Три дня (Горький Максим, 1912)

II

Недалеко от мельницы Назарова, на пути реки Боломы, встал высокий холм — река срезала половину его, обнажив солнцу и воздуху яркие полосы цветных глин, отложила смытую землю в русло своё, наметала острый мыс и, круто обогнув его вершину, снова прижалась к пёстрому берегу.

На мысу рос тальник, стояла маленькая грязная водокачка, с тонкой высокой трубой на крыше, а за мысом, уютно прикрытая зеленью, встала полосатая купальня, синяя и белая. Берег укреплён фашинником, по склону его поло́го вырезана дорожка, он весь густо усажен молодым березняком, а с верха, через зелёную гриву, смотрит вниз, на реку и в луга, небольшой дом, приземистый, опоясанный стеклянной террасой, точно подавленный антресолями, неуклюжей башенкой и красным флюгером над нею.

Николай Назаров обогнул мыс, ловко загребая одним веслом, причалил, взял вёсла и выскочил на мостик купальни. Посмотрев в воду, как в зеркало, парень пригладил волоса, застегнул вышитый ворот рубахи, надел жилет, взглянул на часы и, взвесив их на ладони, неодобрительно покачал головою. Потом, перекинув через руку новый синий пиджак, не спеша пошёл в гору, двигая мускулами лица, точно выбирая выражение, с каким удобнее войти наверх.

Но когда, выйдя на площадку перед террасой, он увидел Якова Ильича Будилова, — его лицо само собою приняло выражение почтительное, серьёзное и диковатое.

Тихий барин сидел в тени берёз за большим столом, в одной руке он держал платок, а другою, с циркулем в ней, измерял что-то на листе ослепительно белой бумаги. И сам он был весь белый, точно снегом осыпан от плеч до пят, только шея, лицо и шляпа — жёлтые, разных оттенков, шляпа — ярче, а кожа темнее. Над ним кружились осы, он лениво взмахивал платком и свистел сквозь зубы.

Назаров снял картуз, шаркая по земле толстыми подошвами сапог. Яков Ильич выпрямил спину, вытянул под столом тонкие длинные ноги и несколько секунд молча смотрел сквозь круглые очки в лицо гостя, потом его редкие, жёлтые усы, концами вниз, дрогнули, обнажив чёрные зубы.

— Ага, это вы? — сказал он глуховато, мягко и в нос.

Николай подвинулся к столу.

— Доброго здоровьица!

— Спасибо! — ответил Будилов, вертя между пальцами циркуль.

— Я вам не помешаю?

— Нисколько! Садитесь. Но вот что я вам скажу: каждый раз, приходя ко мне, вы говорите: «Доброго здоровьица» и потом спрашиваете: «Я вам не помешаю?» Так?

— Точно так, — согласился Николай, вздохнув.

— Ну, иногда надобно сказать что-нибудь другое, как-нибудь иначе. Например: «Добрый день!» И спросить: «Как здоровье?»

Говоря, барин заставлял циркуль ходить по бумаге, а Николай слушал и рассматривал человека, всегда внушавшего ему стеснительное чувство, связывавшее язык и мысли. Лицо барина напоминало китайца с вывески чайного магазина: такое же узкоглазое, круглое, безбородое, усы вниз, такие же две глубокие морщины от ноздрей к углам губ и широкий нос. Стёкла очков то увеличивали, то уменьшали его серенькие глаза, и казалось, что они расплываются по лицу.

— Ну, как живёте?

— Ничего-с.

Барин собрал нос в комочек.

— Вот опять слово-ер…

— Привычка, — виновато сказал Николай.

— Дурная!

Глядя в лицо парня усталым взглядом глаз, Будилов загудел скучноватым баском:

— Дурная-с! Это прилично лакею. Вы же не лакей, а крестьянин. Да. Если лакей не скажет слово-ер — ему не дадут на чай.

Сдвинув шляпу на затылок, обнажив голый череп, сунул руки в карманы и, рассматривая белые башмаки свои, продолжал:

— Ведь вы же не говорите Покровскому слово-ер?

Николай, почтительно улыбаясь, ответил:

— Господин Покровский учитель, он живёт за наш, крестьянский счёт, значит — человек служащий, а вы — другое дело-с, как же…

Барин распустил нос по лицу, сожалительно чмокая.

— Ай-яй! Ну, какое же, батенька, другое дело! Это же всё равно! Я же вам объяснял: учитель — учит, я строю церкви, вы мелете муку, мы же все делаем дело, необходимое людям, и все мы равно заслуживаем уважения, это же надо понять! Надо уважать всякий труд, это и сделает всех культурными людьми, да, а культурному человеку нельзя говорить слово-ер.

— Я — забыл, — сказал Николай, покраснев и опуская голову под укоризненным взглядом.

— Хотите чаю? — спросил Яков Ильич, сняв и протирая очки.

— Покорно благодарю, не хочется.

— Ну как же не хочется? Потом я покажу вам новый улей.

За стёклами террасы бесшумно мелькала тёмная фигура, доносился тихий звон чайных ложек. Речь хозяина, гудение пчёл, щебетанье птиц — всё точно плавилось в жарком воздухе, сливаясь в однообразный гул и внушая Назарову уныние.

— Что, с отцом — говорили?

Николай приподнял плечи, вертя картуз в руках.

— Нет, не говорил с той поры. Ничего не выйдет, окромя ссоры. Очень уж он привержен к мельнице: «дед был мельником, и я, и тебе это дано…»

— Глупо!

— Именно что глупо! Нет, уж, видно, надо подождать, когда помрёт он.

Яков Ильич кашлянул или усмехнулся и, сняв шляпу, помахал ею в лицо себе.

— М-да — ждать? — протянул он, сморщив нос. — Не очень это удобно мне — ждать…

— Здоровье у него всё слабеет…

— Ну, это, знаете…

— Яша, чай пить, — крикнули с террасы.

Будилов встал на ноги, сухой, тонкий, белый и весь в новом.

«Словно покойник», — подумал Николай.

— Идёмте! Да не надо же надевать пиджак, — моя мать — не барышня; вот если бы барышни были, ну тогда…

На террасе, за столом сидела дородная, большая старуха, лицо у неё было надутое, мутные глаза выпучены, нижняя губа сонно отвисла, седые волосы гладко причёсаны и собраны на затылке репой. В ответ на поклон Николая она покачнулась вперёд и напомнила ему куклу из тряпок, набитую опилками.

— А не жарко здесь, Яша?

— Везде жарко, — ответил Будилов, усаживаясь в плетёное кресло. — Надо привыкать, мамаша, — в аду будет ещё жарче…

— Ну-у, — сказала старуха, подбирая губы.

— Там жара доходит до трёхсот градусов.

— Ничего нам не известно про ад…

Сын серьёзно и укоризненно сказал:

— Вы же не знаете, мамаша, а говорите! Между тем семь лет назад один учёный немец был там и всё измерил и узнал. Его спускали на цепях, просверлили дыру в земле — на Кавказе — и спустили! Да.

Старуха, оскалив большие жёлтые зубы, закачалась, говоря:

— Никогда не поймёшь, Яша, шутишь ты или серьёзно! Мне-то ничего, я уж привыкла, а вот он может поверить.

— Я понимаю, что Яков Ильич шутят, — молвил Николай, усмехаясь.

— Шутит! Надо же говорить правильно. Об одном человеке говорится — шутит, а не шутят. Шутят — черти и актёры.

Назарову стало неловко и обидно.

— Н-да-с, — продолжал архитектор, облизав ложку, которой взял варенье из вазы, и опустив её в стакан. — Вы, конечно, знаете, что все эти черти, леший, ад и прочее — всё это называется предрассудками, суевериями, то есть — чепуха…

— Павел Иванович объяснял…

— Ну вот, это хорошо. Он серьёзный человек, вы его слушайте. Вот видите, — и Будилов постучал пальцем по столу, — я же придерживаюсь совсем других взглядов, чем он, но я говорю — он хороший человек. Это называется воздать врагу должное, и это вы усвойте. Да. Когда Покровский станет говорить о царе, дворянах, начальстве, вообще о политике — вы этого не слушайте, политика для вас не годится. После, когда вы будете хозяином своего дела, — оно вам внушит, какая политика для вас всего лучше. Если у человека нет ничего своего, он не может понимать, что такое государство, и зачем оно, и какой политики надобно ему держаться… Понятно?

— Понимаю.

— Вот, Николай, слушай и помни, — внушительно заговорила старуха, но сын нахмурился, вытянул нос и грустно заявил:

— Чай пахнет мылом…

— Ну что ты, Яша? — беспокойно воскликнула мать. — Пил, пил и вдруг…

— Мамаша! — сказал Яков Ильич, печально покачивая головою. — Пора же вам знать, что земля вообще пахнет мылом. И это же естественно, мамаша, она — жирная и, непрерывно вертясь в воздухе, омыливается…

— А ну тебя…

Николай тяжело вздохнул, отирая ладонью пот со лба. Ему не нравилось, как эти люди едят: Будилов брал лепёшки, словно брезгуя, концами тонких пальцев; поднося кусок ко рту, вытягивал губы, как лошадь и морщил нос; потом, ощупав кусок губами, неохотно втягивал его в рот и медленно, словно по обязанности, жевал, соря крошками; всё это казалось парню неприятным ломаньем человека избалованного и заевшегося.

Старуха ела непрерывно, сводя зрачки на кусок и жадно осматривая его, прежде чем сунуть в большой, дряблый рот, собирала крошки на ладонь, как деревенская баба, и ссыпала их в рот, закидывая голову, выгибая круглый кадык. Всё время её тусклые глаза ошаривали стол, руки вытягивались за вареньем и лепёшками; короткие, пухлые пальцы хватали крепко. Чувствовалось, что она скупая, всё у неё на счету. Иногда, устав жевать, она тяжко вздыхала, закрыв глаза, но тотчас же хватала чашку, быстро глотала чай, и, обтерев губы салфеточкой с бахромою, рука её снова тянулась за куском, отгоняя мух.

«Мужики, пожалуй, благообразнее едят», — думал Николай, исподлобья следя за движениями хозяев, и думать так ему было приятно. Сам он ел осторожно, немного и старался жевать не чавкая, к чему не привык и что было неудобно для него, а чавкать — не смел, потому что Будилов однажды заметил матери:

— Мамаша, не чавкайте!

Она возмущённо сказала:

— Что ты, Яша, бог с тобою! Разве это я?

— Конечно — вы!

У Назарова зазвенело в голове, точно барин ударил его в ухо, он пробормотал, виновато улыбаясь:

— Это я…

— Да? — будто бы удивился Будилов. — Ну, чавкать при еде — не обязательно.

Он долго, нудно говорил о том, как надобно есть, — Назаров слушал его, опустив глаза, и мысленно, с ненавистью кричал:

«Паяц, лыковая рожа!»

Несколько минут молча жевали печенье и пили чай, потом Будилов отодвинул пустой стакан и заговорил, как бы продолжая начатую речь:

— Нужна не политика, а — культура, нужны сначала знания, потом деяния, а не наоборот, как принято у нас. Да. Если вы не будете пить водку и сумеете выбрать себе хорошую жену — всё пойдёт прекрасно. Табак курить тоже не надо. И читайте хорошие книги. Больше всего читайте Толстого, но — будьте осторожны! Когда он говорит: не насильничайте, не обижайте друг друга — это верно, это — голос настоящей христианской культуры, это надо принять и помнить.

Он посмотрел в светлый бок самовара, подкрутил усы и вздохнул, когда они снова опустились.

— Но — его крик: не надо государства, не надо науки — это чепуха! Без науки теперь сапога не шьют, а без государства вы мне, сударь, голову откусите. Эту философию можно читать под старость, когда у вас будут дети. Тогда, если вы и уверуете в необходимость разрушения, — всё равно, это будет безопасно для вас и для других. У вас уже будут привычки, а привычки всегда побеждают мнения и убеждения. Вы кончили пить? Пойдёмте. Спасибо, мамаша!

— Спасибо! — повторил Николай, кланяясь, и едва удержался, чтобы тоже не прибавить — мамаша.

Барин взял его двумя пальцами за рукав рубахи и повёл в парк, продолжая говорить всё более оживлённо:

— Человек должен жить скромно, ничем не гордясь, не хвастаясь, но так, чтобы все, кто вокруг него, ясно видели свои ошибки, свою глупость, жадность, а в его жизни — образец для себя.

В синем куполе неба таяло огненное солнце, потоки лучей лились на зелень парка, земля была покрыта золотыми узорами — и двое людей, тихо шагая по дорожке, были смешно и странно пёстрыми.

— Когда, батенька мой, на каждых пяти верстах квадрата будет жить разумный человек — всё будет хорошо! Нужно, чтобы везде жили люди, которые могут научить, как лучше сложить печь, чтобы она больше хранила тепла, какие яблони удобнее разводить вот в этом месте, как лечить лошадей, да…

Он снял очки и, помахивая ими, смотрел на всё вокруг, прищурив сероватые, водянистые глаза.

— Нам, прежде всего, нужны вот такие добрые, всё знающие люди, а крикунов, а заговорщиков — не надо! Нужны культурные люди, которые умели бы любить труд. Вот видите — я уже говорил вам — вот я купил заросшее бурьяном, засыпанное мусором это место и этот дом, с прогнившим полом, проваленной крышей, ограбленный и разрушенный. Рамы поломаны, двери сорваны, всё — раскрадено; это было кладбище какой-то глупой, неумелой жизни. Прошло семь лет — смотрите, как всё хорошо…

Яков Ильич остановился и повёл рукою вокруг.

Следя за его жестом, Назаров вспомнил знакомые ему развалины — сначала он, ребёнок, боялся их, потом бегал сюда со Стёпой Рогачёвым добывать медь и железо для грушников [Утильшиков – Ред.]. Это они, бывало, отрывали ручки и петли дверей, шпингалеты рам, таскали вьюшки, рылись, как кроты, не боясь сторожа, всегда пьяного или спящего.

— Видите, что может сделать человек? — слышал он мягкий, но уже не скучный басок Будилова.

Всюду вокруг стояли мощные стволы старых, дуплистых лип, к ним подсажены молодые деревья, в густой траве сверкали цветы, там и тут возвышались красные и жёлтые крыши разнообразных ульев, а людей не видно было, и действительно думалось, что всё это устроил один Будилов. Где-то неподалёку шипела вода, на дворе, за домом, тихонько взвизгивал и охал насос, чуть слышно бормотал гнусавый старческий голос.

Сквозь завесы зелени были видны прочные стены и красные, крытые железом крыши хозяйственных построек, на всём вокруг лежала печать умной человеческой работы, и человек говорил:

— Здесь нет аршина земли, которой не коснулась бы моя рука!

Назаров уважительно посмотрел на эту руку, тёмную от загара, с длинными пальцами и узкой ладонью, потом искоса и мельком взглянул на тяжёлую кисть своей правой руки и сжал её в кулак.

— Да. И я горжусь тем, что в то время, когда кругом всё разрушается, я умел восстановить часть разрушенной жизни, — он положил руку на плечо Николая, заглядывая в глаза ему. — Вот и вы так же: возьмите кусок земли по силе вашей и обработайте её, в пример другим. Это вызовет в людях уважение к вам, а вас наградит сознанием вашей особенности. Подумайте, какова может быть земля лет через сто, если каждый из людей сумеет украсить за жизнь свою хотя бы десятину, а? Прекрасным садом будет земля, и в этом именно и скрыт смысл жизни, — понимаете?

Это были именно те речи, ради которых Назаров уже второй год почти каждое воскресенье являлся сюда, к человеку, вызывавшему у него сложное чувство зависти, уважения и с трудом подавляемой обиды. В манере барина говорить, в его странных, не смешных шутках, в назойливом повторении одного и того же — Николай чувствовал, что епархиальный архитектор считает его парнем глуповатым, это всегда бередило самолюбие Назарова, и он замечал, что действительно при барине становится глупее. Но речи Будилова о смысле жизни, о необходимости умного, упорного труда на своей земле были дороги Николаю, они укрепляли в нём его мечты, перерождая их в ясные, твёрдо очерченные планы будущего.

— А вы, Яков Ильич, подождёте продавать ту землю? — спросил он тихонько.

— Чего — подождать?

— Да вот, когда отец…

Будилов искоса взглянул на него и сказал, сморщив жёлтое лицо:

— Мельники живут до ста лет. Я, батенька, не могу ждать, увы! Мне нужны деньги. Саяновские мужики дают уже две тысячи семьсот. Ещё немножко поспорим и — сойдёмся! Да! А вы — не горюйте. Земли — много!

— Ах ты, господи, — вздохнул Николай, угрюмо опустив голову. — Не в силу мне отказаться-то от вашей земли, прямо — не могу… Так всё обдумано, так это просто выходит у меня…

— Мельники долговечны, как слоны, — говорил барин, шаря в карманах, — за это, главным образом, они и считаются колдунами, да-с, милейший мой…

Остановился, вынул сигару, тщательно и долго обрезывал маленькими ножницами конец её, закурил и, гоня перед собою синюю струйку дыма, пошёл вперёд по аллее. Николай поглядел в спину ему и вдруг начал прощаться.

— А — улей? — спросил барин, подняв брови.

— Уж в другой раз позвольте, сегодня надо скорее домой, отец там жалуется, грудь завалило…

Он бормотал, опустив голову, не глядя в лицо Будилова, переминаясь с ноги на ногу, — что-то беспокойное слагалось в уме и торопило уйти отсюда.

— Как хотите! — недовольно и сухо сказал Будилов.

Николай быстро спустился с горы, сел в лодку и, широко взмахивая веслами, погнал её против течения, словно убегая от чего-то, что неотступно гналось за ним.

Весло задевало опустившийся в воду ивняк, путалось в стеблях кувшинок, срывая их золотые головки; под лодкой вздыхала и журчала вода. Почему-то вспомнилась мать — маленькая старушка с мышиными глазками: вот она стоит перед отцом и, размахивая тонкой, бессильной рукой, захлёбываясь словами, хрипит:

— Злодей ты, злодей, дай хоть умереть-то мне, не му-учь…

А он, большой и тяжёлый, развалясь на лавке под окном, отвечает лениво и без злобы:

— Али я тебе мешаю? Издыхай…

Мать трясётся вся, растирает руками больное горло, смотрит в угол на иконы, и снова шелестят сухие жуткие слова:

— Пресвятая богородица — накажи его! Порази его в сердце, матушка! Без покаяния бы ему…

Отец вскочил на ноги.

— Вон, ведьма!..

Она выбегает согнувшись, точно маленькая собачка, а вечером, лёжа в телеге на дворе, шепчет Николаю:

— Измаял он меня, боров распутный, ославил, душеньку мне истерзал, Николушка, милый, — тошнёхонько мне, ой…

Это было шесть лет тому назад.

Цветным камнем мелькнул над водою зимородок, по реке скользнула голубая стрела; с берега, из кустов, негромко крикнули:

— Эй — куда? Здесь я…

Не взглянув на берег, не отвечая, он глубоко вогнал лодку в заросль камыша, выпрыгнул на берег и, попав ногами в грязь, сердито заворчал:

— Нашла место, нет лучше-то?..

Перед ним стояла дородная, высокая девица в зелёной юбке с жёлтыми разводами, в жёлтой кофте и белом платке на голове.

— Не всё равно? — сказала она густым голосом.

— Вон, гляди, как сапоги замарал!

— Эка важность!

Отошли в кусты, и на маленькой полянке, среди молодых сосен, Николай устало бросился в тень, под деревья, а она, бережно разостлав по траве верхнюю юбку, села рядом с ним, нахмурив густые тёмные брови и пытливо глядя в лицо его небольшими карими глазами.

— Опять не в духах?

Николай отвернулся от неё и, сплюнув сквозь зубы, пробормотал:

— Чёртов китаец этот не хочет ждать, продаёт землю-то саяновским!

Она вздохнула, не торопясь достала из-за пояса платок, заботливо вытерла потное лицо Николая, потом, перекинув на грудь себе толстую косу, молча стала играть розовой лентой, вплетённой в конец её. Брови её сошлись в одну линию, она плотно поджала красные губы и пытливо уставилась глазами в сердитое, хмурое лицо Назарова.

— Что теперь делать? — сказал он, щурясь от солнца, и положил голову на колени ей.

— Не скоро, видно, поживёшь, как хорошие-то люди, — медленно проговорила она.

Николай чмокнул, закрыл глаза и сморщил лицо.

— Ну вот! Чем бы ласковое что сказать…

— Лаской дела не подвинешь, милый…

— Эх ты! — тихонько и уныло воскликнул Назаров.

— Что я?

— Так. Мало ты меня, Христина, любишь, вот что.

Она подвела руку под шею ему и, легко приподняв голову парня, прижала её ко груди.

— А ты полно-ка! Не любила бы, так гуляла бы со Степаном.

— С нищим-то?

— И ты не богат…

— Я — буду!

— Улита-то едет…

— Погоди, отец помрёт…

— Кабы это от тебя было зависимо…

Николай открыл глаза, быстро приподнялся, сел рядом с нею и строго, глухо спросил:

— Ты что говоришь?

— Я?

Христина удивлённо отшатнулась от него, приподняв плечи и словно желая спрятать голову.

— Что я говорю?

— То-то! — сказал Николай. Сорвал горсть травы и резким движением отбросил её прочь от себя.

— Ты мне этих мыслей не внушай!

— Каких?

Они посмотрели в глаза друг другу, и первый отвернулся Николай, а Христина, улыбаясь широкой улыбкой, обняла его за шею и, раскачивая, шептала в ухо:

— А ты — полно-ка! Милёнок! Ты — не думай…

— О чём? — подозрительно спросил он.

— Ни о чём не думай, кроме дела, как его лучше исделать…

— А вот — как? Вон он, паяц этот…

— Будилов-то?

— Ну да.

— И впрямь — паяц!

— Вон он говорит: «Мельники, говорит, до ста лет живут»… да!

Христина подумала немножко и, вздохнув, сказала:

— Да-а, долголетни они…

И тотчас торопливо заговорила, усмехаясь:

— Намедни Будилов-то, как пололи мы гряды у него, сел под окно и в подзорную трубу смотрит, всё смотрит на нас… Выглядел Анюту Сорокиных, ну, а известно, какова она, ей только мигни…

— Брось, — сказал Николай, — что тебе?

А в памяти звучало двойное слово:

«Долго-летни… долго-вечны…»

Он снова лёг на колени ей, а Христина, грустно прикрыв глаза выцветшими ресницами, замолчала, перебирая его волосы. Молчали долго.

Было тихо, только из травы поднимался чуть слышный шорох, гудели осы, да порою, перепархивая из куста в куст, мелькали серенькие корольки, оставляя в воздухе едва слышный звук трепета маленьких крыльев. Вздрагивая, тянулись к солнцу изумрудные иглы сосняка, а высоко над ними кружил коршун, бесконечно углубляя синеву небес.

Назаров следил за полётом птицы, и ему казалось, что в нём тоже медленно плавает чёрный шарик, — никаких мыслей нет, не хочется думать, и жутко следить за этой чёрной точкой в небе, отражённой где-то глубоко в душе.

Вдруг вспомнились слова Христины:

«Ни о чем не думай — делай…»

«Намекает она али нет? Пожалуй, намекает! Ей — что? Будет удача — её выигрыш, не будет, пропаду я — с другим начнет гулять…»

А Христина, лаская его, тихонько, жалобно говорила:

— Пожить бы поскорее хорошо-то, миленький ты мой, одним бы, на полной свободе, хозяевами себе…

Он беспокойно повернулся на бок, не желая более смотреть в небо, и, глядя снизу вверх в лицо ей, сердито сказал:

— Что ты, уговариваешь?

— Коленька, — так уж хочется мне с тобой…

— Лучше бы поцеловала!

— Поцеловать-то и хочется, — шепнула она, наклоняясь. Николай закинул руки за шею ей, притянул к себе и закрыл глаза, прильнув к её губам.

— Ой — пусти! — шептала она, отталкивая его, вырвалась и, легко столкнув парня с колен своих, встала на ноги, томно потягиваясь.

— Задохнулась даже…

Он откатился под сосны и, лёжа вниз лицом, бормотал:

— Идёт время, идёт, а ты — мучайся! Эх! Господи!

Христина молчала, отряхая с юбки хвою и траву, потом, взглянув на солнце, сказала:

— Надобно домой…

— Погоди!

— Нет, надо…

И, помолчав, прибавила:

— Надо идти…

Николай сел на земле, поправил волосы, надел картуз.

— Ну, едем…

Но Христина, отступив в сторону, сказала виноватым голосом:

— Я, Коля, пеше пойду сегодня…

— Отчего?

— Та-ак.

Он поднялся на ноги, оглядываясь, прислушался — где-то неподалёку бил коростель, а Христина тихонько говорила:

— Мне к Мишиным надо зайти…

Глаза у неё разбегались, по лицу расплылась слащавая улыбочка.

— Врёшь ты, — тихо сказал Николай.

— Ей-богу — правда! — воскликнула она, прижимая руки к высокой груди.

— Врёшь, — повторил парень раздумчиво и, тряхнув головою, подошёл вплоть к ней. — Погляди-ка в глаза мне — ну?

Она испуганно выкатила карие зрачки, улыбка сошла с лица её, и губы вздрогнули.

— Что ты, Коленька!

— Знаю я, о чём ты думаешь! — сказал он сердито. — И почему не едешь сегодня со мной — понимаю!

— Да что ты! — повторила она обиженно. — Что тебе кажется? Господь с тобой, право!

Он подвинулся к ней, тихо говоря:

— Ты на что мне в то воскресенье про Федосью Шилову рассказала?

— И не помню я даже…

— Не помнишь?

Но вдруг покраснев, она взмахнула рукой и, широко крестясь, заговорила торопливо:

— Вот — на! — святой крест — правда это! Все говорят про неё, только доказать нельзя, ведь уж семь месяцев прошло, как он помер…

Она смотрела прямо в глаза ему, речь её становилась всё многословнее, оживлённее — он подумал:

«Может, ошибаюсь я, свои мысли вижу у неё…»

И вслух сказал примирительно:

— Да я не про это! Нужно ли мне в чужое дело соваться?..

— Так про что же? — спросила она удивлённо.

— Да вот… всё вместе со мной в лодке отсюда ездила, а сегодня вдруг будто испугалась чего — иду одна, пешком!

В глазах её вспыхнули и тотчас погасли зелёные искорки, она обняла его за шею и, поцеловав, шепнула на ухо:

— Не бойся!

— Чего? — спросил Назаров, тоже обняв её, а она, крепко прижимаясь к нему грудью, томно прикрыв глаза, маня и обещая, сказала:

— Ничего не бойся! Ой, люблю я тебя до смерти!

И, вдруг обессилев, тяжело повисла в его руках.

У него сладко кружилась голова, сердце буйно затрепетало, он обнимал её всё крепче, целуя открытые горячие губы, сжимая податливое мягкое тело, и опрокидывал его на землю, но она неожиданно, ловким движением выскользнула из его рук и, оттолкнув, задыхаясь, крикнула подавленно:

— Иди, уходи!

Он, шатаясь, пошёл к ней.

— Уходи, Николай! — снова крикнула она. — Не могу я… ну тебя…

Глядя на неё пьяными глазами, обессиленный возбуждением, он пробормотал:

— Доведёшь ты меня… додразнишь до греха, гляди, Христина…

И, круто отвернувшись, пошёл сквозь кусты к лодке.

Когда он оттолкнулся от берега, то увидал над зеленью кустарника её лицо: возбуждённое, глазастое, с полуоткрытыми улыбкой губами, оно было как большой розовый цветок. Простоволосая, с толстой косою на груди, она махала ему платком, рука её двигалась утомлённо, неверно, и можно было думать, что девушка зовёт его назад.

Крепко стиснув вёсла, он погрузил их в реку и рванул к себе, громко, озлобленно крякнув.

— Вечером-то увидимся ли? — негромко сказала Христина.

Он не ответил, яростно взрывая воду вёслами.

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я