Юрий Милославский, или Русские в 1612 году
1829
VI
Кирша, с трудом пробираясь сквозь чащу, дошел наконец до высокого плетня, обрытого глубокою канавою. Не теряя времени он перелез чрез плетень, за которым дюжины две ульев, без всякого порядка расставленных, окружали небольшую избушку, до половины занесенную снегом. Дым, выходя из слухового окна, крутился над ее соломенною кровлею; а у самых дверей огромная цепная собака, пригретая солнышком, лежала подле своей конуры. Почуя незнакомого, она громко залаяла; Кирша остановился, ожидая, что кто-нибудь выйдет из избы, но никто не появлялся; он, вынув из своей дорожной сумы кусок хлеба, бросил его собаке, и умилостивленный цербер, ворча, спрятался в свою конуру. «Бедный Зарез! — сказал Кирша, входя в избу. — Ты так же, бывало, сторожил мой дом, да не так легко было тебя задобрить!» С первого взгляда запорожец уверился, что в избе никого не было; но затопленная печь, покрытый ширинкою стол и початый каравай хлеба, подле которого стоял большой кувшин с брагою, — все доказывало, что хозяин отлучился на короткое время. От печи, вдоль избы, шла перегородка, за которою стояли пустые улья, кадки и несколько бочонков. Кирша не успел еще порядком осмотреться, как вдруг послышались в близком расстоянии голоса. Не зная, кто подходит, друг или недруг, он спрятался за перегородку и прилег между двух ульев, за которыми нельзя было его никак приметить. Кто-то вошел в избу. Запорожец притаил дыхание и стал внимательно прислушивать.
— Входи смелей, Григорьевна, — сказал грубый голос. — Не бойся: кто приходит ко мне с хлебом да солью, тому порчи бояться нечего.
— Вестимо, батюшка Архип Кудимович, — отвечал женский голос, перерываемый частым кашлем, — вестимо! ты человек добрый; да дело-то мое непривычное.
— Садись добро, тетка. Да что это у тебя за пазухой?
— Так, кой-что, родимый! Просим покорно принять. Вот в этом кулечке пирог, а это штофик вишневки с боярского погреба.
— Спасибо, Григорьевна, спасибо!
— Кушай на здоровье, кормилец! Это шлет тебе Аграфена Власьевна.
— Нянюшка нашей молодой барышни?
— Да, батюшка! Ей самой некогда перемолвить с тобой словечка, так просила меня… О, ох, родимый! сокрушила ее дочка боярская, Анастасья Тимофеевна. Бог весть, что с ней поделалось: плачет да горюет — совсем зачахла. Боярину прислали из Москвы какого-то досужего поляка — рудомета, что ль?.. не знаю; да и тот толку не добьется. И нашептывал, и заморского зелья давал, и мало ли чего другого — все проку нет. Уж не с дурного ли глазу ей такая немочь приключилась? Как ты думаешь, Архип Кудимович?
— Не диво, Григорьевна, не диво. А давно ли она хворает?
— Власьевна сказывала, что о зимнем Николе, когда боярин ездил с ней в Москву, она была здоровехонька; приехала назад в отчину — стала призадумываться; а как батюшка просватал ее за какого-то большого польского пана, так она с тех пор как в воду опущенная.
— Вот что! А не в примету ли было, что в Москве кто ни есть пристально на ее барышню поглядывал?
— Как же, родимый! Она с Настасьей Тимофеевной каждый день слушала обедню у Спаса на Бору, и всякий раз какой-то русый молодец глаз с нее не сводил.
— Вот что! А не знает ли она, кто этот детина?
— Нет, батюшка; однажды только Власьевна вслушалась, что слуга называл его Юрием Дмитричем; а по платью и обычью, кажись, он не из простых.
Эти последние слова удвоили любопытство Кирши и принудили его остаться в чулане, из которого он хотел было уже выйти.
— Ну, как ты мекаешь, кормилец! — продолжала Григорьевна, — болезнь, что ль, у нее какая, или она сохнет…
— С глазу, Григорьевна, с глазу!
— И нянюшка тоже тростит, чему и быть другому! Да ты, батюшка, сам на это дока, и если захочешь пособить…
— Нет, Григорьевна, плохо дело: кто испортил, тому ее и пользовать надо. Однако я все-таки поговорю сам с Власьевной.
— Поговори, родимый, поговори: ум хорошо, а два лучше. Ну, батюшка, теперь и я тебе челом! Не оставь меня, горемычную! Ведь и у меня есть до тебя просьба.
— Что такое, Григорьевна?
— Вымолвить не смею.
— Говори, не бойсь!
— Я пришла к тебе уму-разуму поучиться, кормилец.
— Как так?
— Ты знаешь: дело мое вдовье, ни за мной, ни передо мною — вовсе голая сирота… подчас перекусить нечего.
— Знаю, знаю.
— Тебя умудрил господь, Архип Кудимович; ты всю подноготную знаешь: лошадь ли сбежит, корова ли зачахнет, червь ли нападет на скотину, задумает ли парень жениться, начнет ли молодица выкликать — все к тебе да к тебе с поклоном. Да и сам боярин, нет-нет, а скажет тебе ласковое слово; где б ни пировали, Кудимович тут как тут: как, дескать, не позвать такого знахаря — беду наживешь!..
— Конечно, так, Григорьевна. Да о чем же ты хлопочешь?
— А вот о чем, кормилец: научи ты меня, глупую, твоему досужеству, так и меня чаркою никто не обнесет, и меня не хуже твоего чествовать станут.
— Эк с чем подъехала, старая хреновка! Смотри пожалуй! уж не хочешь ли со мной потягаться!
— И, что ты, кормилец! Выше лба уши не растут. Что велишь, то и буду делать.
— Ой ли?
— Видит господь, Архип Кудимович! что б со мной ни было, а из твоей воли не выступлю.
— Ну, ну, быть так! рожа-та у тебя бредет: тебя и так все величают старою ведьмой… Да точно ли ты не выступишь из моей воли?
— В кабалу к тебе пойду, родимый!
— То-то же, смотри! Слушай, Григорьевна, уж так и быть, я бы подался, дело твое сиротское… да у бабы волос длинен, а ум короток. Ну если ты сболтнешь?..
— Кто! я, батюшка?.. Да иссуши меня господь тоньше аржаной соломинки!.. чтоб мне свету божьего не видать!.. издохнуть без исповеди!..
— Добро, добро, не божись!.. Дай подумать… Ну, слушай же, Григорьевна, — продолжал мужской голос после минутного молчания, — сегодня у нас на селе свадьба: дочь нашего волостного дьяка идет за приказчикова сына. Вот как они поедут к венцу, ты заберись в женихову избу на полати, прижмись к уголку, потупься и нашептывай про себя…
— А что же, кормилец, шептать мне велишь?
— Да что на ум взбредет; и о чем бы тебя ни стали спрашивать — смотри, ни словечка! Бормочи себе под нос да покачивайся из стороны в сторону.
— Слушаю, батюшка!
— Вот как поезд воротится из церкви, я взойду в избу, и лишь только переступлю через порог, ты в тот же миг — уж не пожалей себя для первого раза — швырком с полатей, так и грянься о пол!
— О пол? Ах, мой родимый! да я этак и косточек не сберу!
— Вот еще боярыня какая! а тебе бы, чай, хотелось, лежа на боку, сделаться колдуньей? Ну, если успеешь, подкинь соломки, да смотри, чтоб никому не в примету.
— Слушаю, батюшка, слушаю!
— Что б я ни говорил, кричи только «виновата!», а там уж не твое дело. Третьего дня пропали боярские красна; если тебя будут о них спрашивать, возьми ковш воды, пошепчи над ним, взгляни на меня, и как я мотну головою, то отвечай, что они на гумне Федьки Хомяка спрятаны в овине.
— Ах, батюшки светы! неужто в самом деле Федька Хомяк?..
— Ономнясь он грозился поколотить меня, так пусть теперь разведается с приказчиком.
— Постой-ка! да ты, никак, шел оттуда, как я с тобой повстречалась?
— Молчи, старая карга! Ни гугу об этом! Слышишь ли? видом не видала, слыхом не слыхала!
— Слышу, батюшка, слышу!
— Завтра приходи опять сюда: мне кой-что надо с тобой перемолвить, а теперь убирайся проворней. Да смотри: обойди сторонкою, чтоб никто не подметил, что ты была у меня — понимаешь?
— Разумею, кормилец, разумею.
— Ну, то-то же, ступай!
— Прощенья просим, батюшка Архип Кудимович!
— Постой-ка, никак, собака лает?.. так и есть! Кого это нелегкая сюда несет?.. Слушай, Григорьевна, если тебя здесь застанут, так все дело испорчено. Спрячься скорей в этот чулан, закинь крючок и притаись как мертвая.
Григорьевна вошла за перегородку и, захлопнув дверь, прижалась к улью, за которым лежал Кирша. Чрез минуту несколько человек, гремя саблями, с шумом вошли в избу.
— Гей, москаль! — закричал один голос. — Нет ли у тебя кого-нибудь здесь?
— Никого, батюшка.
— Ты врешь! У тебя спрятан мошенник, которого мы ищем.
— Видит бог, нет!
— Говори всю правду, а не то я с одного маху вышибу из тебя душу. Гей, Будила! и ты, Сума, осмотрите чердак, а мы обшарим здесь все уголки. Что у тебя за этой перегородкой?
— Пустые ульи да кой-какая старая посуда.
— Лжешь, москаль! Дверь приперта изнутри: там кто-нибудь да есть. Ну-ка, товарищи, в плети его, так он заговорит.
— Помилуйте, господа честные! Всю правду скажу: там сидит женщина.
— Женщина! Да на кой же черт ты ее туда запрятал?
— Не погневайся, кормилец; вы люди ратные: дальше от вас — дальше от греха.
— Давай ее сюда, — закричали грубые голоса.
— Да, кстати: вот, кажется, штоф наливки, — сказал тот, который допрашивал хозяина. — Мы его разопьем вместе с этой затворницей. Выходи, красавица, а не то двери вон!.. Эк она приперлась, проклятая!.. Ну-ка, товарищи, разом!
— Стойте, ребята, — сказал кто-то хриповатым голосом. — Штурмовать мое дело; только уговор лучше денег: кто первый ворвется, того и добыча. Посторонитесь!
От сильного натиска могучего плеча пробой вылетел и дверь растворилась настежь.
— Ай да молодец, Нагиба! — закричали поляки. — Ну, выводи скорее пленных!
— Полно ж упираться, лебедка, выходи! — сказал широкоплечий Нагиба, вытащив на средину избы Григорьевну. — Кой черт! Да это старая колдунья! — закричал он, выпустив ее из рук.
— Твоим бы ртом да мед пить, родимый! — отвечала Григорьевна с низким поклоном.
— Поздравляем, пан Нагиба! — закричали с громким хохотом поляки. — Подцепил красотку!
— Ах ты беззубая! Ну с твоей ли харей прятаться от молодцов? — сказал Нагиба, ударив кулаком Григорьевну. — Вон отсюда, старая чертовка! А ты, рыжая борода, ступай с нами да выпроводи нас на большую дорогу.
— Постой, брат, — сказал другой голос, — все ли мы осмотрели? Нет ли еще кого-нибудь за этой перегородкой?
— Видит бог — нет, кормилец! — отвечал хозяин, посматривая с беспокойством на темный угол чулана, в котором стояли две кадки с медом. — Кроме пустых ульев и старой посуды, там ничего нет.
— И впрямь, — сказал Нагиба, — кой черт велит ему забиться в эту западню, когда за каждым кустом он может от нас спрятаться? Пойдемте, товарищи. Э! да слушай ты, хозяин, чай, у тебя денежки водятся?
— Как бог свят, ни одного пула[9] нет, родимый.
— Ну, ну, полно прижиматься! отдавай волею, а не то…
— Помилосердуй, кормилец! вот те Христос, вчера последние деньжонки отнес боярину моему, Тимофею Федоровичу Шалонскому.
— Слушай, москаль, подавай сейчас…
— Что ты, Нагиба, в уме ли! — сказал один из поляков. — Иль забыл, что наказывал пан региментарь? Если этот старик служит боярину Кручине-Шалонскому, так мы и волосом не должны от него поживиться.
— Пан региментарь! пан региментарь!.. Э, нех его вшисци дьябли!..
— Тс, тише! что ты орешь, дуралей! — перервал тот же поляк. — Иль ты думаешь, что от твоего лба пуля отскочит? Смотри, ясновельможный шутить не любит. Пойдемте, ребята. А ты, хозяин, ступай пе???редом да выведи нас на большую дорогу.
Через несколько минут изба опустела, и Кирша мог вздохнуть свободно. Он вышел потихоньку из чулана; шелест шагов едва был слышен вдали; вскоре все утихло. Встревоженная собака снова улеглась спокойно на солнышке и, вертя приветливо хвостом, пропустила мимо себя Киршу, как старого знакомца. Запорожец не сомневался, что тропинка, идущая прямо от пчельника, выведет его в отчину боярина Шалонского, где, по словам Алексея, он надеялся увидеть Юрия, если ему удалось спастись от преследования поляков. Он прошел версты четыре, не встретив никого; но лес редел приметным образом, и вдали целые облака дыма доказывали близость обширного селения. Наконец тропинка привела его к огородам. Пробираясь вдоль плетня, он подошел к небольшой часовне, против которой, сквозь растворенные ворота гумна, виднелся ряд низких, покрытых соломою хижин. Желая скорей добраться до жилья он решился пройти задами. Есть русская пословица: пуганая ворона и куста боится… Она сбылась над Киршею. Проходя мимо пустого овина, ему послышалось, что кто-то идет; первое движение запорожца было спрятаться в овин. Прежде чем Кирша мог образумиться и вспомнить, что его никто уже не преследует, он очутился на дне овинной ямы и, может быть, заплатил бы дорого за свой отчаянный скачок, если б не упал на что-то мягкое. Несмотря на темноту, он тот же час узнал ощупью, что под ним лежат несколько кусков тонкой холстины. Тут вспомнил он чудный разговор, который слышал на пчельнике. «Добро ты, поддельный колдун! — подумал Кирша. — Посмотрим, шепнет ли тебе черт на ухо, что боярские красна перешли из овина Федьки Хомяка в другое место?» Эта мысль его развеселила. Он вытащил из ямы холст, вынес его в лес и, зарыв в снег подле часовни, пошел по проложенной между двух огородов узенькой тропинке.
Кирша вышел на широкую улицу, посреди которой, на небольшой площадке, полуразвалившаяся деревянная церковь отличалась от окружающих ее изб одним крестом и низкою, похожею на голубятню колокольнею. Вся паперть и погост были усыпаны народом; священник в полном облачении стоял у церковных дверей; взоры его, так же, как и всех присутствующих, были обращены на толпу, которая медленно приближалась ко храму. Оружие и воинственный вид запорожца обратили на себя общее внимание, и, когда он подошел к церковному погосту, толпа с почтением расступилась, и все передние крестьяне, поглядывая с робостью на Киршу, приподняли торопливо свои шапки, кроме одного плечистого детины, который, взглянув довольно равнодушно на запорожца, оборотился снова в ту сторону, откуда приближалось несколько саней и человек двадцать конных и пеших. Открытый и смелый вид крестьянина понравился Кирше; он подошел к нему и спросил:
— Для чего православные толпятся вокруг церкви?
— Да так-ста, — отвечал крестьянин. — Народ глуп: вишь, везут к венцу дочь волостного дьяка, так и все пришли позевать на молодых. Словно диво какое!
— Она выходит за сына вашего приказчика?
— А почему ты знаешь?
— Слухом земля полнится, товарищ.
— Да ты, верно, здешний?
— Нет, я сейчас пришел в вашу деревню и никого здесь не знаю.
— Ой ли?
— Право, так! А скажи-ка мне: вон там, налево, чьи хоромы?
— Боярина нашего, Тимофея Федоровича Шалонского.
— Не приехал ли к нему кто-нибудь сегодня?
— Бог весть! Мы к боярскому двору близко и не подходим.
— Что так? разве он человек лихой?
— Не роди мать на свет! Нам и от холопей-то его житья нет.
— Что ты, Федька Хомяк, горланишь! — перервал другой крестьянин с седой, осанистой бородою. — Не слушай его, добрый человек: наш боярин — дай бог еще долгие лета! — господин милостивый, и мы живем за ним припеваючи.
— Да, брат, запоешь, как последнюю овцу потащат на барский двор.
— Замолчишь ли ты, глупая башка! — продолжал седой старик. — Эй, брат, не сносить тебе головы! Не потачь, господин честной, не верь ему: он это так, сдуру говорит.
— Небойсь, дедушка, — сказал Кирша, улыбаясь, — я человек заезжий и вашего боярина не знаю. А есть ли у него детки?
— Одна дочка, родимый, Анастасья Тимофеевна — ангел небесный!
— Да, неча сказать, — прибавил первый крестьянин, — вовсе не в батюшку: такая добрая, приветливая; а собой то — красное солнышко! Ну, всем бы взяла, если б была подороднее, да здоровья-то бог не дает.
— Глядь-ка, Хомяк! — закричал старик. — Вон едет дьяк с невестою, да еще и в боярских санях. Шапки долой, ребята!
Поезд приближался к церкви. Впереди в светло-голубых кафтанах с белыми ширинками через плечо ехали верхами двое дружек; позади их в небольших санках вез икону малолетний брат невесты, которая вместе с отцом своим ехала в выкрашенных малиновою краскою санях, обитых внутри кармазинною объярью; под ногами у них подостлана была шкура белого медведя, а конская упряжь украшена множеством лисьих хвостов. Ряд саней со свахами и родственниками жениха и невесты оканчивался толпою пеших и всадников, посреди которых красовался жених на белом коне, которого сбруя обвешана была разноцветными кистями, а поводы заменялись медными цепями — роскошь, перенятая простолюдинами от знатных бояр, у которых эти цепи бывали не только из серебра, но даже нередко из чистого золота.
Кирша вслед за женихом кое-как продрался в церковь, которая до того была набита народом, что едва оставалось довольно места для совершения брачного обряда. Все шло чин чином, и крестьяне, несмотря на тесноту, наблюдали почтительное молчание; но в ту самую минуту, как молодой, по тогдашнему обычаю, бросил наземь и начал топтать ногами стклянку с вином, из которой во время венчанья пил попеременно со своей невестою, народ зашумел, и глухой шепот раздался на церковной паперти. «Раздвиньтесь! посторонитесь, дайте пройти Архипу Кудимовичу!» — повторяли многие голоса. Толпа отхлынула от дверей, и на пороге показался высокого роста крестьянин с рыжей окладистой бородою. Наружность его не обещала ничего важного; но страх, с которым смотрели на него все окружающие, и имя, произносимое вполголоса почти всеми, тотчас надоумили Киршу, что он видит в сей почтенной особе хозяина пчельника, где жизнь его висела на волоске. Кудимыч остановился в дверях, беглым взглядом окинул внутренность церкви и, заметя в толпе Федьку Хомяка, улыбнулся с таким злобным удовольствием, что Кирша дал себе честное слово — спасти от напраслины невинного крестьянина и вывести на свежую воду подложного колдуна. Меж тем обряд венчанья кончился, и молодые отправились тем же порядком в дом приказчика. Кудимыч, по приглашению жениха, присоединился к поезду, а Кирша вмешался в толпу пеших гостей и отправился также пировать у молодых.
На половине дороги крестьянская девушка, с испуганным лицом, подбежала к саням приказчика и сказала ему что-то потихоньку; он побледнел как смерть, подозвал к себе Кудимыча, и вся процессия остановилась. Они довольно долго говорили меж собой шепотом; наконец Кудимыч сказал громким голосом:
— Пусти, я пойду передом; не бойся ничего: я знаю, что делать!
Весь порядок шествия нарушился: одни вылезли из саней, другие окружили колдуна, и все крестьяне, вместо того чтоб разойтись по домам, пустились вслед за молодыми; а колдун важно выступил вперед и, ободряя приказчика, повел за собою всю толпу к дому новобрачных.