Неточные совпадения
Я помню себя лежащим ночью то в кроватке, то на руках матери и горько плачущим: с рыданием и воплями повторял
я одно и то же слово, призывая кого-то, и кто-то являлся в сумраке слабоосвещенной комнаты, брал
меня на руки,
клал к груди… и
мне становилось хорошо.
Ведь ты только мешаешь ей и тревожишь ее, а пособить не можешь…» Но с гневом встречала такие речи моя мать и отвечала, что покуда искра жизни тлеется во
мне, она не перестанет делать все что может для моего спасенья, — и снова
клала меня, бесчувственного, в крепительную ванну, вливала в рот рейнвейну или бульону, целые часы растирала
мне грудь и спину голыми руками, а если и это не помогало, то наполняла легкие мои своим дыханьем — и
я, после глубокого вздоха, начинал дышать сильнее, как будто просыпался к жизни, получал сознание, начинал принимать пищу и говорить, и даже поправлялся на некоторое время.
Дорогой, довольно рано поутру, почувствовал
я себя так дурно, так
я ослабел, что принуждены были остановиться; вынесли
меня из кареты, постлали постель в высокой траве лесной поляны, в тени дерев, и
положили почти безжизненного.
Уже довольно поздно вечером, несмотря на мои просьбы и слезы,
положили меня в карету и перевезли в ближайшую на дороге татарскую деревню, где и ночевали.
Разумеется, мать
положила конец такому исступленному чтению: книги заперла в свой комод и выдавала
мне по одной части, и то в известные, назначенные ею, часы.
Мать скоро легла и
положила с собой мою сестрицу, которая давно уже спала на руках у няньки; но
мне не хотелось спать, и
я остался посидеть с отцом и поговорить о завтрашней кормежке, которую
я ожидал с радостным нетерпением; но посреди разговоров мы оба как-то задумались и долго просидели, не говоря ни одного слова.
Я сейчас начал просить отца, чтоб больного старичка
положили в постель и напоили чаем; отец улыбнулся и, обратясь к Миронычу, сказал: «Засыпка, Василий Терентьев, больно стар и хвор; кашель его забил, и ухвостная пыль ему не годится; его бы надо совсем отставить от старичьих работ и не наряжать в засыпки».
Когда мы проезжали между хлебов по широким межам, заросшим вишенником с красноватыми ягодами и бобовником с зеленоватыми бобами, то
я упросил отца остановиться и своими руками нарвал целую горсть диких вишен, мелких и жестких, как крупный горох; отец не позволил
мне их отведать, говоря, что они кислы, потому что не поспели; бобов же дикого персика, называемого крестьянами бобовником,
я нащипал себе целый карман;
я хотел и ягоды
положить в другой карман и отвезти маменьке, но отец сказал, что «мать на такую дрянь и смотреть не станет, что ягоды в кармане раздавятся и перепачкают мое платье и что их надо кинуть».
Потом мать приказала привязать к своей голове черного хлеба с уксусом, который
мне так нравился, что
я понемножку
клал его к себе в рот; потом она захотела как будто уснуть и заставила
меня читать.
Я очнулся или очувствовался уже на коленях матери, которая сидела на канапе,
положив мою голову на свою грудь.
Я проснулся уже тогда, когда Авенариус щупал мою голову и пульс; он приказал отнести
меня в детскую и
положить в постель; у
меня сделался сильный жар и даже бред.
На колени!» — и мальчик, стоявший у доски, очень спокойно
положил на стол мел и грязную тряпицу и стал на колени позади доски, где уже стояло трое мальчиков, которых
я сначала не заметил и которые были очень веселы; когда учитель оборачивался к ним спиной, они начинали возиться и драться.
Он указал
мне зарубки на дубовом пне и на растущем дубу и сказал, что башкирцы, настоящие владельцы земли, каждые сто лет
кладут такие заметки на больших дубах, в чем многие старики его уверяли; таких зарубок на пне было только две, а на растущем дубу пять, а как пень был гораздо толще и, следовательно, старее растущего дуба, то и было очевидно, что остальные зарубки находились на отрубленном стволе дерева.
Я испугался и, все еще не понимая настоящего дела, спросил: «Да как же дедушка в залу пришел, разве он жив?» — «Какое жив, — отвечала Параша, — уж давно остамел; его обмыли, одели в саван, принесли в залу и
положили на стол; отслужили панихиду, попы уехали [Про священника с причтом иногда говорят в Оренбургской губернии во множественном числе.
Всего больше тревожило
меня сомнение,
положит ли маменька
меня с собою спать.
Я с волнением дожидался того времени, когда начнут стлать постели, и почувствовал большую радость, увидя, что мои подушки
кладут на маменькину постель.
Я вечером опять почувствовал страх, но скрыл его; мать
положила бы
меня спать с собою, а для нее это было беспокойно; к тому же она спала, когда
я ложился.
Я заметил, что мать не только встревожена, но и нездорова; она
положила нас к себе на постель, ласкала, целовала, и
мне показалось, что она даже плакала.
Светящиеся червячки прельщали нас своим фосфорическим блеском (о фосфорическом блеске
я знал также из «Детского чтения»), мы ловили их и держали в ящиках или бумажных коробочках,
положив туда разных трав и цветов; то же делали мы со всякими червяками, у которых было шестнадцать ножек.
Я видел, как она стала на колени и, щупая руками землю под листьями папоротника, вынимала оттуда грузди и
клала в свою корзинку.
Я поставил им водопойку, а когда вода замерзала, то
клал снегу; поставил две небольшие березки, на которых птички сидели и ночевали, и навалил на пол всякого корма.