Неточные совпадения
Лошадей выпрягли и пустили на траву близехонько от меня, и мне
это было приятно.
Где-то нашли родниковую воду; я слышал, как толковали об
этом; развели огонь,
пили чай, а мне дали
выпить отвратительной римской ромашки с рейнвейном, приготовили кушанье, обедали, и все отдыхали, даже мать моя спала долго.
Мне становилось час от часу лучше, и через несколько месяцев я
был уже почти здоров: но все
это время, от кормежки на лесной поляне до настоящего выздоровления, почти совершенно изгладилось из моей памяти.
Прежде всего
это чувство обратилось на мою маленькую сестрицу: я не мог видеть и слышать ее слез или крика и сейчас начинал сам плакать; она же
была в
это время нездорова.
Сначала мать приказала
было перевести ее в другую комнату; но я, заметив
это, пришел в такое волнение и тоску, как мне после говорили, что поспешили возвратить мне мою сестрицу.
Дом
был обит тесом, но не выкрашен; он потемнел от дождей, и вся
эта громада имела очень печальный вид.
Сад, впрочем,
был хотя довольно велик, но не красив: кое-где ягодные кусты смородины, крыжовника и барбариса, десятка два-три тощих яблонь, круглые цветники с ноготками, шафранами и астрами, и ни одного большого дерева, никакой тени; но и
этот сад доставлял нам удовольствие, особенно моей сестрице, которая не знала ни гор, ни полей, ни лесов; я же изъездил, как говорили, более пятисот верст: несмотря на мое болезненное состояние, величие красот божьего мира незаметно ложилось на детскую душу и жило без моего ведома в моем воображении; я не мог удовольствоваться нашим бедным городским садом и беспрестанно рассказывал моей сестре, как человек бывалый, о разных чудесах, мною виденных; она слушала с любопытством, устремив на меня полные напряженного внимания свои прекрасные глазки, в которых в то же время ясно выражалось: «Братец, я ничего не понимаю».
Я принялся
было за Домашний лечебник Бухана, но и
это чтение мать сочла почему-то для моих лет неудобным; впрочем, она выбирала некоторые места и, отмечая их закладками, позволяла мне их читать; и
это было в самом деле интересное чтение, потому что там описывались все травы, соли, коренья и все медицинские снадобья, о которых только упоминается в лечебнике.
Против нашего дома жил в собственном же доме С. И. Аничков, старый, богатый холостяк, слывший очень умным и даже ученым человеком;
это мнение подтверждалось тем, что он
был когда-то послан депутатом от Оренбургского края в известную комиссию, собранную Екатериною Второй для рассмотрения существующих законов.
Я не знаю, до какой степени
это было справедливо, потому что больная
была, как все утверждали, очень мнительна, и не знаю, притворно или искренне, но мой отец и доктора уверяли ее, что
это неправда.
Но для
этой поездки надобно
было иметь деньги, а притом куда девать, на кого оставить двух маленьких детей?
Я вслушивался в беспрестанные разговоры об
этом между отцом и матерью и наконец узнал, что дело уладилось: денег дал тот же мой книжный благодетель С. И. Аничков, а детей, то
есть нас с сестрой, решились завезти в Багрово и оставить у бабушки с дедушкой.
Она улыбнулась моим словам и так взглянула на меня, что я хотя не мог понять выражения
этого взгляда, но
был поражен им.
В жаркое летнее утро,
это было в исходе июля, разбудили нас с сестрой ранее обыкновенного:
напоили чаем за маленьким нашим столиком; подали карету к крыльцу, и, помолившись богу, мы все пошли садиться.
Я не один уже раз переправлялся через Белую, но, по тогдашнему болезненному моему состоянию и почти младенческому возрасту, ничего
этого не заметил и не почувствовал; теперь же я
был поражен широкою и быстрою рекою, отлогими песчаными ее берегами и зеленою уремой на противоположном берегу.
Я
был так поражен
этим невиданным зрелищем, что совершенно онемел и не отвечал ни одного слова на вопросы отца и матери.
Все смеялись, говоря, что от страха у меня язык отнялся, но
это было не совсем справедливо: я
был подавлен не столько страхом, сколько новостью предметов и величием картины, красоту которой я чувствовал, хотя объяснить, конечно, не умел.
Я не могу забыть, как
эти добрые люди ласково, просто и толково отвечали мне на мои бесчисленные вопросы и как они
были благодарны, когда отец дал им что-то за труды.
Мы тут же нашли несколько окаменелостей, которые и после долго у нас хранились и которые можно назвать редкостью;
это был большой кусок пчелиного сота и довольно большая лепешка или кучка рыбьей икры совершенно превратившаяся в камень.
Это опять
было для меня новое удовольствие.
Он не вил, а сучил как-то на своей коленке толстые лесы для крупной рыбы; грузила и крючки, припасенные заранее,
были прикреплены и навязаны, и все
эти принадлежности, узнанные мною в первый раз,
были намотаны на палочки, завернуты в бумажки и положены для сохранения в мой ящик.
Степь, то
есть безлесная и волнообразная бесконечная равнина, окружала нас со всех сторон; кое-где виднелись деревья и синелось что-то вдали; отец мой сказал, что там течет Дема и что
это синеется ее гористая сторона, покрытая лесом.
Степь не
была уже так хороша и свежа, как бывает весною и в самом начале лета, какою описывал ее мне отец и какою я после сам узнал ее: по долочкам трава
была скошена и сметана в стога, а по другим местам она выгорела от летнего солнца, засохла и пожелтела, и уже сизый ковыль, еще не совсем распустившийся, еще не побелевший, расстилался, как волны, по необозримой равнине; степь
была тиха, и ни один птичий голос не оживлял
этой тишины; отец толковал мне, что теперь вся степная птица уже не кричит, а прячется с молодыми детьми по низким ложбинкам, где трава выше и гуще.
Спуск в широкую зеленую долину
был крут и косогорист; надобно
было тормозить карету и спускаться осторожно;
это замедление раздражало мою нетерпеливость, и я бросался от одного окошка к другому и суетился, как будто мог ускорить приближение желанной кормежки.
Мать не имела расположения к уженью, даже не любила его, и мне
было очень больно, что она холодно приняла мою радость; а к большому горю, мать, увидя меня в таком волнении, сказала, что
это мне вредно, и прибавила, что не пустит, покуда я не успокоюсь.
Это был для меня неожиданный удар; слезы так и брызнули из моих глаз, но мать имела твердость не пустить меня, покуда я не успокоился совершенно.
Когда мы пришли, отец показал мне несколько крупных окуней и плотиц, которых он выудил без меня: другая рыба в
это время не брала, потому что
было уже поздно и жарко, как объяснял мне Евсеич.
Я ни о чем другом не мог ни думать, ни говорить, так что мать сердилась и сказала, что не
будет меня пускать, потому что я от такого волнения могу захворать; но отец уверял ее, что
это случилось только в первый раз и что горячность моя пройдет; я же
был уверен, что никогда не пройдет, и слушал с замирающим сердцем, как решается моя участь.
Между тем к вечеру пошел дождь, дорога сделалась грязна и тяжела; высунувшись из окошка, я видел, как налипала земля к колесам и потом отваливалась от них толстыми пластами; мне
это было любопытно и весело, а лошадкам нашим накладно, и они начинали приставать.
Отец мой и сам уже говорил об
этом; мы поутру проехали сорок верст да после обеда надо
было проехать сорок пять —
это было уже слишком много, а потому он согласился на предложение Трофима.
Отец растолковал мне, что
это была струйка не дыма, а пара от сырости, находившейся в лучине.
Все
это меня очень занимало, и мне
было досадно, когда принесли дорожную свечу и погасили лучину.
Слыша часто слово «Парашино», я спросил, что
это такое? и мне объяснили, что
это было большое и богатое село, принадлежавшее тетке моего отца, Прасковье Ивановне Куролесовой, и что мой отец должен
был осмотреть в нем все хозяйство и написать своей тетушке, все ли там хорошо, все ли в порядке.
Я
был изумлен, я чувствовал какое-то непонятное волнение и очень полюбил
этих добрых людей, которые всех нас так любят.
Когда же мой отец спросил, отчего в праздник они на барщине (
это был первый Спас, то
есть первое августа), ему отвечали, что так приказал староста Мироныч; что в
этот праздник точно прежде не работали, но вот уже года четыре как начали работать; что все мужики постарше и бабы-ребятницы уехали ночевать в село, но после обедни все приедут, и что в поле остался только народ молодой, всего серпов с сотню, под присмотром десятника.
Мать сказала, что
этот Мироныч должен
быть разбойник.
Мать очень горячо приняла мой рассказ: сейчас хотела призвать и разбранить Мироныча, сейчас отставить его от должности, сейчас написать об
этом к тетушке Прасковье Ивановне… и отцу моему очень трудно
было удержать ее от таких опрометчивых поступков.
Староста начал
было распространяться о том, что у них соседи дальние и к помочам непривычные; но в самое
это время подъехали мы к горохам и макам, которые привлекли мое вниманье.
Возвращаясь домой, мы заехали в паровое поле, довольно заросшее зеленым осотом и козлецом, за что отец мой сделал замечание Миронычу; но тот оправдывался дальностью полей, невозможностью гонять туда господские и крестьянские стада для толоки, и уверял, что вся
эта трава подрежется сохами и больше не отрыгнет, то
есть не вырастет.
Это был последний переезд до Багрова, всего тридцать пять верст.
Я все
это очень хорошо рассмотрел, потому что гора
была крута, карету надобно
было подтормозить, и отец пошел со мною пешком.
Когда мать выглянула из окошка и увидала Багрово, я заметил, что глаза ее наполнились слезами и на лице выразилась грусть; хотя и прежде, вслушиваясь в разговоры отца с матерью, я догадывался, что мать не любит Багрова и что ей неприятно туда ехать, но я оставлял
эти слова без понимания и даже без внимания и только в
эту минуту понял, что
есть какие-нибудь важные причины, которые огорчают мою мать.
Я уже понимал, что мои слезы огорчат больную, что
это будет ей вредно — и плакал потихоньку, завернувшись в широкие полы занавеса, за высоким изголовьем кровати.
Это был скорее огород, состоявший из одних ягодных кустов, особенно из кустов белой, красной и черной смородины, усыпанной ягодами, и из яблонь, большею частию померзших прошлого года, которые
были спилены и вновь привиты черенками; все
это заключалось в огороде и
было окружено высокими навозными грядками арбузов, дынь и тыкв, бесчисленным множеством грядок с огурцами и всякими огородными овощами, разными горохами, бобами, редькою, морковью и проч.
Едва мы успели его обойти и осмотреть, едва успели переговорить с сестрицей, которая с помощью няньки рассказала мне, что дедушка долго продержал ее, очень ласкал и, наконец, послал гулять в сад, — как прибежал Евсеич и позвал нас обедать; в
это время, то
есть часу в двенадцатом, мы обыкновенно завтракали, а обедали часу в третьем; но Евсеич сказал, что дедушка всегда обедает в полдень и что он сидит уже за столом.
Я вспомнил, что, воротившись из саду, не
был у матери, и стал проситься сходить к ней; но отец, сидевший подле меня, шепнул мне, чтоб я перестал проситься и что я схожу после обеда; он сказал
эти слова таким строгим голосом, какого я никогда не слыхивал, — и я замолчал.
После обеда дедушка зашел к моей матери, которая лежала в постели и ничего в
этот день не
ела.
Тут я узнал, что дедушка приходил к нам перед обедом и, увидя, как в самом деле больна моя мать, очень сожалел об ней и советовал ехать немедленно в Оренбург, хотя прежде, что
было мне известно из разговоров отца с матерью, он называл
эту поездку причудами и пустою тратою денег, потому что не верил докторам.
Все
это я объяснял ей и отцу, как умел, сопровождая свои объяснения слезами; но для матери моей не трудно
было уверить меня во всем, что ей угодно, и совершенно успокоить, и я скоро, несмотря на страх разлуки, стал желать только одного: скорейшего отъезда маменьки в Оренбург, где непременно вылечит ее доктор.
Бабушка и тетушка, которые
были недовольны, что мы остаемся у них на руках, и даже не скрывали
этого, обещали, покорясь воле дедушки, что
будут смотреть за нами неусыпно и выполнять все просьбы моей матери.