Часы
1876
XX
Его раздели, положили на кровать. Уже на улице он начал подавать знаки жизни, мычал, махал руками… В комнате он совсем пришел в себя. Но как только опасения за жизнь его миновались и возиться с ним было уже не для чего — негодование вступило в свои права: все оступились от него, как от прокаженного [Прокаженный – больной проказой, заразной кожной болезнью, которая считалась неизлечимой.].
— Покарай его бог! покарай его бог! — визжала тетка на весь дом. — Сбудьте его куда-нибудь, Порфирий Петрович, а то он еще такую беду наделает, что не расхлебаешь!
— Это, помилуйте, это аспид [Аспид – ядовитая змея; в бранном смысле – злой, ехидный человек.] какой-то, да и бесноватый, — поддакивал Транквиллитатин.
— Злость, злость-то какая, — трещала тетка, подходя к самой двери нашей комнаты, для того чтобы Давыд ее непременно услышал, — перво-наперво украл часы, а потом их в воду… Не доставайся, мол, никому… На-ка!
Все, все негодовали!
— Давыд, — спросил я его, как только мы остались одни, — для чего ты это сделал?
— И ты туда же, — возразил он все еще слабым голосом: губы у него были синие, и весь он словно припух. — Что я такое сделал?
— Да в воду зачем прыгнул?
— Прыгнул! Не удержался на перилах, вот и вся штука. Умел бы плавать — нарочно бы прыгнул. Выучусь непременно. А зато часы теперь — тю-тю!..
Но тут отец мой торжественным шагом вошел в нашу комнату.
— Тебя, любезный мой, — обратился он ко мне, — я выпорю непременно, не сомневайся, хоть ты поперек лавки уже не ложишься. — Потом он подступил к постели, на которой лежал Давыд. — В Сибири, — начал он внушительным и важным тоном, — в Сибири, сударь ты мой, на каторге, в подземельях живут и умирают люди, которые менее виноваты, менее преступны, чем ты! Самоубивец ты, или просто вор, или уже вовсе дурак? — скажи ты мне одно, на милость?!!
— Не самоубивец я и не вор, — отвечал Давыд, — а что правда, то правда: в Сибирь попадают хорошие люди, лучше нас с вами… Кому же это знать, коли не вам?
Отец тихо ахнул, отступил шаг назад, посмотрел пристально на Давыда, плюнул и, медленно перекрестившись, вышел вон.
— Не любишь? — проговорил ему вслед Давыд и язык высунул. Потом он попытался подняться — однако не мог. — Знать, как-нибудь расшибся, — промолвил он, кряхтя и морщась. — Помнится, о бревно меня водой толкнуло… Видел ты Раису? — прибавил он вдруг.
— Нет, не видел… Стой! стой! стой! Теперь я вспоминаю: уж не она ли стояла на берегу, возле моста? Да… Темное платьице, желтый платок на голове… Должно, она!
— Ну, а потом… видел ты ее?
— Потом… Я не знаю. Мне не до того было… Ты тут прыгнул…
Давыд всполошился.
— Голубчик, друг, Алеша, сходи к ней сейчас, скажи, что я здоров, что ничего со мною. Завтра же я у них буду. Сходи скорее, брат, одолжи!
Давыд протянул ко мне обе руки… Его высохшие рыжие волосы торчали кверху забавными вихрами… но умиленное выражение его лица казалось от того еще более искренним. Я взял шапку и вышел из дому, стараясь не попасться на глаза отцу и не напомнить ему его обещания.