«
Хорошее лицо, такое, как надо», — решил Жегулев и равнодушно перешел к другим образам своей жизни: к Колесникову, убитому Петруше, к матери, к тем, кого сам убил.
Неточные совпадения
— Чудесный закат! — сказал Колесников, спокойно усаживаясь на скамейке как раз посередине между Линочкой и Женей Эгмонт. — К моему
лицу идет, того-этого, как нельзя
лучше!
Увидел в синем дыму
лицо молящейся матери и сперва удивился: «Как она сюда попала?» — забыл, что всю дорогу шел с нею рядом, но сейчас же понял, что и это нужно, долго рассматривал ее строгое, как бы углубленное
лицо и также одобрил: «
Хорошая мама: скоро она так же будет молиться надо мною!» Потом все так же покорно Саша перевел глаза на то, что всего более занимало его и все более открывало тайн: на две желтые, мертвые, кем-то заботливо сложенные руки.
При слове «завтра»
лицо Саши похолодело — точно теперь только ощутило свежесть ночи, а сердце, дрогнув, как
хороший конь, вступило в новый, сторожкий, твердый и четкий шаг. И, ловя своим открытым взглядом пронзительный, мерцающий взор Соловьева, рапортовавшего коротко, обстоятельно и точно, Погодин узнал все, что касалось завтрашнего нападения на станцию Раскосную. Сверился с картой и по рассказу Соловьева набросал план станционных жилищ.
—
Лучше будет, следы закроет. Мне все
лицо ветками исцарапало, чуть глаз не выколол. Беда, Александр Иваныч!
К утру Колесникову стало
лучше. Он пришел в себя и даже попросил было есть, но не мог; все-таки выпил кружку теплого чая. От сильного жара лошадиные глаза его блестели, и
лицо, покраснев, потеряло страшные землистые тени.
Пока все это только шутки, но порой за ними уже видится злобно оскаленное мертвецкое
лицо; и одному в деревню, пожалуй,
лучше не показываться: пошел Жучок один, а его избили, придрались, будто он клеть взломать хотел. Насилу ушел коротким шагом бродяга. И лавочник, все тот же Идол Иваныч, шайке Соловья отпускает товар даже в кредит, чуть ли не по книжке, а Жегулеву каждый раз грозит доносом и, кажется, доносит.
Но что за странный характер у юноши! Там, где раздавило бы всякого безмерное горе, согнуло бы спину и голову пригнуло к земле, — там открылся для него источник как бы новой силы и новой гордости. Правда, на
лицо его
лучше не глядеть и сердца его
лучше не касаться, но поступь его тверда, и гордо держится на плечах полумертвая голова.
Легко идется по земле тому, кто полной мерой платит за содеянное. Вот уже и шоссе, по которому когда-то так легко шагал какой-то Саша Погодин, — чуть ли не с улыбкой попирает его незримые отроческие следы крепко шагающий Сашка Жегулев, и в темной дали упоенно и радостно прозревает светящийся знак смерти. Идет в темноту, легкий и быстрый:
лица его
лучше не видеть и сердца его
лучше не касаться, но тверда молодая поступь, и гордо держится на плечах полумертвая голова.
— Идет, идет, — отвечал из передней довольно симпатичный мужской голос, и на пороге залы показался человек лет тридцати двух, невысокого роста, немного сутуловатый, но весьма пропорционально сложенный, с очень
хорошим лицом, в котором крупность черт выгодно выкупалась силою выражения.
— Ты — не очень верь! Я знаю — хорошего хочется, да — немногим! И ежели придёт оно некому будет встретить его с открытой душой, некому; никто ведь не знает, какое у
хорошего лицо, придёт — не поймут, испугаются, гнать будут, — новое-де пришло, а новое опасным кажется, не любят его! Я это знаю, Любочка!
Давыд обрадовался ему несказанно — даже просветлел и
похорошел лицом, и глаза стали у него другие — веселые, быстрые и блестящие; но он всячески старался умерить свою радость и не высказывать ее словами: он боялся смалодушничать.
Неточные совпадения
Городничий. А мне очень нравится твое
лицо. Друг, ты должен быть
хороший человек. Ну что…
Бурмистр потупил голову, // — Как приказать изволите! // Два-три денька
хорошие, // И сено вашей милости // Все уберем, Бог даст! // Не правда ли, ребятушки?.. — // (Бурмистр воротит к барщине // Широкое
лицо.) // За барщину ответила // Проворная Орефьевна, // Бурмистрова кума: // — Вестимо так, Клим Яковлич. // Покуда вёдро держится, // Убрать бы сено барское, // А наше — подождет!
Но река продолжала свой говор, и в этом говоре слышалось что-то искушающее, почти зловещее. Казалось, эти звуки говорили:"Хитер, прохвост, твой бред, но есть и другой бред, который, пожалуй, похитрей твоего будет". Да; это был тоже бред, или,
лучше сказать, тут встали
лицом к
лицу два бреда: один, созданный лично Угрюм-Бурчеевым, и другой, который врывался откуда-то со стороны и заявлял о совершенной своей независимости от первого.
Анна смотрела на худое, измученное, с засыпавшеюся в морщинки пылью,
лицо Долли и хотела сказать то, что она думала, именно, что Долли похудела; но, вспомнив, что она сама
похорошела и что взгляд Долли сказал ей это, она вздохнула и заговорила о себе.
Он смотрел на ее высокую прическу с длинным белым вуалем и белыми цветами, на высоко стоявший сборчатый воротник, особенно девственно закрывавший с боков и открывавший спереди ее длинную шею и поразительно тонкую талию, и ему казалось, что она была
лучше, чем когда-нибудь, — не потому, чтоб эти цветы, этот вуаль, это выписанное из Парижа платье прибавляли что-нибудь к ее красоте, но потому, что, несмотря на эту приготовленную пышность наряда, выражение ее милого
лица, ее взгляда, ее губ были всё тем же ее особенным выражением невинной правдивости.