Золото (Мамин-Сибиряк Д. Н., 1892)

IV

Мыльников провел почти целых три месяца в каком-то чаду, так что это вечное похмелье надоело наконец и ему самому. Главное, куда ни приди — везде на тебя смотрят как на свой карман. Это, в конце концов, было просто обидно. Правда, Мыльников успел поругаться по нескольку раз со своими благоприятелями, но каждое такое недоразумение заканчивалось новой попойкой.

— Монетный двор у меня, что ли? — выкрикивал Мыльников, когда к нему приставали с требованием денег его подручные: Яша Малый, зять Прокопий и Семеныч. — На вас никаких денег не напасешься…

Пьяная расточительность, когда Мыльников бахвалился и сорил деньгами, сменялась трезвой скупостью и даже скаредностью. Так, он, как настоящий богатый человек, терпеть не мог отдавать заработанные деньги все сразу, а тянул, сколько хватало совести, чтобы за ним походили. Далее Мыльников стал относиться необыкновенно подозрительно ко всем окружающим, точно все только и смотрели, как бы обмануть его.

— Тарас, будет тебе богатого-то показывать! — корил его даже добродушный Яша Малый. — Над кем изневаживаешься?..

— А ты меня не учи… Терпеть ненавижу!.. Все вы около меня как тараканы за печкой.

В результате выходило так, что сотрудники Мыльникова довольствовались в чаянии каких-то благ крохами, руководствуясь общим соображением, что свои люди сочтутся. Исключение составлял один Семеныч, которому Мыльников, как чужому человеку, платил поденщину сполна. Свои подождут, а чужой человек и молча просит, как голодное брюхо.

Семеныч вообще держал себя на особицу и мало «якшил» [Якшить (от татарского слова «якши» – «да») – поддакивать, дружить. (Примеч. Д. Н. Мамина-Сибиряка.)] с остальными родственниками. Впрочем, это продолжалось только до тех пор, пока Мыльников не сообразил о тайных делах Семеныча с сестрицей Марьей и, немедленно приобщив к лику своих родственников, перестал платить исправно.

— Ты это что же, Тарас? — удивился Семеныч. — Что расчет-то недодаешь?

— А так, голубь мой сизокрылый… Не чужие, слава богу, сочтемся, — бессовестно ответил Мыльников, лукаво подмигивая. — Сестрице Марье Родивоновне поклончик скажи от меня… Я, брат, свою родню вот как соблюдаю. Приди ко мне на жилку сейчас сам Карачунский: милости просим — хошь к вороту вставай, хошь на отпорку. А в дудку не пущу, потому как не желаю обидеть Оксю. Вот каков есть человек Тарас Мыльников… А сестрицу Марью Родивоновну уважаю на особицу за ее развертной карахтер.

Так и пошло. Новый родственник ничего не мог сказать в ответ. Сестрица Марья быстро забрала его в руки и торопила свадьбой, только не хватало денег на первое обзаведенье. Она была старше жениха лет на шесть, но казалась совсем молоденькой, охваченная огнем своей первой девичьей страсти. У Семеныча был тайный расчет, что когда умрет старик Родион Потапыч, то Марья получит свою часть наследства из несметных богатств старого штейгера, а пока можно будет перебиться и в черном теле. Сестрица Марья сама навела его на эту счастливую мысль разными обиняками, хотя прямо ничего и не говорила с чисто женской осторожностью. Пока между ними условлено было окончательно только то, что свадьба будет сыграна сейчас после Фоминой недели. Свадьба предполагалась самокрутка, чтобы меньше расходов, как делали в Балчуговском заводе. А пока время летело птицей, от одного свиданья до другого, как у всех влюбленных. Деловитая и энергичная Марья понимала, что Семенычу нечего делать у Тараса и что он только напрасно теряет время, а поэтому, когда проездом на свою Богоданку Кишкин остановился у баушки Лукерьи, она улучила минутку и, подавая самовар, ласково проговорила:

— Андрон Евстратыч, вы мне не откажете, если я попрошу вас об одном дельце?

— Как попросишь, тоже умеючи надо просить… хе-хе!.. Ишь какая вострая стала на Фотьянке-то!.. Ну, проси…

Марья мигом села к нему на колени, обняла одной рукой за шею и еще ласковее зашептала:

— Голубчик, Андрон Евстратыч, есть у меня один человек… то есть парень…

— Вот и неладно: ты себе проси, коза. Ничего не пожалею.

— Себе? Ну а кто у вас на Богоданке хозяйничать будет?.. Надо и за стряпкой приглядеть, и горницы прибрать, и старичку угодить… старенькому, седенькому, богатенькому, хитренькому старичку.

— Так, так… Верно. Айда коза… Ну а дальше?..

— Дальше-то опять про парня… Какое-нибудь местечко ему приткнуться. Парень на все руки, а женится после Фоминой — жена будет на приисковой конторе чистоту да всякий порядок соблюдать. Ведь без бабы и на прииске не управиться…

— Ах, Марья Родивоновна: бойка, да речиста, да увертлива… Быть, видно, по-твоему. Только умей ухаживать за стариком… по-настоящему. Нарочно горенку для тебя налажу: сиди в ней канарейкой. Вот только парень-то… ну, да это твое девичье дело. Уластила старика, егоза…

Разыгравшаяся сестрица Марья даже расцеловала размякшего старичка, а потом взвизгнула по-девичьи и стрелой унеслась в сени. Кишкин несколько минут сидел неподвижно, точно в каком тумане, и только моргал своими красными веками. Ну и девка: огонь бенгальский… А Марья уж опять тут — выглядывает из-за косяка и так задорно смеется.

— Цып-цып… — манил ее Кишкин, сыпля на пол мелкое серебро. — Цып, курочка!..

— Ну, этим ты меня не купишь! — рассердилась сестрица Марья. — Приласкать да поцеловать старичка и так не грешно, а это уж ты оставь…

— Цып, цып… Старичку все можно, Машенька: никто ничего не скажет.

— Ах бесстыдник…

Когда баушка Лукерья получила от Марьи целую пригоршню серебра, то не знала, что и подумать, а девушка нарочно отдала деньги при Кишкине, лукаво ухмыляясь: «Вот-де тебе и твоя приманка, старый черт». Кое-как сообразила старуха, в чем дело, и только плюнула. Она вообще следила за поведением Кишкина, особенно за тем, как он тратил деньги, точно это были ее собственные капиталы.

— Ты, бесстыдница, чего это над стариком галишься? [Галиться – насмехаться. (Примеч. Д. Н. Мамина-Сибиряка.)] — строго заметила она Марье. — Смотри, довертишь хвостом… Ох, согрешила я с этими проклятущими девками!

— Молодо-зелено — погулять велено, — заступился Кишкин, находившийся под впечатлением охватившей его теплоты. — И стыд девичий до порога… Вот это какое девичье дело.

Мыльников хотя и хвастался своими благодеяниями родне, а сам никуда и глаз не показывал. Дома он повертывался гостем, чтобы сунуть жене трешницу.

— Когда же строиться-то мы будем? — спрашивала Татьяна каждый раз. — Уж пора бы, а то все равно пропьешь деньги-то.

— Ученого учить — только портить. Мне и самому надоело пировать-то. Родня на шею навязалась — вот главная причина. Никак развязаться не могу.

— Ты бы хоть Оксю-то приодел. Обносилась она. У других девок вон приданое, а у Окси только и всего что на себе. Заморил ты ее в дудке… Даже из себя похудела девка.

— Всех ублаготворю, а Оксю наособицу… Нет, брат, теперь шабаш: за ум возьмусь. Конпанию к черту, пусть отдохнут кабаки-то…

У Мыльникова действительно были серьезные хозяйственные намерения. Он даже подрядил плотников срубить для новой избы сруб и даже выдал задаток, как настоящий хозяин. Постройкой приходилось торопиться, потому что зима была на исходе, — только успеют вывезти бревна из лесу, а поставят сруб о Великом посте. Первый транспорт бревен привел Мыльникова в умиление: его заветная мечта поставить новую избу осуществлялась. Когда весь двор был завален бревнами, Мыльниковым овладело такое нетерпение, что он решил сейчас же сломать старую избушку. Такое быстрое решение даже испугало Татьяну: столько лет прожили в ней, и вдруг ломать.

— А куда я-то с ребятишками денусь? — взмолилась она.

— На фатеру определю… А то и у батюшки-тестя поживешь. Невелика важность, две недели околотиться. Немного мы видели от тестюшки.

Без дальних слов Мыльников отправился к Устинье Марковне и обладил дело живой рукой. Старушка тосковала, сидя с одной Анной, и была рада призреть Татьяну. Родион Потапыч попустился своему дому и все равно ничего не скажет.

— Да ведь я заплачý, — с гордостью заявлял Мыльников. — Всю родню теперь воспитываю.

Неприятность вышла только от Анны, накинувшейся на него с худыми бабьими словами. Она в азарте даже тыкала в нос Мыльникову грудным ребенком.

— Любезная сестрица, Анна Родивоновна, вот какая есть ваша благодарность мне? — удивлялся Мыльников. — Можно сказать, головы своей не жалею для родни, а вы неистовство свое оказываете…

— Перестань, Анна, — оговорила дочь Устинья Марковна, — не одни наши мужики помутились с золотом-то, а Тарас тут ни при чем…

— Куда мы с ребятами-то? — голосила Анна. — Вот Наташка с Петькой объедают дедушку, да мои, да еще Тарасовы будут объедать… От соседей стыдно.

— Молчи! — крикнула мать. — Зубы у себя во рту сосчитай, а чужие куски нечего считать… Перебьемся как-нибудь. Напринималась Татьяна горя через число: можно бы и пожалеть.

— И как еще напринималась-то!.. — соглашался Мыльников. — Другая бы тринадцать раз повесилась с таким муженьком, как Тарас Матвеевич… Правду надо говорить. Совсем было измотал я семьишку-то, кабы не жилка… И удивительное это дело, тещенька любезная, как это во мне никакой совести не было. Никого, бывало, не жаль, а сам в кабаке день-деньской, как управляющий в конторе.

Пристроив семью, Мыльников сейчас же разнес пепелище в щепы и даже продал старые бревна кому-то на дрова. Так было разрушено родительское гнездо…

— Теперь, брат, на господскую руку все наладим, — хвастался Мыльников на всю улицу.

Занятый постройкой, он совсем забросил жилку, куда являлся только к вечеру, когда на фабрике «отдавали свисток с работы». Он приезжал к дудке, наклонялся и кричал:

— Окся, ты тут?

— Здесь, тятенька, — откликался из земных недр Оксин голос.

— То-то, у меня смотри…

Работа шла уже на седьмой сажени. Окся не только добывала «пустяк» и «жилку», но сама крепила шахту и вообще отвечала за настоящего ортового рабочего. Жила она на Рублихе, в конторе дедушки Родиона Потапыча, полюбившего свою внучку какой-то страстной любовью. Он все прощал Оксе, даже грубости, чего никогда не простил бы родным дочерям, и молча любовался непосредственностью этой придурковатой от избытка здоровья девушки. Ей точно лень быть умной. Не один раз они ссорились, и Родион Потапыч грозился выгнать Оксю, но та только ухмылялась.

— Куды я пойду-то, ты подумай, — усовещивала она старика. — Мужику это все одно, а девка сейчас худую славу наживет… Который десяток на свете живешь, а этого не можешь сообразить.

— К отцу ступай, дура… Не в чужие люди гоню.

— У меня и отец такой же, как ты: ничего сообразить не может.

— Ах, Окся, Окся… да не Окся ли?!. Какие ты слова выражаешь?..

В начале марта провернулось несколько теплых весенних деньков. На пригревах дорога почернела, а снег потерял сразу свою ослепительную белизну. Воздух сделался совсем особенный, такой бодрящий и свежий. Вешняя вода была близко, и все опять заволновались, как это происходило каждую весну. Рабочая лихорадка охватила и Фотьянку, и Балчуговский завод. В прошлом году в Кедровской даче шли только разведки, а нынче пойдут настоящие работы. Старатели сбивались артелями и ходили с Фотьянки на Балчуговский завод и обратно, выжидая нанимателей. Издали они походили на проснувшихся после зимней спячки пчел, ползавших по своему улью. В числе других ходил и Матюшка, оставшийся без работы: золото в Дернихе кончилось ровно через два дня, как сказал Карачунский. Встречая на дороге Мыльникова, Матюшка несколько раз говорил:

— Тарас Матвеевич, что меня не возьмешь на жилку?..

— У меня своей родни девать некуда…

— Родня — родней, а старую хлеб-соль забывать тоже нехорошо. Вместе бедовали на Мутяшке-то…

Первое дыхание весны всех так и подмывало. Очухавшийся Мыльников только чесал затылок, соображая, сколько стравил за зиму денег по кабакам… Теперь можно было бы в лучшем виде свои работы открыть в Кедровской даче и получать там за золото полную цену. Все равно на жилку надеяться долго нельзя: много продержится до осени, ежели продержится.

— Бить некому было старого черта! — вслух ругал Мыльников самого себя. — Еще как бить-то надо было, бить да приговаривать: «Не пируй, варнак! Не пируй, каторжный!..»

Именно в таком тревожном настроении раз утром приехал Мыльников на свою дудку. «Родственники» не ожидали его и мирно спали около огонька. Мыльников пришел к вороту, наклонился к отверстию дудки и крикнул:

— Эй, Оксюха, жива, что ли?..

Ответа не последовало, только проснулись сконфуженные родственники.

— Где же Окся? — грозно накинулся на них Мыльников. — Эй, Окся, не слышишь без очков-то!.. Уж не задавило ли ее грешным делом?

— Мы ее на свету спустили в дудку, — объяснял сконфуженный Яша. — Две бадьи подала пустяку, а потом велела обождать…

Встревоженный Мыльников спустился в дудку: Окси не было. Валялись кайло и лопатка, а Окси и след простыл. Такое безобразие возмутило Мыльникова до глубины души, и он «на той же ноге» полетел на Рублиху — некуда Оксе деваться, окромя Родиона Потапыча. Появление Мыльникова произвело на шахте общую сенсацию.

— Была твоя Окся, да вся вышла…

— Да вы толком говорите, омморошные!.. Она с дудки, надо полагать, опять ушла сюда…

— Поищи, — может, найдешь. А вернее, братцы, что на Оксе черт уехал по своим делам.

Родион Потапыч вышел на шум из своей конторки и молча нахмурился, завидев дорогого зятя.

— Оксю потерял, Родион Потапыч… Была в дудке, а тут как сквозь землю провалилась. Работнички-то мои проспали.

— Выгоните этого дурака, — коротко приказал грозный старик. — Здесь не кабак, чтобы шум подымать…

— Меня?.. Да я…

Чадолюбивого родителя без церемоний вытолкали за дверь.

Мыльников с Рублихи отправился прямо на Фотьянку к баушке Лукерье… Окси и там не было; потом — в Балчуговский завод, — Окся точно в воду канула. Так и пропала девка.

Вместе с Оксей ушло и счастье Мыльникова. Через неделю дудку его залило подступившей вешней водой, а машину для откачки воды старатели не имели права ставить, и ему пришлось бросить работу. От всего богатства Мыльникова остались одни новые ворота да сотни три бревен, которые подрядчик увез к себе, потому что за них не было заплачено. С горя Мыльников опять засел в кабак к Ермошке и начал пропивать помаленьку нажитое добро: сначала лошадь, потом кошевку, лошадиную сбрую и, наконец, всю одежу с себя. Наступало лето, и одежда была не нужна.

Раз, когда Мыльников сидел в кабаке, Ермошка сказал:

— А Окся-то твоя ловкую штуку уколола: за Матюшку замуж вышла…

— Н-но-о? — изумился Мыльников.

— Приданое, слышь, вынесла: целый фунт твоего-то золота Матюшка продал Петру Васильичу за четыре сотельных билета… Она, брат, Окся-то, поумнее всех оказала себя.

— Ах, курва!.. Да я ее растерзаю на мелкие части!

— Ну, теперь дудки: Матюшка-то изувечит всякого… Другую такую-то дуру наживай.

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я