Первые годы царствования Петра Великого (Добролюбов Н. А., 1858)

Статья третья и последняя

События, волновавшие Россию во время детства и ранней юности Петра, закалили его характер и благоприятствовали отречению его от многих предрассудков древней Руси. Но события эти еще недостаточны были для того, чтобы развить в душе Петра определенную идею преобразования, в каком нуждалась тогда Россия. Оттого в первоначальной деятельности его мы не видим строгого последования заранее обдуманному и глубоко соображенному плану. Видно стремление к чему-то другому, новому, видно недовольство существующим порядком, видна жажда деятельности в молодом государе и во всем, что ближайшим образом окружает его. Но заметно и то, что ни у кого еще, ни даже у самого Петра, не сложилось в это время определенного идеала, к осуществлению которого нужно было стремиться. Даже конечная цель преобразований — дать больший простор развитию естественных сил народа, как вещественных, так и нравственных, — даже самая цель эта не была никем ясно сознаваема во время преобразований Петра. Многие подробности фактов, находящиеся в «Истории Петра» г. Устрялова, явно указывают на это, и свидетельство фактов довольно легко объясняется и подтверждается некоторыми соображениями. Изложим сначала эти соображения и потом перейдем к фактам.

При изучении истории великих людей мы обыкновенно впадаем в маленькую иллюзию, мешающую ясности нашего взгляда. Мы почти никогда не умеем ясно различить отдельных моментов в жизни исторического лица и представляем его себе в полном блеске его чрезвычайных качеств и деяний, в том виде, как он сделался достоянием истории. При этом к достоинствам или недостаткам лица мы часто относим не только самые его действия, но и последствия этих действий, может быть вовсе не зависевшие от его воли. Великий полководец начал войну, рассчитывая только необходимые и самые верные шансы; но во время самой войны произошли благоприятные обстоятельства, на которые он не рассчитывал и которыми, однако, умел воспользоваться. Мы охотно верим, что полководец заранее предвидел эти обстоятельства, вводил их в свой расчет, располагал по ним свои действия, — и от такого соображения величие полководца чрезмерно увеличивается в наших глазах. Искусный правитель, по очень естественному чувству, старался расширить круг своей власти и унизить власть своих соперников; мы находим в этих действиях глубокую и ясно сознанную мысль о централизации государства и прославляем необычайную дальновидность и мудрость правителя. Другой правитель издал закон, имевший через сто или двести лет огромное влияние на состояние целого государства; мы и это позднее влияние относим к гению правителя, который, по нашим предположениям, совершенно ясно понимал все следствия, какие в будущем должны произойти от его закона, и т. п. Во всех такого рода случаях мы смешиваем результаты с самым делом и сделанный нами логический вывод навязываем самым фактам. В старые годы так точно судили о великих людях в области поэзии. После разбора, например, всех произведений поэта, определивши их господствующий характер, говорили, что поэт задал себе и всю свою жизнь развивал такие-то и такие-то темы. Ныне в эстетических разборах оставили такую манеру, убедившись, что произвольной преднамеренности в характере и целой жизни человека быть не может. В произведениях поэта, художника — отражаются впечатления его жизни, и характер их определяется теми фактами, из которых составилось его существование. Он не действует по заданной программе, составленной для него с детства на целую жизнь, — а следует за живым течением событий, отражая в себе недостатки и достоинства, скорби и радости своего общества и времени. Так теперь смотрят на великих деятелей в области поэзии. К сожалению, этот взгляд редко применяется к великим деятелям истории, хотя здесь он еще уместнее, нежели в эстетике. Мы до сих пор, по старой привычке, рассмотревши всю деятельность исторического мужа, со всеми ее бесчисленными последствиями, тотчас же проникаемся мыслью, что все выведенные нами последствия верно и положительно были им самим рассчитаны. Вслед за тем мы начинаем безмерно прославлять его, если следствия эти нам кажутся хорошими, или без милосердия порицать, если они нам почему-нибудь не нравятся. А между тем и то и другое неосновательно или по крайней мере преувеличено с нашей стороны. Будущее никогда не бывает нам столь ясно, как прошедшее, точно так же как прошедшее, в свою очередь, никогда не имеет над нами той силы, какую имеет настоящее. Поэтому всякий современный деятель гораздо яснее понимает отношение своих действий к прошедшим фактам, на которых они основаны, нежели к отдаленным последствиям в будущем. Но и прошедшее служит для него не как указатель того необходимого исторического преемства, в котором давно явившиеся причины связываются с далекими, имеющими явиться, последствиями. Такое преемство изучается только в истории, когда и причины и действия уже завершились в известном круге явлений. Для современного же деятеля прошедшее служит возбуждением лишь настолько, насколько оно еще существует в настоящем, мешая или благоприятствуя ему. Не тогда изменяется известная мера, установление, вообще положение вещей, когда гениальный ум сообразит, что оно может повести к дурным последствиям через несколько столетий, так как повело к ним за несколько веков пред тем. Нет, оно изменяется тогда, когда уже делается несоответствующим настоящему положению вещей, когда неблагоприятное его влияние уже не некоторыми только предвидится, а делается ощутительным для большинства. В это-то время и являются энергические деятели, становящиеся тотчас во главе движения и придающие ему стройность и единство. Они одни заметны нам в историческом рассказе и для невнимательного взора представляются единственными и первоначальными виновниками событий, происшедших при их участии. Но более внимательное рассмотрение открывает всегда, что история в своем ходе совершенно независима от произвола частных лиц, что путь ее определяется свойством самых событий, а вовсе не программою, составленною тем или другим историческим деятелем. Напротив, деятельность всех исторических лиц развивается не иначе, как под влиянием обстоятельств, предшествовавших появлению их на историческом поприще и сопровождавших его. Поэтому приписывать замечательным двигателям истории ясное сознание отдаленных последствий их действий или все самые мелкие и частные их деяния подчинять одной господствующей идее, представителями которой они являются во всей своей жизни, делать это — значит ставить частный произвол выше, чем неизбежная связь и последовательность исторических явлений. Мало того — это значит, детски повергаясь ниц пред великими людьми, совершенно забывать, что они — все-таки люди и, следовательно, подвержены общей всем людям ограниченности сил и знаний. Мы забываем это, когда приписываем человеку основательное соображение и знание того, о чем он мог разве только смутно догадываться. Заоблачное вдохновение, внезапное наитие, предсказание, ясновидение — относятся, как известно, к области фокусников. В самом же деле, как бы человек ни был умен и гениален, он может производить свои соображения только на основании данных, имеющихся у него под руками. Поэтому все великие планы, высокие идеи, сложные замыслы ограничиваются обыкновенно достижением ближайшей цели. Когда эта цель достигнута, тогда уже начинается дальнейшее развитие идеи, планы расширяются, прежняя цель, в свою очередь, становится основанием, точкой отправления для новых целей и т. д. Но чем далее в будущее простирается замысел, чем более должен он опираться на событиях, еще не совершившихся, а только задуманных, тем глубже уходит он из мира действительности в область фантазии. Всякий исторический деятель хорошо чувствует это, и всякий, естественно, старается остерегаться от этих воздушных замков. Вот почему нам кажется, что необъятные, мировые соображения, привязываемые к каждому, самому простому, поступку великого человека, ставят его в какое-то странное, неестественное положение. Это, если хотите, поднимает его на высоту, недосягаемую для обыкновенных смертных, и придает ему какой-то чудесный, сверхъестественный блеск. Но это же самое отнимает у него простое, человеческое величие, делая его чем-то сказочным, непостижимым для ума человеческого. Так фантастические сказания о богатырских подвигах разных героев, возвышая их над обыкновенными людьми, чрез то самое уничтожают истинную, человеческую сторону их доблести. В истории подобные преувеличения делаются сказкой, в настоящей действительности они ведут к шарлатанству и фокусничеству. Фокусы эти озадачивают невежд, но не обманывают человека образованного. Как бы ни было велико искусство доктора, но если он станет вам предсказывать, на основании медицинских соображений, сколько лет проживут дети, которых вы надеетесь иметь, то вы, конечно, не слишком-то поверите ему… Так точно не поверите вы садовнику, который, посадивши дерево, станет утверждать, что он знает, сколько на будущий год будет листьев на этом дереве. Так точно не верят люди и историческому деятелю, который убеждает их принять такое-то решение во имя благих последствий, какие должны произойти из него по прошествии столетий. Только тогда человек может заставить людей сделать что-нибудь, когда он является как бы воплощением общей мысли, олицетворением той потребности, какая выработалась уже предшествующими событиями. Потребности эти, как известно, никогда не заходят слишком далеко в будущее и часто ограничиваются одной настоящей минутой. Таков более или менее должен быть и деятель исторический, служащий представителем общего движения. Более отдаленные потребности, которых еще не чувствует масса, могут быть поняты и обсужены теоретиками и философами, стоящими обыкновенно вне движения настоящей минуты. Но зато подобные люди и не являются обыкновенно в истории как великие двигатели событий своего времени. Их оценивают потом, когда идеи их подтверждаются фактами и делаются современными, то есть соответствующими сознанию большинства. Практические же деятели, которых прославляет история, обыкновенно потому и имеют успех, что твердо и прямо идут к ближайшей цели, видимой для всех, предоставляя конечную цель дальнейшему течению событий.

Высказать эти соображения мы сочли необходимым для того, чтобы предупредить недоумение, которое многие обнаруживают, находя в книге г. Устрялова ясные доказательства того, что Петр, начиная свою преобразовательную деятельность, далеко не был проникнут определенными и обширными преобразовательными идеями. До сих пор нам обыкновенно рисовали Петра реторическими красками, заимствованными из похвального слова ему, сочиненного Ломоносовым. Петр представлялся нам в сверхъестественном, невозможном величии какого-то полубога, а не великого человека, и мы привыкли соединять возвышенные идеи, мировые замыслы со всеми самыми простыми и случайными его поступками. Нам казалось, что уже с колыбели Петр замыслил преобразование России, что потешными начал он играть для того, чтобы приготовить в России победоносное регулярное войско; что ботик велел починить, проникнутый идеею о сооружении флота; что он дружился с Лефортом и ездил в Немецкую слободу затем, что с ранних лет замыслил «вдвинуть Россию в систему европейских государств». Мало того, мы старались до сих пор придавать особенное, какое-то мистическое значение всякому действию Петра, доводя до смешной точности мысль, что вся жизнь Петра была посвящена заботе о благе его подданных. Он ездил в одноколке, с одним денщиком: мы сейчас находим, что он делал это, желая предостеречь свой народ от роскоши. Он работал топором: мы говорим, что он руководился при этом мыслью показать подданным пример трудолюбия. Он выковал полосу железа: нам кажется, что он сделал это потому единственно, что хотел поощрить развитие национальной промышленности… Все это хорошо придумывать теперь, и все это отчасти справедливо в своих последствиях: простота Петра действительно нанесла удар боярской роскоши, его пример действительно имел влияние на окружающих. Но чрезвычайно странно предполагать, будто Петр заранее придумывал себе: «Попробую я выковать полосу железа; от этого, вероятно, промышленность в государстве разовьется». Такого рода выдумки приличны разве тому, кто ни к чему более серьезному не способен. Что же касается до Петра, то нет надобности видеть в каждом его поступке плод заранее заданной теоремы. Мы уже имели случай заметить в прошедшей статье, что Петр был натура по преимуществу деятельная, а не созерцательная. В его делах выражалась прямо его живая, пылкая натура, а не государственная программа. Если уже в государственных внешних делах он не мог удерживать своих стремлений и, совершенно вопреки всем правилам этикета, сам первый приезжал к послу, которого долго ждал (см. Устрялова, том III, стр. 374), то тем более проявлялась, конечно, эта пылкость и нетерпеливость в делах частных и менее важных. Ничего нет легче для биографа, как увлечься страстностью натуры необыкновенного человека и приписать вдохновению высокой мысли, глубоким соображениям и т. п. то, что было простым следствием этой страстности. В этом нет даже ничего дурного, но все-таки это несправедливо и, по нашему мнению, может вредить правильности взгляда на историческое лицо. Мы видели уже выше, как г. Устрялов увлекся, сказавши, что при виде ботика у Петра, как молния, блеснула мысль о преобразовании России. Видели и другое увлечение, вследствие которого г. Устрялов полагает, что еще до 17-летнего возраста, до знакомства с Лефортом, в душе Петра уже совершенно сложились гениальные планы будущей деятельности. Мы имели случай заметить в прошедшей статье, что такие предположения не имеют исторического основания. Теперь, в продолжении нашей статьи, мы увидим, что и после знакомства с Лефортом, после низвержения Софии Петр не вдруг принялся за преобразования, а задумывал их постепенно, шаг за шагом, по мере приобретения новых знаний и расширения собственного круга зрения. Факты, свидетельствующие об этом, представляет нам сам г. Устрялов.

Самое первое и несомненное, что всеми выставляется в истории Петра, это — привязанность его к иноземному, желание сблизить Россию с Европой. Когда же развилась в нем эта любовь к иноземцам и в какой мере она владела его душою при начале его правления? С детских лет — утверждали доселе историки, полагавшие, что Петр в детстве сошелся с Лефортом. Ныне г. Устрялов опроверг мнение, что Петр развивался в детстве под влиянием Лефорта, и потому начало глубоких замыслов Петра касательно сближения России с Европою должно быть отнесено к времени несколько позднейшему. Впрочем, сам г. Устрялов говорит об этом весьма неопределительно, и скорее можно думать, что и он еще в детских годах Петра находит уже гениальный замысел, выражением которого явилась вся жизнь Петра. Так думать заставляют нас следующие выражения, найденные нами у г. Устрялова: «Незапно, как будто из непроницаемой мглы, явился Петр пред взорами изумленного потомства с несомненными признаками какой-то великой, хотя еще не совсем ясной мысли… На величественном челе Петра, как только история озарит его своим ярким светом (этим тропом г. Устрялов хочет сказать: с тех пор, как начинаются первые известия о жизни Петра), нельзя не заметить глубокой думы, уже заронившейся в душу великого царя, думы, которой впоследствии он остался верен до гроба» (Устрялов, том II, стр. 6 и 7). Красноречие этих выражений делает честь г. Устрялову; но мы, к сожалению, не совсем хорошо могли выразуметь, о какой именно «великой думе» говорит здесь красноречивый историк. Если он разумеет здесь общую мысль преобразования государства, то он, очевидно, увлекается собственным красноречием, забывая о фактах. Если он имеет в виду частное проявление общей идеи преобразования, то есть сближение с иноземцами для научения от них, то и в этом случае, как увидим, в жертву красноречию нужно будет принести факты. Если, наконец, под глубокой думой, которой Петр остался верен до гроба, красноречивый историк разумеет страсть Петра к военному и морскому делу, ранее других у него развившуюся, то и эта страсть в Петре-юноше не произвела еще тех замыслов, которые действительно можно бы назвать глубокой думой. Мы увидим, что создать как регулярное войско, так и флот Петр думал уже впоследствии. Вот факты, находящиеся в книге г. Устрялова. Начнем с отношений Петра к иноземцам в первое время его правления.

Астролябию, привезенную князем Долгоруким, Петр показал Гульсту, Гульст отрекомендовал ему Тиммермана, Тиммерман отыскал Карштена Бранта, Брант познакомил царя с Кортом. В Троицкой лавре Петр узнал Лефорта и Патрика Гордона, чрез Гордона сделались ему известны Мегден и Виниус, чрез Виниуса Кревст и т. д. Вскоре Петр является окруженный иноземцами, и вот видимое основание той мысли, что усвоение России европейских нравов и обычаев с самого начала правления Петра было его задушевною мыслью. Но так ли это? Всмотритесь в положение дел. Тотчас по низвержении Софии Петр сменяет сановников, занимавших при ней важнейшие места в государстве. Кто же назначается на их место? Нарышкины, Лопухины, Стрешневы, Ромодановские, Голицыны, Долгорукие и пр., то есть родственники царя, его дядьки, друзья, и всё именитые бояре русские. Никто из иноземцев не занял важного места; они все остались при своих полках, как это заведено было уж исстари. Мало того — Петр очень мало показал участия к иноземцам, когда противная партия воздвигла на них гонение в начале его царствования. В первые дни его правления сожжен был в Москве еретик Кульман. Вслед за тем издан был указ не впускать в Россию ни одного иноземца без царского повеления (Устрялов, том II, стр. 111). В начале 1689 года София особым манифестом призывала в Россию французских эмигрантов протестантского исповедания, изгнанных Людовиком XIV: в конце того же года Петр обнародовал указ, стеснительный для всех приезжающих иноземцев. Всем пограничным воеводам приказано было: приезжих из-за рубежа иностранцев расспрашивать накрепко, из какой они земли, какого чина, к кому и для чего едут, кто их в Москве знает, бывали ль в России прежде, имеют ли от своих правительств свидетельства и проезжие листы? Отобрав все эти сведения, следовало доносить обо всем в Москву и ждать царского указа; а без указа никого из-за рубежа в Россию отнюдь не допускать (Полн. собр. зак., том III, № 1358). Спрашивается: мог ли бы состояться такой указ, если бы Петр уже решил в уме своем, какую роль иноземцы должны играть в его царствование? Могут сказать, что Петр уступил в этом случае требованиям противной партии; но менее, нежели в чем-нибудь, можно обвинить Петра в излишней податливости и уступчивости. Энергия его характера сложилась весьма рано, и твердая решимость, не знающая преград, обнаруживается и в юных летах его столь же ярко, как и в зрелом возрасте. Нет, если он согласился издать указ, затруднявший иностранцам доступ в Россию, то именно потому, что в уме его еще не определилась тогда идея об отношении его к иноземцам. Петр любил Лефорта, Тиммермана, Бранта и пр., любил тех иноземцев, с которыми случилось ему познакомиться в Немецкой слободе; но он вовсе не думал в то время обобщать этого чувства, распространяя его на всех иноземцев. Брант был для него дорог как человек, умеющий построить яхту, Лефорт служил для него образцом веселого собеседника и хорошего рассказчика, но вовсе не представителем европейских начал. Любя и уважая своих друзей из немцев, Петр любил и уважал их лично, мало заботясь о том, какие начала представляли они собою. Это видно и из того, что Петр допустил покушение стеснить свободу исповедания обывателей Немецкой слободы (Устрялов, том II, стр. 114); видно и из оригинального способа, которым он вознаградил Гордона за одно публичное оскорбление. Вот как рассказывает об этом г. Устрялов:

Гордон, приглашенный к торжественному столу (28 февраля 1690 года), по случаю празднования рождения царевича Алексея Петровича, должен был удалиться из дворца по настоятельному требованию первосвятителя (патриарха Иоакима), который объявил решительно, что иноземцам при таких случаях быть неприлично, — без сомнения, к немалой досаде Петра. На другой день царь утешил оскорбленного генерала роскошным пиром и дружескою беседою в одном из загородных дворцов (том II, стр. 115).

Не ясно ли, что во всей этой истории интерес Петра ограничивается пока личностью Гордона? Он пока не стоит за то, прилично или нет иноземцам быть при царских торжественных пиршествах; он уступает голосу, требующему, чтобы иноземец удалился, и только на другой день, по дружбе к этому иноземцу, хочет вознаградить его за полученное неудовольствие.

Можно бы предположить, что уступчивость Петра происходила единственно от его уважения к патриарху Иоакиму. Но, во всяком случае, эта уступчивость должна была тяготить его, и он, конечно, постарался бы воспользоваться всяким случаем, чтобы от нее избавиться. Между тем мы видим, что по смерти Иоакима (в марте 1690 года) Петр хотя и желал назначить на его место Маркелла, пастыря кроткого и снисходительного к иноверцам, но не слишком настаивал на своем выборе. Согласно с желанием царицы Наталии Кирилловны, патриархом назначен был Адриан, «единонравный советник и задушевный друг покойному патриарху», по выражению г. Устрялова (том II, стр. 118), тот самый, которому принадлежит грозное обличительное послание против брадобрития, упомянутое нами в первой статье.

Вообще в первое время любовь Петра к иноземцам ограничивалась, кажется, тесным кругом личностей, окружавших его, и не имела в основании своем каких-нибудь дальнейших соображений. Несколько более общее значение получает она с тех пор, как Петр съездил (уже в 1693 году) в Архангельск и посмотрел голландские и гамбургские корабли. Настоящий же государственный смысл принимает она только после первого азовского похода, когда Петр, наученный неудачным опытом, начинает нетерпеливо вызывать в Россию заграничных инженеров, артиллеристов, корабельных мастеров и капитанов и пр. Это началось с 1696 года, и в том же году назначены были русские молодые люди за границу и решена поездка самого царя. Здесь уже видно действительное, обдуманное убеждение, что нам нужно учиться у Европы, заимствовать для России полезные знания и искусства иностранцев. Но, чтобы почувствовать и определенно сознать это намерение, Петру недостаточно было, как видно, ни одних рассказов Лефорта, ни какого-то внезапного, таинственного прозрения, которое хотят приписать ему некоторые историки. Дело было просто: опыт нескольких лет показал ему негодность наличных средств, существовавших тогда в России; близкие к нему иноземцы указали ему, где можно искать других, лучших средств; он же нашел в себе столько характера, чтобы посвятить последующую часть своей деятельности на ревностное отыскание и усвоение этих средств и на уничтожение того, что при них оказалось негодным. Петр сделал то, на что никто до него не смел решиться, хотя и до него, конечно, понимали необходимость многого, введенного им.

Что в первое время своего царствования Петр еще не имел определенной решимости вообще касательно образа своих действий, доказывает его бездействие в первые пять лет правления до азовских походов. Мы знаем, что Петр не любил медлить ни в чем; как скоро он ставил себе какую-нибудь цель для действий, он шел к этой цели быстро и неуклонно. Никакие посторонние занятия и развлечения, никакие внешние преграды не могли заставить его отказаться от своей мысли, как скоро она овладевала его душою. Поэтому бездействие Петра до азовских походов можно объяснить не иначе, как только отсутствием такой, ясно сознанной мысли, неимением в виду определенной цели. По ясному и прямому свидетельству историка (Устрялов, том II, стр. 133), «первые пять лет царствования Петра протекли в военных экзерцициях, в маневрах на суше и на воде, в фейерверках и веселых пирах. В это время не было издано ни одного замечательного закона, не было сделано ни одного важного распоряжения ни по одной отрасли общественного благоустройства». В подтверждение слов своих г. Устрялов приводит, из Полного собрания законов, важнейшие законодательные и правительственные распоряжения за пять лет, 1690–1694, и между этими важнейшими постановлениями мы находим несколько простых подтверждений прежних законов. Вообще же о степени их важности можно судить по тому, что в числе их находятся, например, такие распоряжения: о незаседании в приказах с 24 декабря по 8-е января; о клеймении преступников, подвергшихся вторичному наказанию и ссылке, буквою В; о запрещении извозчикам стоять в Кремле с лошадьми и пр. (том II, стр. 356–357).

Правда, что Петр и в это время не оставался в праздности. Напротив, он сам с удовольствием упоминает не раз в своих письмах, что он трудится неутомимо. Еще в 1689 году он писал к матери из Переяславля: «Сынишка твой, в работе пребывающий, Петрушка, благословения прошу» (Устрялов, том II, стр. 401). В 1695 году он писал к Ромодановскому из похода под Азов: «Чаем за ваши многие и теплые молитвы, вашим посланием, а нашими трудами и кровьми, оное совершить». В том же году из-под Азова писал он Виниусу: «В Марсовом ярме непрестанно труждаемся» (том II, стр. 420). В одном письме к Ромодановскому говорит он, что не писал долго потому, «что был в непрестанных трудах». В 1696 году из Воронежа Петр писал Стрешневу: «А мы, по приказу божию к прадеду нашему Адаму, в поте лица своего едим хлеб свой». В это время Петр уже трудился над сооружением флота, и очевидно, что своей работе он уже придавал смысл гораздо важнейший, нежели значение простой потехи. Это понимали и окружающие его, не только он сам. В ответ на письмо Петра о прадеде Адаме Стрешнев отвечал: «Пишет ваша милость, что пребываете, по приказанию божию к прадеду нашему Адаму, в поте лица своего кушаете хлеб свой: и то ведаем, что празден николи, а всегда трудолюбно быть имеешь, и то не для себя, а для всех православных христиан» (стр. 423). Но повторяем — мысль о том, что Петр трудится для блага общего, является определенным образом, как у его приверженцев, так и у него самого, только со времени азовского похода. Даже самая лесть царедворцев, которой не могло не быть и при Петре, становится отважнее и размашистее только с этого времени. По взятии Азова Ромодановский писал уже к Петру таким образом: «Вем, что паче многих в трудех ты, господине, пребываешь и нам желаемое исполняешь, и по всему твоему делу мнил тя быть подобна многим: верою к богу — яко Петра, мудростию — яко Соломона, силою — яко Сампсона, славою — яко Давида, а паче, что лучшее в людех, чрез многие науки изобретается и чрез продолжные дни снискательства их, то в тебе, господине, чрез малое искание все то является, во всяком полном исправном том виде» (Устрялов, приложение к II тому, II, 65). Таким языком не решались говорить с Петром до азовского похода даже придворные его времени. Видно, и они понимали, что еще не время придавать занятиям Петра государственное значение… Тем страннее было бы, если бы позднейший историк стал находить в них глубокие идеи и намерения для блага государства. Так можно было рассуждать только до тех пор, пока факты скрывались под спудом и не были достаточно разъяснены. Теперь материалы, обнародованные г. Устряловым, несомненно доказывают, что труды первых лет правления Петрова, большею частик» механические и потешные, служили для него особым родом развлечения, любимым упражнением и только; ими он, по собственному выражению, тешил охоту свою. Притом же труды эти нередко сменялись различными увеселениями и отдыхами в кругу друзей. О характере этих увеселений дает понятие следующее описание, представленное г. Устряловым (том II, стр. 131–132):

Бывали дни, когда Петр покидал все свои работы и с товарищами сзоих трудов предавался шумному веселию. Он зазывал свою компанию обыкновенно к Лефорту, которому впоследствии выстроил великолепные палаты на берегу Яузы, иногда ко Льву Кирилловичу Нарышкину в Фили, к князю Борису Алексеевичу Голицыну, к Петру Васильевичу Шереметеву, к генералу Гордону, и веселился далеко за полночь, с музыкою, танцами, нередко при залпе орудий, расставленных вокруг дома, где пировала царская компания.

Председателем пиршества всегда был прежний учитель царя, думный дьяк Никита Моисеевич Зотов, прозванный «князь-папою, патриархом пресбургским, яузским и всего Кокуя». Он строго наблюдал за исправным осушением кубков и собственным примером поощрял собеседников к бою с Ивашкою Хмельницким, врагом невидимым, но лукавым и опасным, проявлявшим свою силу тем, что одни из гостей засыпали на месте и ночевали у хозяина, другие с трудом добирались до своих домов и, как, например, Гордон, едва в трое суток могли оправиться.

Здрав и невредим бывал один царь, которого на другой день восходящее солнце находило уже за работою. Он был душою пирующих, придумывал замысловатые потехи, обходился со всеми запросто, дружелюбно, не сердился за прекословие; но не любил ни упорного противоречия, ни упорной лести; в особенности не терпел, если хвалили невежество, порицали науку, искусство или его друзей, и часто одно досадное или неуместное слово воспламеняло его таким гневом, что среди самого жаркого разгула собеседники умолкали и приходили в трепет. В подобных случаях один Лефорт мог успокоить взволнованного царя. Чрез несколько минут мрачное чело его прояснялось, гроза утихала, и все принимались за круговую чашу, при громе орудий, потрясавшем палаты пирующих.

Особенно весело проводил он святки и масленицу. На святках, сопровождаемый всею компаниек» своею, человек до 80 и более, под именем славельщиков, он посещал бояр, генералов, богатых купцов, славил Христа, принимал дары и веселился по нескольку дней сряду. На масленице непременно спускал блестящие фейерверки, которые всегда сам устраивал, собственными руками изготовляя на потешном дворе ракеты, звезды, колеса, шутихи, огненные картины.

Г-н Устрялов весьма неопределенно говорит о том, как часто совершались празднества, обеды и прочие увеселения Петра. «Бывали дни», говорит он, и это выражение как будто намекает на то, что такие дни бывали не часто. Однако же дальнейшее изложение г. Устрялова ясно показывает, что все пятилетие 1690–1694 годов было почти непрерывным рядом военных и морских потех, сопровождавшихся обыкновенно торжественными увеселениями. Петр принял правление в октябре 1689 года. В январе и феврале 1690 года, по свидетельству Гордона, он уже спускал фейерверки; с весны начались военные потехи и маневры, при которых, между прочим, Петр был опален взрывом какой-то гранаты. Лето пролежал он больной, осенью возобновил маневры, а зимой опять работал над фейерверками к рождеству и масленице. Весна и лето 1691 года посвящены были маневрам и приготовлению к примерной битве, которая и разыграна была в октябре и заключена веселым пиром. Осень и зиму Петр разъезжал из Москвы к Переяславлю-Залесскому, где строились у него новые суда. С весны 1692 года принялся он за спуск этих судов и, не довольствуясь присутствием при этом торжестве своей любимой компании, призвал в Переяславль и цариц; мать и жену свою. В августе прибыли они сюда из Москвы, и 14 августа был обед на адмиральском корабле с церемониею. Через неделю потом праздновали спуск корабля, и тут уже начались непрерывные пиршества. Царица Наталья Кирилловна отпраздновала здесь день своего тезоименитства и уже в начале сентября отправилась в Москву — не совсем, однако ж, здоровая. Петр оставался еще некоторое время в Переяславле, потом возвратился в Москву и сам захворал кровавым поносом, «от чрезмерных трудов и, вероятно, от излишних пиршеств», по замечанию историка (том II, стр. 144). Болезнь его продолжалась до рождества и возбудила серьезные опасения. Тут-то именно некоторые из любимцев Петра запаслись лошадьми, чтобы при первом известии о смерти его бежать из Москвы. «Но провидение сохранило Петра для России, — продолжает его историк. — Около рождества он стал поправляться и в конце января, еще не совсем, впрочем, здоровый, разъезжал по городу, созывая гостей, в звании шафера, на свадьбу немецкого золотых дел мастера, распоряжался на свадебном пиру и беспрестанно потчевал гостей напитками; сам, однако же, пил мало». На масленице Петр по обыкновению спустил фейерверк, им самим изготовленный, и заключил его «роскошным ужином, который продолжался до трех часов пополуночи». Весну 1693 года Петр провел в кораблестроении, в июле отправился в Архангельск. Здесь прожил он до половины сентября, поджидая прихода иноземных кораблей, плавая в Белом море и знакомясь с иноземцами, жившими в Архангельске. Г-н Устрялов говорит, что Петр в Архангельске «охотно принимал приглашения иностранных купцов и корабельных капитанов на обеды и вечеринки и с особенным удовольствием проводил у них время за кубками вина заморского, расспрашивая о житье-бытье на их родине» (Устрялов, том II, стр. 158). Посещал он также и архиепископа архангельского Афанасия, с которым, по свидетельству «Двинских записок», рассуждал также «о плавании по морям и рекам, кораблями и другими судами, со многим искусством». В октябре 1693 года Петр возвратился в Москву и занялся приготовлениями к новому морскому походу в Белое море, назначенному следующею весною. «А между тем весело и шумно проводил вечера в кругу своей компании, нередко далеко за полночь (Гордон: 5 ноября 1693 года веселились у Лефорта до 6 часов утра), пировал на свадьбах в Немецкой слободе у офицеров, купцов, разного звания мастеров» (том II, стр. 160).

В январе 1694 года скончалась мать Петра. Смерть ее сильно поразила Петра, и горесть его была столь же порывиста, как и все его ощущения и стремления. «Трое суток он тосковал и горько плакал; в четвертые был уже спокойнее, провел вечер У друга своего Лефорта с компаниею; в следующий день — тоже, и принялся за дела». Весною он решился опять отправиться в Архангельск и заранее писал туда к Апраксину, прося его, между прочим, «пива не забыть». Отправился он туда в апреле, «после прощального обеда, данного Лефортом и на котором пропировали от полудня до полуночи». Из Архангельска ездил он в июне — поклониться мощам соловецких чудотворцев, и на пути чуть не был разбит бурею. Вследствие этого — возвращение его из столь опасного путешествия было празднуемо в Архангельске несколько дней веселыми пирами. «Сначала пригласил к себе Петра на обед со всею компаниею капитан английского корабля, причем, по словам Гордона, не щадили ни вина, ни пороха. Через день потом Петр был на именинном пире у Тихона Никитича Стрешнева; от него отправился на яхту «Св. Петр», назначенную в тот же день для контрадмирала Гордона, и, повеселившись у него на новоселье, вечер и всю ночь до двух часов утра провел у адмирала; а в следующий день был на большом пиру у воеводы Ф. М. Апраксина». Вскоре потом Петр праздновал день своего ангела (29 июня); обеденный стол был в царских палатах, а вечер провел Петр у английского капитана Джона Греймса, который угостил гостей своих на славу. Через несколько дней потом праздновали спуск нового корабля; тут угощал всех веселым и продолжительным пиром вице-адмирал Бутурлин. Спустя десять дней потом торжествовали прибытие голландского фрегата. «Торжество было неописанное; вся компания собралась на корабль и веселилась на нем долго». В самый разгул пиршества, прибавляет г. Устрялов, Петр хотел поделиться радостью с своими отсутствующими товарищами и кратко известил их письмом о прибытии фрегата. «Пространнее буду писать в настоящей почте, — заключает Петр это письмо, — а ныне, обвеселяся, неудобно пространно писать, паче же и нельзя: понеже при таких случаях всегда Бахус почитается, который своими листьями заслоняет очи хотящим пространно писати». По возвращении из Архангельска Петр опять тешился в Москве кожуховским походом, который, по обычаю, заключен был большим пиром. Это было в октябре 1694 года. Вскоре после того задуман был азовский поход, и потехи Петра уступили место действительным, серьезным трудам и военному опыту. Мы сделали это коротенькое извлечение из нескольких глав второго тома г. Устрялова, чтобы показать, чем наполнено было это пятилетие, в течение которого историк замечает полное отсутствие государственной деятельности в молодом царе. После нашего извлечения для читателей понятнее будет и следующее замечание, сделанное г. Устряловым относительно бездействия Петра в это время. «Очевидно, — говорит он, — царь, еще малоопытный в искусстве государственного управления, исключительно преданный задушевным мыслям своим, предоставил дела обычному течению в приказах и едва ли находил время для продолжительных совещаний с своими боярами; нередко он слушал и решал министерские доклады на Пушечном дворе» (том II, стр. 133).

Заметим, что здесь под задушевными мыслями Петра разумеются, конечно, не государственные идеи преобразования, а страсть к военному и особенно к морскому делу. Страсть к морю действительно является в это время у Петра уже в сильной степени развития. Для нее он позабывал все, ей он отдавался с тем увлечением и пылкостью, которые вообще отличали его стремительную натуру. Беспрестанно ездил он в Переяславль, и даже в Москве работал над судами. На спуск корабля призвал он из Москвы мать и жену; смотреть на корабли отправился он в Архангельск. И уж оттуда ничем нельзя было его выманить. Напрасно мать посылала ему письмо за письмом, прося поскорее возвратиться. «Прошу у тебя, света своего, — писала она, — помилуй родшую тя, — как тебе, радость моя, возможно, приезжай к нам, не мешкав…» «Сотвори, свет мой, надо мною милость, приезжай к нам, батюшка мой, не замешкав. Ей-ей, свет мой, велика мне печаль, что тебя, света моего — радости, не вижу». Петр не внимал мольбам скорбящей матери, непременно хотел дождаться кораблей и отвечал ей успокоениями вроде следующего: «О едином милости прошу: чего для изволишь печалиться обо мне? Изволила ты писать, что предала меня в паству матери божией; и такого пастыря имеючи, почто печаловать?» Столь же равнодушен был Петр в это время и к другим обстоятельствам, выходящим из круга морского и военного дела. Так, в 1694 году в Архангельске, получивши от Виниуса известие о том, что в Москве много было пожаров в отсутствие царя, Петр ответное письмо свое начинает известием о новом корабле, который спущен и «Марсовым ладаном окурен; в том же курении и Бахус припочтен был довольно». «О, сколь нахалчив ваш Вулканус! — продолжает он потом. — Не довольствуется вами, на суше пребывающими, но и здесь, на Нептунусову державу дерзнул, и едва не все суда, в Кончукорье лежащие, к ярмонке с товары все пожег; обаче чрез наши труды весьма разорен…» Шутливый тон письма показывает, что, под влиянием радостного впечатления от спуска корабля, Петр вовсе не принял к сердцу известия о московских пожарах. Он и упоминает о них как будто только для сближения мифологических имен, рассеянных в его письме.

Но и этого мало: предаваясь своей страсти к кораблям, Петр готов был пожертвовать для нее даже серьезными политическими интересами… Так, в начале 1692 года он, с 16-ю учениками своими, отправился в Переяславль и, заложивши там корабль, не хотел возвратиться в Москву даже для торжественного приема персидского посланника. Министры его, Лев Кириллович Нарышкин и князь Борис Алексеевич Голицын, нарочно должны были ехать в Переяславль, чтобы убедить Петра в необходимости обычной аудиенции, для избежания ссоры с шахом. Петр поехал в Москву, но через два дня после приема посла опять ускакал к своим кораблям (Устрялов, том II, стр. 142).

Не мудрено поэтому, что в делах внешних историк замечает то же бездействие, как и во внутренних. Постоянная опасность России со стороны крымских татар не возбуждала ни малейшего внимания Петра. «Вопреки настоятельным требованиям польского короля, — говорит г. Устрялов, — подкрепляемым просьбами цесаря, Петр тщательно уклонялся от решительных предприятий против крымских татар, невзирая на то, что, озлобленные походами князя Голицына, они не давали нам покою ни зимою, ни летом, и довольствовался только охранением южных границ, поручив защиту их Белгородскому разряду, под начальством боярина Бориса Петровича Шереметева» (том II, стр. 133). Мало того, Петр даже почти соглашался примириться на условиях Бахчисарайского договора, и только условие о платеже ежегодной дани хану его удерживало (Устрялов, том II, стр. 219). А между тем вспомним, как он был разгневан на Голицына за неудачу крымских походов…

Г-н Устрялов полагает, что «главною виною нерешительности Петра в этом случае было намерение его прежде всего изучить военное искусство во всех видах его, чтобы тем надежнее вступить с врагами в борьбу на море и на суше» (том II, стр. 190). Но едва ли можно принять это объяснение во всей его обширности. Без всякого сомнения, Петр, как и всякий человек с здравым смыслом, понимал, что войско нужно для войны. Нужна замечательная степень тупоумия для того, чтобы полагать, что войско составляет лишь блестящую, парадную игрушку, которую война может только испортить. Петр, конечно, этого не думал. При всем том сказать, будто он пять лет не обращал внимания на внешние государственные отношения намеренно, имея в виду приготовление хорошего войска для борьбы с врагом, — сказать это, по нашему мнению, нет никакого исторического основания. Мало того, желая такою оговоркою как бы прикрыть временное бездействие Петра, мы тем самым оказали бы плохую услугу защищаемому делу. Последствия показали, что в течение времени от 1690 до 1695 года для образования войска и даже для развития морского дела в России сделано было весьма мало, почти ничего не сделано. Если бы Петр заботился об этом, и заботился до того, что пренебрегал из-за этого важнейшими дипломатическими отношениями, то неужели бы он допустил столько неисправностей и недостатков, сколько их обнаружилось при азовском походе, первом серьезном деле, предпринятом Петром? Мы видим впоследствии, как Петр умеет входить во все, обо всем заботиться, все предусматривать и устраивать заранее в тех делах, на которые он уже решился. Ничего похожего не встречаем мы до азовских походов. Видно, что до этого времени военные занятия и потехи Петра на море и сухом пути были еще только личною его страстью, с которою не соединялось пока никаких определенных замыслов. Сам Петр нигде ни одного намека не делает на то, чтобы он уже имел в виду государственные цели, упражняясь в строении кораблей, изготовлении фейерверков и учреждении примерных битв. «Несколько лет исполнял я охоту свою на озере Переяславском, — пишет он в предисловии к «Морскому регламенту», — но потом оно мало показалось; то ездил на Кубенское; но оное ради мелкости не показалось. Тогда стал проситься у матери, чтобы видеть море. Она не пускала сначала, но потом, видя великое мое желание и неотменную охоту, и нехотя позволила». После того, насмотревшись на голландские и английские корабли, Петр, по собственным словам его, всю мысль свою уклонил для строения флота, и «когда за обиды татарские учинилась осада Азова, и потом оный счистливо взят, по неизменному своему желанию не стерпел долго думать о том, — скоро за дело принялся» (Устрялов, том II, приложение I, стр. 400). Ясно, что первая мысль о флоте мелькнула у Петра только при виде иностранных кораблей в Белом море, то есть в сентябре 1693 года. Окончательно же определилась она после похода под Азов. До тех пор это была просто охота к мореплаванию, не имевшая в виду ничего, кроме большего и большего простора себе.

То же надобно сказать и про сухопутное военное дело. Петр сам ясно засвидетельствовал в письме к Апраксину пред азовским походом, что потешные занятия были для него просто игрою. «Хотя в ту пору, как осенью, — пишет он, — в продолжение пяти недель трудились мы под Кожуховым в Марсовой потехе, — ничего, кроме игры, на уме не было, однако ж эта игра стала предвестником настоящего дела» (Устрялов, том II, стр. 219). Невозможно прямее и резче опровергнуть все возгласы, которые делаются опрометчивыми панегиристами о великих замыслах и планах, какие Петр соединял будто бы с потешными занятиями. «Ничего, кроме игры, у меня на уме не было», — говорит он им просто и строго, в полном сознании, что для дел его не нужно льстивых украшений, придуманных досужим воображением. Когда он занят игрою, он не боится признаться в этом: настанет у него время и для серьезного дела. В это-то время и игра обратится для него на пользу, которой он прежде и сам не предполагал.

Но и независимо от признания самого Петра мы имеем фактическое свидетельство касательно состояния военного дела в России под конец первого пятилетия Петрова царствования. Свидетельство это представляется нам в первом азовском походе. Поход этот предпринят был без дальних рассуждений. Совещание о нем происходило на Пушечном дворе. Петр, пред началом похода, выражался о нем в письме к Апраксину таким образом: «Шутили под Кожуховым, а теперь под Азов играть едем». С собою Петр взял 31 000 войска, состоявшего из новых полков и из стрельцов московских, а на Крым, по его повелению, «поднялась огромная масса ратных людей, наиболее конных, старинного московского устройства, в числе 120 000 человек». Под Азов вперед всех отправили Гордона с стрельцами сухим путем. Рассчитывали, что дойдет он в три недели; но состояние дорог было таково, что путь продолжался два месяца. Через Северный Донец нужно было, например, построить мост для переправы войска; он был изготовлен весьма нескоро «по лености, непослушанию и нерасторопности стрельцов», как замечает Гордон. Сам Петр отправился водою с Лефортом и Головиным. От самой Москвы плыли на судах по Москве и Оке; путь этот был не совсем удачен. Во время плавания погода была бурная, а суда оказались никуда не годными, да и кормчие — тоже. Несколько раз садились они на мель, и многие так повредились, что едва могли дойти до Нижнего. Плавание так было беспорядочно, что иные суда, по словам самого Петра, тремя днями отстали, да и то в силу пришли. Все это было от небрежения глупых кормщиков, «а таких была большая половина в караване», — прибавляет Петр (том II, стр. 410). Дальнейший поход был совершен не лучше. От Царицына войска шли степью, с необыкновенными затруднениями. Изнуренные уже солдаты должны были трое суток везти на себе орудия, снаряды и тяжести, потому что при войске находилось не более 500 конных и вовсе не было ни артиллерийских, ни обозных лошадей. К довершению всего в Паншине (казачий городок) обнаружился недостаток продовольствия, «от неисправности московских подрядчиков, которые вовсе на заботились о своевременной поставке запасов; соли не было ни фунта» (Устрялов, том II, стр. 230).

С такими-то приключениями добрались кое-как до Азова. Здесь Петр расположился, «на молитвах святых апостол, яко на камени утвердяся», по его выражению. Но уже при самом расположении войска оказалось, как оно еще плохо. Едва только Гордон с своею дивизиею успел занять назначенное ему возвышение, как турки открыли огонь и бросились на нашу конницу, которая тотчас же обратилась в бегство, впрочем, была поддержана пехотою. Историк прибавляет: «Летевшие ядра так испугали людей командных и даже полковников, что они просили своего генерала укрепиться шанцами». Гордон с трудом удерживал людей от малодушного бегства. В таком положении три дня дожидался он прибытия на позицию дивизий Лефорта и Головина. Что же их задержало? То, что у них не было повозок и телег, и потому, чтобы они могли подняться, нужно было привезти им повозки из Гордонова лагеря, что посреди многочисленной неприятельской конницы исполнить было довольно затруднительно.

Петр и Гордон действовали неутомимо; казаки отличались храбростью. Последние много подвинули вперед дело осады, овладевши двумя турецкими каланчами, в трех верстах выше Азова, на обоих берегах Дона. Но масса войска не стала от того лучше. На другой день после взятия каланчей турки привели в ужас русских, напав на них в то время, как они отдыхали после обеда — «обычай, которому мы не изменяли ни дома, ни в стане военном», — по замечанию историка. Гордон пишет при этом: «Стрельцы и солдаты, испуганные нападением, рассеялись по полю в паническом страхе, какого я в жизнь мою не видывал». Следствием этого страха было занятие турками нашего редута, который, впрочем, потом отбит был новыми подоспевшими полками. Гордон предлагал много мер для лучшего успеха осады, но его не слушали и поступали так, что всё как будто бы шутили. Даже и на деле оставляли Гордона без подкрепления, так что однажды часть отряда Гордона спасена была только внезапным отступлением чем-то обманутых турок. «Это неожиданное отступление, — замечает Гордон, — спасло нас от большой беды: отряд наш, бывший на другой стороне, не имел никакой защиты, кроме рогаток». Наши генералы заметно скучали и трусили ратного дела. В конце июля они посылали даже письмо к паше, «пытаясь склонить его к сдаче города предложением ему выгодных условий», неизвестно каких… Паша не согласился.

Наскучив осадой и потеряв надежду склонить пашу выгодными условиями, заговорили о штурме. Гордон много спорил, доказывая, что штурм предпринимать еще рано. Его не послушали; сам Петр решился на штурм. Кликнули охотников, обещая рядовым по 10 рублей за каждое взятое орудие, офицерам — особое награждение. Вызвалось 2500 охотников из казаков. В полках же солдатских и стрелецких — охотников не оказалось. В подкрепление охотникам назначено было по 1500 человек из каждой дивизии. Между охотниками мало было офицеров, да и те были — или по неопытности слишком самонадеянны, или очень унылы. На приступ отправились без лестниц и фашин. Во время самого приступа колонна стрельцов, назначенная в помощь штурмующим, расположилась в садах и спокойно смотрела на усилия своих товарищей. Оттого приступ, конечно, не удался. Русские в четырех полках потеряли 1500 человек; урон турок простирался только до 200…

После неудачного приступа снова принялись за осадные работы. Но они шли крайне плохо. В особенности у Лефорта ничего не было сделано, вследствие его беззаботности и неискусства инженеров. Лефорт вовсе не заботился даже об устройстве коммуникационных линий с лагерем Гордона, для взаимной обороны. Минные галереи, начатые им, неприятели открывали и разрушали. Гордон также повредил собственные работы, взрывая неприятельскую контрмину. В дивизии Головина молодой инженер (кажется, Адам Вейде) объявил, что он подрылся под самый фланг бастиона и что нужно сделать взрыв. Военный совет решил: взорвать подкоп и, как скоро обрушится крепостная стена, занять пролом ближайшими войсками. Взорвали подкоп. «Бревна, доски, каменья взлетели на воздух и всею тяжестью обрушились на наши траншеи, где перебили 30 человек, в том числе двух полковников и одного подполковника, да человек сотню изувечили. Стена же крепостная осталась невредимою».

Как последнее средство хотели испытать еще приступ, и для большего успеха решились начать штурм тотчас по взрыве мин, заложенных против крепости, в самом центре. Приступ назначен был общий со всех сторон, с сухого пути и с Дона. Напрасно Гордон толковал о бесполезности нападения с речной стороны, приводя весьма основательные соображения; его не послушали и на его возражения отвечали какими-то темными надеждами. При самом распределении войск для атаки сделали странную ошибку. Казаков, уже столько раз показавших свое мужество, оставили для защиты лагеря от предполагаемого нападения татар из степи, а на приступ повели солдат и стрельцов, которые и тут показали, разумеется, не больше храбрости, чем прежде. Второй штурм окончился так, как и следовало ожидать. Взрывом мин повредило часть бастиона, но едва ли не больший вред нанесло самим русским. «Взлетевшие на воздух камни обрушились, как и прежде, на наши апроши, где задавили полковника Бана, несколько офицеров, много нижних чинов и до 100 человек переранили». На приступ шли опять без лестниц; весь бой шел вяло и не единодушно. Отряд Лефорта, которому велено было развлекать силы неприятеля нападением на укрепления, ближайшие к атакуемым главными силами, подошел к ним и, видя, что тут нет пролома и даже ров не засыпан, счел за лучшее присоединиться к Гордоновым стрельцам, шедшим в пролом стены. Прочие же войска ограничивались одним видом нападения и ждали, когда другие проложат им путь в город. Заметив это, турки все свои силы сосредоточили у пролома, прогнали солдат с вала, потом выпустили на русских 400 яростных янычар. Стрельцы при виде их тотчас же побежали, не дожидаясь нападения, и остановились на внешней части вала, откуда скоро были опрокинуты в ров. Гордон ударил отбой… Второй и третий приступ были столь же безуспешны. Солдаты шли неохотно и не умели держаться против неприятеля. Потерявши множество народу, принуждены были наконец отказаться от всякой надежды завладеть Азовом на этот раз. Через день после второго штурма решено было — снять осаду Азова. Трофеи наши на этот раз состояли в одном турецком значке да в одной железной пушке.

Отступление совершилось с бедствиями и затруднениями еще худшими, чем первый путь до Азова. В степи беспрестанно тревожила отступавших татарская конница, и Гордон, бывший в арьергарде, едва мог сохранять хоть какой-нибудь порядок в своих полках. Один полк, бывший под начальством Сверта, отстал; татары напали на него, разбили совершенно и взяли в плен самого полковника с несколькими знаменами. Весь арьергард пришел от этого в большое смущение; поддержал порядок один Бутырский полк. За Черкасском неприятель более не преследовал отступающих; но тут начались морозы и вьюги. Войска шли безлюдной и обгорелой степью; люди и лошади гибли от голода и холода. Через месяц после удаления армии проезжал по следам ее Плейер, цесарский посланник, и он говорит, что не мог видеть без содрогания множества трупов, разбросанных на пространстве 800 верст и пожираемых волками… Через два месяца, уже в конце ноября, полки вступили в Москву, впрочем с торжеством. В знак победы, конечно, «пред царским синклитом вели турченина, руки назад; у руки по цепи большой, вели два человека». Этим жалким подобием победного триумфа Петр отдавал еще последнюю дань своим прежним потехам. Но на таком триумфе он не мог успокоиться.

Азовские неудачи многому научили Петра, на многое заставили его смотреть совсем иными глазами. Он не мог не заметить недостаточности и легкомысленности того, чему прежде предавался с страстным увлечением. Поход под Азов был отчасти также плодом увлечения, пробою воинской игры с настоящим неприятелем. Но проба эта обошлась дорого и была решительно неудачна. Причиною неудач было именно то, что до начала войны не позаботились ни о чем, что необходимо было для успеха. Ни о средствах сообщения, ни о продовольствии, ни об артиллерийских и инженерных принадлежностях, ни о способных офицерах, ни о внушении воинского духа всему войску, ни о порядочном устройстве полков, — ни о чем не подумали. С первого шага до последнего во всем обнаруживалось крайнее неустройство, беспорядок, слабость, невежественные ошибки. Петр не мог не видеть тут, что нужны перемены быстрые и решительные для того, чтобы сделать что-нибудь для России. Он должен был понять теперь, что успехи и неуспехи военные не от ловкого маневрированья зависят, а что для них нужно и кое-что другое. Эта мысль на каждом шагу должна была преследовать его при азовских неудачах. Ее должны были еще более усиливать и известия, получавшиеся из Белгородской армии. Ему писали, что «промысла под Казыкерманом чинить невозможно, затем, что с денежным жалованьем не бывали, и деньги все вышли, да ружья мало». Далее объяснили Петру, что Шереметев жаловался на недостаток «ломовых пушек», то есть осадной артиллерии, и что те пушки велено ему дать из Киева, но он пишет, «что взять их неколи, время испоздалось». Все подобные известия ясно указывали Петру на необходимость образовать правильную военную администрацию и заботиться о средствах для войны еще более, нежели о храбрости в битвах. Он понял это, и с тех пор образ деятельности его заметно изменяется. Нельзя сказать, чтобы Петр в это время вполне уже обнял все отрасли государственного управления, вполне и ясно сознал все, что необходимо было сделать для благоденствия и славы России; но по крайней мере относительно военного дела взгляд Петра значительно уяснился и расширился после первого азовского похода. И тут-то мы видим, какая разница между деятельностью Петра, когда она направлена к какой-нибудь определенной цели, как теперь, — и между его же деятельностью, когда она вызвана просто его личными увлечениями, без всяких дальнейших планов, как было с воинскими и морскими потехами Петра до азовских походов. В тех потехах он только изучал технику самых простых и незначительных работ и физическими трудами, с перемежкой увеселений и пиршеств, как будто заглушал ту безмерную жажду деятельности, которая томила его душу, не находя себе достойного предмета для удовлетворения. Оттого-то он и не приготовил ничего для успешной войны, что не знал и не думал, что выйдет из его потех. Если бы он. в самом деле, потому только и с турками и с поляками не хотел вступать в решительные переговоры, что хотел прежде приготовиться к войне, — то, без сомнения, он действительно и приготовился бы к ней в течение пяти лет, от 1690 до 1694 года. А между тем мы видим, что приготовлено ничего не было и что в полгода, прошедшие от первого азовского похода до второго, сделано было больше, нежели в те пять лет. Таким образом, и здесь ясно становится, как Петр увлекаем был силою событий, как он постепенно вразумляем был фактами, совершавшимися пред его глазами, и как его стремления раскрывались и расширялись все более и более по мере того, как явления жизни указывали ему на новые государственные потребности, которым нужно было удовлетворить. Решимость удовлетворить этим потребностям во что бы то ни стало и составляет главную его заслугу. Не нужно, впрочем, думать, чтобы Петр разом, одним гениальным воззрением охватил все отрасли государственной деятельности и тотчас же после азовского похода составил полный план преобразования. Вовсе нет. Мы видим, что, оставляя пока в стороне многие важнейшие государственные вопросы и настоятельные потребности России, Петр обратился на этот раз только еще к тому, что всего прямее и непосредственнее связано было с предыдущими событиями и что всего более согласовалось с его собственными, личными наклонностями. Прежде всего Петр обратил внимание на то, что могло способствовать усовершенствованию военного дела и созданию морской силы нашей. Опирать всю силу государства на войске было свойственно тому времени, когда высшие понятия о благе и величии народов не были еще выработаны. Поэтому нисколько неудивительно, что и Петр прежде всего позаботился о войске, оставив на это время без внимания другие интересы страны. Еще понятнее забота Петра о флоте, так как мы знаем, что страсть к морю была одною из сильнейших и постояннейших страстей его. Мысли свои вообще о военной силе очень ясно высказал Петр несколько позже, в указе о призыве иноземцев в Россию 1702 года. В указе этом Петр говорит, что всегда старался «о поспешествовании народной пользы н для того заводил разные перемены и новости». Перечисливши некоторые из новых учреждений и мер, указ продолжает следующим образом: «Но понеже мы опасаемся, что такие учиненные нами расположения не совсем достигли такого совершенства, как мы желаем, и, следовательно, подданные наши еще не могут пользоваться плодами трудов наших в безмятежном спокойствии, — того ради помышляли мы и о других еще способах» и пр. «Для исполнения полезных таких намерений мы паче всего старались о том, чтобы военный наш штат, яко подпору и ограду государства нашего, как возможно наилучше учредить, дабы армии наши составлялись из людей, знающих воинские дела и хранящих добрый порядок и дисциплин…» (см. Туманского, Записки, ч. II, стр. 186–190). Таковы были предположения и мнения Петра даже в 1702 году. Опорою государства считает он войско и потому паче всего заботится о нем; в войске же более ничего не требует, как знание воинских дел, добрый порядок и дисциплин. Учреждение войска с такими качествами считает он лучшим средством для ограждения государства и для поддержания в нем благоденствия. Эта мысль не исчезла в Петре до конца его жизни, но с течением времени она потеряла для него часть своего преобладающего значения. Рядом с нею мало-помалу возникли в душе Петра мысли и о важном значении других отраслей государственного управления. Не переставая заботиться о войске и флоте, он в последующее время много обращает также внимания и на развитие промышленности в государстве, на финансовые отношения, на лучшее устройство гражданских учреждений, — заводит училища, задумывает академию наук, учреждает синод и пр. Но теперь пока, пораженный несовершенством войска, он почти исключительно занят делами военными и в особенности сооружением военного флота.

На возвратном пути из первого азовского похода, из степи, близ берегов Айдара, Петр послал уже грамоту к цесарю римскому с известием, что он ополчался на врагов христианства, но главной их крепости взять не мог, по недостатку оружия, снарядов, а всего более искусных инженеров. Поэтому Петр просил цесаря отпустить в Россию нескольких искусных инженеров и минеров. О том же писано было потом и к курфирсту бранденбургскому. К королю же польскому Петр обратился с требованием, на основании союзного договора, — одновременных и решительных действий против неприятеля. Это уже показывало, что Петр теперь не играть едет под Азов, а задумывает серьезное дело. И действительно, 22 ноября 1695 года Петр возвратился в Москву из-под Азова, 27-го вновь сказана ратным людям служба под Азов, а 30-го Петр писал к двинскому воеводе Апраксину, чтобы всех корабельных плотников немедленно прислать из Архангельска в Воронеж. «По возвращении от невзятия Азова, — пишет он, — с консилии генералов указано мне к будущей войне делать галеи, для чего удобно мню быть шхиптиммерманам (корабельным плотникам) всем от вас сюды: понеже они сие зимнее время туне будут препровождать, а здесь тем временем великую пользу к войне учинить; а корм и за труды заплата будет довольная, и ко времени отшествия кораблей (то есть ко времени открытия навигации в Архангельске) возвращены будут без задержания, и тем их обнадежь, и подводы дай, и на дорогу корм». В этом письме особенно замечательна серьезная, обдуманная заботливость Петра о том, чтобы людям, которых вызывал он, было удобно и выгодно отправиться в Воронеж.

Самое комплектование войска происходило теперь не так, как прежде. 13 декабря кликнули клич в Москве, чтобы поступали на службу ратную охочие люди всякого чина. «Охотников нашлось немало, — говорит историк, — особенно в господских дворнях, наполненных сотнями холопов праздных и голодных. Крепостные люди толпами стекались в Преображенское и записывались — частию в солдаты, частию в стрельцы. Жен и детей их отбирали от господ и селили в Преображенском» (том II, стр. 261). Кроме того, Петр потребовал присылки войск от малороссийского гетмана и из Белгородской армии. Над всем войском назначен был один главнокомандующий, чего не было в первом походе и что много мешало единству действия. В декабре же, сделавши распоряжение о заготовлении материалов для постройки судов в Воронеже, Петр занялся формированием морского региментпа, который и составился из 4000 человек, частию вновь набранных, частию переведенных из Семеновского и Преображенского полков. Начиная с марта месяца Петр занялся уже почти исключительно постройкою судов.

Г-н Устрялов свидетельствует, что и в это время Петр «еще не думал о постройке фрегатов и линейных кораблей, вопреки рассказам позднейших историков. Желания его ограничивались гребною флотилиею, галеасами, галерами, каторгами, брандерами» (том II, стр. 259). Значит, и здесь у Петра была только ближайшая цель: соорудить флотилию, чтобы запереть Азов с моря. Определенная мысль о флоте как «краеугольном камне могущества России и лучшем средстве открыть России путь в Европу» — явилась еще позднее. Флотилия Петра состояла теперь из 30 военных судов, сооруженных под его надзором и при его непосредственном участии в течение марта месяца 1696 года. К половине апреля подошли в Воронеж войска из Москвы, а через месяц Петр был уже под Азовом. Здесь, с первого же шагу, Петр мог заметить, что турки робеют на море и что на галеры его смотрят не без страха. Не мудрено, что это, как предполагает г. Устрялов, убедило Петра в пользе и надобности построить флот, который мог бы плавать по волнам не только азовским, но и черноморским. Впоследствии мы видим, что при переговорах с турками Петр очень добивался дозволения русским кораблям свободного плавания по Черному морю.

Под Азовом дела на этот раз шли гораздо лучше, хотя до прибытия цесарских инженеров мы умели только повреждать строения в городе нашими бомбами и ничего не могли сделать укреплениям. Бывали и в самых битвах не совсем удачные попытки, как, например, 24 июня, когда русские, отразив татар, бросились их преследовать, по словам самого Петра, «прадедовским обычаем, не приняв себе оборонителя воинского строю», и оттого потерпели значительный урон. Но все же теперь было уж далеко не то, что в первой осаде. Только искусство вести осадные работы нам не давалось, несмотря даже на присутствие приезжих бранденбургцев, которые оказались артиллеристами и были искусны только в метании бомб. Не зная, что делать, спросили самих солдат и стрельцов, как им кажется лучше овладеть Азовом. Они сказали, что нужно сделать высокий земляной вал, привалить его к валу неприятельскому и, засыпав ров, сбить турок с крепостных стен. «Как ни странно было это предложение, напоминавшее осаду Херсона великим князем Владимиром в X столетии, — замечает г. Устрялов (том II, стр. 285), — однако же царский совет принял эту мысль, а Гордон даже с жаром ухватился за нее… Принялись строить вал, и более двух недель постоянно по ночам работали над ним по 15 000 человек… Само собою разумеется, что работы эти не обходились без значительных потерь для нас, а пользы пока приносили мало. Наконец приехали 11 июля цесарские инженеры, подивились громадности работ наших, но не ожидали от них особенного успеха, а более надеялись на подкопы и батареи. Они дали советы, как вести мины, как ставить батареи, и вскоре меткие выстрелы их разрушили палисады, которые тщетно старался разбить Гордон. На ночь 12 июля русские солдаты могли уже занять оставленный турками угловой бастион; через неделю турки не могли более выдерживать нашей пальбы и заговорили о сдаче. На другой день решена была капитуляция. Турецкое войско выпущено с оружием. Петр занял Азов, предположил построить новые укрепления для него, потом отправился отыскивать в Азовском море место, удобное для гавани будущего флота русского. Место это нашлось близ Таганрога. Вскоре потом войска пошли назад и через два месяца, 30 сентября, вступили в Москву с торжественнейшим триумфом. Через месяц потом (в начале ноября) решено было Петром устройство кумпанств для изготовления кораблей к апрелю 1698 года. В том же месяце «многое число людей благородных послал Петр в Голландию и иные государства учиться архитектуры и управления корабельного» (Устрялов, том II, стр. 310»). В начале же следующего месяца назначено было и великое посольство в Европу, при котором отправился и сам Петр с волонтерами, имевшими целью — изучение морского дела. Так действовал Петр, когда одушевляла его определенная, ясно сознанная идея. Ничто не могло остановить его, ничто не могло отвлечь от задуманного плана. Он не любил долго думать, раздумывать и откладывать, не любил взвешивать трудности и препятствия; он если уж решался, то шел до конца, несмотря ни на что… «Не стерпел долго думать, скоро за дело принялся», — можно повторить о всех его предприятиях.

И вот в этом-то твердом и неотступном преследовании своих целей выражается преимущественно величие Петра. Преобразовательные замыслы рождались постепенно один за другим, сами собою, именно потому, что Петр неуклонно стремился к непременному исполнению каждого задуманного им предприятия. Он непременно хотел преодолеть, устранить или уничтожить все, что могло мешать ему на его дороге, и воспользоваться всем, что могло способствовать осуществлению его идей. Таким образом, преобразования и нововведения были неизбежны по самому характеру деятельности Петра. Он приходил к ним и тогда, когда не имел далеких замыслов. Так и в путешествии за границу напрасно стали бы мы искать великих и дальновидных замыслов политических. Целью путешествия было ни больше, ни меньше как изучение корабельного дела. Г-н Устрялов так говорит об этом:

Не безотчетная страсть к иноземному, воспламененная Лефортом и разгульною жизнию Немецкой слободы, как говорят одни писатели; не обширное, давно обдуманное намерение, по внушению того же любимца, «оставить царство, чтобы научиться лучше царствовать» и преобразовать Россию по образцу государств европейских, как пишут другие историки; а собственное убеждение, плод светлой, гениальной мысли, что краеугольным камнем политическому могуществу России должен быть флот, увлекало Петра в чужие земли, чтобы с товарищами трудов, с цветом русского дворянства, изучить искусство многосложное, многотрудное, едва знакомое приходившим в Россию иноземцам по одному навыку, без всяких начал теоретических, искусство кораблестроения и мореплавания. Не думал, конечно, любознательный царь ограничить тем своего всеобъемлющего любопытства: ничто полезное, удобоприменимое к русскому народу, не могло укрыться от его орлиного взора; но твердое, глубокое изучение кораблестроения и мореплавания, во всех видах, от ловкой сноровки плотника до геометрической точности мастера, от сметливости штурмана до распорядительности адмирала, вот истинная цель путешествия Петра (Устрялов, том III, стр. 10–11).

Свойственное г. Устрялову красноречие в этом случае затемняет несколько простую сущность дела; но добраться до нее не трудно при помощи фактов и некоторых заметок, представленных самим же г. Устряловым. Из этих фактов очевидно одно: что, вопреки общему мнению, как замечает сам же историк в другом месте (том III, стр. 179), Петр искал за границею единственно средств ввести и утвердить в России морское дело, едва ли помышляя тогда о преобразовании своего государства по примеру государств западных. Мы даже можем сказать прямо: «вовсе не помышляя», — основываясь на словах самого Петра в предисловии к морскому регламенту. Вот эти слова, писанные в рукописи не самим Петром, но его рукою поправленные и дополненные: «Дабы то (то есть строение кораблей) вечно утвердилось в России, умыслил искусство дела того ввесть в народ свой и того ради многое число людей благородных послал в Голландию и иные государства учиться архитектуры и управления корабельного. И что дивнейше, — аки бы устыдился монарх остаться от подданных своих в оном искусстве и сам восприял марш в Голландию, и в Амстердаме на Ост-Индской верфи, вдав себя с прочими волонтерами своими в научение корабельной архитектуры, в краткое время в оном совершился, что подобало доброму плотнику знать, и своими трудами и мастерством новый корабль построил и на воду спустил» (Устрялов, том II, стр. 400). Вот какое объяснение дает своему путешествию сам Петр: ему как будто совестно стало, что подданные изучат то, чего он сам не знает, и он сам отправился учиться. В этом обнаруживается высокое стремление, но только стремление не государственное, а чисто личное, проистекавшее не из зрело обдуманных замыслов и планов, а из стремительной, нетерпеливой натуры Петра. Он просто «не стерпел долго думать» и ждать, пока посланные им люди воротятся из-за границы с новыми сведениями и поведут как следует дело строения кораблей. Увлекаемый своей страстью к морскому делу, преданный одной мысли, которая мешала ему спокойно заниматься другими вопросами, он, не долго думая, решился сам едать себя в дело, к которому стремились все его помышления. Все остальное отодвинулось для него далеко на второй план. Вот почему мы думаем, что не только о преобразовании государства по образцу европейских Петр в это время еще не думал, но даже и мысль «о краеугольном камне политического могущества России» была для него по крайней мере не главною побудительною причиною путешествия. Самое отдаленное, самое последнее соображение Петра в это время не простиралось, кажется, далее возможности успешно воевать с турками. Так по крайней мере заставляет думать одно письмо его к патриарху из Амстердама, в котором он говорит: «Мы в Нидерландах, в городе Амстердаме, благодатию божиею и вашими молитвами при добром состоянии живы и, последуя слову божию, бывшему к праотцу Адаму, трудимся; что чиним не от нужды, но доброго ради приобретения морского пути, дабы, искусясь совершенно, могли, возвратясь против врагов имени Иисуса Христа победителями, а христиан, тамо будущих, свободителями, благодатию его быть. Чего до последнего издыхания желать не престану» (Устрялов, том III, стр. 74). Мысль о войне с турками выражается не раз и в других письмах Петра и в самых переговорах, которые великое посольство вело с разными дворами. Но такая мысль была обычна нашей политике издавна и не составляла какого-нибудь чрезвычайного, громадного замысла. Что же касается до того, какие надежды и предположения основывал Петр на удачном окончании войны турецкой, — это нигде им не высказано, и история ничего решительного на этот счет сказать не может. Составлять великие, гениальные проекты задним числом вовсе не трудно для историка; но нужно, чтобы они имели положительное, фактическое основание; а этого-то и нет в настоящем случае. Есть, правда, свидетельство Шафирова, 1716 года, в «Рассуждении о причинах шведской войны»,{42} относительно общей цели путешествия Петра; но и это свидетельство нужно признать запоздалым. Шафиров говорит, что Петр «побужден был острым и от натуры просвещенным своим разумом и новожелательством видеть европейские политизованные государства, которых ни он, ни предки его, ради необыкновения в том по прежним обычаям, не видали, дабы притом, получа искусство очевидное, потом, по прикладу оных, свои пространные государства как в политических, так и в воинских и прочих поведениях учредить мог, також и своим прикладом подданных своих к путешествию в чужие крап и восприятию добрых нравов и к обучению потребных к тому языков возбудить». Но на такое широкое объяснение г. Устрялов справедливо замечает, что так легко было писать Шафирову через 18 лет после путешествия Петра, когда уже многие полезные перемены были совершены. При этом историк высказывает следующее, вполне справедливое убеждение: «Мысль преобразовать государство родилась в уме Петра уже за границею, но она еще долго оставалась неясною, неопределенною, и государственное устройство изменялось постепенно в продолжение всего царствования Петрова, по указанию опыта)) (том III, стр. 402). Если эту постепенность историк проведет в продолжение своего труда более последовательно, чем это видим в изданных ныне томах, то последующие томы истории Петра составят явление весьма замечательное…

Что Петр, отправляясь за границу, удовлетворял просто собственной личной потребности, не руководствуясь в этом деле никакими высшими государственными соображениями, это ясно видно из истории всей его деятельности за границей, и особенно в Голландии. Мы не станем передавать, в подтверждение этой мысли, всего подробного рассказа г. Устрялова, но укажем на некоторые частности. Пред отправлением великого посольства Петр составил записку в 12-ти пунктах о том, что главным образом должны иметь в виду послы во время путешествия за границей. Собственноручная записка эта напечатана у г. Устрялова (том III, стр. 8–10), и в ней ни о чем более не говорится, как о прирюкании искусных морских офицеров, боцманов, матросов, всякого звания корабельных мастеров, о закупке оружия и разных припасов для флота. Чтобы показать, до каких подробностей в этом отношении доходил Петр, приведем следующие статьи из двух последних пунктов: «Купить гарусу на знамены, на вымпелы, на флюгели, белого, синего, красного, аршин 1000 или 900, всякого цвета поровну, а буде недорог, и больше. Усов китовых на флюгели 15, корки на затычки пушек 100 фунтов, а буде дешева, 200 или 300; краски желтой, также и иных, числом на 15 фрегатов; пил, которыми вдоль трут, 100, а которыми поперег — 30, по образцам». Такая обстоятельность инструкции ясно показывает, к чему стремились в это время все мысли Петра, особенно если мы вспомним, что ни по одному из других предметов подобной инструкции не было дано, между тем как по другим-то предметам они были, вероятно, гораздо нужнее для послов. Еще более выказываются настоящие побуждения путешествия в самой жизни Петра за границей и в письмах его оттуда. По расчету времени, из полуторагодового срока путешествия Петра приходится девять месяцев работ на верфях в Голландии и Англии, пять месяцев на переезды и четыре на остановки в разных городах, особенно Вене, Кенигсберге и Пилау, по случаю дел турецких и польских. Очевидно поэтому, что главную роль во всем путешествии играют работы на верфях; все остальное делается только как бы мимоходом и между прочим. Работы так занимают Петра, что он часто не находит даже времени отвечать на письма и донесения своих бояр. Утомительные физические труды требовали или продолжительного отдыха, или хорошего подкрепления. Иногда Петр дозволял себе п первое, отлучаясь с работ и разъезжая водою по окрестностям, но чаще прибегал к второму средству, веселясь с своими товарищами. В октябре 1697 года он писал к Виниусу, чтоб тот не тревожился, долго не получая писем, «потому, что иное за недосугом, а иное за отлучкою, а иное за Хмельницким не исправишь» (Устрялов, том III, стр. 428). Чему же учился Петр, чем он занят был главным образом на амстердамской верфи? Он исполнял все обязанности плотника, обтесывал бревна и доски, прилаживал корабельные снасти, исполнял все приказания своего мастера. Около полугода работал Петр в Голландии и все научался только тому, «что подобало доброму плотнику знать», по его собственным словам. Уже в конце этого времени захотел он учиться у своего мастера «препорции корабельной». Но тут оказалось, что «в Голландии нет на сие мастерство совершенства геометрическим образом, но точию некоторые принципии, прочее же с долговременной практики». Петр был, разумеется, крайне недоволен, открывши это обстоятельство, которого он никак не ожидал. «Тогда зело ему стало противно, что такой дальний путь для сего восприял, а желаемого конца не достиг». Чрез несколько дней Петр узнал, что настоящую корабельную науку можно изучить в Англии, и вскоре отправился туда. Здесь с лишком два месяца изучал он английскую систему постройки судов и впоследствии говорил: «Навсегда бы остался я только плотником (у Перри — Bungler, плохой работник, пачкун), если бы не поучился у англичан» (Устрялов, том III, стр. 108). Голландскими же судостроителями Петр был так недоволен, что в декабре 1697 года, еще до приезда своего в Лондон, послал в Москву приказ — всех работавших в России голландских мастеров подчинить надзору и руководству мастеров датских и венецианских. Окольничий Протасьев отвечал на это, между прочим, следующим известием, выражающим довольно ясно его наивное изумление при получении неожиданного приказа Петра: «А я заложил было в недавнем времени казенный корабль тем же голландским размером, и ныне, слыша о такой их глупости, что они, голландцы, в размере силы не знают, велел им то судно покинуть до приезда от вашей милости мастеров» (Устрялов, том III, стр. 91). Итак, если мы представим себе даже только то, что Петр работал в Голландии, воодушевляемый идеею выучиться здесь строению кораблей для создания могущественного флота, то и тогда время, проведенное им на амстердамской верфи, надобно будет считать почти потерянным. Петр сам ясно выражает, что не стоило за этим ездить в Голландию, что голландцы не умеют строить судов, что им нельзя даже поручить управление работами, не только их брать в наставники и образцы по части кораблестроения. Следовательно, в полгода своего пребывания в Голландии Петр учился только плотничьей технике корабельного дела. При мысли об этом необходимо каждому должен представиться вопрос: необходимо ли было Петру, для сооружения флота в России, самому выучиться в совершенстве обтесывать бревна, вытачивать блоки, прилаживать доски и пр.? И если этой необходимости не представлялось, то сообразно ли было с характером Петра так долго останавливаться на ненужных мелочах и частностях, когда его уже неудержимо увлекали соображения и замыслы обширные и ясно им определенные? Мы думаем, что нет. Ведь Петр не вздумал же, например, пред вторым азовским походом изучать все тонкости инженерного и артиллерийского искусства, не посвятил целые годы на изучение металлургии, когда обратил внимание на горнозаводское дело, не стал учиться сам шить солдатские кафтаны и шляпы, когда заводил регулярное войско с новой обмундировкой. А уменье обтесывать бревна, конечно, нисколько не важнее для создания флота, чем уменье шить солдатские шинели — для учреждения войска с новой обмундировкой. Поэтому мы, кажется, приписали бы Петру слишком много мелочности, если бы предположили, что он мог останавливаться так долго и так внимательно над предметами столь ничтожными, имея в виду высшие интересы. Можно бы еще подумать, что Петр оставался в Голландии единственно вследствие ошибочного мнения об искусстве голландцев. Но ошибка не могла продолжаться так долго, если бы Петр искал в Голландии именно того, о чем говорят его историки. Через неделю работы он бы непременно потребовал от голландских мастеров тех сведений, которые должны были составлять главный предмет исканий Петра и в которых голландцы оказались так плохи. А между тем мы видим, что Петр четыре месяца с лишком работал как плотник, вовсе, по-видимому, не думая спрашивать своих учителей о главных началах кораблестроения. Это обстоятельство в Петре так странно, так несообразно с его пылким, нетерпеливым характером, с его стремительной любознательностью, так противно его обычаю прямо и быстро следовать к достижению своей цели, не обращая внимания на посторонние обстоятельства, — что пребывание Петра в Голландии только и может быть объяснено отсутствием еще определенных идей и целей относительно самого флота. Петр в этом случае увлекся своей страстью к работе корабельного плотника, страстью, которая в это время была в нем еще сильнее всяких отдаленных соображений. О силе ее свидетельствует, между прочим, и то, с каким нетерпением Петр рвался к работе. Он узнал, что компания Ост-Индская решила заложить новый фрегат для упражнений царя, — в то время, как был на торжественном обеде. Узнавши это, он немедленно хотел приняться за дело; с трудом уговорили его подождать конца пиршества и фейерверка, приготовленного в честь его. Но едва погасли последние огни, как Петр стал собираться в Сардам, где оставлены были его инструменты. Напрасно представляли ему опасность ночного плавания, он ничего не слушал и в 11 часов ночи уехал. В час пополуночи был он в Сардаме, уложил свои инструменты, рано утром воротился в Амстердам и принялся за работу. Так неудержимо сильна была в душе его страсть к кораблестроению!.. И страсть эта, несомненная и доказанная фактически, нисколько не уменьшает величия дел Петровых, если мы даже признаем ее побудительного причиною некоторых из них, считавшихся прежде плодами каких-то государственных соображений. Повторим здесь, что для истории не столько важно то, что задумывал исторический деятель, как то, что он совершил. Август покровительствовал поэзии потому, что сам писал трагедии; и тем не менее его время было золотым веком римской литературы. Ришелье постоянно мечтал о литературной славе, окружал себя толпой ласкателей, даже не без участия личных литературных видов основал Французскую академию; но все-таки правление Ришелье было временем славы для Франции, и Французская академия осталась одним из лучших памятников его правления. Фридрих Вильгельм устраивал войско по страсти к парадам и рослым солдатам, и однако же набранное им войско дало его сыну возможность основать величие Пруссии. Да и вообще, если мы допускаем во всех великих людях истории особенные, личные страсти, если мы понимаем в Августе охоту к стихотворству, в Фридрихе — к игре на флейте, в Наполеоне — к шахматам, то отчего же не допустим мы в Петре пристрастия к токарной и плотничьей работе, особенно корабельной, как отчасти удовлетворявшей собою и его страсть к морю? Кажется, в этом не будет ничего странного и неестественного, а между тем только это объяснение сделает нам вполне понятным полугодовое пребывание Петра в Голландии.

То же самое отсутствие необычайных соображений оказывается и в incognito Петра, которое выставлялось каким-то непостижимым чудом у прежних историков. Г-н Устрялов очень просто объясняет его желанием Петра избавиться от церемоний и этикетов придворных, которые всегда были для него утомительны. Но притом он вовсе не хотел лишаться тех преимуществ, которые доставлял ему в путешествии высокий сан его. По крайней мере это ясно обнаруживается в нем после неприятностей, которые он потерпел в Риге. Вначале действительно Петр хотел строго хранить свое incognito и, чтобы в Европе не узнали его, употребил даже меру, позволительную разве только при тогдашнем состоянии понятий о правах частных лиц: он повелел распечатывать все письма, отправляемые из Москвы за границу через установленную почту, и задерживать те, в которых было хоть слово о путешествии царя! (Устрялов, том III, стр. 17). Но на самом деле русский двор требовал от шведского короля объяснений, зачем Дальберг не оказал должных почестей царю московскому, бывшему в великом посольстве. Дальберг, простодушно принявший, кажется, incognito царя совершенно буквально, отвечал, не без оснований с своей точки зрения, следующим оправданием: «Мы не показывали и виду, что нам известно о присутствии царя, из опасения навлечь его неудовольствие; в свите никто не смел говорить о нем, под страхом смертной казни». Против этого г. Устрялов замечает: «Жалкое оправдание! Строгое incognito не мешало герцогу курляндскому, курфирсту бранденбургскому, супруге его, курфирстине ганноверской, высокомочным штатам нидерландским, королю английскому, императору римскому, самой цесаревне — оказывать Петру все внимание, какого заслуживал он и по своему сану и по личным качествам» (Устрялов, том III, стр. 29). Действительно, Дальберг оказался недогадливым; но едва ли догадливее его были и те историки, которые слишком строго, à la lettre,[10] принимали incognito Петра. Любопытно между прочим, как incognito Петра открылось в Сардаме. Здесь все обстоятельства обнаруживают, что Петр даже и не хотел оставаться для всех неизвестным, а хотел только, чтобы все показывали, что он им неизвестен. По прибытии в Сардам Петр купил однажды слив, положил их в шляпу и ел дорогой. На одной плотине пристала к нему толпа мальчишек, и Петру пришла охота подразнить их; одним из них он дал слив, другим не дал и забавлялся, по словам очевидца, радостью первых и неудовольствием вторых (Устрялов, том III, стр. 66). Не получившие слив в досаде начали бросать в него грязью и даже каменьями; Петр укрылся от них в одной гостинице и с гневом велел позвать бургомистра. В тот же день обнародовано было объявление, чтоб никто, под опасением жестокого наказания, не смел оскорблять знатных иностранцев, хотящих остаться неизвестными; в тот же день поставлена была стража на мосту, ведущем к тому дому, где жил царь, потому что он жаловался на толпы, стекавшиеся смотреть на него. Чрез несколько дней толпа окружила его на берегу; Петр рассердился и дал крепкую пощечину одному голландцу, стоявшему ближе других и глазевшему на него… Все это очень мало, конечно, могло согласоваться с incognito и скорее всего обнаруживало голландцам, кто такой появился между ними.

Вообще простоте жизни и бесцеремонности обращения Петра напрасно придают вид какой-то намеренности и рассчитанной подготовленности. Мы видели в прошедшей статье, что к этой простоте подготовило Петра его воспитание, удалившее его с малых лет от придворного этикета и развившее в нем природную живость и стремительность характера. Для русских того времени казалось, конечно, необыкновенным и чудным, что монарх их появляется между ними запросто, как обыкновенный смертный, не окруженный тем азиатским великолепием, с каким постоянно являлись его предшественники. И не только для русских, для всех тогдашних народов Европы было необычайно это явление. Они все привыкли представлять себе царя московитского в каком-то недоступном, таинственном величии, на высоте, недосягаемой для подданных, и вдруг они с изумлением видят московитского царя в такой простоте, до какой не нисходил ни один даже из их европейских королей. И вот из этого-то изумления проистекло множество толков, старавшихся объяснить простоту Петра различными, более или менее великими и гениальными, побуждениями. То говорили, что он хотел этим уничтожить боярскую спесь и нанести последний удар местничеству; то утверждали, что чрез это он хотел лучше вызнать все нужды своего царства; то придумывали даже, что причиною этого было глубокое смирение царя, равнявшего себя с последним из подданных и желавшего возвышаться над ними только своим трудолюбием и заслугами. Всего более странно и противно историческим фактам последнее предположение, делающее Петра из царя московского каким-то идеальным философом. Смиренно сознать ничтожность всех привилегий, даваемых происхождением и случаем, понять, что всякий человек, кто бы он ни был, возвышается только трудом и личными заслугами, убедиться в этом теоретически и постоянно применять свое убеждение на практике — есть, конечно, дело великое. Но как бы ни было прекрасно подобное убеждение, оно может проявиться скорее в деятельности какого-нибудь бездомного Диогена, бесцеремонно обходящегося с Александром, нежели в жизни самодержавного правителя обширного государства. Петр никогда не был таким отчаянным теоретиком, чтобы предварительно искать принципов для своих действий в отвлеченных идеях о правилах человечества и достоинстве личности. И если бы уже действительно он выработал себе то идеально-смиренное убеждение, которое ему приписывают, то у него, без всякого сомнения, достало бы характера на то, чтобы остаться ему верным до конца и провести его до самых крайних последствий, хотя бы для этого нужно было отказаться от всей своей власти и могущества. Но в том-то и дело, что действия Петра и в этом случае, как во множестве других, не были заданы отвлеченными принципами, а проистекали прямо и непосредственно из его живой натуры. Ему просто казались стеснительны, тяжелы формы азиатского великолепия, господствовавшие при дворе его предков, ему неловко было подчиняться этому обременительному этикету, и он не стал подчиняться. Для него это было так же просто, естественно и незначительно, как и необычное до тех пор знакомство с немцами, и огненные потехи, и водяные прогулки, с которых началась его страсть к морскому делу. Для него все это как будто бы так непременно и следовало по непосредственному ходу его воспитания и развития, а вовсе не по стремлению осуществить какие-то отдаленные, исполинские замыслы и не вследствие философских убеждений в тех или других отвлеченных принципах. Вся история Петра показывает, что он вовсе не думал никогда предаваться чисто теоретическим созерцаниям и не жертвовал им ни одною минутою практически полезной деятельности, ни одним сильным стремлением своей страстной натуры. От стремлений этих он никогда не отказывался и требовал им полного простора и удовлетворения, несмотря на всю простоту и снисходительность, которые выказывал в обращении с окружающими. Он сбросил старинные, отжившие формы, какими облекалась высшая власть до него; но сущность дела осталась и при нем та же в этом отношении. В матросской куртке, с топором в руке, он так же грозно и властно держал свое царство, как и его предшественники, облеченные в порфиру и восседавшие на золотом троне, со скипетром в руках. Горе было тому дерзкому, который среди веселого пиршества осмелился бы забыться пред Петром: мгновенно пред ним являлся не веселый собеседник, а грозный монарх, имеющий над ним власть жизни и смерти. Петр позволял много своим друзьям, но тем опаснее было выходить из пределов его дозволения. В минуты гнева он не стеснялся ничем, и такова была сила страха, наводимого им, что в такие минуты, по приведенному нами выше свидетельству г. Устрялова, «даже среди самого жаркого разгула собеседники умолкали и приходили в трепет» (том II, стр. 132). Та же самая нетерпеливость и стремительность постоянно проявляется в Петре и во время его путешествия. Даже самое incognito в этом отношении мало озабочивало его, как видно, например, из истории с мальчишками в Сардаме и с голландцем, получившим пощечину.

Таким образом, вся доселе рассмотренная нами по изложению г. Устрялова деятельность Петра доказывает, что это была натура сильная, необыкновенная, но что, вопреки существующему мнению, не рано проявились в ней обширные государственные замыслы и планы преобразований. Да и в то время, когда уже явились эти планы, они вовсе не имели того характера всеобщности и беспредельности, какой им приписывали некоторые историки. Не все части управления были обняты вдруг, не все преобразования задуманы разом в стройной системе, с ясным распределением, что вот нужно начать с того-то, а затем пойдет вот это и это. Повторим еще раз, что подобные распределения хороши и удобны для мыслителя, составляющего проект; но редко удается руководиться ими настоящему практическому деятелю. Тем более трудно было составлять для себя подобные системы Петру, который и по натуре своей не был расположен к этим долгим думам, да и в таком положении находился, что определение заранее программы действий могло только затруднять его.

В сущности, впрочем, простое сравнение тогдашних русских порядков с тем, что Петр имел случай увидать за границей, могло послужить ему довольно ясным указанием, на что отныне должна быть устремлена его деятельность. Собственно теоретическая задача была здесь чрезвычайно проста. Что нужно многое переделать и многое ввести вновь, это понимали и до Петра и в самой России. Из людей же, знавших европейский порядок дел, всякий мог указать Петру на главнейшие нужды русского царства, требовавшие немедленного удовлетворения. Особенно хитрых соображений тут не нужно было; нужна была гениальная решимость, непоколебимая твердость воли в борьбе с препятствиями, неизменное намерение — вести дело до конца. Именно этих-то свойств характера и недоставало предшественникам Петра, которые, однако, понимали необходимость многого, сделанного впоследствии Петром. Еще при Михаиле Феодоровиче поняло наше правительство, что нужно русским учиться у иноземцев ратному строю, и вызывало иноземных офицеров; при нем же артиллерийские снаряды и людей, способных распоряжаться с ними, выписывали из-за границы. Нужду во флоте чувствовал и Алексей Михайлович, построивший даже и корабль при помощи иностранных мастеров. Торговля с иноземцами велась издавна, и еще Флетчер писал, что цари русские «видят в этой торговле средство обогащения для казны» (см. Карамзина, т. X, стр. 146).{43} О торговле заграничной, и именно морской, думали у нас многие, как видно, например, из предисловия к арифметике, относимой Карамзиным к 1635 году. В предисловии исчисляются разные пользы арифметики, чтобы приманить к занятию ею; между прочим говорится: «По сей мудрости гости по государствам торгуют, и во всяких товарех и в торгех силу знают, и во всяких весех, ив мерах, и в земном верстании, и в морском течении зело искусни, и счет из всякого числа перечню знают» (см. Карамзина, прим. 437 к X тому).{44} Что для флота и для торговли нам нужно было море, это понимали даже турки, так твердо и неуступчиво в переговорах с нами отстаивавшие исключительно для себя черноморское плавание. Необходимость распространить в народе просвещение, и именно на европейский манер, чувствовали у нас начиная с Иоанна Грозного, посылавшего русских учиться за границу, и особенно со времени Бориса Годунова, снарядившего за границу целую экспедицию молодых людей для наученья, думавшего основать университет и для того вызывавшего ученых из-за границы. В последующие царствования мы не видим продолжения его замыслов; но мысль учиться у немцев тем не менее бродила в общем сознании. Кошихин с негодованием говорит о том, что бояре русские боятся посылать детей своих «для науки в иноземные государства» (Кошихин, IV, 24). Даже в вещах, менее важных в государственном смысле, имевших более частное значение, Петр имел предшественников, робкими полумерами медленно начинавших то, что он совершил быстро и решительно. Так, например, ослабление строгого заключения женщины в терему мы видим уже при Алексее Михайловиче; вскоре потом громкое фактическое провозглашение прав ее сделано Софиею. Так точно введение немецкой одежды уже допущено было Феодором, который сам надел польское платье. Введение разных общественных удовольствий, взятых от немцев, началось также при Алексее Михайловиче. Но дело состояло в том, чтобы, начавши, кончить или по крайней мере продолжать быстро и решительно. На это недоставало энергии ни у кого, кроме Петра. При первой неудачной попытке предшественники Петра падали духом и не смели продолжать своих усилий; иногда не решались даже и на первую попытку, устрашенные представлявшимися затруднениями. Так, Алексей Михайлович перестал думать о флоте, когда сожжен был Разиным первый корабль, им построенный. Так, Годунов оставил мысль об учреждении университета с иностранными учителями только потому, что, как говорит Карамзин (том XI, стр. 53), «духовенство представило ему, что Россия благоденствует в мире единством закона и языка; что разность языков может произвести и разность в мыслях, опасную для церкви». Он же отказался и от продолжения посылки молодых людей за границу оттого, что первая посылка оказалась неудачною. Петр был не таков; его ничто не могло отклонить от того, на что он однажды решился. Крепкая воля его умела преодолевать все препятствия. В этом свойстве характера Петра всего более выражается его величие, в таком именно характере и нуждалась Россия того времени.

Отец Петра, Алексей Михайлович, отличался добротою души и любовью ко благу своих подданных. Но он не имел столько энергии, чтобы совершенно избавиться от влияния дурных людей, которые окружали его и обращали во зло его благие намерения. Преемник его Феодор был человек больной и слабый характером, решительно не имевший возможности предпринять упорную борьбу с старым порядком, которого он тоже не одобрял. Вследствие этого в управлении не было единства и твердости. Правительство само видело, что дела идут дурно, и не могло энергически защищать существующий порядок дел против возникавшего повсюду ропота и недовольства. Но вместе с тем оно не решалось предпринять решительной борьбы с стариной и ее приверженцами. Ограничивались только кое-какими мерами против злоупотреблений, уже слишком громко вопиявших. Но этого было мало потому, что начало злоупотреблений скрывалось в самой сущности тогдашнего порядка дел, в недостатке свободного развития народных сил, в неразвитости и развращенности людей, которым вверены были начальство, суд и расправа, в общем недостатке образования по всем частям. Изменить такое положение дел нельзя было одним указом, запрещавшим лихоимство, или местничество, или своевольное разорение собственной страны в военное время, — под опасением жестокой казни. Нужно было нанести злу удар более смелый и решительный мерами более общими и глубокими. Но вот на это-то и не стало сил ни у кого из Петровых предшественников. Имея, конечно, в виду благо своего народа, они постоянно обнаруживали самые полезные и благородные стремления; но эти стремления, обнаруживавшие их прекрасную душу, редко приводимы были в исполнение так, как бы они желали. Сами они не могли непосредственно наблюдать за исполнением, потому что, по обычаю допетровской Руси, стояли в недоступном отдалении от народа; окружавшие же их люди пользовались своею силою и влиянием для своих корыстных целей. Эти люди многое представляли доброму Алексею не в том виде, как бы следовало, и умели отклонять его от многих прекрасных намерений, клонившихся в пользу народа. Это зловредное влияние высших бояр так было явно, что оно не могло укрыться даже от народа. Во время бунта Разина распространен был слух, будто на Дон бежал царевич Алексей с поручением от самого царя к донским казакам, чтоб они помогли ему избавиться от коварных бояр. Слух этот многих привлекал к мятежнику, значит народ знал тягость боярского влияния. Только добрый царь, заботясь о благе подданных, не подозревал, что в своих любимцах имеет самых опасных врагов своих полезных предначертаний. Вследствие этого дела шли все хуже и хуже, глухое неудовольствие стало разражаться открытыми восстаниями, внутренние беспорядки увеличивались с каждым годом. Непродолжительное царствование Феодора ничего не могло поправить, и когда Петр принял правление в свои руки, положение России представлялось в следующем виде.

Извне Россия была унижена: она потерпела много неудач в делах с поляками, платила херадж, по-нашему поминки, крымскому хану, потеряла земли при Финском заливе, упустила из рук своих целую половину Малороссии, добровольно подчинившейся. Крымские походы князя Голицына, возвеличенные Софиею, еще более обесславили русское оружие и заставили смеяться над нами поляков, турок и немцев. Если разобрать причины этого, то оказывается, конечно, что виною всего были неустройства внутренние. Военное искусство стояло на самой низкой степени. Были призываемы иноземцы, чтобы учить русские полки иноземному строю; но это делалось как-то случайно и небрежно. Очень часто оказывалось, что приезжие иноземцы или сами ничего не смыслили, или не хотели ничего делать и даже во время похода сказывались «в нетех». Войска потеряли всякий воинский дух, не будучи одушевляемы никаким сильным чувством, не имея никаких ясных понятий даже о своих обязанностях. Это доказали крымские походы Голицына и даже позже азовские походы самого Петра. Артиллерийского и инженерного дела не знал никто до такой степени, что и Тиммерман, проводивший мины во вред нашим же войскам, считался знатоком. Флота, военного или торгового, не было вовсе; не было даже порядочных судов и кормщиков, которые бы умели перевозить по рекам. Торговля заграничная была вся в руках иностранцев, и русские купцы терпели только невыгоды от их монополий. Государственные доходы были невелики; вследствие множества неустройств и беспорядков, бывших при Алексее Михайловиче и при Софии, везде накопились недоимки; права владения перепутаны и сделались спорными. Указы 1683 года о возобновлении крепостных актов, истребленных в майский мятеж в Холопьем приказе; о возвращении владельцам холопей, насильно вынудивших у них отпускные во время мятежа; о сыске беглых крестьян; о возобновлении писцовых книг и пр. — все эти указы мало, как кажется, принесли пользы. Беспорядки продолжались, ничего нельзя было разобрать, казна истощалась; уже во время путешествия Петра за границей, по замечанию историка, «финансы наши были так скудны, что едва могли удовлетворять самым необходимым потребностям» (Устрялов, том III, стр. 86). Вся администрация отличалась невежеством и развращенностью. Не только ничего не делали для успокоения умов, но еще, как бы нарочно, изыскивали средства дразнить их. Известно, что произошло при Алексее Михайловиче от самовластия и лихоимства чиновников, поставленных под покровительством Морозова и Милославского; известно также, какие следствия имел выпуск медной монеты и корыстный оборот, сделанный при этом богатыми боярами. В прошедшей статье мы видели, какими несправедливостями и насилиями стрелецких начальников подготовлен был первый стрелецкий бунт. Столь же замечательна ревность бояр к раздражению умов в раскольниках, принесшая столь горькие плоды впоследствии. Мы не касались этого предмета в наших статьях, стараясь следить только за теми событиями из времен отрочества Петра, которые имели заметное влияние на его развитие. Но при общем взгляде на состояние России того времени необходимо обратить внимание и на тогдашнее положение раскольников, ярко обрисовывающее степень образованности и гуманности тогдашней администрации. Удерживаясь от всяких собственных суждений на этот счет, мы позволяем себе только выписать одну страницу из первого тома «Истории Петра» г. Устрялова (том I, стр. 100):

Принятые царевною меры к искоренению главного зла, раскола, только содействовали к его усилению. После мятежа Никиты Пустосвята поведено было: раскольников отыскивать во всем государстве и, по мере вины, одних предавать суду духовному, других суду градскому, как преступников государственных. Года через два после того состоялись и указные статьи о расправе с ними: упорствующих в заблуждении предписано пытать жестокими муками, чтобы выведать их учителей, и, если не отстанут от раскола, жечь в срубах, а пепел развеять; жечь в срубах велено и тех, которые перекрещивают младенцев или людей взрослых, именуя первое крещение неправым; наказание кнутом и ссылкою угрожало всякому, кто укрывал раскольников или, зная об них, не доносил. Таким образом воздвигнуто было гонение повсеместное; оно принесло горькие плоды; изуверы ожесточились более прежнего; многочисленными вооруженными толпами нападали на монастыри, целые месяцы отбивались от царских войск; наконец, доведенные до крайности, гибли в пламени зажженных ими церквей… Грустно читать подобные события, и тем виновнее кажутся тогдашние законодатели, что, без всякого милосердия преследуя несчастные заблуждения ума и совести, сами они платили дань нелепым предрассудкам: главный из них, первый советник и наперсник царевны, князь Голицын, верил в волшебство и чародейство…

Вместе с невежеством и жестокостью господствовали повсюду казнокрадство и подкупность, ставившие ни во что всякую веру и заклинательство, по выражению Кошихина. В военном управлении — начальники удерживали у подчиненных жалованье, употребляли их на свои работы, заставляли делать на свой счет вещи, которые положено было давать из казны, и пр. В гражданских судах можно было всего достичь подкупом, и трудно было отыскать честного человека. Так, например, Протасьев, которого Петр сделал было главным распорядителем сооружения флота, оказался страшным взяточником (Устрялов, том II, стр. 307). Лучший из послов-дипломатов в первое время правления Петра, Емельян Украинцев, также был известный взяточник. Улики в лихоимстве даже ближних людей Петра бывали и впоследствии и постоянно приводили его в страшный гнев. Но общая зараза была такова, что даже Петр не мог искоренить ее. Она обнаруживалась не только во внутренних делах, но и во внешних отношениях с иными государствами. Подкуп заменял и воинскую храбрость и дипломатические способности. Вспомним, что русские под Азовом пытались склонить пашу к сдаче города выгодными предложениями; при Пруте, уже гораздо позже, употреблено было то же средство. Польский посланник Нефимонов, бывший там при избрании короля в 1696 году, доносил Петру, что нужно послать в Польшу, по примеру цесаря, «полномочного посла с довольным количеством денег на презенты; поляки же пуще денег любят московские соболи» (Устрялов, том III, стр. 17). Вся вообще жизнь была в тогдашней Руси более удовлетворением животной, грубо-чувственной стороне человека, нежели высшим его интересам. Низшие классы народа находились в бедности, исходом из которой было пьянство и разбой. Высшее сословие погружено было в грубую спесь и роскошь, состоявшую в бездействии, жирном и хмельном столе да в размашистом разгуле, нередко доходившем также до степени разбоя. Записки Желябужского представляют немало примеров, что князья и бояре бывали захватываемы на разбое. Какова была степень умственного и нравственного развития высших сословий, это мы видели уже в прошедшей статье. В чем проходила их домашняя жизнь, можно видеть из Кошихина. Не лишенную интереса черту представляет в книге г. Устрялова исчисление питий и яств, отпускавшихся царевне Софии, когда она была в заточении в Новодевичьем монастыре (том III, стр. 155). «Ей, с несколькими ее прислужницами, выдавалось ежедневно: по ведру меда приказного и пива мартовского, по 2 ведра браги (а для праздников рождества Христова и светлого воскресенья — по ведру водки коричневой и по 5 кружек водки анисовой), по 4 стерляди паровых, по 6 стерлядей ушных, по 2 щуки-колодки, по лещу, по 3 язя, по 30 окуней и карасей, по 2 звена белой рыбицы, по 2 наряда икры зернистой, по 2 наряда сельдей, по 4 блюда просольной стерлядины, по звену белужины, с соразмерным количеством хлеба белого, зеленого, красносельского, папошников, саек, калачей, пышек, пирогов, левашников, караваев, орехового масла и пряных зелий, в том числе в год: полпуда сахару кенарского, пуд среднего, по 4 фунта леденца белого и красного, по 4 фунта леденцов раженых, по 3 фунта конфект и т. п.». На что было определять для царевны такую пропасть съестных вещей, и особенно пива и браги, это уж объясняется только особенностями тогдашней жизни. Зато хлебосольством и славились московские бояре, и спесивы были неимоверно своим богатством и породою, хотя самые породистые из них часто, по словам Кошихина, сидели в царском совете, «брады свои уставя и ничего не отвещая, понеже царь жаловал многих бояр не по разуму их, но по великой породе, и многие из них грамоте не ученые и нестудерованые» (Кошихин, гл. II, стр. 5).

Этаких-то нестудерованых людей приходилось Петру поставить лицом к лицу перед Европою, для которой так просто и естественно, уже и в это время, казалось многое, чего никак не могли сообразить русские царедворцы. Познакомясь с чужеземцами и научившись от них, Петр далеко ушел от своих бояр, проникнутых своекорыстием, спесью и рутиною. За границей смотрели на Россию как на великую возможность чего-то, хотя и понимали, что в настоящем она еще ничего не значила пред Европою. Это убеждение легко сообщилось и Петру; ему предстояло теперь подвинуть возможность к действительности. Извне это казалось чрезвычайно легким. Вот каким языком говорил с Петром польский уполномоченный Карлович в 1699 году, вызывая его на войну с Швециею (Устрялов, том III, стр. 333):

От его царского величества зависит (писал он в мемориале, представленном Петру) извлечь необъятные выгоды, достигнуть всемирной славы, завести цветущую торговлю с Голландиею, Англиею, Испаниею, Португалиею, со всеми северными, западными и южными странами Европы, а что всего важнее и чего ни один государь не в состоянии был сделать, открыть через Россию торговый путь между Востоком и Западом, с исключительным правом на все выгоды. Этим средством его царское величество войдет в ближайшие связи с первыми монархами христианскими, приобретет значение и вес в общих делах Европы, учредит грозный флот и, поставив Россию на степень третьей морской державы, принудит французского короля отказаться от мечты о французской монархии, чем скорее, нежели покорением турок и татар, прославится во всем свете. Если же, по открытии войны за испанское наследство или по другому поводу, пошлет на помощь Англии и Голландии 10, 20 тысяч войска с значительным флотом, союзники станут смотреть на его царское величество с особенным почтением; а москвитяне между тем на чужой счет выучатся военному искусству и потом, не нуждаясь более в иностранных офицерах, с наилучшим успехом поведут войну с турками и татарами. Прочие выгоды лучше всего взвесит высокий ум его царского величества.

Подобные мысли во времена Петра могли быть новы для русских царедворцев, но в Европе такой взгляд на Россию существовал издавна, разумеется, за исключением нескольких громких гипербол, которые позволил себе Карлович сообразно своей цели. Петр во время путешествия своего по Европе не мог не увидеть, какое значение придается среди Европы русскому царству его географическим положением и огромным единоплеменным населением. Понятие это не чуждо было и предшественникам Петра, как видно из некоторых дипломатических актов; но у правителей, бывших до Петра, недоставало решимости пользоваться, как было должно, своим положением. Они как будто сознавались постоянно, что у них сила есть, да воли нет. Напротив того, Петр, с детских лет принужденный видеть расстройства и беспорядки в своем царстве, чувствовал более других, что сила-то, находящаяся в его руках, не столько велика, как кажется; но зато у него была твердая воля употребить в дело по крайней мере ту силу, какая есть. Он и употребил ее в дело, несмотря на все препятствия, противопоставленные ему невежеством и ленью. Не надеясь на действительность убеждений, Петр часто действовал силою, увлекаемый своей страстной, нетерпеливой натурой. Он сам за все брался, за всем смотрел и все толкал вперед, потому что он не мог вытерпеть, пока его помощники собираются с своим «московским тотчасом». Часто даже ему вовсе не за кого было взяться; случалось, что люди, на которых он всего более надеялся, только портили дело, им порученное. Петр не унывал духом, но гнев его разражался на плохих исполнителях. Здесь, кстати, можем мы привести случай, характеризующий исполнителей Петровых намерений и вместе с тем показывающий, как далеко отстояла наша политическая мудрость того времени от дипломатических видов европейских, образец которых мы видели в мемориале Карловича. Случай этот был во время второго азовского похода, следовательно, всего за три года до посольства Карловича. В этом походе, как известно, Петр долго ждал прибытия цесарских инженеров, опоздавших несколькими месяцами. На вопрос о причине замедления инженеры отвечали, что в Вене никак не ожидали такого раннего похода русских войск и что русский посланник при цесарском дворе, Кузьма Нефимонов, ничего им не говорил и сам ничего не знал о ходе военных действий. Оказалось, что Украинцев, управлявший тогда Посольским приказом, не сообщал Нефимонову никаких известий из армии, опасаясь, чтобы тот не разгласил их!.. Петр был крайне раздосадован таким странным рассуждением и тотчас написал следующее оригинальное письмо к Виниусу, шурину Украинцева: «Зело досадил мне свояк твой, что Кузьму (Нефимонова) держит без ведомости о войне нашей. И не стыд ли? о чем ни спросят, ничего не знает!.. А с таким великим делом послан (для заключения союзного трактата)!.. В цыдулках Миките Моисеевичу о польских делах пишет (Украинцев), которые не нужны, что надобет делать; а цесарскую сторону, где надежда союза, позабыл. А пишет так: «Для того о войсках не даем ведать, чтоб Кузьма лишнего не рассеял». Рассудил! Есть ли сенс его в здоровьи? В государственном поверено, а что все ведают, — закрыто! Только скажи ему, что чего он не допишет на бумаге, то я допишу ему на спине» (Устрялов, том II, стр. 430). Таковы были лучшие представители древней Руси, предназначенные к исполнению планов Петра, в виду Европы, в это время, по политическим обстоятельствам, обратившей на Россию более зоркое внимание, чем когда-нибудь. Хорош этот дальновидный и осторожный начальник нашего Посольского приказа, когда поставить его соображения рядом, например, с смелыми и обширными предначертаниями Паткуля,{45} часть которых заключается в мемориале Карловича!.. Что было Петру делать с такими людьми, кроме того, чем заключил он письмо свое? Никакая доброта сердца, никакая благонамеренность, никакая прозорливость теоретическая не помогли бы Петру, если бы у него не было этого могучего характера, высказывавшегося часто неровно, порывисто, бурно, но всегда подвигавшего дело вперед решительным, смелым толчком. Рано высказался в Петре этот характер, сложившийся в бурях первых лет его жизни, рано приметили все, что Петр не будет делать дело вполовину, если примется за дело, и Петр скоро сделался представителем и двигателем новых стремлений, издавна бродивших в народе и не находивших себе удовлетворения. Все, что было недовольно старым порядком, с надеждою обратило взоры свои на Петра и радостно пошло за ним, увидавши, что на знамени его написана та же ненависть к закоренелому злу, та же борьба с отжившей стариной, та же любовь к свету образования, которая смутно таилась и в народном сознании. С другой стороны, представители старого порядка вещей, при всей своей грубости и невежестве, тоже догадались, что Петр не слишком-то будет их жаловать, и присмирели, видя по характеру Петра, что он шутить не любит. И вот Петр является в нашей истории как олицетворение народных потребностей и стремлений, как личность, сосредоточившая в себе те желания и те силы, которые по частям рассеяны были в массе народной. Вот тайна постоянного успеха, сопровождавшего его предприятия, несмотря на все препятствия, поставляемые невежеством и своекорыстием старинной партии, — и вот вместе с тем разгадка того, почему Петр мало тогда обратил внимания на главнейшие условия народного благоденствия — на распространение просвещения между всеми классами народа и на средства свободного, беспрепятственного развития всех производительных сил страны. Понятно, что Петр если и хотел этим заняться, то не мог преимущественно на этом настаивать: прошедшее народа не подготовило еще тогда достаточно данных для того, чтобы стремление к истинному, серьезному образованию и к улучшению экономических отношений могло сильно и деятельно проявиться в массе. Нужно еще было прежде раскрыть хорошенько глаза тогдашней массе, посмотреть на других, убедиться, что есть на свете просвещение и правильно определенные бытовые отношения, отличные от наших, а потом уже приниматься их усвоивать, по мере уменья и силы. Поэтому-то вся деятельность Петра и клонилась именно к возможности сближения России с Европою. Петр, может быть, делал многое, сам вовсе не имея в виду этой цели; но такой результат выходил уже сам собою, по естественному порядку вещей. Петр был сильным двигателем; направление же движения было не от него… оно задавалось, как всегда и везде, ходом истории.

Но величие Петра как могучего двигателя событий в данном направлении поистине изумительно. С первого дня своего царствования он становится один главою движения и сокрушает все на пути своем. Министры и любимцы сестры его справедливо пришлись не по душе ему: он всех их в один день отрешил и посадил на их места своих друзей и приверженцев. Но эти новые сановники были большею частию также приверженцами старины, придерживались боярской спеси, местнических счетов, азиатских церемоний, грубых предрассудков. Даже после преобразований Петровых, незадолго до Ништадского мира, иные из них вздыхали еще по московской старине (Устрялов, том II, стр. 101). Они во многом не могли понимать Петра, уже учившегося у Тиммермана и Бранта, и на многое не могли ему дать ответа. Скучая их неподвижностью и крайней ограниченностью, Петр сошелся с земляками Тиммермана и Бранта, и вскоре Лефорт и Гордон делаются его лучшими друзьями, общество Немецкой слободы — любимым обществом. В рассказах иноземцев, в науке военной и морской открывается для Петра новый мир, и он пять лет все осматривается в этом мире, как бы пробуя силы и забывая все остальное для любимых занятий, которые пока занимают его лично. Но вот он серьезно хочет попробовать, каковы бывают эти забавы не в шуточном, а в настоящем деле, и идет под Азов. Это предприятие почти не имеет еще государственного характера, но оно пробудило гений Петра к государственной деятельности. Он увидел, что суда плохи, войска плохи, распоряжения плохи; увидел, что и его приятели-иноземцы тоже крайне плохи. Тут бы, казалось, торжество противной партии; ее нарекания и зловещие предсказания оправдывались. Одни говорили царю, что бог его наказывает за любовь к еретикам, другие уверяли, что по старине действительно лучше было, чем по этим иноземным хитростям; третьи толковали, что иноземцы все — негодяи и изменники и потому их всех надо казнить или прогнать. На все это были доказательства и улики явные: и суда, ими выстроенные, шли плохо, и войска, ими обученные, не выдерживали битвы, и мины, ими заложенные, взрывались на нашу погибель; были, наконец, и действительные изменники из иноземцев, перебежавшие от нас к туркам. Явно, что от иноземцев все зло или по крайней мере добра-то уж нет никакого… Но Петр ничего знать не хочет, он рассуждает иначе. Вся беда в том, говорит он, что иноземцев мало и что они плохи; надобно вызвать побольше да получше. И вслед за тем он посылает грамоты в разные государства, чтобы ему прислали искусных людей… Им поручает он инженерные работы, отдает в их ведение артиллерию, задает им строить флот. Необходимость флота указана была также азовским походом; Петр, и без того преданный страсти к мореплаванию, с жаром принимается за постройку флота. Но на флот нужны деньги, а финансы истощены; флот надобно построить уж порядочно, а приезжие мастера еще бог весть каковы; для флота нужно море, а у нас его нет. Как тут быть? Всякого взяло бы раздумье, всякий бы, кажется, отступился от своей мысли, увидевши препятствия непреодолимые. Но Петра трудно было устрашить большими затруднениями; а на такие пустяки он не хотел и внимания обращать. Финансы истощены? А кумпанства на что же? В ноябре 1696 года Петр приказал, чтобы владельцы и вотчинники, духовные с 8000 крестьянских дворов, а светские — с 10 000, выстроили по кораблю к апрелю 1698 года, а люди торговые, все вместе, к тому же сроку, чтобы изготовили 12 бомбардирских судов. Вот и дело с концом. А кто не захочет строить или окажется неисправным, у того деревни отбирать, того лишать животов и дворов. И поспели корабли через 16 месяцев… Да еще больше поспело, чем нужно было сначала. Через год Петр нашел, что мало выйдет, если выстроится по кораблю с каждого кумпанства; вышел указ, чтобы выстроили еще по кораблю с каждых двух кумпанств. И выстроили… Иноземные мастера сомнительны? Петр рассылает грамоты по всем государствам, чтобы ему прислали лучших, искусных мастеров; и, чтобы иметь и собственное понятие об их работе, посылает русских за границу учиться морскому делу, да и сам едет вслед за ними же. Моря нет? Петр посылает в Константинополь Украинцева — добиваться плавания на Черном море. А не удалось это, так мы потянулись в другую сторону — за Балтийским.

Так точно Петр поступил и с выбором своих сотрудников. В почетных стариках, выбранных прежде, оказалось мало энергии и мало сочувствия с Петром. Петр принялся искать других во всех слоях общества, и в свите посольства, отправившегося с ним за границу, мы находим уже имена Петра Шафирова и Александра Меншикова (Устрялов, том III, стр. 572). Скажут: «Значит, были же при Петре люди, которые были способны деятельно и умно помогать ему». Да когда же не бывает таких людей? Вспомним справедливое замечание Карамзина: «Полководцы, министры, законодатели не родятся в такое или такое царствование, но единственно избираются. Чтобы избрать, надобно угадать, угадывают же людей только великие люди, — и слуги Петровы удивительным образом помогали ему на ратном поле, в сенате, в кабинете» (Карамзин. «О древней и новой России», стр. XLV, Эйнерлинг).{46} Прибавим к этому, что иногда самое избрание бывает не столько затруднительно, сколько его осуществление, и в этом отношении едва ли чье положение бывало затруднительнее Петрова. Чтобы поставить избранных им людей на ту степень, которой они были достойны, ему нужно было разрушить тысячи препятствий. Прежде всего — это были люди незнатные, люди безвестного происхождения, значит возвышение их оскорбляло родовую боярскую спесь, и в служебных отношениях с ними легко могли откликнуться местнические счеты. Кроме того, это были всё люди молодые. Возвышая их и поручая им важные дела, Петр решительно шел наперекор стародавнему обычаю, по которому старость считалась достаточным ручательством за ум и знания человека, а молодость осуждалась на то, чтобы быть во посылочках у стариков. К этому еще нужно прибавить, что новые избранники Петра были всею душою за новизну против старины и тем более должны были раздражать против себя сановитых и породистых бояр, с презрением смотревших на все, что не было украшено сединами и вековою знатностью рода. Тем ужаснее было негодование их, когда между избранниками царя являлись иноземцы. Тут уже и суеверие с патриотизмом являлось им на помощь; тут они самый народ думали видеть на своей стороне. Но Петр не испугался их дряхлого негодования и смело продолжал идти по своему пути, «не обращая внимания, — как говорит г. Устрялов, — на заметную досаду почтенных сединами и преданностью бояр, на строгие нравоучения всеми чтимого патриарха, на суеверный ужас народа, не слушая ни нежных пеней матери, ни упреков жены, еще любимой» (том II, стр. 119). И не только их слов и ропота не послушал Петр, он не смутился даже от проявления неудовольствия, восставшего вооруженной силой. За две недели пред отправлением Петра в путешествие открылся заговор Соковнина и Цыклера. Петр казнил их и главных их сообщников над гробом Ивана Михайловича Милославского, вырытого из земли; поставил на Красной площади каменный столб с железными спицами, на которых воткнуты были головы казненных, тогда как вокруг разложены были трупы их в продолжение нескольких месяцев; разослал в заточение по дальним городам родственников их, и через две недели все-таки отправился за границу. Во время его отсутствия произошло новое восстание, более возбужденное, кажется, неблагоразумием, а может быть, даже и действительными притеснениями начальников, нежели какими-нибудь определенными замыслами в пользу старины. В марте 1698 года явилось в Москве 175 стрельцов, бежавших из полков, бывших на литовской границе. Они жаловались на бескормицу и притеснения; бояре велели им возвратиться в полки до 3 апреля. Но в этот день оказалось пред боярами уже 400 человек, требовавших льгот и послаблений и отказывавшихся идти в полки. Их выпроводили насильно. Узнав об этом, Петр выговаривал Ромодановскому, зачем он «сего дела в розыск не вступил». Действительно, отпущенные, или, лучше сказать, посланные в полки свои, беглые стрельцы возмутили остальных, и в июне открылся уже настоящий бунт: стрельцы шли к Москве. Они ни в чем не успели; их скоро смирили, 130 человек повесили, 140 били кнутом и сослали, до 2000 разослали по разным городам в тюрьмы (Устрялов, том III, стр. 178). Но Петр был этим недоволен. Ему нужно было до конца истребить все, что могло еще быть опасным противодействием его стремлениям. Он вспомнил ужасы первых лет своей жизни, вспомнил, что стрельцы были приверженцами и орудиями сестры его, и он решился, тотчас по возвращении из-за границы, с корнем вырвать это зло, не дававшее ему покоя. На стрельцах, которых считал он в этом случае представителями противной партии и сообщниками которых считал всех своих недоброхотов, начиная с сестер и жены, на них решился он показать страшный, жестокий пример того, как он карает своих противников. «Я допрошу их построже вашего», — сказал он Гордону, и действительно в сентябре и октябре 1698 года произведен был беспощадный розыск, подробности которого, сообщенные г. Устряловым (том III, стр. 201–245), должны привести в ужас читателей нашего времени. Тысячи стрельцов и людей, оговоренных ими, ежедневно по нескольку часов пытаны были в нескольких застенках о причинах и целях бунта. Все сначала с изумительным героизмом запирались и при очных ставках, и при подъеме, встряске, и под всеми пытками, даже под огнем. Многие умирали под пыткою, ничего не сказав, кроме одного: что шли к Москве с голоду и от притеснений начальства, да еще по слуху, что государь за границей помер. Но от Петра не легко было отделаться. Он не жалел пыток, не отступал ни перед какими средствами, призывал к допросу даже сестер своих. Сам написал он допросные пункты, в которых именно спрашивал: не призывала ли стрельцов к Москве София, не было ли от нее письма, не хотели ли посадить ее на царство? После такого прямого поставления вопроса запирающихся было уже меньше; многие сознавались, но как-то глухо и неопределительно, как будто сами не понимая хорошенько, в чем они сознаются. Один рассказывал, наконец, целую историю получения письма от Софии (не подтвержденную, впрочем, дальнейшим розыском), и дальнейший розыск был обращен особенно на это обстоятельство. Признание в государственных замыслах и в возмущении по наущениям Софии было наконец высказано значительною частью стрельцов.[11] Начались казни. Число казненных простиралось, по некоторым известиям, до 4000. По словам г. Устрялова, «Красная площадь была покрыта обезглавленными телами; стены Белого и Земляного города унизаны были повешенными» (том III, стр. 237). Через несколько времени свезли из Москвы и сложили у разных дорог 1068 трупов. Кроме того, множество народа было сослано. Не довольствуясь этим и желая совершенно уничтожить непокорных, Петр решился, по собственному его выражению, скассовать все стрелецкое войско. В 1699 году стрельцы обращены были в посадские; их запрещено было принимать в военную службу и велено ссылать на каторгу тех, кто из них запишется в солдаты, утаив, что был прежде стрельцом.

Так действовал Петр против тех, которые осмеливались восставать против его предприятий или обнаруживали сочувствие к его противникам. Не мог бы, конечно, такой образ действий увенчаться успехом, если бы Петр во всей своей деятельности не был представителем начала нового движения, которое поборало уже отживавшую старину. Вспомним, какое гибельное ожесточение, какие несчастные последствия возбуждали обыкновенно даже гораздо меньшие строгости его предшественников. Но Петр, предаваясь влечению своего непреклонного, неумолимого характера, чувствовал свою силу. Оттого он прямо и смело объявлял свои требования, грозно и без всяких обиняков назначал заранее наказание непослушным. После возвращения из-за границы, имея в виду более широкие и определенные замыслы, чем прежде, он стал действовать тем с большею решительностью, что составил уже в это время в уме своем известные идеалы некоторых предметов по виденным им за границею образцам. Так, тотчас по возвращении, вместе с опытным и искусным моряком Крейсом, он нашел, что суда, выстроенные кумпанствами, были неудовлетворительны. У одних нужно было усилить вооружение и оснастку, другие исправить в самом корпусе, а иные и совершенно переделать, потому что одни оказались слишком валкими, а другие и вовсе неспособными к ходу (Устрялов, том III, стр. 249). Немедленно приказано было тем же кумпанствам позаботиться об исправлении всего, что нужно, под наблюдением английских мастеров. Теперь флот был нужен Петру настоятельно, потому что наша дипломатия оказалась весьма плохою на переговорах при цесарском дворе и русским предстояла война с турками, с которыми все остальные союзники наши помирились отдельно, оставив нас ни при чем. Петр не боялся войны, он даже хотел ее, и, без сомнения, не оказал бы большой уступчивости перед турками, если бы замыслы Паткуля против Швеции не вызвали Северной войны, отклонившей внимание Петра на север.

Работая над устройством флота, теперь уже не как плотник, а как адмирал и распорядитель, Петр стал теперь гораздо больше внимания обращать и на другие части государственного устройства. Так, он, по предложению Курбатова, взявшего свою мысль с заграничных примеров, учредил гербовую бумагу, в видах увеличения государственных доходов и вместе уменьшения ябеды. В финансовых видах также преобразован в 1699 году порядок в сборе окладных податей, таможенных и питейных сборов, причем устроена особенная Бурмистерская палата и окладные подати возвышены вдвое. Несмотря на это возвышение подати, новый порядок был всеми принят с радостью, потому что, как свидетельствует об этом указ самого Петра (30 января 1699 года), промышленное сословие до тех пор было «безответною жертвою наглого самоуправства и бессовестного лихоимства, так что от приказных волокит, от воеводских налогов и взяток люди торговые пришли в крайнее разорение, многие торгов и промыслов отбыли, податей платить были не в силах, и государственная казна терпела ущерб немалый, вследствие недоимки окладных доходов и недобора торговых пошлин». «Между тем пример Голландии, — прибавляет г. Устрялов, говоря об этом указе (том III, стр. 260), — удостоверял царя, что в благосостоянии промышленного сословия заключался один из главных источников государственного богатства и что промыслы могут процветать только при свободном, самостоятельном развитии их, без вмешательства сторонних властей, тягостного во всякое время, тем более при тогдашнем порядке дел в России». Весьма вероятно, что пример Голландии был одним из побуждений при устройстве Бурмистерской палаты, хотя и нельзя сказать, чтобы Петр в это время уже вполне ясно сознал, какое значение имеет вмешательство посторонних властей для процветания промышленности и, следовательно, для благосостояния государства как везде, так особенно у нас в России. По крайней мере на преобразование этих властей Петр не обратил еще теперь своего внимания.

Влияние путешествия за границей раньше всего проявилось у Петра желанием преобразовать формы некоторых общественных отношений. Петр видел, что в иных государствах жизнь идет иначе, чем у нас, и ему, конечно, понравилась простота и бесцеремонность отношений между мужчинами и женщинами на Западе, радушные семейные беседы, веселые общественные развлечения, при постоянном участии женщины. Петр захотел ввести то же самое и в России и для того, чтобы приблизить русских к европейцам и по внешнему виду, прежде всего позаботился об изменении их наружности. Ему казалось это ничтожным делом после всего, в чем уже проявилась его сила. Он даже начал дело с простой шутки, думая, что люди, не подорожившие своими средствами для постройки флота, видевшие превосходство иностранцев в разных знаниях и искусствах, отрекшиеся, по воле царя, от своей величавой, неподвижной спеси, прогулявшиеся за границу или слышавшие подробные рассказы очевидцев о чужих землях, — что люди эти не постоят уже за кафтан и бороду. Но оказалось, что сопротивление в этом случае было более упорно, чем в других случаях: отживавшая старина, теряя свои привилегии, хотела по крайней мере удержать внешние значки и за них вступилась больше, нежели за самую сущность дела. Кесарь Ромодановский, услыхав, что боярин Головин явился при Венском дворе без бороды, воскликнул: «Не хочу верить, чтобы Головин дошел до такого безумия». Патриарх писал, что «над брадобрийцами не подобает быти ни христианскому погребению, ни в церковных молитвах поминовению» (Устрялов, том III, стр. 194). Мало того, по свидетельству историка (том III, стр. 196), «неразумные попы тайными внушениями поддерживали суеверный ужас черни и даже осмеливались в своих приходах дерзко осуждать государя. Так, в городе Романове поп Викула, на святой неделе обходя с образами Троицкую слободу, в доме солдата Кокорева не допустил его к св. кресту, называл врагом и басурманом за то, что он был с выстриженною бородою. Когда же Кокорев в оправдание свое сказал: «Ныне в Москве бояре и князи бороду бреют по воле царя», — Викула изрыгнул хулу и на государя». Вообще ни одно из прежних требований Петра не возбудило столько ропота и явного неудовольствия, как повеление — брить бороду. Но Петр уже раз решил, что — бороду долой, и сбить его с этого пункта было невозможно. Он хотел, чтобы русские и по наружности не были противны немцам, а «чем упорнее берегли русские свою бороду, тем ненавистнее, — по словам историка, — была она Петру, как символ закоснелых предрассудков, как вывеска спесивого невежества, как вечная преграда к дружелюбному сближению с иноземцами, к заимствованию от них всего полезного». Решение свое насчет бороды Петр, по обычаю своему, привел в исполнение немедленно. Это происходило на первый раз довольно комическим образом, — доказательство, что Петр сначала все дело думал покончить очень легко. На другой день по приезде его в Москву из-за границы явились к нему знатнейшие бояре для поздравления. Петр очень ласково принял их, целовал, обнимал, разговаривал с ними и тут же, к неописанному изумлению предстоявших, то тому, то другому обрезывал бороды. Прежде всех подверглись этой горестной операции — сам кесарь Ромодановский и генералиссимус — Шеин, за ними и остальные, кроме Стрешнева и Черкасского, пощаженных царем. Дней через пять та же история повторилась на пиру у Шеина; тут уже бороды резал царский шут. Через три дня потом на пир к Лефорту бояре явились уже безбородые. «Пылкий царь, — говорит г. Устрялов, — не хотел видеть бородачей вокруг себя, ни при дворе, ни в войске, ни на верфях. Бояре, царедворцы, люди ратные, корабельные плотники должны были уступить непреклонной воле царя». Вскоре установлена была бородовая пошлина, распространенная и на людей посадских и даже на крестьян. И на этот раз, вопреки ожиданиям и желаниям приверженцев старины, все обошлось спокойно и благополучно: восстаний нигде не было. Народу грустно было расставаться с стародавним обычаем; но сожаление о нем не могло иметь серьезного характера, потому что в самом обычае не заключалось никакой разумной, жизненной потребности.

То же было и с старинной русской одеждой, на которую Петр в это же время воздвиг гонение. Пребывание за границей и тут не осталось без влияния на Петра, заставив его окончательно разлюбить русскую одежду, которой он, по замечанию г. Устрялова, «и прежде не жаловал, наиболее потому, что длиннополые ферязи, опашни, охабни, с двухаршинными рукавами, мешали ему лазать на мачты, рубить топором, маршировать с солдатами, одним словом — нисколько не согласовались с его живою, быстрою, неутомимою деятельностью (том III, стр. 199). Но главное побуждение было и здесь — желание сблизить русских с иностранцами. Петр был убежден, что старинный костюм будет помехою для этого сближения, и решился распорядиться с ферязями и кафтанами так же, как с бородою. «Сначала он на веселых пирах отрезывал длинные рукава у царедворцев и не хотел видеть у себя терлишников так же, как и бородачей. Вскоре потом построил он немецкую обмундировку для вновь заведенного регулярного войска; а затем издал строгий указ, чтобы к празднику богоявления, и уже не позже, как к масленице 1700 года, все бояре, царедворцы, люди служилые, приказные и торговые нарядились в венгерское и немецкое платье. То же было указано и боярыням, имевшим приезд ко двору. Вскоре это распоряжение распространено и на купчих, стрель-чих, солдаток, попадей и дьякониц» (Устрялов, том III, стр. 350).

В то же время Петр изменил прежнюю монетную систему нашу, отличавшуюся большими неудобствами. Мысль об этом тоже явилась у Петра за границей, и именно в Лондоне, где он неоднократно посещал монетный двор. До Петра монета у нас была чрезвычайно безобразна и неправильна, так что весьма легко было подделывать и обрезывать ее, отчего фальшивые монетчики и процветали в древней Руси, несмотря на строжайшие законы, обращенные против них. Петр этому горю помог другим средством: он стал чеканить монету лучше, и подделок стало меньше. Другое горе состояло в том, что единственной ходячей монетой в это время были серебряные копейки. От этого, с одной стороны, вследствие решительного отсутствия золотой и крупной серебряной монеты, правительство встречало немаловажные затруднения в своих финансовых оборотах, особенно заграничных; с другой стороны, от недостатка мелкой разменной монеты много терпел бедный класс народа (Устрялов, том III, стр. 353). Петр решился пустить в ход медную монету, копейки, денежки и полушки, несмотря на то, что подобная попытка при Алексее Михайловиче имела очень печальные последствия. Вслед за тем начали чеканить и червонцы, серебряные полтинники, полуполтинники и, наконец, рублевики. Все они тотчас вошли в общее употребление по цене, назначенной правительством.

Не столь быстры и решительны были действия Петра по двум другим важнейшим отраслям государственного устройства, по изданию кодекса законов и принятию мер к образованию народному. Мысль об этих предметах была у Петра, как видно из того, что в феврале 1700 года он повелел учредить в Москве комиссию для составления нового Уложения и что, в беседе с Адрианом, изъявлял намерение преобразовать Славяно-греко-латинскую академию в роде университета. Но очевидно, что Петр не был слишком занят этим и скоро отклонил свою мысль от комиссии и академии к своим любимым занятиям. Комиссия в четырнадцать лет успела рассмотреть только три первые главы Уложения, а мысль об учреждении школ и академии ограничилась на деле основанием навигационной школы. Вскоре внимание царя было надолго отвлечено от внутренних дел войною с Карлом; но, конечно, не этому случайному обстоятельству нужно приписать невнимательность Петра к комиссии законов и к учреждению школ. Мы видели его характер, его энергию в исполнении самых трудных предприятий. Он мог уже и в это время повелеть и сам приняться за дело, мог призвать из-за границы учителей, как призвал корабельных мастеров, мог выстроить училища, гимназии, университеты, как выстроил флот, завести музеи, библиотеки, как завел регулярное войско… Но есть пределы человеческому могуществу. Петр мог привести в движение те силы своего народа, которые готовы были двинуться; но он не мог вызвать ранее срока тех сил, которые еще были так слабы, что неспособны были к движению. Как человек, осуществивший в своей воле потребности и стремления народа, Петр инстинктивно имел тот такт, который отличает подобных ему исторических деятелей от непризванных фанатиков, часто принимающих мечты своего расстроенного воображения за истинные потребности века и народа, принимающихся за бесплодное дело не по своим силам. Петр чувствовал, что сил его станет на многое, но он знал и меру своим силам. Он пришел к жатве, подготовленной веками, и понял, что он может пожать эти зерна, оставленные без внимания его предшественниками. Но вместе с тем он знал, что сила производящая здесь все-таки эта почва, на которой ему предстояла жатва. Он мог более или менее быстро и удачно пожать и собрать все, что произросло на ней; но по своему произволу заставить расти зерна он не мог. Нужно было их сначала посеять, и он сеял то, что мог. Но что мог он посеять в то время на поле гражданского законодательства и народного просвещения в России? По необходимости посев был скуден, и вот почему Петр выказывал так мало энергии в своих предприятиях по этой части. Народ был мало готов на это, а Петр был представителем своего народа; мог ли же он глубоко проникнуться тем, что еще не было глубокой и настоятельной потребностью для самого народного сознания?

Война шведская отвлекла Петра от мыслей законодательства и просвещения, указав ему поприще, более близкое к его постоянным занятиям и стремлениям. Проявления его мысли и характера в этой войне мы постараемся проследить, когда явится продолжение труда г. Устрялова, ожидаемое нами с нетерпением.

Разрывом с Швециею оканчивается третий том «Истории Петра» г. Устрялова. На этом покончим и мы свои заметки, имевшие целью ознакомить наших читателей с характером фактов, собранных в книге г. Устрялова. Удаляясь общих выводов и подробных рассуждений о значении Петра в нашей истории, мы старались только группировать однородные факты, разрозненные в летописном порядке изложения г. Устрялова. Эта летописность изложения составляет особенность г. Устрялова, бросающуюся в глаза каждому читателю «Истории Петра». Она могла бы быть названа большим достоинством, если бы была совершенно выдержана, то есть если бы автор отказался уже решительно от всяких рассуждений и взглядов, рассказывая одни только факты. Но в изложении г. Устрялова заметно отчасти стремление выразить известный взгляд; у него нередко попадаются красноречивые громкие фразы, украшающие простую истину событий; заметен даже в некоторых местах выбор фактов, так что иногда рассказ его вовсе не сообщает того впечатления, — какое сообщается приложенным в конце книги документом, на который тут же и ссылается сам историк. (Пусть, например, внимательный читатель сравнит хоть в третьем томе стр. 187 с приложением X, стр. 621.){47} Поэтому летописность, имея искусственный характер и не будучи выдержана скорее вредит достоинству книги г. Устрялова, нежели возвышает его. Кажется, лучше было бы, если бы историк позаботился о том, чтобы сгруппировать факты истории Петра, осветивши их общей идеей, не приданной им извне и насильственно, а прямо и строго выведенной из них самих. Тогда общее впечатление было бы живее и полнее, факты не терялись бы для читателя в разрозненности, как бы случайности. Г-н Устрялов мог озарить истинным и ярким светом все события, относящиеся к царствованию Петра. Кроме огромной массы материалов, кроме него никому не бывших доступными, он и при самой разработке их находился в более благоприятном положении, нежели кто-нибудь другой, и, следовательно, мог сказать нам более всякого другого. К сожалению, он не захотел вполне воспользоваться своим положением и ограничился карамзинским трудом собрания материалов, связного, стройного их расположения и красноречивого изложения. Придавши своему труду характер преимущественно биографический, он не обратил внимания на общие задачи истории страны и времени, в которых действовал Петр, и таким образом, отняв у себя оружие высшей исторической критики, не вышел из колеи прежних панегиристов, которых сам осуждает во введении к «Истории Петра».

Все это такие недостатки, которые не могут быть названы ничтожными; но нужно заметить, что находить эти недостатки можно только в труде серьезном, капитальном, каков и есть труд г. Устрялова. Мы говорим: «Отчего г. Устрялов не сделал большего?» — именно потому, что мы видим, как много он сделал. Степенью значения труда его определяется количество и великость требований, которых выполнения мы от него ожидаем. Будь это произведение не замечательное, обыденное, никто бы и не подумал упрекать его за отсутствие того, чего так естественно всякий ищет у г. Устрялова и часто не находит. Во всяком случае, как сборник драгоценных материалов, до сих пор бывших неизвестными публике, как плод труда многолетнего и добросовестного, как стройная и живая картина событий Петрова царствования, книга г. Устрялова останется надолго одним из лучших украшений нашей исторической литературы. Повторим еще раз в заключение, что для истории Петра труд г. Устрялова будет иметь значение истории Карамзина. Значение это не пропадет и тогда, когда наступит время для прагматической истории новой России под правлением Петра. Будущий историк если не воспользуется идеями и взглядами г. Устрялова, то, во всяком случае, найдет в его книге много драгоценных материалов и подлинных документов.

Приложения, по своей обширности почти равняющиеся тексту истории, придают и всегда будут придавать ему важное и постоянное значение. Многие из них действительно бросают новый свет на события; другие дают возможность точных и твердых соображений относительно таких вещей, о которых доселе судили только по предположениям. Все это придает труду г. Устрялова чрезвычайную важность, и мы надеемся, что читатели не будут на нас досадовать за то, что мы так долго занимали их обозрением этого замечательного труда, появления которого так давно ожидала русская публика.

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я