Первые годы царствования Петра Великого (Добролюбов Н. А., 1858)

(История царствования Петра Великого. H. Устрялов. СПб., 1858, три тома)

Петр действовал совершенно в духе народном, сближая свое отечество с Европою и искореняя то, что внесли в него татары временно азиатского.

(«Отечественные записки», 1841, Критика){1}

Статья первая

Мы спешим представить нашим читателям отчет о сочинении г. Устрялова, хотя очень хорошо сознаем, что полная и основательная оценка подобного сочинения потребовала бы весьма продолжительного труда даже от ученого, специально изучавшего петровскую эпоху. По всей вероятности, с течением времени и будут являться разные дополнения или пояснения к труду г. Устрялова со стороны наших ученых специалистов, дружными усилиями своими так усердно двигающих вперед русскую науку. Мы же, с своей стороны, вовсе не имеем в виду специальных указаний на какие-либо частные и мелкие подробности, недосказанные или не совершенно выясненные в истории Петра Великого. Мы хотим просто, воспользовавшись материалом, собранным в сочинении г. Устрялова, передать читателям главнейшие результаты, добытые трудами почтенного историка. На это, думаем мы, дает нам право самый характер и значение сочинения г. Устрялова, которое так давно уже было ожидано русской публикой.

История Петра, начало которой издано ныне г. Устряловым, бесспорно принадлежит к числу сочинений ученых, сообщающих новые данные, говорящих новое слово о своем предмете. Обыкновенно у нас такие сочинения не подлежат не только общему суду, но даже и просто чтению. Читатели если и принимаются за них, то никак не доходят далее второй страницы. Ученые авторы обвиняют за это читателей в равнодушии и пренебрежении к науке, и ученые авторы, вероятно, правы, с своей ученой точки зрения. Но не совсем неправа и публика, с точки зрения просто образованной. Нет сомнения, что образованному человеку полезно знать, например, в 855 или в 857 году изобретена славянская азбука; полезно иметь сведение о том, читал ли Кирилл Туровский Библию и были ли в древней Руси люди, знавшие по-испански; полезно знать и то, как следует перевести сомнительный аорист в Фукидидовой истории; — все это очень полезно… Но отсюда все-таки никак не следует, чтобы образованному человеку необходимо было читать толстые книги для разрешения важных и занимательных вопросов, подобных тем, которые мы сейчас придумали для примера. Следовательно, нечего удивляться, нечего и винить публику в невежестве, если она не читает ни сочинений, имеющих специальную цель — движение науки вперед, ни ученых разборов, имеющих в виду ту же высокую цель. Потомство будет, конечно, справедливее, но большинство наших современников, к сожалению, совершенно равнодушно к замечательным успехам наших ученых. Оно как будто не замечает их и, кажется, ждет применения микроскопа к рассматриванию богатых вкладов русских ученых в общую сокровищницу науки.

При таком положении дел весьма естественно образовалось между публикою и писателями безмолвное соглашение такого рода. Если является книга, трактующая об ученых предметах, то уже публика и понимает, что это, верно, написано — во-первых, для движения науки вперед, а во-вторых — для такого-то и такого-то специалиста (они всегда известны наперечет). Специалисты, в свою очередь, знают, что это для них писано, и принимаются за ученую критику, назначая ее для автора книги и для двух-трех своих собратий, из которых один сочинит, пожалуй, и замечания на критику. Разумеется, специалисты, споря о том, в XI или в XII веке жил монах Иаков, представляют дело в таком виде, как будто бы от него зависела развязка индийского восстания,{2} вопрос аболиционистов{3} или отвращение кометы, которая снова, кажется, намерена угрожать Земле в этом году. Но публика не воображает, что дело так важно, и спор о разных тонкостях слога, хотя бы в самой летописи Нестора, — не производит переворота в общественных интересах. Наука остается сама для себя, и ученые гордятся своими открытиями только в кругу ученых, оплакивая невежество публики, не умеющей ценить их.

Но оказывается, что публика знает несколько толк в ученых делах и даже отличается в этом отношении редким тактом. Она не знает ученых, разбирающих ханские ярлыки{4} и сравнивающих разные списки сказания о Мамаевом побоище;{5} но она всегда с живым участием приветствует писателей, оказывающих действительные услуги науке. Сколько можем мы припомнить прежние отзывы, г. Устрялов не считался у нас в числе записных ученых. Все отдавали справедливость его тщательности в издании памятников, красноречию и плавности слога в его учебниках, ловкости рассказа о событиях новой русской истории;{6} но отзывы о нем, сколько мы знаем, вовсе не были таковы, как отзывы о разных наших ученых, двигающих науку вперед. А между тем у нас причисляется в ученые всякий господин, открывший хоть маленький, хоть крошечный какой-нибудь фактец, хоть просто ошибочно поставленный год в древнем списке летописи. Это, говорят, ученый, потому что он изучает, и весьма основательно, исторические источники и делает новые соображения, до него неизвестные. По этой мерке г. Устрялов должен стать теперь на недосягаемую высоту учености, потому что им открыты или объяснены не два-три ничтожные факта, а сотни подробностей, бросающих действительно новый свет на прежде известные исторические явления. И, несмотря на то, публика не отвернулась от труда г. Устрялова потому именно, что это есть в самом деле важный ученый труд. Успех книги г. Устрялова доказывает, что публика наша умеет отличить массу, — хотя бы и очень тяжелую, — свежих, живых сведений от столь же тяжелой массы ненужных цитат и схоластических тонкостей.

Эта уверенность в том, что новое сочинение г. Устрялова имеет интерес не только специально ученый, но и общественный, дает нам смелость говорить о нем, хотя мы и не можем сделать никаких поправок и дополнений к труду г. Устрялова.

Материал, бывший под руками у г. Устрялова при составлении истории Петра Великого, был очень богат. Ни один из предшествовавших историков Петра не пользовался, конечно, таким обилием источников. Из «Введения» (стр. LXXVII) мы узнаем, что в конце 1842 года автору открыт был доступ во все архивы империи, а в 1845 году дозволено отправиться за границу для обозрения архивов в Вене и Париже. Нечего и говорить о печатных источниках, которыми располагал г. Устрялов и которых количество также значительно. Г-н Устрялов не только воспользовался всеми документами, изданными Миллером, Голиковым, Берхом{7} и др., но даже сверил большую часть их с подлинниками, хранящимися в разных архивах и библиотеках, причем открыл немало ошибок и искажений в печатных изданиях. Кроме того, он рассмотрел еще много таких материалов, которыми до него никто не пользовался. Так, им пересмотрены: кабинетные бумаги Петра Великого в государственном архиве, заключающиеся в двух отделениях, — одно из шестидесяти семи, а другое из девяноста пяти фолиантов. В первом из этих отделений находятся 1) материалы для истории Петра Великого, собранные при жизни его: выписки из подлинного дела о стрелецком бунте 1698 года, дело о мятеже башкирском в 1708 году, документы о бунте булавинском; ведомости о числе войск и орудий в разное время, о каналах, заводах, фабриках и пр., о действиях в шведскую войну; журналы походов и путешествий Петра Великого и пр.; кроме того — 2) собственноручные черновые бумаги Петра, — его ученические тетради, проекты законов, указов, рескриптов, счеты, письма и пр. Во втором отделении собраны так называемые входящие бумаги, то есть «все, что адресовано было на имя Петра, по всем частям управления, от всех лиц, которые его окружали или решались к нему писать, от Меншикова и Шереметева до последнего истопника». Г-н Устрялов справедливо замечает, что эти письма могут отчасти заменить недостаток современных мемуаров сподвижников Петровых.

Кроме того, г. Устряловым пересмотрены дела дипломатические в Главном архиве в Москве; дела розыскные и следственные, как-то: дело о Шакловитом, дело о последнем стрелецком бунте 1698 года, дело о царевиче Алексее Петровиче и пр.; официальные донесения иностранных послов и резидентов, собранные в Париже и Вене. Из всех этих донесений всего более замечательны донесения цесарского резидента Отто Плейера, бывшего в России от 1692 года до 1718. Во все это время он, по крайней мере раз в месяц, уведомлял самого цесаря о всем, что замечал он в Москве и Петербурге. Наблюдения его, по отзыву г. Устрялова, чрезвычайно добросовестны и отчетливы. Кроме того, г. Устрялов пользовался подлинными записками Патрика Гордона и Галларта, из которых только отрывки были прежде напечатаны, и то весьма в уродливом виде.[1] Имея под руками такую массу источников, столь важных и разнообразных, г. Устрялов действительно мог довести свою историю до того, чтобы в ней, как сам он говорит («Введение», стр. LXXXIII), «ни одного слова не было сказано наугад, чтобы каждое из них подтверждалось свидетельством неоспоримым, по крайней мере вероятным».

Труд г. Устрялова тем замечательнее, что у своих предшественников-историков он весьма мало мог находить пособия в своем деле. Во «Введении» он перечисляет всех почему-либо замечательных писателей, составлявших историю Петра, и ни у кого не находит удовлетворительного изложения. В том числе г. Устрялов перечисляет и такие произведения, которые весьма мало известны или и совсем неизвестны публике. Так, во «Введении» сообщаются любопытные подробности о том, как после слабых трудов Феофана Прокоповича и барона Гизена{8} составлял историю кабинет-секретарь Макаров, которого поправлял и переделывал сам Петр. Макарову поручено было собрание материалов и черновая работа. Года в четыре он составил историю о войне шведской и представил Петру; Петр исправил ее, велел переписать и снова представить ему. Эта вторая редакция также была представлена ему и переделана им; то же было с третьей и четвертой редакцией. Немногие места работы Макарова уцелели, по словам г. Устрялова, так что на это сочинение можно смотреть как на труд самого Петра. Сочинение это было издано кн. Щербатовым под заглавием: «Журнал, или поденная записка Петра Великого, с 1698 года даже до заключения Нейштадтского мира». Но это издание прошло совершенно незамеченным, потому что Щербатов глухо только сказал в предисловии, что «журнал этот сочинен при кабинете государя и правлен его собственною рукою». Никто не знал, какое именно участие принимал Петр в составлении этой истории, и потому на нее смотрели большею частию с недоверчивостью. А между тем труд Петра, по словам г. Устрялова, отличается строгой исторической истиной и беспристрастием. Г-н Устрялов убедился в этом, имев случай поверить все его слова подлинными актами, доселе во множестве сохранившимися, и свидетельством очевидцев, своих и чужеземных. «Во всех случаях Петр с благородною откровенностью говорит о своих неудачах, не скрывая ни огромности потерь, ни важности ошибок, и в то же время с редкою скромностью говорит о своих личных подвигах» (стр. XXXVII). Эта черта должна бы послужить уроком для многих историков, смешивающих историю с панегириком и цветами исторического красноречия заменяющих историческую истину.

К сожалению, последующие историки Петра не следовали, в изображении его деяний, собственному его примеру, — одни по излишнему легковерию, другие по желанию изукрасить простую истину событий. К числу первых принадлежит Голиков и многие из иностранных историков Петра; в числе последних замечателен Крекшин,{9} которого наши ученые принимали, даже до наших дней, — за достоверный источник и авторитет,[2] но которого г. Устрялов, вслед за Татищевым,{10} справедливо именует баснословцем. Причину всех своих баснословных выдумок Крекшин очень наивно высказывает в предисловии, из которого г. Устрялов приводит следующие слова: «Аз, раб того благочестивого императора, мний всех, милость того на себе имех и дел блаженных его некоих самовидец бых; того ради, по долгу рабства и любви, должен блаженные дела его прославлять, а не образом истории писать дерзаю. Не буди то в дерзновение моему худоумию, яко недостоин отрешити и ремень сапога его». После такого признания, действительно, трудно доверять Крекшину. Собственно говоря, нельзя строго винить его: мысль его не заключает в себе ничего необыкновенного. Все мы немножко Крекшины в своих научных воззрениях, то есть все основываем нередко общие положения на своих личных понятиях и даже предубеждениях. Русские историки, доселе бывшие, не составляют исключения из этого общего правила. Нередко они приступают к исследованию исторической истины с заранее уже составленным убеждением. Они говорят себе: «должно оказаться то-то», и действительно оказывается то-то. Давно ли мы в своих учебниках твердили, — а подрастающее поколение и теперь еще твердит, — фразы вроде следующей: «История всемирная должна говорить о Петре как об исполине среди всех мужей, признанных ею великими; история русская должна вписать имя Петра в свои скрижали с благоговением». А что говорится обыкновенно историками о важных лицах, которых история пишется еще при их жизни, — об этом и упоминать нечего.{11} Но, несмотря на свое внутреннее сходство с Крекшиным, многие историки имеют настолько такта (пожалуй, назовите это хитростью или как-нибудь иначе), чтобы не объявлять о своих задних мыслях во всеобщее сведение. Оттого на них и смотришь как-то доверчивее, чем на Крекшина, который так неловко, в самом начале своей истории, отказывается от всякого права на доверие читателей к истине его повествования. Нельзя не порадоваться, что прошло уже у нас время таких признаний в исторических трудах. Признаемся, мы с удовольствием думали, как далеко ушла в одно столетие наша историческая наука, — сравнивая с забавной наивностью «новгородского баснословца» — твердый и уверенный голос современного историка, способный возбудить к нему полное доверие. Вот что говорит г. Устрялов в конце своего «Введения» (стр. LXXXVIII):

Не смею и думать, чтобы мне удалось написать историю Петра, достойную его имени; но вправе считаю себя сказать, что я вполне понимал всю святость добровольно принятой на себя обязанности быть его историком. Он, неумолимо строгий к себе и к другим в деле истины, служил мне руководителем. Самое тщательное изучение фактов при помощи архивов, разборчивая поверка современных сказаний, нелицеприятное беспристрастие, добросовестное изложение всех подробностей исторических, какие только встречались мне не в выдумках компиляторов, а в материалах достоверных, — вот мои правила непреложные! Могут найти в моем сочинении недосмотры, неосновательные выводы, недостатки искусства, плана, слога — все, что угодно; но в безотчетной доверчивости к современным сказаниям, не исключая самого Петра, тем менее в умышленном искажении истины не упрекнет меня никто.

Так сам г. Устрялов определяет нам характер и значение своего труда, и мы не можем не признать справедливости этого определения. У своих предшественников историков он нашел, как мы уже сказали, весьма мало, почти ничего. Ему предстояло самому все поверять, сводить, соображать, распределять, чтобы создать потом из всего этого стройный, живой рассказ. Мы не скажем ничего преувеличенного, если заметим здесь, что для истории Петра I, Устрялов сделал то же самое, что Карамзин для нашей древней истории. Само собою разумеется, что г. Устрялов нашел для своего труда все-таки гораздо более предшествовавшей подготовки, чем Карамзин. Но зато, вследствие этого обстоятельства, равно как и вследствие большего обилия средств и большей ограниченности самого предмета, труд г. Устрялова относительно полнее, нежели произведение историографа. В существенных же чертах оба они имеют большое сходство между собою. В том и другом на первом плане является собрание и поверка материалов, которые, собственно, и дают обоим произведениям право на ученое значение. Читателей — и та и другая история привлекают к себе красноречием, плавностью слога, искусством рассказа, живостью картин и описаний. В историко-литературном отношении то же сходство: Карамзин явился с своей историей после неудачных попыток Елагина, Эмина, Богдановича и пр.; г. Устрялов является после неудовлетворительных историй Петра, начинающихся с Крекшина, которого по цели его и по богатству вымыслов можно сравнить с Елагиным, — после Вольтера, Сегюра, Полевого… Карамзин имел пред собою добросовестный свод летописей — Татищева и довольно смышленую историю Щербатова;{12} г. Устрялов тоже имел верный свод событий в истории Макарова, исправленной самим Петром, и нашел некоторое пособие в хронологическом сборе фактов, находящемся в «Деяниях» Голикова. Даже по самым внешним приемам, по расположению статей, примечаний и приложений, по манере изображения частных событий, — ни одна из исторических книг не напоминала нам так живо Карамзина, как «История Петра» г. Устрялова. Этот труд его достойно станет возле творения Карамзина, полный неоспоримых достоинств, хотя, конечно, не чуждый и некоторых недостатков.

Слишком долго было бы распространяться об общих требованиях, которые налагает на историка современное состояние исторических знаний и вообще просвещения. Место этим рассуждениям скорее в учебнике, нежели в журнальной статье. Но мы не можем не вспомнить здесь одного условия, соблюдение которого необходимо для истории, имеющей притязание на серьезное ученое значение. Это — идея об отношении исторических событий к характеру, положению и степени развития народа. Всякое историческое изложение, не одушевленное этой идеей, будет сбором случайных фактов, может быть и связанных между собою, но оторванных от всего окружающего, от всего прошедшего и будущего. Таким образом, история самая живая и красноречивая будет все-таки не более как прекрасно сгруппированным материалом, если в основание ее не будет положена мысль об участии в событиях самого народа. Участие это может быть деятельное или страдательное, положительное или отрицательное, — но, во всяком случае, оно не должно быть забыто историею. На него историк должен обращать главным образом свое внимание не только в общей истории, служащей изображением судьбы царств и народов, — но и в истории частных исторических деятелей, как бы ни казались они выше своего века и народа. Без сомнения, великие исторические преобразователи имеют большое влияние на развитие и ход исторических событий в свое время и в своем народе; но не нужно забывать, что прежде, чем начнется их влияние, сами они находятся под влиянием понятий и нравов того времени и того общества, на которое потом начинают они действовать силою своего гения. В истории Петра, может быть, резче, нежели где-нибудь, высказалось как будто полное отрешение от прошедшего, полный и быстрый переворот волею одного человека, вопреки привычкам и инстинктам народным. Участие всего народа как будто стирается здесь пред могуществом его повелителя, и потому здесь понятнее, чем где-либо, допущение исторической случайности со стороны описателя деяний Петровых. Тем не менее нужно сказать, что и здесь допущение этой случайности будет несправедливо. Если автор не намерен входить в рассмотрение народной жизни, рассказывая дела своего героя; если он хочет представить исторического деятеля одного на первом плане, а все остальное считает только принадлежностями второстепенными, аксессуарами, существенно не нужными; в таком случае он может составить хорошую биографию своего героя, но никак не историю. История занимается людьми, даже и великими, только потому, что они имели важное значение для народа или для человечества. Следовательно, главная задача истории великого человека состоит в том, чтобы показать, как умел он воспользоваться теми средствами, какие представлялись ему в его время; как выразились в нем те элементы живого развития, какие мог он найти в своем народе. Смотреть иначе значило бы придавать гению значение, невозможное для человека. Известно всем и каждому, что человек не творит ничего нового, а только переработывает существующее, значит, история приписывает человеку невозможное, как скоро намеренно уклоняется от своей прямой задачи: рассмотреть деятельность исторического лица как результат взаимного отношения между ним и тем живым материалом (если можно так выразиться о народе), который подвергался его влиянию. Невыполнение этой задачи не заменяется никаким красноречием, никаким обилием фактов, относящихся к изображаемому лицу. Значение великих исторических деятелей можно уподобить значению дождя, который благотворно освежает землю, но который, однако, составляется все-таки из испарений, поднимающихся с той же земли. Простолюдину простительно думать, что дождь хранится в небе в каком-то особом резервуаре и оттуда изливается в известные времена, по каким-нибудь особенным соображениям; но такое объяснение не должно иметь претензии на значение ученое и философское.

К сожалению, историки никогда почти не избегают странного увлечения личностями, в ущерб исторической необходимости. Вместе с тем сильно выказывается во всех историях пренебрежение к народной жизни, в пользу каких-нибудь исключительных интересов. Так, например, у самого Карамзина мы находим, что вся история народа пожертвована строгому и последовательному проведению одной идеи — об образовании и развитии государства российского. И самое развитие этого государства вовсе не представляется вытекающим из условий народной жизни, а является каким-то, чуть не административным, делом нескольких лиц. Народная жизнь исчезает среди подвигов государственных, войн, междоусобий, личных интересов князей и пр., и только в конце тома помещается иногда глава «о состоянии России». Но и тут больше толкуется о наследственных правах удельных князей, о славе России между иноземными державами и т. п., нежели об интересах, прямо касающихся народа.

Нельзя сказать, чтобы труд г. Устрялова совершенно чужд был той общей исторической идеи, о которой мы говорили; но все-таки очевидно, что не она положена в основание «Истории Петра». Автор посмотрел на свой труд более с биографической, нежели с общеисторической точки зрения. Оттого из «Истории» его вышла весьма живая картина деяний Петровых, весьма полное собрание фактов, относящихся к лицу Петра и к положению придворных партий, окружавших его во время детства и отрочества, нелицеприятное изложение государственных событий времени Петра; но истинной истории, во всей обширности ее философского и прагматического значения, нельзя видеть в ныне изданных томах «Истории Петра Великого». Правда, что автор еще не дошел до той эпохи, когда Петр является во всем блеске своей преобразовательной деятельности, которою стал он в непоственные отношения к народу. В первом томе «Истории» г. Устрялова изложено господство царевны Софии, во втором — потешные и Азовские походы, в третьем — путешествия Петра по Европе и разрыв с Швециею. Но и эти события были бы, конечно, изложены иначе, если бы автор не руководствовался по преимуществу биографическим интересом и мыслью о государственном значении Петра для возвышения славы России, — а захотел бы придать своему труду более широкое значение. Чего искал автор в других историках и чего требовал от самого себя, — можно видеть из двух мест его «Введения». Исчислив историков Петра, он говорит в заключение: «Трудно самому невзыскательному любителю истории удовольствоваться подобными сочинениями о таком государе, как Петр Великий. Еще труднее положиться на них строгому исследователю, который желал бы видеть Петра в истинном, безукрашенном виде, и притом во всей полноте его величия» (стр. LI). В конце же «Введения» (стр. LXXXVII), определяя значение собственного труда, автор говорит: «Я старался изобразить Петра в таком виде, как он был на самом деле, не скрывая его слабостей, не приписывая ему небывалых достоинств, вместе с тем во всей полноте его несомненного величия». Из сравнения обоих мест очевидно, что сам автор смотрит на свое произведение как на труд преимущественно биографический, оставляя в стороне все высшие философско-исторические соображения.

Мы указываем на это вовсе не с тем, чтобы сделать упрек г. Устрялову, а единственно для того, чтобы определить, чего можно требовать от его истории и с какой точки зрения смотреть на нее, согласно с идеей самого автора. Мы очень хорошо понимаем, что от русского историка, изображающего события новой русской истории, начиная с Петра, невозможно еще требовать ничего более фактической верности и полноты. Мы еще не можем в своих исторических изысканиях отрешиться от интересов этого прошедшего, так близкого к нам и так постоянно, хоть иногда и незаметно, присутствующего в большей части явлений настоящего. Нам трудно, почти невозможно, избрать для какого-либо сочинения правильную и независимую точку зрения на события нашей новейшей истории именно потому, что они и в жизни современного нам общества еще продолжаются во многом, еще не составляют прошедшего, совершенно законченного для нас. Поэтому, если бы и могла где-нибудь явиться строго соображенная, прагматическая история новых времен России, то это было бы не более как утешительным исключением из общей массы наших исторических трудов. Вообще же говоря, автор может давать себе задачу, какую ему угодно, и нельзя нападать на него за то, что он не избрал для разрешения другой, высшей и обширнейшей задачи. Критика указывает, что именно предполагал сделать автор, и затем смотрит уже на то, как выполнение соответствует намерению. Рассуждая таким образом, нельзя не назвать труд г. Устрялова весьма замечательным явлением в нашей литературе, и, вероятно, даже специалисты-ученые, занимающиеся русской историей, не много найдут в «Истории Петра» таких мест, которые можно бы было упрекнуть в неосновательности, в недостоверности или несправедливости. Повторим еще раз: то, что сделано г. Устряловым для истории Петра, по собранию материалов и по обработке их, можно сравнить только с тем, что сделано Карамзиным для нашей древней истории.

Указывая на биографический характер «Истории Петра», мы были бы несправедливы, если бы не остановились на первой главе «Введения» г. Устрялова, в которой он говорит о старой, допетровской Руси. Эта глава именно показывает, что автор не вовсе чужд общей исторической идеи, о которой мы говорили; но вместе с тем в ней же находится очевидное доказательство того, как трудно современному русскому историку дойти до сущности, до основных начал во многих явлениях нашей новой истории. Автор с самого начала выставляет два противоположные мнения о Петре: одно — общее, выраженное в официальном акте поднесения Петру императорского титула; другое — мнение защитников старой России, которых представителем является Карамзин. Первое выражается в словах акта, что «единым руковождением Петра мы из тьмы ничтожества и неведения вступили на театр славы и присоединились к образованным государствам Европы». Сущность второго состоит в том, что и до Петра Россия «в недрах своих заключала обильные источники силы и благоденствия, обнаруживала очевидное стремление к благоустройству и образованию, знакомилась, сближалась с Европою, и хотя медленно, но твердым и верным шагом подвигалась к той же цели, к которой так насильственно увлек ее Петр Великий, не пощадив ни нравов, ни обычаев, ни основных начал народности» («Введение», стр. XIV).{13} Приводя оба эти мнения, г. Устрялов пытается решить: что же была Россия до Петра, необходим ли был для нее переворот? — и для этого рассматривает светлую и темную сторону допетровской России. В том и в другом случае он представляет факты, сопровождая их некоторыми общими замечаниями. Но сопоставление этих светлых и темных фактов далеко не разъясняет нам исторического положения древней Руси и дает много оснований не принимать той точки зрения, которую представляет нам г. Устрялов. Говоря о светлой стороне Руси до Петра, он начинает с того, что издавна все иноземцы удивлялись обширному пространству России, обилию естественных произведений, безграничной преданности всех сословий государю, пышности двора, многочисленности войска; но при этом считали Русь державою нестройною, необразованною и малосильною. «Но чужеземный взор, — замечает г. Устрялов, — не мог заметить в ней ни зрелого, самобытного развития государственных элементов, ни изумительного согласия их, которое служит основою могущества гражданских обществ и не может быть заменено никакими выгодами естественного положения, даже успехами образованности». Затем автор «Истории Петра Великого» подробно развивает свою мысль, показывая, в какой степени развиты были у нас основные государственные элементы, служащие основою могущества и благоденствия гражданских обществ. Оказывается, что они были развиты как нельзя лучше и что в этом отношении Россия стояла несравненно выше Западной Европы. Мы не станем пока говорить, какие именно элементы разумеет г. Устрялов под именем основных, и перейдем к темной стороне, указанной им же. Рассмотрение этой темной стороны приводит его к заключению, что «нигде положение дел не представляло столь грустной и печальной картины, как в нашем отечестве» (стр. XXII), и что «Россия, невзирая на благотворное развитие основных элементов своих, далеко не достигла той цели, к которой стремились все государства европейские и которая состоит в надежной безопасности извне и внутри, в деятельном развитии нравственных, умственных и промышленных сил, в знании, искусстве, в смягчении дикой животной природы, одним словом — в том, что украшает и облагороживает человека» (стр. XXV). Если так, то всякий вправе спросить: что же это значит, что при совершенном и благотворном развитии основных элементов возможно было подобное, крайне печальное, положение дел? «Стародавняя Россия заключала в недрах своих главные начала государственного благоустройства», — говорит г. Устрялов и вслед за тем приводит факты, доказывающие крайнее расстройство. «Россия не уступала ни одному благоустроенному государству в том, что составляет главную пружину благоденствия общественного», — говорит он в другом месте и тотчас же, в собственном изложении, доказывает нам «тягостное положение России», бедствия, недовольство, ропот народа и прочее. «В России было зрелое развитие элементов, служащих основою государственного могущества», — утверждает также г. Устрялов в третьем месте и сам же излагает потом такие факты, после которых не может не воскликнуть: «Можем ли после сего гордиться тогдашним политическим могуществом?» (стр. XXIII). Виною всех этих противоречий — не опрометчивость автора; напротив, он очень осмотрителен в своих суждениях. Всему виною здесь весьма обыкновенное в наших исторических сочинениях смешение двух точек зрения: государственной и собственно народной. Всякому мыслящему человеку понятно, что между этими точками зрения очень много общего и что смешать их вовсе не мудрено. По-видимому, незачем и различать их: государство приобретает новые средства — народ богатеет; государство принуждено выдержать невыгодную войну — весь народ чувствует на себе ее тяжесть; в государстве улучшается законодательство — народу лучше жить становится и т. д. Так бы, конечно, и должно быть, если бы интересы государства и народа всегда были нераздельны и тожественны. Но часто мы видим в истории, что или государственные интересы вовсе не сходятся с интересами народных масс, или между государством и народом являются посредники — вроде каких-нибудь сатрапов, мытарей и т. п., — не имеющие, конечно, силы унизить величие своего государства, но имеющие возможность разрушить благоденствие народа. Оттого результат воззрения государственного бывает в истории чрезвычайно различен от результата воззрения народного. Первое воззрение заключает в себе более отвлеченности и формальности; оно опирается на то, что должно было бы развиться и существовать; оно берет систему, но не хочет знать ее применений, разбирает анатомический скелет государственного устройства, не думая о физиологических отправлениях живого народного организма. Вот почему и светлая сторона древней Руси у г. Устрялова так богата общими положениями и не представляет почти ни одного факта, тогда как темная состоит исключительно из указаний на факты народной жизни.{14} Там разбирается у него государственная система, а здесь берется во внимание народная жизнь. Г-н Устрялов не дает преимущества ни той, ни другой стороне предмета и даже, как видно, не совсем ясно различает их. Оттого и выходят видимые противоречия в его суждениях. Доказывая расстройство народной жизни, он тем самым доказывает несостоятельность и самой государственной системы, тем более что бедственное положение народа имело, по собственному сознанию историка, печальное влияние и на государственную славу России. Словом — темная сторона опровергает то, что сказано историком о светлой. Чтобы еще более убедиться в этом, всмотримся в некоторые подробности.

Посмотрим сначала на общий вывод, который делает г. Устрялов из обозрения светлой стороны России. Вот его заключение (стр. XXI):

Таким образом, стародавняя Россия заключала в недрах своих главные начала государственного благоустройства: она имела правление крепкое, единодержавное, заботливо охранявшее неприкосновенность закона; церковь в наилучших отношениях к миру и к верховной власти, определенную в правах и обязанностях своих служителей; дворянство знаменитое, блестящее, не уступавшее никакому другому доблестью и заслугами; законы, сообразные духу народному, самобытные, освященные опытом, мудростию веков. Единство веры, языка, управления скрепляло все части ее в одно целое, в одну могущественную державу, готовую по первому мановению царя восстать на своих врагов.

Казалось бы, чего же лучше? Сам историк, начертавши эту великолепную картину древней Руси, не мог удержаться от вопросительного восклицания: «Чего же недоставало ей?» Но на деле оказалось совсем не то: древней Руси недоставало того, чтобы государственные элементы сделались в ней народными.{15} Надеемся, что мысль наша пояснится следующим рядом параллельных выписок из книги г. Устрялова, приводимых нами уже без всяких замечаний:

(Стр. XIX.) «Правительственная система наша выражала ясную идею правительства о необходимости закона твердого, неприкосновенного, о водворении доброй нравственности, о возможном облегчении народа, о защите чести его и достояния». — (Стр. XXIV.) «Пытки составляли необходимую принадлежность розыска по делам уголовным и преступлениям государственным. Столь же ненавистный, столь же бесчеловечный правеж отдавал бедных должников в жертву немилосердных заимодавцев».

«Был у нас свой государственный совет (Большая Дума), составленный из вельмож, убеленных сединами, умудренных опытностью: они собирались почти ежедневно в царских палатах, для суждения о делах государственных, и каждый из них мог говорить пред государем свободно и откровенно…» (Стр. XXI.) «Нет никакого сомнения, что Москва обязана своим величием сколько гению своих государей, столько и дальновидной мудрости их советников». — (Стр. XXV.) «Грамота была доступна весьма немногим: еще в исходе XVII столетия не каждый царедворец умел подписать свое имя. Грубое невежество, господствуя в высших и низших слоях общества, разливало тлетворный яд свой на нравы и обычаи, которые представляли странную смесь добрых качеств, свойственных русскому народу, с предрассудками, суеверием, даже с отвратительными пороками».


«Под главным надзором приказов состояли исполнители велений правительства, областные воеводы, судьи, сборщики податей, окладчики, дозорщики и другие чины, обязанные действовать согласно с данными им наказами или инструкциями, в которых правительство равно заботилось и о государственных интересах и о выгодах народных». — (Стр. XXIII.) «Областные воеводы, сосредоточивая в лице своем право суда гражданского и уголовного, сбор податей, земскую полицию, наряд войска, с одной стороны не имели возможности выполнить столь разнородные обязанности, с другой же, находили множество случаев к удовлетворению беззаконного корыстолюбия».


(Стр. XX.) «Пред законом были все равны: он не различал вельможи от простолюдина в случае преступления; суд для всех был ровен». — (Стр. XXIII.) «В подробностях управления господствовало вообще тягостное самовластие и бессовестное лихоимство».


«У нас было дворянство многочисленное и блестящее, которое не уступало в знатности и благородстве происхождения ни одному европейскому». — (Стр. XXIV.) «Кнут не щадил даже знатных дворян».{16}


«Каждый владелец земли, по первому царскому указу, должен был непременно лично явиться на сбор воинский с определенным числом людей ратных; иначе терял свое поместье. В старину русский дворянин не мог сказать, что в его воле служить и не служить: он служил царю и царству до гроба, до последних сил, и своими заслугами облагороживал детей, внуков, правнуков, которые гордились службою предков как доблестью семейною, родовою». — (Стр. XXIV.) «Ратные ополчения наши представляли многочисленную, но нестройную громаду малоопытных помещиков и сельских обывателей, оторванных от плуга и вооруженных чем попало: обязанные сами заботиться о своем продовольствии во время похода, они равно опустошали и свою и чужую землю или гибли от голода».


(Стр. XXI.) «У нас была своя высшая аристократия, гордая, недоступная, неизменная в своих правилах, которые переходили из рода в род». — (Стр. XXIX.) «Мы коснели в старых понятиях, которые переходили из рода в род, из века в век, мы спесиво и с презрением смотрели на все чужое, иноземное, ненавидели все новое».

Всякий видит, что параллельные выписки, нами сделанные с каких-нибудь десяти страниц «Введения» в «Историю Петра», противоречат друг другу и взаимно друга друга уничтожают. Но странно было бы думать, что автор «Истории Петра» не заметил сам, прежде всех, этих противоречий. Напротив — он, по-видимому, с тем и выставлял их, чтобы показать разлад действительного хода дел в древней Руси с тем, что должно бы быть по закону. И вот здесь-то и выказывается вполне недостаточность в истории исключительно государственной точки зрения, принятой автором. По анатомическому исследованию форм государственного скелета — все, кажется, в порядке, общая система составлена стройно и строго; но в живой народной жизни оказываются такие раны, такие болезни, такой хаос, который ясно показывает, что и в самой сущности организма есть где-то повреждение, препятствующее правильности физиологических отправлений, что и в самой системе недостает каких-то оснований.{17} Что же хорошего, в самом деле, если в отвлеченных созерцаниях все представляется прекрасным, между тем как на самом деле все никуда не годится? Когда невежество и суеверие господствовало во всех слоях общества, как низших, так и высших, — то мало утешения подает существование совета старцев, умудренных и пр. Если самовластие и лихоимство господствовали «в подробностях управления», то не много выигрывал народ русский{18} от того, что у нас были «законы, сообразные духу народному, самобытные», и пр. Если дружины русские, составлявшие нестройную громаду, во время похода умели только грабить и опустошать свою землю наравне с чужой, то, по всей вероятности, не великое добро для земли русской было и от того, что «все части ее были скреплены в одну стройную державу, готовую восстать на врагов по первому мановению», и пр. Готовность еще не значит успешное исполнение, и возможность не всегда превращается в действительность. Равным образом, не большое благо было, конечно, и в дворянстве блестящем, ознаменованном «знатностью и благородством происхождения», когда «кнут не щадил даже и знатных дворян».{19} Из всех этих фактов очевидно одно заключение: что государственная точка зрения не всегда бывает совершенно верна в отношении к фактам народной жизни и потому в истории должна уступить им первое место. Иначе — самые справедливые положения теряют свою силу и получают значение разве только условное и очень непрочное. Чтобы яснее показать это, а вместе с тем, чтобы представить читателям некоторые факты из первых томов «Истории Петра» г. Устрялова, мы намерены сделать в этой статье несколько кратких указаний на то состояние, в каком находилась Русь пред началом правления Петра.

С государственной точки зрения, более или менее внешней и формальной, положение Руси в это время было блестящее. Так по крайней мере можно заключить из слов наших историков. Например, учебник г. Устрялова (ч. I, стр. 317) выражается об этом таким образом: «Мудрый Алексей оставил своим преемникам государство сильное, благоустроенное, с явным перевесом над опаснейшею соперницею, Польшею, со всеми средствами к господству над европейским севером, уважаемое на западе, грозное на востоке и юге». В этих словах ясно выражается мнение о полном благосостоянии России, как внешнем, так и внутреннем, во времена предпетровские. По-видимому, при общем благоустройстве невозможны были никакие неудовольствия и волнения внутренние; тем менее можно было предполагать целый ряд неудач внешних. Казалось, благоденствие должно было водвориться в государстве прочно и невозмутимо; в народе должно было утвердиться довольство; с каждым годом все должно было улучшаться и совершенствоваться силою внутреннего, самобытного развития; не предстояло, по-видимому, ни малейшей нужды в уклонении от прежнего пути; тем менее могла представляться надобность в каких-нибудь преобразованиях. Так именно и говорят приверженцы старой Руси; так говорил Карамзин, то же заставляет думать обозрение светлой стороны древней Руси, сделанное г. Устряловым. Но не то говорят факты, представляемые им же в первом томе «Истории Петра». Из них, напротив, видно, что древняя Русь, истощая все свои силы для поддержания старого порядка, выказывала, однако, только совершенное свое бессилие и не могла ничего сделать, кроме временного поддержания внешней формы. Наружно, по уставам и бумагам, все казалось если не совершенно стройным и правильным, то по крайней мере стремящимся к благоустройству и правде. Но внутри все было расстроено, искажено, перепутано, лишено всякой чести и справедливости. Все было натянуто до того, что нужно было — или разом выйти из старой колеи и броситься на новую дорогу, или ждать страшного, беспорядочного взрыва, предвестием которого служило все царствование Алексея Михайловича.{20}

Царь Алексей Михайлович много заботился об улучшении внутреннего положения России. В его царствование принято было много мер законодательных и административных, обещавших содействовать упрочению народного благоденствия. Одно уже издание «Уложения» могло быть названо благодеянием, при неопределенности судопроизводства старинной Руси. Кроме того, изданные потом постановления, разные отдельные уставы, дополнения к «Уложению» доказывали постоянную заботу царя об улучшении юридических отношений. Отменение внутренних таможен, официальное поощрение разных отраслей промышленности, учреждение почт, старание образовать регулярные войска, попытка завести флот — все это остается памятником постоянных усилий царя привести в лучший вид течение дел в его государстве. Но, при всем доброжелательстве своем, Алексей Михайлович имел весьма мало успеха в своих начинаниях. Он был царем русским в трудное время; новые, чужие элементы отвсюду пробивались на смену отжившей старины, которая не имела за себя ничего, кроме привычки и невежества. Роль правителя в этом случае была определена: ему следовало стать во главе движения, чтобы спасти народ от тех бедствий, в которые вовлекало его{21} столкновение новых начал с невежественной рутиной старых бояр. Для этой цели ему нужно было овладеть общим движением и направить его к добру, сколько возможно, ставши во главе тех, которые шли к свету. Но это решение, столь простое теперь, не было легким тогда. В то время требовались необыкновенные способности умственные, чтобы верно угадать и определить силу и значение новых элементов, вторгавшихся в народную жизнь; требовалась и чрезвычайная сила характера, чтобы твердо ступить на новую дорогу и неуклонно идти по ней. И то и другое нашлось у Петра; но не было ни того, ни другого в предшествующие ему правления. Царствование Алексея Михайловича, бесспорно, стремилось к какому-то совершенствованию, общий характер его законодательства запечатлен любовью к истине и добру; правительство хотело улучшений разумных, видело необходимость исправить многое. Но вместе с тем все его распоряжения были всегда только полумерами, отзывались нерешительностью и робостью. Видно, что еще не постигали того, до какой степени необходима для древней Руси коренная реформа, уже давно приготовлявшаяся в народной жизни. Алексей Михайлович, конечно, мог бы заметить брожение, бывшее в народе, и мог бы им воспользоваться для блага государства, подобно Петру; но у него не было той решимости, той деятельной и упорной энергии, какою обладал его сын. Поэтому он допустил обольстить себя своим вельможам и позволил себе поверить их уверениям, что все хорошо. Морозов, Милославский, Никон, Хитрово, попеременно один за другим, владели умом царя. Мейербер пишет, что «добрый Алексий находится совершенно в осаде у своих вельмож и любимцев, так что никому нет к нему доступа. А эти любимцы скрывают от него и вопли угнетенных ими, и нужды царства, и поражения войск русских; если же не скрывают, то представляют все в таком виде, как это нужно для их целей» (см. Мейербер, стр. 87).{22} Коллинс говорит еще больше; он утверждает, что «царя Алексея Михайловича можно было бы поставить в числе самых добрых и мудрых правителей, если бы все его благие намерения не направлялись к злу боярами и шпионами, которые, подобно густому облаку, окружают его» (Коллинс, стр. 13).{23} Так говорят иноземцы; так говорил и народ. Во время бунта Разина был слух в народе, что к Степану Тимофеевичу бежал, дескать, царевич Алексей, по желанию самого царя, затем, чтобы с помощью Разина перебить всех бояр, которые окружают его и от которых он не знает как отделаться. Свидетельство об этом сохранилось в актах (см. «Акты Археографической экспедиции», том IV, стр. 239).{24}

Народ никак не хотел приписывать самому Алексею Михайловичу что-нибудь дурное и твердо верил, что все тягостные для него меры суть произведение коварных бояр, окружающих царя. Так действительно и было; но народу от этого не было легче, и мера терпения его истощилась. «Общее неудовольствие сословий, — говорит сам г. Устрялов в своем «Введении» (стр. XXVII), — заметное в последние годы царствования Михаила Феодоровича, разразилось, по воцарении сына его, страшным бунтом в Москве, Новгороде, Пскове и других городах. Вскоре после того вспыхнул бунт коломенский; там поднялся на Дону Разин; тут взволновалась Малороссия. Даже мирная обитель Соловецкая возмутилась». В самом деле, грустно становится и за Россию и за доброго царя, когда читаешь, какими презренными интригами люди, окружающие его, парализовали его добрые намерения и раздражали народ. Так, например, первый мятеж московский — чем был он вызван? Тем, что Морозов и Милославский постарались об увеличении некоторых налогов да поставили на все теплые места своих родственников, которые не только обирали просителей, но еще делали им при этом всевозможные грубости. Сначала неудовольствие было глухо и не выходило из пределов законности: много челобитных подано было на имя государя, только они не доходили до него. Тогда народ нашел случай окружить царя на площади (в конце мая 1648 года) и смиренно умолял его удалить своих ненасытных и неправедных советников. Царь обещал сам рассмотреть дело и наказать виноватых; народ, полный радостного доверия к его слову, с восторгом выслушал его решение и, точно в великий праздник, бежал за царем с торжественными кликами до самых кремлевских ворот. Но это светлое, радостное настроение народа было потревожено клевретами Милославского и Морозова, которые вздумали ругать и даже бить тех, которые жаловались царю. Народная сила приняла другое направление: разграблены были домы временщиков, растерзаны некоторые из их родственников, их самих потребовал народ для казни. И тут-то во всей силе явилось великодушие Алексея и приверженность к нему народа, доказавшая, что между царем и народом до сих пор, собственно, не было ничего, кроме недоразумения. Все волнение было прекращено тем, что удалены от должностей виновные в притеснениях народа и что царь явился сам к народу на площадь и просил его забыть проступки Морозова, в уважение тех услуг, какие оказал он государю. Та же сцена народной преданности повторилась теперь: народ, бросившись на колени, воскликнул: «Пусть будет, что угодно богу и тебе, государь; мы все дети твои!» И все было успокоено в Москве потому, что все остались довольны справедливостью и великодушием царя.

Но, исправивши дело в Москве, не подумали о том, чтобы удалить поводы к волнениям в других местах, и вскоре поднялся народ во Пскове и Новгороде и избил многих ненавистных ему чиновников, а потом писал, что делал так «к великому государю радением». Алексей Михайлович видел, откуда происходит беда, старался сам входить в дела более прежнего, доверять любимцам менее; но не мог он совершенно освободиться от старых преданий, не пошел путем реформ, а хотел поправить дело путем неприметных, постепенных улучшений, хотел достигнуть цели полумерами, понемножку подвигая дело. Восстание Разина, волнения в Малороссии, безуспешная война с Польшей и Швецией, история Никона и образование раскольничьих сект служили ему ответом. Он должен был убедиться, что не может, при мягкости своего характера и при обычной древним московским государям отчужденности от народа, разрешить великие вопросы, которые задавала ему народная жизнь. Разрешить эти вопросы суждено было энергическому Петру.

Да, Петр разрешил вопросы, давно уже заданные правительству самою жизнью народной, — вот его значение, вот его заслуги. Напрасно приверженцы старой Руси утверждают, что то, что внесено в нашу жизнь Петром, было совершенно несообразно с ходом исторического развития русского народа и противно народным интересам. Обширные преобразования, противные народному характеру и естественному ходу истории, если и удаются на первый раз, то не бывают прочны. Преобразования же Петра давно уже сделались у нас достоянием народной жизни, и это одно уже должно заставить нас смотреть на Петра как на великого исторического деятеля, понявшего и осуществившего действительные потребности своего времени и народа, а не как на какой-то внезапный скачок в нашей истории, ничем не связанный с предыдущим развитием народа. Этот последний взгляд, разделяемый многими, происходит, конечно, оттого, что у нас часто обращают внимание преимущественно на внешние формы жизни и управления, в которых Петр действительно произвел резкое изменение. Но если всмотреться в сущность того, что скрывается под этими формами, то окажется, что переход вовсе не так резок, с той и с другой стороны, — то есть что во время пред Петром в нас не было такого страшного отвращения от всего европейского, а теперь — нет такого совершенного отречения от всего азиатского, какое нам обыкновенно приписывают. Словом — внимательное рассмотрение исторических событий и внутреннего состояния России в XVII столетии может доказать, что Петр рядом энергических правительственных реформ спас Россию от насильственного переворота, которого начало оказалось уже в волнениях народных при Алексее Михайловиче и в бунтах стрелецких.

И до Петра было у нас сближение с Европою, были заимствования от иноземцев, были нововведения. Но все это делалось робко, как бы случайно, без всякого плана, без строго определенной идеи. В общем признании превосходства иностранцев и в необходимости пользоваться их услугами — равно были убеждены как правительство, так и народ. Но далее, в определении того, что именно заимствовать у иноземцев, правительство не сходилось с народом до времен Петра. Предшественники Петра полагали возможным пользоваться услугами иностранцев, ничего от них не заимствуя для народной жизни, не перенимая ни их нравов и обычаев, ни образования. Так, со времен Бориса Годунова у нас постоянно увеличивалось число иностранных офицеров при войске; при Михаиле Феодо-ровиче наняты были иноземные полки и сделана попытка устройства русских полков по иноземному образцу; при Алексее Михайловиче число иноземцев особенно увеличилось: в одном 1661 году, по разысканиям г. Устрялова (том I, стр. 181), выехало в Россию до 400 человек. Большая часть иноземных офицеров была вызываема затем, чтоб обучать русские войска «иноземному строю». В последний год жизни Феодора Алексеевича у нас было уже 63 полка, образованных по иностранному образцу (том I, стр. 184). Но все это, по сознанию самого же г. Устрялова («Введение», стр. XXIX), «нисколько не изменило нашей системы войны: мы ополчались по-прежнему, сражались по старине, нестройными массами, и царь Феодор Алексеевич откровенно сознался Земскому собору, что даже турки превосходили нас в воинском искусстве». Отчего происходили такие странные, на первый взгляд, результаты? Оттого, разумеется, что военное искусство, точно так же, как и все другое, не может быть усовершенствовано сепаратно, без всякого отношения к другим предметам управления и жизни народной. Петр Великий, по собственному признанию в одном приказе, как мы увидим впоследствии, также имел в виду прежде всего воинское образование; но он понял связь его со всеми другими частями государственного устройства. Предшественники его не понимали этой связи и думали улучшить ратное дело в России, вовсе не касаясь других сторон государственного управления и предполагая, что совершенство ратного строя может все поддержать и поможет им возвеличить Россию, даже при отсутствии всяких других совершенств. Но оказалось совершенно противное: как ни бились иноземные офицеры и полковники, а древняя Русь не только не достигла с их помощью величия пред врагами, но и просто воинского искусства-то не приобрела. Объяснение этого замечательного факта заключается именно в том обстоятельстве, что военное искусство хотели у нас развить совершенно одиноко, не думая в связи с ним ни о каком другом развитии. Вот что находим по этому поводу в книге г. Устрялова:

В сущности, русское войско при царевне Софии немногим отличалось от ратных ополчений времен Годунова и Иоанна Грозного: название рейтар, копейщиков, драгун, солдат, также некоторая перемена оружия по иностранным образцам, самое разделение на полки и роты, под начальством иностранных полковников, ротмистров и капитанов, — ничто не могло переродить старых воинов Руси: по-прежнему они остались теми же дворянами, боярскими детьми, городовыми казаками, вообще землевладельцами разных названий, более или менее обширных поместьев, от 800 дворов до 5 четвертей земли, — какими были за сто лет пред сим; по-прежнему большую часть года проживали в деревнях и дворах, рассеянных по волостям и станам, хлопоча более о насущном хлебе, о домашнем хозяйстве, о прокормлении себя и семейства, чем о военной службе. Карабин и сабля спокойно по целым месяцам висели на стене, покрываясь ржавчиной; воин-помещик возился с сохою, молол муку или ездил по ярмаркам и торговал чем мог. Собрать их в поход было столь же трудно, как и прежде: невзирая на самые строгие указы, тысячи дворян, рейтар, солдат сказывались в нетех; самые иноземцы, бездомные капитаны, голодною и жадною толпою приходившие в Россию, заживались в пожалованных им поместьях и до того обленивались, что нередко досиживались в своей деревне до третьего нета, поплачиваясь за каждый нет своею спиною под батожьем; после третьего нет их обыкновенно выгоняли за границу (сотни примеров можно найти в разборных книгах с 1671 года по 1700) (том I, стр. 187–188).

Из этого ясно, что присутствие военных иностранцев в России гораздо более действовало на характер и образ жизни их самих, нежели на развитие нашего военного искусства. Иностранцы эти составляли у нас до Петра какое-то государство в государстве, совершенно особое общество, ничем не связанное с Россией, кроме официальных отношений: жили себе все они кучкой, в Немецкой слободе, ходили в свои кирхи, судились в Иноземском приказе, следовали своим обычаям, роднились между собой, не смешиваясь с русскими, презираемые высшею боярскою знатью, служа предметом ненависти для Духовенства.{25} Их допускали и даже звали в Россию так, как теперь допускают и даже ищут иностранных фокусников, камердинеров, парикмахеров и пр. Но отношения к ним были именно в том роде, что ты, дескать, на меня работай — это мне нужно, — но в мои отношения не суй своего носа и фамильярничать со мною не смей. Г-н Устрялов замечает (том II, стр. 117), что «редкий сановник, даже из среднего круга, не говоря о высшем, водил хлеб-соль с обывателями Немецкой слободы. Служилые иноземцы самых отличных достоинств и заслуг, невзирая на их генеральские чины, на раны и подвиги, никогда не могли стать наряду с русскими. Никогда наши государи не приглашали их к своему столу, не допускали их в царскую Думу: они знали только свои полки и ходили, куда прикажет Разряд. В жалованных войскам грамотах, по окончании походов, иноземные генералы и полковники упоминались ниже городовых дворян, жильцов и детей боярских; при торжественных выходах они занимали место ниже гостей и купцов».

Такие же точно отношения русское правительство до Петра наблюдало и с другими иноземцами, не военными. Так, со времен Михаила Феодоровича у нас при дворе были постоянно иностранные врачи, но никто не подумал перенять от них й1едицинские сведения. Были у нас издавна пушкари, инженеры иноземные, но они делали свое дело, не передавая своего искусства русским. Являлись и промышленники всякого рода; но они только пользовались возможными выгодами, так что русские даже жаловались на притеснения от них. Явился, например, у нас барабарец (гамбургец) Марселис с голландцем Акамою, выхлопотал позволение отыскивать руду по всей России и вскоре основал Ведменский железный завод; и завод этот около 50 лет оставался в исключительном владении его дома. Английские и голландские торговцы получали разные льготы и привилегии в России, но не оживляли нашей торговли своим участием. Все эти факты убеждают нас, что тогдашним административным и правительственным деятелям действительно чуждо было, по выражению г. Устрялова («Введение», стр. XXVIII), «то, чем европейские народы справедливо гордятся пред обитателями других частей света, — внутреннее стремление к лучшему, совершеннейшему, самобытное развитие своих сил умственных и промышленных, ясное сознание необходимости образования народного». Да, отсутствие этого сознания ясно во всех наших отношениях к иноземцам в допетровское время.

Еще более противодействовало иноземцам духовенство XVII века.{26} В IX приложении к первому тому «Истории Петра Великого» напечатано завещание патриарха Иоакима, в котором он настоятельно требует, чтобы иноземцы лишены были начальства в русских войсках. Вот извлечение, какое приводит из этого завещания г. Устрялов в тексте своей «Истории» (том II, стр. 115–116):

Молю их царское пресветлое величество благочестивых царей и пред спасителем нашим богом заповедываю, да возбранят проклятым еретикам иноверцам начальствовать в их государских полках над своими людьми, но да велят отставить их, врагов христианских, от полковых дел всесо-вершенно, потому что иноверцы с нами, православными христианами, в вере не единомысленны, в преданиях отеческих не согласны, церкви, матери нашей, чужды: какая же может быть помощь от них, проклятых еретиков, православному воинству? Токмо гнев божий наводят! Православные христиане, по чину и обычаю церковному, молятся богу; а они спят, еретики, и свои мерзкие дела исполняют. Христиане, чествуя пречистую деву богородицу, просят ее, небесную заступницу, и всех святых о помощи; еретики же, не почитая ни богоматери, ни угодников божиих, ни святых икон, смеются и ругаются христианскому благочестию. Христиане постятся; они никогда: их же бог — чрево, по слову апостольскому. Хотя и с полками ходят, да бога с ними нет: какая же может быть от них польза?

Разве нет в благочестивой царской державе своих военачальников? Мало ли у нас людей, искусных в ратоборстве и полковом устроении? И прежде, в древних летах, и в нашей памяти иноверцы предводительствовали российскими полками: какая же была от них польза? Никакой. Явно, что они — враги богу, пречистой богородице и святой церкви. Христиане православные более за веру и церковь божию, нежели за отечество и домы свои, не щадя жизни, на бранях души свои полагают; а они, еретики, о том и не думают!.. Дивлюсь я царским палатным советникам и правителям, которые бывали в чужих краях на посольствах: разве не видели они, что в каждом государстве есть свои нравы, обычаи, одежды, что людям иной веры там никаких достоинств не дают и чужеземцам молитвенных храмов строить не дозволяют? Есть ли где в немецких землях благочестивый веры церковь? Нет ни одной! А здесь — чего и не бывало, то еретикам дозволено: строят себе, для еретических проклятых сборищ, мольбищные храмины, в которых благочестивых людей злобно клянут и лают идолопоклонниками и безбожниками.

Еще решительнее духовенство сопротивлялось вторжению иноземных обычаев в русскую жизнь. Грозные проклятия постигли тех, которые перенимали разные немецкие обряды и моды.{27} Для примера довольно указать на один из самых невинных обычаев — бритье бороды. Еще патриарх Филарет восставал против бривших бороды, потом Иосиф и, наконец, патриарх Адриан в своем окружном послании, писанном уже в первые годы единодержавия Петра (см. «Историю Петра», том III, стр. 193–194).

В послании этом выражается частию вообще дух того времени, частию же личный характер Адриана, отличавшегося приверженностью к старине столько же, как и предшественник его, патриарх Иоаким. Но, независимо от этого, в его послании находим мы свидетельство о том, что обычай брить бороды начался в России со времен самозванцев и с тех пор, несмотря на многие запрещения, постоянно распространялся до времен царя Алексея Михайловича.

Вообще, из рассмотрения множества фактов, относящихся к внутреннему состоянию России пред Петром, оказывается несомненно, что сближение с иноземцами и заимствование от них обычаев мало-помалу являлось в народе вовсе не вследствие административных мер, а просто само собою, по естественному ходу событий и жизни народной. Высшая администрация, как духовная, так и светская, усиливалась, напротив того, отвратить народ от иноземных обычаев, стараясь представить их беззаконными и нелепыми. Не мудрено при этом, что в народе долгое время обнаруживалось недоверие и презрение к иностранцам, в особенности по тому случаю, что иностранцы часто получали в России выгоды и относительный почет за такие дела, пользы которых народ еще не понимал или не признавал. Так вооружался он против иностранных докторов, ученых, особенно астрономов, которых считал колдунами. Недоверие иногда переходило в ненависть, и тогда народ преследовал бусурманов, так что правительство должно было в этих случаях неоднократно издавать особые указы для защиты иноземцев от обид и оскорблений. Но при всем том влияние иностранцев было сильнее на народ, нежели на администрацию. Не говоря о других сторонах жизни народной, при Алексее Михайловиче стали бояться влияния иностранцев даже в религиозном отношении. В «Уложении» (глава XXII, ст. 24) есть статья, в которой говорится, что если бусурман обратит русского человека в свою веру, то бусурмана того «по сыску казнить: сжечь огнем без всякого милосердия». Из того же опасения происходило, по свидетельству Кошихина, затруднение в поездке за границу, если бы кто захотел из русских людей.{28} В «Уложении» есть, правда, статья, говорящая, что «кому случится ехать из Московского государства, для торгового промыслу или иного для какого своего дела, в иное государство, которое государство с Московским государством мирно, — и тому на Москве бити челом государю, а в городех воеводам о проезжей грамоте, а без проезжей грамоты ему не ездити. А в городех воеводам давати им проезжие грамоты без всякого задержания» (гл. VI, ст. 1). Но, вероятно, много было каких-нибудь затруднений в этом случае, потому что Кошихин говорит, что, кроме как по царскому указу да по торговым делам, никто не ездит за границу: «не поволено!» А не поволено потому, что опасались, по свидетельству Кошихина, что, «узнав тамошних государств веру и обычаи, начали б свою веру отменять и приставать к иным». Да и за тех, которые ездят для торговли, собирали, по словам Кошихина, «по знатных нарочитых людях поручные записи, за крепкими поруками» (Кошихин, стр. 41). Если же кто вздумал бы съездить за границу без проезжей грамоты и это бы открылось, то его, пытавши, казнили смертию, в случае, когда бы открылось, что он ездил «для какого дурна»; когда же оказалось бы, что он ездил действительно для торговли, то его только били кнутом, «чтобы иным неповадно было» («Уложение», VI, 4). Ясно, что вообще за границу отпускали неохотно, а между тем были люди, понимавшие, что нам необходимо учиться у немцев: один голос Кошихина сам по себе уже может служить доказательством.

Само собою разумеется, что важность истинного образования не сразу была понята русскими и что с первого раза им бросились в глаза внешние формы европейской жизни, а не то, что было там выработано в продолжение веков, для истинного образования и облагорожения человека. Многие обвиняют Петра Великого в том, что он внес в Русь только внешность европейской образованности; но это вина вовсе не Петра. Мудрено было требовать от русских XVII века, чтобы они принялись усвоивать себе существенные плоды иноземных знаний и искусств, не обратив внимания на внешность и не заимствовав ничего дурного и бесполезного вместе с полезным и необходимым. Мы имеем несколько фактов, свидетельствующих, что русские и до Петра принимались уже подражать иностранцам, и подражать именно во внешности. Начинается это с самого двора. При Алексее Михайловиче являются у нас немецкие комедианты, играющие на органах, в трубы трубящие, балансирующие на канатах и представляющие разные действа. Чтобы посмотреть на это потешное зрелище, бояре, окольничие, думные дворяне и пр. нарочно должны были ехать из Москвы в Преображенское. Мало того: Артамон Сергеевич Матвеев заставил дворовых людей своих учиться потешному искусству у заморских комедиантов; а не заставил же учиться чему-нибудь другому у других иноземцев, бывших в Москве, — медицине, например, или хоть бы инженерному искусству…

То же самое было и в народе. Несмотря на запрещения правительства и особенно духовенства, иноземные моды распространялись и утверждались. Из обличений Адриана видно, что при нем на Москве уже не редкостью был обычай брить бороду. Появлялась уже и иноземная одежда: сохранился рассказ о боярине Никите Ивановиче Романове, который не только сам одевался, но и прислугу свою одевал в немецкие одежды и у которого взял и сжег их патриарх Никон. Кроме того, сохранился указ о «неношении платья и нестрижении волос по иноземному обычаю», данный уже в последний год царствования Алексея Михайловича. В нем объявляется (Полн. собр. зак., № 607, 6 августа 1675 года):{29} «Стольникам, и стряпчим, и дворянам московским, и жильцам указал великий государь свой государев указ сказать, — чтоб они иноземских немецких и иных извычаев не перенимали, волосов у себя на голове не постригали, також и платья, кафтанов и шапок с иноземских образцов не носили и людем своим потому ж носить не велели. А будет кто впредь учнет волосы подстригать и платье носить с иноземского образца, или такое ж платье объявится на людях их: и тем от великого государя быть в опале и из вышних чинов написаны будут в нижние чины». Не очевидно ли проявляется в этом старание задержать распространение иноземной моды? Но особенно сильно восставали постановления допетровские против табаку, и, однако, по свидетельству иноземцев, употребление табаку было особенно распространено между русскими в конце XVII века. Гюи Мьеж, бывший у нас посланником около этого времени, говорит, что «русские готовы все сделать и все отдать за табак». Между тем закон страшно вооружался против табаку, до самых времен Петра. Уложение (глава XXV, ст. 11 (и) след.) повторяет указ Михаила Феодоровича, которым «на Москве и в городех о табаке заказ учинен крепкой под смертной казнью, чтоб нигде русские люди и иноземцы всякие табаку у себя не держали, и не пили, и табаком не торговали. А кто русские люди и иноземцы табак учнут держати или табаком учнут торговати, и тех продавцов и купцов велено имати, и присылати в Новую Четверть, и за то тем людям чинити наказанье большое без пощады, под смертною казнью, и дворы их и животы имая продавать, а деньги имати в государеву казну». В следующих статьях говорится, что нужно пытать тех, у кого окажется табак, чтобы узнать, от кого они его получили; а затем пытать и тех, на кого они укажут. Если же кто скажет, что табак им найден или к нему подкинут, то его пытать; и если под пыткою станет говорить все одно и то же, то его «свобожати беспенно», — только «за табачную находку бити кнутом на козле» (ст. 14). «А которые стрельцы, и гулящие, и всякие люди с табаком будут в приводе дважды или трожды, и тех людей пытати, и не одинова, и бити кнутом на козле или по торгом; а за многие приводы у таких людей пороти ноздри и носы резати, а после пыток и наказанья ссылати в дальние городы, где государь укажет, чтоб на то смотря иным так неповадно было делати» (ст. 16),

В 1661 году, июня 3, подтверждено было запрещение о табаке «под казнью и под большою заповедью: что велят им чинить жестокое наказание и пени велят на них имать денежные большие» (Поли. собр. зак., том I, № 299). Сам указ угрожает жестокою казнью: какая казнь могла считаться жестокою в то время, когда отсечение руки и обеих ног было только облегчением прежней казни смертной (Поли. собр. зак., № 510), когда били кнутом невьянского приказчика за то, что он не дал подвод, недалеко от Тобольска, царским сокольникам, которые поэтому должны были нанять себе подводы за 40 алтын (Акты исторические, том IV, № 64).{30} И, несмотря на все эти жестокие казни, употребление табаку распространялось. Правы ли же раскольники, укоряя Петра в потворстве табачникам, за то, что он дозволил вольный провоз и продажу табаку и даже велел отвести в Москве палаты для торга им? (Полн. собр. зак., том III, № 1570.) Он поступил просто как мудрый администратор: видя, что нет средств отвратить контрабанду, даже казнью и «пороньем ноздрей», он дозволил ввоз запрещенного зелья и таким образом сделал из него по крайней мере статью государственного дохода…

Но мы оставляем до следующей статьи обозрение того, что сделал Петр и как он отнесся к старой партии, встретившей его с самого начала противодействием всем его намерениям. Теперь же мы повторим только, что преобразования Петра не должны быть рассматриваемы иначе, как в связи с развитием народных стремлений. И если когда-нибудь будущий историк Петра возьмется за свой труд именно с этой мыслью, то он, конечно, представит нам в совершенно ясном свете многие явления народной жизни, о которых мы теперь едва имеем слабое понятие. Множество материалов, собранных или указанных ныне г. Устряловым, могут значительно облегчить работу будущего исследователя. Тогда только и может составиться истинная история царствования Петра, во всей силе и обширности ученого ее значения, а не биография исторического лица, с изложением событий, имеющих отношение к этому лицу. Тогда объяснится в подробностях многое, о чем теперь мы можем судить только вообще. К сожалению, до сих пор история писалась преимущественно в смысле внешнегосударственном, так что о внутренней жизни народа мы имеем только отрывочные сведения, да и теми дорожили до сих пор очень мало. Но стоит раз обратиться истории на этот путь, стоит раз сознать, что в общем ходе истории самое большое участие приходится на долю народа и только весьма малая Доля остается для отдельных личностей,{31} — и тогда исторические сведения о явлениях внутренней жизни народа будут иметь гораздо более цены для исследователей и, может быть, изменят многие из доселе господствовавших исторических воззрений. Может быть, этот живой взгляд будет обращен со временем и на историю древней Руси. Предшественники Петра старались поддерживать старину и, видя зло, думали поправить его, починивая кое-где старую систему. Несмотря на то, старая система все падала, все становилась хуже, все более и более возбуждала негодование народа, который чувствовал необходимость нового, но не знал, где и как его искать. По незнанию своему, он, разумеется, перенимал всякую дрянь. Его преследовали и казнили за это, но не изменяли условий народной жизни, не давали возможности перенимать хорошее.{32} Разлад старого с новым делался все ощутительнее, и, лишенное ясного сознания, не имея никаких определенных целей, без знания и без руководителя, это стремление к новому и негодование против непоправимой старины могло бы сделаться источником долгих бедствий для государства, при дальнейшем упорстве старинной партии. Но Петр понял потребности и истинное положение народа, понял негодность прежней системы и решительно ступил на новую дорогу. Переворот, совершенный им, был быстр, но не был насильствен.

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я