Шерамур
1879
Глава шестая
Nemo мог определить, что Шерамур был чрезвычайно горд, потому что он был очень застенчив, но понятия о самой гордости у него были удивительные. Так, например, корм он принимал от всякого без малейшего стеснения и без всякой благодарности. Кормить, — это, по его мнению, для каждого было не только долг, но и удовольствие. В том, что его кормят, он не только не усматривал никакого одолжения, но даже находил, что это мало. И действительно — сам он при тех же средствах сделал бы гораздо больше. При тех же средствах он накормил бы несколько человек. Жратва была пункт его помешательства: он о ней думал сытый и голодный, во всякое время — во дни и в нощи.
Приходит он, например, и видит банку с одеколоном. Тотчас намечает ее своим сверкающим взглядом и, показывая на нее пальцем, с презрением спрашивает:
— Это что?
— Одеколон.
— Зачем нужен?
— Обтираюсь им.
— Гм! Обтираетесь. Разве прелое место есть?
— Нет; прелого места нет.
— Так зачем же такая низость!
— Кому же это вредно?
— Еще и спрашиваете: лучше бы сами пожрали да другого накормили.
— Пойдемте, — накормлю.
— Что же одного-то кормить… сказали бы, так я бы еще человек пять позвал.
Другой раз он застает на комоде белье, принесенное прачкою, и опять тычет пальцем:
— Чьи рубашки?
— Разумеется, мои.
— Сколько тут?
— Кажется, четыре.
— Зачем столько?
— А по-вашему, сколько рубашек можно иметь человеку?
— Одну.
— И будто у вас всего одна?
— Нет; у меня ни одной.
— Без шуток, ни одной?
— Какие шутки, мы не такие друзья, чтобы шутить шутки.
С этим он расстегнул блузу и показал нагое тело.
— Вот вам и шутки.
— Возьмите у меня рубашку.
— Могу.
Он взял поданную ему рубашку, пошел за занавес, а оттуда кричит:
— Нож!
— Вы не зарежетесь?
— Это не ваше дело.
— Как не мое дело! Я не хочу, чтобы вы здесь у меня напачкали кровью.
— Эка важность!
— Нет, не режьтесь у меня.
— Не зарежусь — я нынче пожравши.
— Нате вам нож.
Послышался какой-то треск, и что-то шлепнуло.
— Что это вы сделали?
Он вместо ответа выбросил отрезанные от обоих рукавов манжеты и появился сам в блузе, из-под обшлагов которой торчали обрезки беспощадно оборванных рукавов рубашки.
Этак ему казалось лучше, но тоже не надолго, — завтра он явился опять без рубашки и на вопрос: где она? — отвечал:
— Скинул.
— Для какой надобности?
— У другого ничего не было.
Таков он был в бесконечном числе разных проявлений, которые каждого в состоянии были убедить в его полнейшей неспособности ни к какому делу, а еще более возбудить самое сильное недоразумение насчет того: какое он мог сделать политическое преступление? А между тем это-то и было самое интересное. Но Шерамур на этот счет был столь краток, что сказания его казались невероятны. По его словам, вся его история была в том, что он однажды «на двор просился».
Как и что? Это всякого могло удивить, но он очень мало склонен был это пояснять.
— Бунт, — говорит, — был. Мы все, техноложцы, в институт пришли — вороты заперты, не пущают. Мы стали проситься на двор пустить, — пихать начали. Меня взяли.
— Ну а потом?
— А потом — я ушел.
— Зачем?
— Да что же ждать — неизвестно бы куда засудили.
И больше ничего не добьетесь, да и сомнительно, есть ли чего добиваться.
До сих пор говорю с чужих слов — теперь перехожу к личным наблюдениям, которые были счастливее.