Захудалый род
1874
Глава одиннадцатая
План оказался верен во всех деталях, а исполнители его своею смелостью и тактом превзошли все ожидания прозорливого графа. О княгине во все звоны звонили как о женщине тяжелой, злой и даже вольнодумке: положение ее дочери представлялось страдальческим и взывающим к защите… Сам граф во весь этот промежуток, по-видимому, был так далек от всей затеи, как только можно было себе представить: он даже реже, чем прежде, бывал теперь у Хотетовой, но зато чаще посещал княгиню Варвару Никаноровну, которая с пылким восторгом поверяла ему свои радости, заключавшиеся в открытии ею Червева.
Граф, к чести его сказать, умел слушать и умел понимать, что интересует человека. Княгиня находила удовольствие говорить с ним о своих надеждах на Червева, а он не разрушал этих надежд и даже частью укреплял их. Я уверена, что он в этом случае был совершенно искренен. Как немец, он мог интриговать во всем, что касается обихода, но в деле воспитания он не сказал бы лживого слова.
Словом, княгиня во все это время находилась с графом в лучших отношениях, а меж тем вокруг ее широко облегала ловкая интрига, которой бабушка решительно не замечала. Но зато каково же было ее изумление и негодование, когда все это перестало таиться и вдруг выступило на нее в атаку.
Бабушка была взята врасплох: это случилось на большом званом вечере, где были и княгиня и ее дочь. Сват, о котором в доме Хотетовой было сказано, что «ему никто не отказывает», подошел к княгине с улыбкой и сказал:
— Я к вам сватом, княгиня, — чтобы смягчить значение этих слов, он добавил известную простонародную фразу: — у вас товар, у меня купец.
Княгиня была поражена этою неожиданностью. Дочери возле нее в эту минуту не было: она танцевала в залах.
Княгиня, стоя перед тем, кто говорил с нею, глядела в его лицо и читала по его глазам, что ему на нее что-то наговорено: в ласковых и немного скучающих глазах чуть заметно блестели известные холодные блики.
Бабушка отвечала тою же простонародною речью:
— По засылу судя, гость товара достойнее; но живой товар должен сам говорить.
— Дочь ваша согласна: попросите сюда княжну.
Взволнованная резвым танцем княжна предстала; ее спросили: она была согласна. Кто же был жених? Княгиня видела Функендорфа и не верила своим глазам. Ей казалось, что ее обманывают разом все ее чувства, что все это не действительность, а какой-то нелепый сон, в котором и она бредила и теперь бредят все, спеша приносить свои поздравления ей, княжне и Функендорфу.
Но это не был сон: это была самая существенная действительность, всю силу и все значение которой княгиня вполне ощутила только тогда, когда, измученная своею ролью в продолжение вечера, она села в карету и, обхватив руками голову дочери, прижала ее к своей груди и зарыдала.
Княжна была гораздо покойнее, — это и было понятно: бабушка искала во всем, что случилось, своей вины, а княжна не видала в случившемся ничего, кроме торжества своей правоты и окончания своего житья в доме, которого все порядки не нравились ей, утомили ее и впереди не обещали ей ничего, кроме того же недовольства. Княгиня видела в неожиданном сегодняшнем происшествии страшное коварство, которое не пощадило ничего, а княжна видела во всем этом благородное заступничество за ее тяжелую долю; княгине был эстетически противен поступок человека, который метался с своею рукой от нее к дочери; княжна этого обстоятельства даже не подозревала и притом не могла и оценить всей важности шага, на который дала свое бесповоротное согласие.
— Настя! друг мой! — проговорила княгиня, сжимая дочь в своих объятиях, — нас разлучают…
Княжна тихо заплакала.
— Тебя обманули, Настя… меня обманули, нас всех обманули!
— Кто, maman? — прошептала княжна.
— Не знаю, не знаю кто; но обманули.
И княгиня, выпустив голову дочери, закрыла руками лицо и снова зарыдала в платок.
— Не знаю кто, — продолжала она, немножко успокоясь, через минуту, — тебе это, может быть, больше известно.
С этими словами княгиня вдруг круто оборотилась в сторону дочери: та сидела, прижавшись в углу кареты, и после некоторой паузы тихо выговорила:
— Я ничего не знаю.
В тоне этого ответа не было никакой искренности, — он звучал фальшью.
— Ты жаловалась на меня кому-нибудь?
— Нет.
— Может быть, тетке… графине Антониде Петровне?
— Нет, maman, — я ничего не говорила графине.
Бабушка снова привлекла к себе княжну и, вздохнув, поцеловала ее в лоб, в глаза и в губы и перекрестила: она как нельзя яснее слышала, что дочь лжет, но ни о чем ее более не расспрашивала.
Карета остановилась у подъезда, и они вошли в пространное entrée [Вход, прихожая (франц.)] и рядом поднялись на лестницу.
Перейдя зал и гостиные комнаты, княгиня остановилась у дверей своей спальни и спросила:
— Ты устала, Настя?
— Да, maman.
— Так прощай; иди в свою комнату.
— Перекрестите же меня.
— Ах, да: прости меня.
Она подошла к своему образнику, вынула оттуда небольшой серебряный складень и, благословив им невесту, сказала:
— Возьми это к себе: перед этим складнем отец твой молился за час до смерти, молись и ты — молитва очищает сердце.
С этим бабушка благословила дочь образом, поцеловала ее в голову и, отколов белую розу с ее груди, поместила цветок в образнике на место, откуда был снят складень.
У княжны снова блеснули слезы: она обняла мать и, поцеловав ее, вышла, держа в одной руке зажженную свечу, а в другой складень.
Княгиня все молча стояла и все глядела на дверь, в которую вышла дочь.
Душевное состояние бабушки было, вероятно, очень тяжело, — она о нем никому ничего не говорила, но о нем можно было судить по целому ряду не совсем правильных и вовсе необдуманных нервных действий, выразившихся в следующем.
Княгиня, во-первых, по словам Ольги Федотовны, долго стояла на том самом месте, на котором перекрестила дочь и отдала ей складень. Во все это время она была как в столбняке: она не сводила глаз с двери и не слыхала, как Ольга Федотовна два раза предлагала ей раздеваться.
Потом она без всякой видимой причины вдруг сильно вздрогнула, так что даже покачнулась на месте, и, заметив при этом Ольгу, окинула ее строгим взглядом и сказала:
— Что ты здесь… подсматриваешь, что ли, за мною?
— Я жду раздеть вас.
— Хорошо; я разденусь.
И когда Ольга Федотовна приступила делать бабушкин ночной туалет, та, стоя к ней спиною, всплеснула руками и, сжав их у себя на темени, громко воскликнула:
— Тяжело, господи, пощади! — и с этим опустилась в кресло.
Через минуту она, совсем раздетая, перешла комнату и, упав в постель, велела унести свечу. Но чуть Ольга вышла, бабушка постучала ей в стену. Ольга возвратилась и стала в ногах кровати. Княгиня, не оборачиваясь от стены, проговорила:
— Ты знаешь новость?
— Никак нет, ваше сиятельство.
— Наша княжна выходит замуж.
Ольга Федотовна не спросила, кто жених, но бабушка сама ей это пояснила:
— Княжна выходит за графа Функендорфа. Слышишь?
— Слышу-с.
— Нравится тебе это?
Ольга молчала.
— Старому коту молоденькая мышка… Знать, и старые коты ловки.
Ольга мне рассказывала:
— Я после этого так потихоньку и вышла, но и я всю ночь не спала и слышала, что и она ни на минуту не заснула и утром раньше меня встала, и пресердитая. Я знала, что с ней в это время нельзя было разговаривать, и побежала к княжне, чтобы узнать, что сталося? А княжна тоже, как были вчера одеты, так только платье сбросили, так и спят на кроватке. Я, здесь ничего не узнавши, да бегу к Патрикею Семенычу, чтобы с его умом посоветоваться, да как раз в угольной наскочила, что княгиня, — чего никогда не бывало, — в утреннем капоте стоят, а перед ними бедный Жигошка и на коленях вертится, и ручонки ломает, и к небу таращится, и сам плачет.
«Экскюзе муа! — кричит, — экскюзе!»
Я, разумеется, догадалась, что тут уже не насчет здоровья, а что-нибудь поважнее, — взяла да за дверь спряталась, а как она Жигошу отпустила, я его в коридорчике и изловила за рукав и говорю:
«Что ты, шальной, сделал?»
«Ах, — говорит, — шер Ольга Федот, я сам теперь наплёт, валек и деревянна баба: я письмо носил».
«Какое ты письмо, куда носил?»
«Много, много письма носил».
«Да куда, от кого, бестолковая голова?»
«От пренсесс…»
Я рассердилась.
«Ах, — говорю, — ты, шелапут! Недаром, — говорю, — видно, Патрикей Семеныч говорил, что ты почтальон, — вот так и вышло! Да как же, — говорю, — ты это посмел сделать? Ведь тебя за это сейчас со двора долой, да еще псом приуськнуть. Разве это можно, чтоб от девицы к мужчине письма переносить?»
Но он забожился:
«Нет, нет, нет, — говорит, — шер Ольга Федот, не к мужчине, а к графинь».
Я догадалась, что это к Хотетовше, и стала спокойнее, — только спросила его:
«Простила ли тебя княгиня?»
Он говорит:
«Простила, но только, — говорит, — я теперь после такой революций, — экскюзе».
«Ну, мол, бежи скорее да поменьше нынче с детьми-то у ней на глазах вертись, — нынче здесь еще много грому будет».
Он залопотал: «Все понимай, все понимай, экскюзе!» и убежал.