Три конца
1890
VIII
Косые тени уже крестили тропинку, когда из-за леса белою полосой мелькнуло Святое озеро. Нюрочка только теперь почувствовала, как она устала. Глубокое горное озеро залегло в синей раме обступивших его лесистых круч. Тропинка вывела на мысок, где курились огни и богомольцы ждали перевоза. Крестовые острова залегли в версте от берега, точно зеленые шапки. Десяток лодок-душегубок и паром из бревен не успевали перевозить прибывавших богомольцев. Вода в озере стояла, как зеркало. С низких мест уже наносило вечернею сыростью, пропитанною запахом свежей травы и лесных цветов. Таисья сразу разыскала несколько знакомых мужиков с котомками и женщин-богомолок, — народ набрался со всех сторон.
— Да это никак ключевская Таисья, — весело говорила громадная женщина, проталкиваясь к мастерице. — Она и есть… Здравствуй, матка-свет.
— Здравствуй, матушка Маремьяна.
— Ну, каково прыгаешь, Таисьюшка?
— Вашими молитвами, родимая.
Матушку Маремьяну за глаза называли полумужичьем. Высокая, рослая, широкая, загорелая, потная, она походила на ломовую лошадь. Таисья знала ее целых тридцать лет, и матушка Маремьяна оставалась все такой же. Одним словом, богатырь-баба и голос, как хорошая труба. Проживала она где-то под Златоустом, по зимам разъезжала на своей лошадке по всему Уралу и, как рассказывали, занималась всякими делами: укрывала беглых, меняла лошадей, провозила краденое золото и вообще умела хоронить концы. Она дружила и с поповщиной, и с беспоповщиной, и с поморцами, и с православными попами. Где собирался народ — без матушки Маремьяны дело не обходилось. Таисья не совсем долюбливала ее и называла переметною сумой, но без матушки Маремьяны тоже не обойдешься, — она развозила вести обо всем, всех знала и все могла разведать.
— Словечко есть у меня до тебя, Таисьюшка, — гудела матушка Маремьяна, трепля могучею рукой худенькую мастерицу. — И не маленькое словечко… Нарочно хотела ехать к тебе в Ключевской с Крестовых-то островов.
Матушка Маремьяна отвела Таисью в сторону и принялась ей быстро наговаривать что-то, вероятно, очень интересное, потому что Таисья в первый момент даже отшатнулась от нее, а потом в такт рассказа грустно покачивала головой. Они проговорили так вплоть до того, как подошел плот, и расстроенная Таисья чуть не забыла дожидавшейся ее на берегу Нюрочки.
— Ах, ласточка ты моя, забыла про тебя!.. — причитала она, лаская притихшую девочку. — Совсем оговорила меня матушка Маремьяна.
На плоту поместилось человек двадцать богомольцев, и матушка Маремьяна встала у кормового правила. Нюрочка так устала, что даже не боялась плескавшейся между бревнами воды. Плот был связан ивовыми прутьями кое-как, и бревна шевелились, как живые. Издали можно было разглядеть на Крестовых островах поднимавшийся дым костров и какое-то белое пятно, точно сидела громадная бабочка. Какой-то лысый старик стоял на коленях и громко молился. Две лодки обогнали плот. На одной из них Нюрочка узнала старика Основу и радостно вскрикнула: это был еще первый свой человек.
Когда плот тяжело подвалил к берегу, было почти уже совсем темно. В горах ночь наступает быстро. Острова были густо запушены смотревшеюся в воду зеленью, а огни дымились дальше. Нюрочка вместе с другими шагала по болоту, прежде чем выбралась на сухой берег. То, что она увидела, казалось ей каким-то сном: громадная поляна была охвачена живым кольцом из огней, а за ними поднималась зубчатая стена векового бора. Святые могилки занимали центр поляны, и около них теперь горели тысячи свеч. Пред своими аналоями кучками толпились богомольцы одного согласия: поповцы у своих исправленных попов, беспоповцы у стариков и стариц, поморцы у наставников. Около огней деление шло по месту жительства: екатеринбургские, златоустовские, невьянские, шарташские, мурмосские, самосадские, кукарские, — все сбились отдельными кучками. Скитские тоже разделились на артельки: анбашские особо, заболотские и красноярские особо. Кроме своих уральских, сошлись сюда и «чужестранные» — из-под Москвы, с Поволжья, из дальних сибирских городов. Белое пятно оказалось большою палаткой, в которой засел какой-то начетчик с Иргиза. Слышалось протяжное пение, а скитские головщицы вычитывали наперебой.
Таисья переходила от одной кучки к другой и напрасно кого-то хотела отыскать, а спросить прямо стеснялась. Нюрочка крепко уцепилась ей за руку, — она едва держалась на ногах от усталости.
— Погоди, милушка, погоди, касаточка, — уговаривала ее Таисья шепотом. — Вон сколько народу, не скоро разыщешь своих-то.
Их догнал старик Основа и, показав головой на Нюрочку, проговорил:
— Айда ко мне в балаган, Таисьюшка… Вот и девушка твоя тоже пристала, а у нас место найдется.
Таисья без слова пошла за Основой, который не подал и вида, что узнал Нюрочку еще на плоту. Он привел их к одному из огней у опушки леса, где на живую руку был сделан балаган из березовых веток, еловой коры и хвои. Около огня сидели две девушки-подростки, дочери Основы, обе крупные, обе кровь с молоком.
— Ну, теперь можно тебя и признать, барышня, — пошутил Основа, когда подошли к огню. — Я еще даве, на плоту, тебя приметил… Неужто пешком прошла экое место?
— А мы через Мурмос, — объясняла Таисья. — Парасковья Ивановна было увязалась с нами, да только обезножила.
Нюрочка познакомилась с обеими девушками, — одну звали Парасковьей, другую Анисьей. Они с удивлением оглядывали ее и улыбались.
— Нет, я не устала, — точно оправдывалась Нюрочка. — А вы?
— Мы со вчерашнего дня здесь, — объяснила старшая, Парасковья. — Успели отдохнуть.
От балагана Основы вид на всю поляну был еще лучше, чем с берега. Нюрочке казалось, что она в какой-то громадной церкви, сводом для которой служило усеянное звездами небо. Восторженно-благоговейное чувство охватило ее с новою силой, и слезы навертывались на глаза от неиспытанного еще счастья, точно она переселилась в какой-то новый мир, а зло осталось там, далеко позади. Эта народная молитва под открытым небом являлась своего рода торжеством света, правды и духовной радости. Старик Основа так любовно смотрел на Нюрочку и все беспокоился, чем ее угостить. Одна Таисья сидела на земле, печально опустив голову, — ее расстроили наговоры матушки Маремьяны. Время от времени она что-то шептала, тяжело вздыхала и качала головой.
Молились всю ночь напролет. Не успевала кончить у могилок свой канун одна партия, как ее сейчас же сменяла другая. Подождав, когда Нюрочка заснула, Таисья потихоньку вышла из балагана и отправилась в сопровождении Основы к дальнему концу горевшей линии огоньков.
— Соблазн, Таисья… — повторял Основа.
— Ох, и не говори, Аника Парфеныч!.. Кабы знатье, так и глаз сюда не показала бы…
— Мать Енафа совсем разнемоглась от огорчения, а та хоть бы глазом повела: точно и дело не ее… Видел я ее издальки, ровно еще краше стала.
— А он тут?
— Как волк посреди овец бродит… К златоустовским пристал и все с Гермогеном, все с Гермогеном. Два сапога — пара.
Они нашли мать Енафу в крайнем балагане. Она действительно сказывалась больной и никого не принимала, кроме самых близких. Ухаживала за ней Аглаида.
— Змея… змея… змея!.. — зашипела мать Енафа, указывая Таисье глазами на Аглаиду. — Не кормя, не поя, видно, ворога не наживешь.
Аглаида молчала, как убитая, и даже не взглянула на Таисью. Основа посидел для видимости и незаметно ушел.
— Аглаидушка, што же это такое и в сам-то деле? — заговорила, наконец, Таисья дрогнувшим от волнения голосом. — Раньше телом согрешила, а теперь душу загубить хочешь…
Аглаида молчала, опустив глаза.
— Да ты што с ней разговариваешь-то? — накинулась мать Енафа. — Ее надо в воду бросить — вот и весь разговор… Ишь, точно окаменела вся!.. Огнем ее палить, на мелкие части изрезать… Уж пытала я ее усовещивать да молить, так куды, приступу нет! Обошел ее тот, змей-то…
Тут случилось что-то необыкновенное, что Таисья сообразила только потом, когда опомнилась и пришла в себя. Одно слово о «змее» точно ужалило Аглаиду. Она накинулась на Енафу с целым градом упреков, высчитывая по пальцам все скитские порядки. Мать Енафа слушала ее с раскрытым ртом, точно чем подавилась.
— Вы все такие, скитские матери! — со слезами повторяла Аглаида. — Не меня, а вас всех надо утопить… С вами и говорить-то грешно. Одна Пульхерия только и есть, да и та давно из ума выжила. В мире грех, а по скитам-то в десять раз больше греха. А еще туда же про Кирилла судачите… И он грешный человек, только все через вас же, скитских матерей. На вас его грехи и взыщутся… Знаю я все!..
— Ну, ну, говори… Пусть Таисья послушает! — подзадоривала мать Енафа.
— И скажу… всем скажу!.. не спасенье у вас, а пагуба… А Кирилла не трогайте… он, может, побольше нас всех о грехах своих сокрушается, да и о ваших тоже. Слабый он человек, а душа в ем живая…
— Ты бы у красноярских девок спросила, какая у него душа! — резала мать Енафа, злобно сверкая глазами. — Нашла тоже кого пожалеть… Змей он лютый!
Мать Енафа разгорячилась, а в горячности она была скора на руку. Поэтому Таисья сделала ей знак, чтобы она вышла из балагана. Аглаида стояла на одном месте и молчала.
— Что же ты молчишь, милушка? — глухо спросила Таисья. — Все мы худы, одна ты хороша… Ну, говори.
— И скажу, все скажу… Зачем ты меня в скиты отправляла, матушка Таисья? Тогда у меня один был грех, а здесь я их, может, нажила сотни… Все тут обманом живем. Это хорошо, по-твоему? Вот и сейчас добрые люди со всех сторон на Крестовые острова собрались души спасти, а мы перед ними как представленные… Вон Капитолина с вечера на все голоса голосит, штоб меня острамить. Соблазн один…
— Так, так… Ах, великий соблазн, Аглаида, когда хвост попереди головы очутится. Верное ты слово сказала… Ты вот все вызнала, живучи в скитах, а то тебе неизвестно, что домашнюю беду в люди не носят. Успели бы и после разобрать, кто у вас правее, а зачем других, сторонних смущать?.. Да и говоришь-то ты совсем не то, о чем мысли держишь, скитскими-то грехами ты глаза отводишь. Молода еще, голубушка, концы хоронить не умеешь, а вот я тебе скажу побольше того, што ты и сама знаешь. Да… Кирилл-то по своему малодушию к поморцам перекинулся, ну, и тебя в свою веру оборотит. Теперь ты Аглаида, а он тебя перекрестит Аглаей, по-поморскому все грехи на том свете с Аглаиды будут взыскиваться, а Аглая стеклышком останется… Аглая нагрешит, тогда в Агнию перевернется и опять горошком покатилась. И еще тебе скажу, затаилась ты и, как змея, хочешь старую кожу с себя снять, а того не подумала, што всем отпустятся грехи, кроме Июды-христопродавца. И сейчас в тебе женская твоя слабость говорит… Ну-ко, погляди мне прямо в глаза, бесстыдница!.. Какие ты слова сейчас Енафе-то выговаривала? И статочное ли нам с тобой дело чужие грехи разбирать, когда в своих тонем?.. Ну, что молчишь?
— Матушка! — взмолилась Аглаида, ломая руки.
— Нет, нет… — сурово ответила Таисья, отстраняя ее движением руки. — Не подходи и близко! И слов-то подходящих нет у меня для тебя… На кого ты руку подняла, бесстыдница? Чужие-то грехи мы все видим, а чужие слезы в тайне проходят… Последнее мое слово это тебе!
Таисья кликнула стоявшую за балаганом мать Енафу, и Аглаида, как сноп, повалилась ей в ноги. Это смирение еще больше взорвало мать Енафу, и она несколько раз ударила ползавшую у ее ног девушку.
— Свою скитскую змею вырастила! — шипела мать Енафа. — Ну, ползай, подколодная душа!
— Прости ты ее, матушка, — молила Таисья, кланяясь Енафе в пояс. — Не от ума вышло это самое дело… Да и канун надо начинать, а то анбашские, гляди, кончат.
— А из-за кого мы всю ночь пропустили? — жаловалась мать Енафа упавшим голосом. — Вот из-за нее: уперлась, и конец тому делу.
— Прости, матушка, и благослови, — молила Аглаида.
Нюрочка проснулась утром от ужасного, нечеловеческого крика, пронесшегося над поляной. Она без памяти выскочила из балагана.
— Это красноярская кликуша Глафира, — объяснила ей дочь Основы, выбежавшая вслед за ней. — Теперь все кликуши учнут кликать… Страсть господня!
Перед могилкой Порфирия страстотерпца в ужасных конвульсиях каталась худая и длинная женщина, которую напрасно старались удержать десятки рук. Народ обступил ее живою стеной. Никто и голоса не подавал, и в воздухе неслось мерное чтение Аглаиды, точно звенела туго натянутая серебряная струна. Не успела Глафира успокоиться, как застонал кто-то у могилки Пахомия постника, и вся толпа вздрогнула от истерического плача, причитаний и неистовых воплей. Через полчаса у могилок билось с пеной у рта до десятка кликуш. Это было так ужасно, что Нюрочка забежала в чей-то чужой балаган и натолкнулась на дядю Мосея, которого и не узнала сгоряча. Он спокойно сидел у балагана и сумрачно смотрел куда-то вдаль.
— Зачем их бьют? — стонала Нюрочка, закрыв глаза от страха.
— Перестань дурить! — закликнул ее Мосей строго. — Бес их бьет.
Тускло горели тысячи свеч, клубами валил синий кадильный дым из кацей, в нескольких местах пели гнусавыми голосами скитские иноки, а над всем этим чистою нотой звучал все тот же чудный голос Аглаиды! За ней стояла мастерица Таисья и плакала… Не было сердца у нее на Аглаиду, и она оплакивала свою собственную слабость. Но что это такое? Голос Аглаиды дрогнул и точно порвался. Она делала видимое усилие, чтобы «договорить» канун до конца, но не могла, — лицо побледнело, на лбу выступил холодный пот, и ангельский голос погас так же, как гаснет догорающая свеча. Мастерица Таисья инстинктивно оглянулась назад, увидела стоявших рядом смиренного Кирилла и старика Гермогена и сразу все поняла: проклятые поморские волки заели лучшую овцу в беспоповщинском стаде… На них же смотрел жигаль Мосей от своего балагана, и горело огнем его самосадское сердце. На Крестовых островах набралось много поморцев, которые признавали почивших здесь угодников. Гермогена избили на богомолье у могилки о. Спиридония именно за то, что поморцы не признавали его, а здесь они расхаживали, как у себя дома, и никто не смел их тронуть пальцем.
Вечером в Петров день мастерица Таисья с Нюрочкой потихоньку убралась с островов, точно она скрывалась от какой неминучей беды.