«Чародейная сила Псару, сына госпожи Тентнубаты, есть сила Озириса Атуму, царя богов. Сила
левого виска его подобна силе левого виска бога Туму. Его верхняя губа — богиня Изида, его нижняя губа — богиня Нефтис, его зубы — мечи, его тело — Озирис, его пальцы — синие змеи, его живот — Ну, его бока — перья Аммона».
Он чувствовал себя обессиленным, оскорбленным и даже пошатывался, идя в кабинет. В
левом виске стучало, точно там были спрятаны часы.
— Нет! она очень умная женщина… прекрасно воспитана… любит музыку… — говорил Александр невнятно, с расстановкою, и почесал глаз, хотя он не чесался, погладил
левый висок, потом достал платок и отер губы.
Глафире Львовне было жаль Любоньку, но взять ее под защиту, показать свое неудовольствие — ей и в голову не приходило; она ограничивалась обыкновенно тем, что давала Любоньке двойную порцию варенья, и потом, проводив с чрезвычайной лаской старуху и тысячу раз повторив, чтоб chère tante [милая тетя (фр.).] их не забывала, она говорила француженке, что она ее терпеть не может и что всякий раз после ее посещения чувствует нервное расстройство и живую боль в
левом виске, готовую перейти в затылок.
Привели Веру: она стояла за решёткой в сером халате до пят, в белом платочке. Золотая прядь волос лежала на её
левом виске, щека была бледная, губы плотно сжаты, и левый глаз её, широко раскрытый, неподвижно и серьёзно смотрел на Громова.
Неточные совпадения
— Шш! — зашипел Лютов, передвинув саблю за спину, где она повисла, точно хвост. Он стиснул зубы, на лице его вздулись костяные желваки, пот блестел на
виске, и
левая нога вздрагивала под кафтаном. За ним стоял полосатый арлекин, детски положив подбородок на плечо Лютова, подняв руку выше головы, сжимая и разжимая пальцы.
Дама в трауре сидела, пододвинув кресла к столу.
Левою рукою она облокотилась на стол; кисть руки поддерживала несколько наклоненную голову, закрывая
висок и часть волос. Правая рука лежала на столе, и пальцы ее приподымались и опускались машинально, будто наигрывая какой-то мотив. Лицо дамы имело неподвижное выражение задумчивости, печальной, но больше суровой. Брови слегка сдвигались и раздвигались, сдвигались и раздвигались.
И старший рабочий, с рыжей бородой, свалявшейся набок, и с голубыми строгими глазами; и огромный парень, у которого
левый глаз затек и от лба до скулы и от носа до
виска расплывалось пятно черно-сизого цвета; и мальчишка с наивным, деревенским лицом, с разинутым ртом, как у птенца, безвольным, мокрым; и старик, который, припоздавши, бежал за артелью смешной козлиной рысью; и их одежды, запачканные известкой, их фартуки и их зубила — все это мелькнуло перед ним неодушевленной вереницей — цветной, пестрой, но мертвой лентой кинематографа.
Фистула по-прежнему красовалась под
левою его скулой и точно так же была залеплена черным тафтяным кружком; на лбу возвышался кок, и
виски были зачесаны по направлению глаз, словно приклеены.
Вскоре в столовую через буфет вышел Николаев. Он был бледен, веки его глаз потемнели,
левая щека все время судорожно дергалась, а над ней ниже
виска синело большое пухлое пятно. Ромашов ярко и мучительно вспомнил вчерашнюю драку и, весь сгорбившись, сморщив лицо, чувствуя себя расплюснутым невыносимой тяжестью этих позорных воспоминаний, спрятался за газету и даже плотно зажмурил глаза.