Затишье (Тургенев И. С., 1856)

IV

Приехавши домой, Веретьев не раздевался, и часа два спустя, заря только что начинала заниматься в небе, его уже не было в доме.

На полдороге между его имением и Ипатовкой, над самой кручью широкого оврага, находился небольшой березовый «заказ». Молодые деревья росли очень тесно, ничей топор еще не коснулся до их стройных стволов; негустая, но почти сплошная тень ложилась от мелких листьев на мягкую и тонкую траву, всю испещренную золотыми головками куриной слепоты, белыми точками лесных колокольчиков и малиновыми крестиками гвоздики. Недавно вставшее солнце затопляло всю рощу сильным, хотя и не ярким светом; везде блестели росинки, кой-где внезапно загорались и рдели крупные капли; всё дышало свежестью, жизнью и той невинной торжественностью первых мгновений утра, когда всё уже так светло и так еще безмолвно. Только и слышались, что рассыпчатые голоса жаворонков над отдаленными полями, да в самой роще две-три птички, не торопясь, выводили свои коротенькие коленца и словно прислушивались потом, как это у них вышло. От мокрой земли пахло здоровым крепким запахом, чистый, легкий воздух переливался прохладными струями. Утром, славным летним утром веяло от всего, всё глядело и улыбалось утром, точно румяное, только что вымытое личико проснувшегося ребенка.

Невдалеке от оврага, посреди лужайки сидел на раскинутом плаще Веретьев. Марья Павловна стояла подле него, прислонясь к березе и заложив назад руки.

Они оба молчали. Марья Павловна неподвижно глядела вдаль; белый шарф скатился с ее головы на плечи, набегавший ветер шевелил и приподнимал концы ее наскоро причесанных волос. Веретьев сидел наклонившись и похлопывал веткой по траве.

— Что ж, — начал он наконец, — вы на меня сердитесь?

Марья Павловна не отвечала. Веретьев взглянул на нее.

— Маша, вы сердитесь? — повторил он.

Марья Павловна окинула его быстрым взором, слегка отвернулась и промолвила:

— Да.

— За что? — спросил Веретьев и отбросил ветку.

Марья Павловна опять не отвечала.

— Впрочем, вы точно имеете право сердиться на меня, — начал Веретьев после небольшого молчанья. — Вы должны считать меня за человека не только легкомысленного, но даже…

— Вы меня не понимаете, — перебила Марья Павловна. — Я совсем не за себя сержусь на вас.

— За кого же?

— За вас самих.

Веретьев поднял голову и усмехнулся.

— А! понимаю! — заговорил он. — Опять! опять васначинает тревожить мысль: отчего я ничего из себя не сделаю? Знаете что, Маша, вы удивительное существо, ей-богу. Вы так много заботитесь о других и так мало о себе самой. В вас эгоизма совсем нет, право. Другой такой девушки, как вы, на свете нет. Одно горе: я решительно не стою вашей привязанности; это я говорю не шутя.

— Тем хуже для вас. Чувствуете и ничего не делаете.

Веретьев опять усмехнулся.

— Маша, выньте из-за спины, дайте мне вашу руку, — проговорил он с ласковой вкрадчивостью в голосе.

Марья Павловна только плечом пожала.

— Дайте мне вашу красивую, честную руку, мне хочется облобызать ее почтительно и нежно. Так ветреный ученик лобызает руку своего снисходительного наставника.

И Веретьев потянулся к Марье Павловне.

— Полноте! — промолвила она. — Вы всё смеетесь да шутите, и прошутите так всю вашу жизнь.

— Гм! прошутить жизнь! Новое выражение! Ведь вы, Марья Павловна, я надеюсь, употребили глагол шутить — в смысле действительном?

Марья Павловна нахмурила брови.

— Полноте, Веретьев, — повторила она.

— Прошутить жизнь, — продолжал Веретьев и приподнялся, — а вы хуже моего распорядитесь, вы просурьезничаете всю вашу жизнь. Знаете, Маша, вы мне напоминаете одну сцену из пушкинского Дон-Жуана.{16} Вы не читали пушкинского Дон-Жуана?

— Нет.

— Да, я ведь и забыл, вы стихов не читаете. Там к одной Лауре приходят гости, она их всех прогоняет и остается с одним, Карлосом. Они оба выходят на балкон, ночь удивительная. Лаура любуется, а Карлос вдруг начинает ей доказывать, что она со временем состарится. «Что ж, отвечает Лаура, теперь, может быть, в Париже холод и дождь, а здесь у нас „ночь лимоном и лавром пахнет“». Что загадывать о будущем? Оглянитесь, Маша, разве и здесь не прекрасно? Посмотрите, как всё радуется жизни, как всё молодо. И мы сами разве не молоды?

Веретьев приблизился к Марье Павловне, она не отодвинулась от него, но не повернула к нему головы.

— Улыбнитесь, Маша, — продолжал он, — только доброй вашей улыбкой, а не вашей обыкновенной усмешкой. Я люблю вашу добрую улыбку. Поднимите ваши гордые, строгие глаза. Что же вы? Вы отворачиваетесь? Протяните мне хоть руку.

— Ax, Веретьев, — начала Маша, — вы знаете, я не умею говорить. Вы мне рассказали об этой Лауре. Но ведь она женщина… Женщине простительно не думать о будущем.

— Когда вы говорите, Маша, — возразил Веретьев, — вы беспрестанно краснеете от самолюбия и стыдливости, кровь так и приливает алым потоком в ваши щеки, я ужасно это люблю в вас.

Марья Павловна взглянула прямо в глаза Веретьеву.

— Прощайте, — промолвила она и накинула шарф себе на голову.

Веретьев удержал ее.

— Полноте, полноте, подождите! — воскликнул он. — Ну, что вы хотите? Приказывайте! Хотите вы, чтобы я поступил на службу, сделался агрономом? Хотите, чтобы я издал романсы с аккомпанементом гитары, напечатал бы собрание стихотворений, рисунков, занялся бы живописью, ваяньем, плясаньем на канате? Всё, всё я сделаю, всё, что прикажете, лишь бы вы были мною довольны! Ну, право же, Маша, поверьте мне.

Марья Павловна опять взглянула на него.

— Всё это вы только на словах, не на деле. Вы уверяете, что слушаетесь меня.

— Конечно, слушаюсь.

— Слушаетесь, а вот я сколько раз вас просила…

— О чем?

Марья Павловна запнулась.

— Не пить вина, — промолвила она наконец.

Веретьев засмеялся.

— Эх, Маша, Маша! И вы туда же! Сестра моя тоже об этом убивается. Да, во-первых, я вовсе не пьяница; а во-вторых, знаете ли вы, для чего я пью? Посмотрите-ка вон на эту ласточку… Видите, как она смело распоряжается своим маленьким телом, куда хочет, туда его и бросит! Вон взвилась, вон ударилась книзу, даже взвизгнула от радости, слышите? Так вот я для чего пью, Маша, чтобы испытать те самые ощущения, которые испытывает эта ласточка… Швыряй себя куда хочешь, несись куда вздумается…

— Да к чему же это? — перебила Маша.

— Как к чему? — из чего же тогда жить?

— А разве без вина этого нельзя?

— Нельзя, все мы попорчены, измяты. Вот страсть… та такое же производит действие. Оттого-то я вас люблю.

— Как вино… покорно благодарю.

— Нет, Маша; я вас люблю не как вино. Постойте, я вам это докажу когда-нибудь, вот когда мы женимся и поедем с вами за границу. Знаете ли, я уже заранее думаю, как я приведу вас перед Милосскую Венеру. Вот кстати будет сказать:

Стоит ли с важностью очей

Перед Милосскою Кипридой —

Их две, и мрамор перед ней

Страдает, кажется, обидой…{17}

Что это я сегодня всё говорю стихами? Это утро, должно быть, на меня действует. Что за воздух! точно вино пьешь.

— Опять вино, — заметила Марья Павловна.

— Что ж такое! Этакое утро да вы со мной, и не чувствовать себя опьяненным! «С важностью очей…» Да, — продолжал Веретьев, глядя пристально на Марью Павловну, — это так… А ведь я помню, я видал, редко, но видал эти темные великолепные глаза, я видал их нежными! И как они прекрасны тогда! Ну, не отворачивайтесь, Маша, ну по крайней мере засмейтесь… покажите мне глаза ваши хотя веселыми, если уже они не хотят удостоить меня нежным взглядом.

— Перестаньте, Веретьев, — проговорила Марья Павловна. — Пустите меня, мне пора домой.

— А ведь я вас рассмешу, — подхватил Веретьев, — ей-богу, рассмешу. Э, кстати, посмотрите, вон заяц бежит…

— Где? — спросила Марья Павловна.

— Вон за оврагом, по овсяному полю. Его, должно быть, кто-нибудь вспугнул; они по утрам не бегают. Хотите, я его остановлю сейчас?

И Веретьев громко свистнул. Заяц тотчас присел, повел ушами, поджал передние лапки, выпрямился, пожевал, пожевал, понюхал воздух и опять пожевал. Веретьев проворно сел на корточки, наподобие зайца, и стал водить носом, нюхать и жевать, как он. Заяц провел раза два лапками по мордочке, встряхнулся — они, должно быть, были мокры от росы, — уставил уши и покатил дальше. Веретьев потер себя руками по щекам и также встряхнулся… Марья Павловна не выдержала и засмеялась.

— Браво! — воскликнул Веретьев и вскочил, — браво! Вот то-то и есть, вы не кокетка. Знаете ли, что если бы у какой-нибудь светской барышни были такие зубы, как у вас, она бы вечно смеялась! Но за то я и люблю вас, Маша, что вы не светская барышня, не смеетесь без нужды, не носите перчаток на ваших руках, которые и целовать оттого так весело, что они загорели и силу в них чувствуешь… Я люблю вас за то, что вы не умничаете, что вы горды, молчаливы, книг не читаете, стихов не любите…

— А хотите, я вам прочту стихи? — перебила его Марья Павловна, с каким-то особенным выражением в лице.

— Стихи? — спросил с изумлением Веретьев.

— Да, стихи, те самые, которые вчера читал этот петербургский господин.

— Опять «Анчар»?.. Так вы точно его декламировали в саду ночью? Он к вам идет… Но разве он так вам понравился?

— Да, понравился.

— Прочтите.

Марья Павловна застыдилась…

— Читайте, читайте, — повторил Веретьев.

Марья Павловна начала читать. Веретьев стал перед ней, скрестил руки на груди и принялся слушать. При первом стихе Марья Павловна медленно подняла глаза к небу, ей не хотелось встречаться взорами с Веретьевым. Она читала своим ровным, мягким голосом, напоминавшим звуки виолончели; но когда она дошла до стихов:

И умер бедный раб у ног

Непобедимого владыки… —

ее голос задрожал, недвижные, надменные брови приподнялись наивно, как у девочки, и глаза с невольной преданностью остановились на Веретьеве…

Он вдруг бросился к ее ногам и обнял ее колени.

Я твой раб, — воскликнул он, — я у ног твоих, ты мой владыка, моя богиня, моя волоокая Гера,{18} моя Медея…{19}

Марья Павловна хотела оттолкнуть его; но руки ее замерли на густых его кудрях, и она, с улыбкой замешательства, уронила голову на грудь…

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я