Неточные совпадения
Ну что, какой твой нужда?» Тут, как водится,
с природною русскому человеку ловкостию и плутовством, покупщик начнет уверять башкирца, что нужды у него никакой нет, а наслышался он, что башкирцы больно добрые люди, а потому и приехал в Уфимское Наместничество и захотел
с ними дружбу завести и проч. и проч.; потом речь дойдет нечаянно до необъятного количества башкирских земель, до неблагонадежности припущенников, [Припущенниками называются те, которые за известную ежегодную или единовременную плату, по заключенному договору на известное число
лет, живут на башкирских землях.
(Прим. автора.)] которые год-другой заплатят деньги, а там и платить перестанут, да и останутся даром жить на их землях, как настоящие хозяева, а там и согнать их не смеешь и надо
с ними судиться; за такими речами (сбывшимися
с поразительной точностью) последует обязательное предложение избавить добрых башкирцев от некоторой части обременяющих их земель… и за самую ничтожную сумму покупаются целые области, и заключают договор судебным порядком, в котором, разумеется, нет и быть не может количества земли: ибо кто же ее мерил?
Так писал о тебе,
лет тридцать тому назад, один из твоих уроженцев, [«Так писал о тебе,
лет тридцать тому назад, один из твоих уроженцев», — Аксаков привел стихи, написанные им самим.] и всё это отчасти уже исполнилось или исполняется
с тобою; но всё еще прекрасен ты, чудесный край!
Переселясь на новые места, дедушка мой принялся
с свойственными ему неутомимостью и жаром за хлебопашество и скотоводство. Крестьяне, одушевленные его духом, так привыкли работать настоящим образом, что скоро обстроились и обзавелись, как старожилы, и в несколько
лет гумна Нового Багрова занимали втрое больше места, чем самая деревня, а табун добрых лошадей и стадо коров, овец и свиней казались принадлежащими какому-нибудь большому и богатому селению.
С легкой руки Степана Михайловича переселение в Уфимский или Оренбургский край начало умножаться
с каждым
годом.
Любя не менее дочерей свою сестричку-сиротку, как называл ее Степан Михайлович, он был очень нежен
с ней по-своему; но Прасковья Ивановна, по молодости
лет или, лучше сказать, по детскости своей, не могла ценить любви и нежности своего двоюродного брата, которые не выражались никаким баловством, к чему она уже попривыкла, поживши довольно долго у своей бабушки; итак немудрено, что она скучала в Троицком и что ей хотелось воротиться к прежней своей жизни у старушки Бактеевой.
Прасковья Ивановна была не красавица, но имела правильные черты лица, прекрасные умные, серые глаза, довольно широкие, длинные, темные брови, показывающие твердый и мужественный нрав, стройный высокий рост, и в четырнадцать
лет казалась осьмнадцатилетнею девицей; но, несмотря на телесную свою зрелость, она была еще совершенный ребенок и сердцем и умом: всегда живая, веселая, она резвилась, прыгала, скакала и пела
с утра до вечера.
Через неделю жениха
с невестой обвенчали
с соблюдением всех формальностей, показав новобрачной, вместо пятнадцатого, семнадцатый
год, в чем по ее наружности никто усумниться не мог.
Он грозно потребовал у него отчета, но тот очень спокойно и
с уверенностью показал ему обыск, подпись бабушки и невесты, рукоприкладство свидетелей и метрическое свидетельство из духовной консистории, что Прасковье Ивановне семнадцатый
год.
Я скажу только в коротких словах, что виноватые признались во всем, что все подарки, и первые, и последние, и назначенные ему, он отослал к старухе Бактеевой для возвращения кому следует, что старшие дочери долго хворали, а у бабушки не стало косы и что целый
год ходила она
с пластырем на голове.
Прощаясь, он сказал ей: «Если через
год ты будешь так же довольна своим мужем, и он будет так же хорошо
с тобою жить, то я помирюсь
с ним».
И точно, через
год, зная, что Михаил Максимович ведет себя хорошо и занимается устройством имения жены своей
с неусыпным рвением, видя нередко свою сестрицу здоровою, довольною и веселою, Степан Михайлович сказал ей: «Привози своего мужа».
Год от
году становились чаще и продолжительнее отлучки Куролесова, особенно
с того несчастного
года, когда Прасковья Ивановна потеряла сына и неутешно сокрушалась.
Первые
года, занимаясь устройством жениных имений, можно сказать
с самозабвением, он мог назваться самым умным, деятельным и попечительным хозяином.
Она продолжала жить беззаботно и весело:
летом занималась
с увлечением своим плодовитым садом и родниками, которых не позволяла обделывать и очень любила сама расчищать, а всё остальное время
года проводила
с гостями и сделалась большой охотницей играть в карты.
Она строго запретила сказывать о своем приезде и, узнав, что в новом доме, построенном уже несколько
лет и по какой-то странной причуде барина до сих пор не отделанном, есть одна жилая, особая комната, не занятая мастеровыми, в которой Михайла Максимович занимался хозяйственными счетами, — отправилась туда, чтоб провесть остаток ночи и поговорить на другой день поутру
с своим уже не пьяным супругом.
Поселив Парашино и занимаясь его устройством, он каждый
год приезжал в Багрово, был постоянно ласков, искателен, просил у Степана Михайловича советов, как у человека опытного в переселении крестьян;
с большою благодарностью точно и подробно записывал все его слова и в самом деле пользовался ими.
Прасковья Ивановна со дня на день откладывала свой отъезд — так было тяжело ей расстаться
с братом, ее спасителем и благодетелем
с малых
лет.
Старших дочерей своих он пристроил: первая, Верегина, уже давно умерла, оставив трехлетнюю дочь; вторая, Коптяжева, овдовела и опять вышла замуж за Нагаткина; умная и гордая Елисавета какими-то судьбами попала за генерала Ерлыкина, который, между прочим, был стар, беден и пил запоем; Александра нашла себе столбового русского дворянина, молодого и
с состоянием, И. П. Коротаева, страстного любителя башкирцев и кочевой их жизни, — башкирца душой и телом; меньшая, Танюша, оставалась при родителях; сынок был уже двадцати семи
лет, красавчик, кровь
с молоком; «кофту да юбку, так больше бы походил на барышню, чем все сестры» — так говорил про него сам отец.
Алексей Степанович преспокойно служил и жил в Уфе, отстоявшей в двухстах сорока верстах от Багрова, и приезжал каждый
год два раза на побывку к своим родителям. Ничего особенного
с ним не происходило. Тихий, скромный, застенчивый, ко всем ласковый, цвел он, как маков цвет, и вдруг… помутился ясный ручеек жизни молодого деревенского дворянина.
Николая Федорыча разбил нервический паралич, после которого он жил еще несколько
лет, но уже не вставал
с постели.
Умудренная
годами тяжких страданий, семнадцатилетняя девушка вдруг превратилась в совершенную женщину, мать, хозяйку и даже официальную даму, потому что по болезни отца принимала все власти, всех чиновников и городских жителей, вела
с ними переговоры, писала письма, деловые бумаги и впоследствии сделалась настоящим правителем дел отцовской канцелярии.
С самым напряженным вниманием и нежностью ухаживала Софья Николавна за больным отцом, присматривала попечительно за тремя братьями и двумя сестрами и даже позаботилась, о воспитании старших; она нашла возможность приискать учителей для своих братьев от одной
с ней матери, Сергея и Александра, из которых первому было двенадцать, а другому десять
лет: она отыскала для них какого-то предоброго француза Вильме, заброшенного судьбою в Уфу, и какого-то полуученого малоросса В.-ского, сосланного туда же за неудавшиеся плутни.
(Прим. автора.)] и чрез полтора
года отправила их в Москву к А. Ф. Аничкову,
с которым через двоюродного его брата, находившегося в Уфе, познакомилась она заочно и вела постоянную переписку.
Всякий
год раза два он давал вечера
с танцами; сам к дамам не выходил, а мужчин принимал лежа в кабинете, но молодая хозяйка принимала весь город.
Наконец, в один осенний, ненастный день дедушка сидел в своей горнице, поперек постели, в любимом своем халате из тонкой армячины [Не знаю, как теперь, а в старые
годы на Оренбургской мене такую покупали армячину, которая своей тониной и чистотой равнялась
с лучшими азиатскими тканями.
Софья Николавна
с горячностью обняла отца, целовала его иссохшие руки, подала ему образ, стала на колени у кровати и, проливая ручьи горячих слез, приняла его благословение, «Батюшка! — воскликнула
с увлечением восторженная девушка, — я надеюсь,
с божьею помощью, что чрез
год вы не узнаете Алексея Степаныча.
Параша знала уже наперечет всю дворню, всех старух и стариков в крестьянах, которых особенно следовало подарить, и Софья Николавна, привезшая
с собой богатый запас разных мелких вещей, всём назначила подарки, располагая их по
летам, заслугам и почету, которым пользовались эти люди у своих господ.
Каратаев вел жизнь самобытную: большую часть
лета проводил он, разъезжая в гости по башкирским кочевьям и каждый день напиваясь допьяна кумысом; по-башкирски говорил, как башкирец; сидел верхом на лошади и не слезал
с нее по целым дням, как башкирец, даже ноги у него были колесом, как у башкирца; стрелял из лука, разбивая стрелой яйцо на дальнем расстоянии, как истинный башкирец; остальное время
года жил он в каком-то чулане
с печью, прямо из сеней, целый день глядел, высунувшись, в поднятое окошко, даже зимой в жестокие морозы, прикрытый ергаком, [Ергак (обл.) — тулуп из короткошерстных шкур (жеребячьих, сурочьих и т. п.), сшитый шерстью наружу.] насвистывая башкирские песни и попивая, от времени до времени целительный травник или ставленый башкирский мед.
Между прочим, она рассказывала, что была знакома на короткой ноге
с императрицей Екатериной Алексевной, и прибавляла в пояснение, что, живя десять
лет в одном городе, нельзя же было не познакомиться.
Софья Николавна запаслась бумагой и чернилицей
с пером и написала свекру и свекрови благодарное, горячее письмо, которое, конечно, относилось к одному Степану Михайлычу: он всё понял и спрятал письмо в секретный ящик своего небольшого шкафа, где никто его не видал и где через восемь
лет, уже после его кончины, нечаянно нашла свое письмо сама Софья Николавна.
Вероятно, доктор Авенариус в назначении диеты руководствовался пищеупотреблением башкир и кочующих
летом татар, которые во время питья кумыса почти ничего не едят, кроме жирной баранины, даже хлеба не употребляют, а ездят верхом
с утра до вечера по своим раздольным степям, ездят до тех пор, покуда зеленый ковыль, состарившись, не поседеет и не покроется шелковистым серебряным пухом.