Мать (Горький Максим, 1906)

24

Этот страх, подобный плесени, стеснявший дыхание тяжелой сыростью, разросся в ее груди, и, когда настал день суда, она внесла с собою в зал заседания тяжелый, темный груз, согнувший ей спину и шею.

На улице с нею здоровались слободские знакомые, она молча кланялась, пробираясь сквозь угрюмую толпу. В коридорах суда и в зале ее встретили родственники подсудимых и тоже что-то говорили пониженными голосами. Слова казались ей ненужными, она не понимала их. Все люди были охвачены одним и тем же скорбным чувством – это передавалось матери и еще более угнетало ее.

– Садись рядом! – сказал Сизов, подвигаясь на лавке. Послушно села, оправила платье, взглянула вокруг. Перед глазами у нее слитно поплыли какие-то зеленые и малиновые полосы, пятна, засверкали тонкие желтые нити.

– Погубил твой сын нашего Гришу! – тихо проговорила женщина, сидевшая рядом с ней.

– Молчи, Наталья! – ответил Сизов угрюмо.

Мать посмотрела на женщину – это была Самойлова, дальше сидел ее муж, лысый, благообразный человек с окладистой рыжей бородой. Лицо у него было костлявое; прищурив глаза, он смотрел вперед, и борода его дрожала.

Сквозь высокие окна зал ровно наливался мутным светом, снаружи по стеклам скользил снег. Между окнами висел большой портрет царя в толстой, жирно блестевшей золотой раме, тяжелые малиновые драпировки окон прикрывали раму с боков прямыми складками. Перед портретом, почти во всю ширину зала вытянулся стол, покрытый зеленым сукном, направо у стены стояли за решеткой две деревянные скамьи, налево – два ряда малиновых кресел. По залу бесшумно бегали служащие с зелеными воротниками, золотыми пуговицами на груди и животе. В мутном воздухе робко блуждал тихий шепот, носился смешанный запах аптеки. Все это – цвета, блески, звуки и запахи – давило на глаза, вторгалось вместе с дыханием в грудь и наполняло опустошенное сердце неподвижной, пестрой мутью унылой боязни.

Вдруг один из людей громко сказал что-то, мать вздрогнула, все встали, она тоже поднялась, схватившись за руку Сизова.

В левом углу зала отворилась высокая дверь, из нее, качаясь, вышел старичок в очках. На его сером личике тряслись белые редкие баки, верхняя бритая губа завалилась в рот, острые скулы и подбородок опирались на высокий воротник мундира, казалось, что под воротником нет шеи. Его поддерживал сзади под руку высокий молодой человек с фарфоровым лицом, румяным и круглым, а вслед за ними медленно двигались еще трое людей в расшитых золотом мундирах и трое штатских.

Они долго возились за столом, усаживаясь в кресла, а когда сели, один из них, в расстегнутом мундире, с ленивым бритым лицом, что-то начал говорить старичку, беззвучно и тяжело шевеля пухлыми губами. Старичок слушал, сидя странно прямо и неподвижно, за стеклами его очков мать видела два маленькие бесцветные пятнышка.

На конце стола у конторки стоял высокий лысоватый человек, покашливал, шелестел бумагами.

Старичок покачнулся вперед, заговорил. Первое слово он выговаривал ясно, а следующие как бы расползались у него по губам, тонким и серым.

– Открываю… Введите…

– Гляди! – шепнул Сизов, тихонько толкая мать, и встал.

В стене за решеткой открылась дверь, вышел солдат с обнаженной шашкой на плече, за ним явились Павел, Андрей, Федя Мазин, оба Гусевы, Самойлов, Букин, Сомов и еще человек пять молодежи, незнакомой матери по именам. Павел ласково улыбался, Андрей тоже, оскалив зубы, кивал головой; в зале стало как-то светлее, проще от их улыбок, оживленных лиц и движения, внесенного ими в натянутое, чопорное молчание. Жирный блеск золота на мундирах потускнел, стал мягче, веяние бодрой уверенности, дуновение живой силы коснулось сердца матери, будя его. И на скамьях сзади нее, где до той поры люди подавленно ожидали, теперь тоже вырос ответный негромкий гул.

– Не трусят! – услыхала она шепот Сизова, а с правой стороны тихо всхлипнула мать Самойлова.

– Тише! – раздался суровый окрик.

– Предупреждаю… – сказал старичок.

Павел и Андрей сели рядом, вместе с ними на первой скамье сели Мазин, Самойлов и Гусевы. Андрей обрил себе бороду, усы у него отросли и свешивались вниз, придавая его круглой голове сходство с головой кошки. Что-то новое появилось на его лице – острое и едкое в складках рта, темное в глазах. На верхней губе Мазина чернели две полоски, лицо стало полнее, Самойлов был такой же кудрявый, как и раньше, и так же широко ухмылялся Иван Гусев.

– Эх, Федька, Федька! – шептал Сизов, опустив голову.

Мать слушала невнятные вопросы старичка, – он спрашивал, не глядя на подсудимых, и голова его лежала на воротнике мундира неподвижно, – слышала спокойные, короткие ответы сына. Ей казалось, что старший судья и все его товарищи не могут быть злыми, жестокими людьми. Внимательно осматривая лица судей, она, пытаясь что-то предугадать, тихонько прислушивалась к росту новой надежды в своей груди.

Фарфоровый человек безучастно читал бумагу, его ровный голос наполнял зал скукой, и люди, облитые ею, сидели неподвижно, как бы оцепенев. Четверо адвокатов тихо, но оживленно разговаривали с подсудимыми, все они двигались сильно, быстро и напоминали собой больших черных птиц.

По одну сторону старичка наполнял кресло своим телом толстый, пухлый судья с маленькими, заплывшими глазами, по другую – сутулый, с рыжеватыми усами на бледном лице. Он устало откинул голову на спинку стула и, полуприкрыв глаза, о чем-то думал. У прокурора лицо было тоже утомленное, скучное.

Сзади судей сидел, задумчиво поглаживая щеку, городской голова, полный, солидный мужчина; предводитель дворянства, седой, большебородый и краснолицый человек, с большими, добрыми глазами; волостной старшина в поддевке, с огромным животом, который, видимо, конфузил его – он все старался прикрыть его полой поддевки, а она сползала.

– Здесь нет преступников, нет судей, – раздался твердый голос Павла, – здесь только пленные и победители…

Стало тихо, несколько секунд ухо матери слышало только тонкий, торопливый скрип пера по бумаге и биение своего сердца.

И старший судья тоже как будто прислушивался к чему-то, ждал. Его товарищи пошевелились. Тогда он сказал:

– М-да, Андрей Находка! Признаете вы…

Андрей медленно приподнялся, выпрямился и, дергая себя за усы, исподлобья смотрел на старичка.

– Да в чем же я могу признать себя виновным? – певуче и неторопливо, как всегда, заговорил хохол, пожав плечами. – Я не убил, не украл, я просто не согласен с таким порядком жизни, в котором люди принуждены грабить и убивать друг друга…

– Отвечайте короче, – с усилием, но внятно сказал старик. На скамьях, сзади себя, мать чувствовала оживление, люди тихо шептались о чем-то и двигались, как бы освобождая себя из паутины серых слов фарфорового человека.

– Слышишь, как они? – шепнул Сизов.

– Федор Мазин, отвечайте…

– Не хочу! – ясно сказал Федя, вскочив на ноги. Лицо его залилось румянцем волнения, глаза засверкали, он почему-то спрятал руки за спину.

Сизов тихонько ахнул, мать изумленно расширила глаза.

– Я отказался от защиты, я ничего не буду говорить, суд ваш считаю незаконным! Кто вы? Народ ли дал вам право судить нас? Нет, он не давал! Я вас не знаю!

Он сел и скрыл свое разгоревшееся лицо за плечом Андрея. Толстый судья наклонил голову к старшему и что-то прошептал. Судья с бледным лицом поднял веки, скосил глаза на подсудимых, протянул руку на стол и черкнул карандашом на бумаге, лежавшей перед ним. Волостной старшина покачал головой, осторожно переставив ноги, положил живот на колени и прикрыл его руками. Не двигая головой, старичок повернул корпус к рыжему судье, беззвучно поговорил с ним, тот выслушал его, наклонив голову. Предводитель дворянства шептался с прокурором, голова слушал их, потирая щеку. Вновь зазвучала тусклая речь старшего судьи.

– Каково отрезал? Прямо – лучше всех! – удивленно шептал Сизов на ухо матери.

Мать, недоумевая, улыбалась. Все происходившее сначала казалось ей лишним и нудным предисловием к чему-то страшному, что появится и сразу раздавит всех холодным ужасом. Но спокойные слова Павла и Андрея прозвучали так безбоязненно и твердо, точно они были сказаны в маленьком домике слободки, а не перед лицом суда. Горячая выходка Феди оживила ее. Что-то смелое росло в зале, и мать, по движению людей сзади себя, догадывалась, что не она одна чувствует это.

– Ваше мнение? – сказал старичок. Лысоватый прокурор встал и, держась одной рукой за конторку, быстро заговорил, приводя цифры. В его голосе не слышно было страшного.

Но в то же время сухой, колющий налет бередил и тревожил сердце матери – было смутное ощущение чего-то враждебного ей. Оно не угрожало, не кричало, а развивалось невидимо, неуловимо. Лениво и тупо оно колебалось где-то вокруг судей, как бы окутывая их непроницаемым облаком, сквозь которое не достигало до них ничто извне. Она смотрела на судей, и все они были непонятны ей. Они не сердились на Павла и на Федю, как она ждала, не обижали их словами, но все, о чем они спрашивали, казалось ей ненужным для них, они как будто нехотя спрашивают, с трудом выслушивают ответы, все заранее знают, ничем не интересуются. Вот перед ними стоит жандарм и говорит басом:

– Павла Власова называли главным зачинщиком все…

– А Находку? – лениво и негромко спросил толстый судья.

– И его тоже…

Один из адвокатов встал, говоря:

– Могу я?

Старичок спрашивает кого-то:

– Вы ничего не имеете?

Все судьи казались матери нездоровыми людьми. Болезненное утомление сказывалось в их позах и голосах, оно лежало на лицах у них, – болезненное утомление и надоедная, серая скука. Видимо, им тяжело и неудобно все это – мундиры, зал, жандармы, адвокаты, обязанность сидеть в креслах, спрашивать и слушать.

Стоит перед ними знакомый желтолицый офицер и важно, растягивая слова, громко рассказывает о Павле, об Андрее. Мать, слушая его, невольно думала: «Не много ты знаешь». И смотрела на людей за решеткой уже без страха за них, без жалости к ним – к ним не приставала жалость, все они вызывали у нее только удивление и любовь, тепло обнимавшую сердце; удивление было спокойно, любовь – радостно ясна. Молодые, крепкие, они сидели в стороне у стены, почти не вмешиваясь в однообразный разговор свидетелей и судей, в споры адвокатов с прокурором. Порою кто-нибудь презрительно усмехался, что-то говорил товарищам, по их лицам тоже пробегала насмешливая улыбка. Андрей и Павел почти все время тихо беседовали с одним из защитников – мать накануне видела его у Николая. К их беседе прислушивался Мазин, оживленный и подвижный более других, Самойлов что-то порою говорил Ивану Гусеву, и мать видела, что каждый раз Иван, незаметно отталкивая товарища локтем, едва сдерживает смех, лицо у него краснеет, щеки надуваются, он наклоняет голову. Раза два он уже фыркнул, а после этого несколько минут сидел надутый, стараясь быть более солидным. И в каждом, так или иначе, играла молодость, легко одолевая усилия сдержать ее живое брожение.

Сизов легонько тронул ее за локоть, она обернулась к нему – лицо у него было довольное и немного озабоченное. Он шептал:

– Ты погляди, как они укрепились, материны дети, а? Бароны, а?

В зале говорили свидетели – торопливо, обесцвеченными голосами, судьи – неохотно и безучастно. Толстый судья зевал, прикрывая рот пухлой рукой, рыжеусый побледнел еще более, иногда он поднимал руку и, туго нажимая на кость виска пальцем, слепо смотрел в потолок жалобно расширенными глазами. Прокурор изредка черкал карандашом по бумаге и снова продолжал беззвучную беседу с предводителем дворянства, а тот, поглаживая седую бороду, выкатывал огромные красивые глаза и улыбался, важно сгибая шею. Городской голова сидел, закинув ногу на ногу, бесшумно барабанил пальцами по колену и сосредоточенно наблюдал за движениями пальцев. Только волостной старшина, утвердив живот на коленях и заботливо поддерживая его руками, сидел, наклонив голову, и, казалось, один вслушивался в однообразное журчание голосов, да старичок, воткнутый в кресло, торчал в нем неподвижно, как флюгер в безветренный день. Продолжалось это долго, и снова оцепенение скуки ослепило людей…

– Объявляю… – сказал старичок и, раздавив тонкими губами следующие слова, встал.

Шум, вздохи, тихие восклицания, кашель и шарканье ног наполнили зал. Подсудимых увели, уходя, они, улыбаясь, кивали головами родным и знакомым, а Иван Гусев негромко крикнул кому-то:

– Не робей, Егор!..

Мать и Сизов вышли в коридор.

– Чай пить в трактир пойдешь? – заботливо и задумчиво спросил ее старик. – Полтора часа время у нас!

– Не хочу.

– Ну, и я не пойду. Нет, – каковы ребята, а? Сидят вроде того, как будто они только и есть настоящие люди, а остальные все – ни при чем! Федька-то, а?

К ним подошел отец Самойлова, держа шапку в руке. Он угрюмо улыбался и говорил:

– Мой-то Григорий? От защитника отказался и разговаривать не хочет. Первый он, слышь, выдумал это. Твой-то, Пелагея, стоял за адвокатов, а мой говорит – не желаю! И тогда четверо отказались…

Рядом с ним стояла жена. Часто моргая глазами, она вытирала нос концом платка. Самойлов взял бороду в руку и продолжал, глядя в пол:

– Ведь вот штука! Глядишь на них, чертей, понимаешь – зря они все это затеяли, напрасно себя губят. И вдруг начинаешь думать – а может, их правда? Вспомнишь, что на фабрике они все растут да растут, их то и дело хватают, а они, как ерши в реке, не переводятся, нет! Опять думаешь – а может, и сила за ними?

– Трудно нам, Степан Петров, понять это дело! – сказал Сизов.

– Трудно – да! – согласился Самойлов.

Его жена, сильно потянув воздух носом, заметила:

– Здоровы все, окаянные…

И, не сдержав улыбки на широком, дряблом лице, продолжала:

– Ты, Ниловна, не сердись, – давеча я тебе бухнула, что, мол, твой виноват. А пес их разберет, который виноват, если по правде говорить! Вон что про нашего-то Григория жандармы со шпионами говорили. Тоже, постарался, – рыжий бес!

Она, видимо, гордилась своим сыном, быть может, не понимая своего чувства, но ее чувство было знакомо матери, и она ответила на ее слова доброй улыбкой, тихими словами:

– Молодое сердце всегда ближе к правде…

По коридору бродили люди, собирались в группы, возбужденно и вдумчиво разговаривая глухими голосами. Почти никто не стоял одиноко – на всех лицах было ясно видно желание говорить, спрашивать, слушать. В узкой белой трубе между двух стен люди мотались взад и вперед, точно под ударами сильного ветра, и, казалось, все искали возможности стать на чем-то твердо и крепко.

Старший брат Букина, высокий и тоже выцветший, размахивал руками, быстро вертясь во все стороны, и доказывал:

– Волостной старшина Клепанов в этом деле не на месте…

– Молчи, Константин! – уговаривал его отец, маленький старичок, и опасливо оглядывался.

– Нет, я скажу! Про него идет слух, что он в прошлом году приказчика своего убил из-за его жены. Приказчикова жена с ним живет – это как понимать? И к тому же он известный вор…

– Ах ты, батюшки мои, Константин!

– Верно! – сказал Самойлов. – Верно! Суд – не очень правильный…

Букин услыхал его голос, быстро подошел, увлекая за собой всех, и, размахивая руками, красный от возбуждения, закричал:

– За кражу, за убийство – судят присяжные, простые люди, – крестьяне, мещане, – позвольте! А людей, которые против начальства, судит начальство, – как так? Ежели ты меня обидишь, а я тебе дам в зубы, а ты меня за это судить будешь, – конечно, я окажусь виноват, а первый обидел кто – ты? Ты!

Сторож, седой, горбоносый, с медалями на груди, растолкал толпу и сказал Букину, грозя пальцем:

– Эй, не кричи! Кабак тут?

– Позвольте, кавалер, я понимаю! Послушайте – ежели я вас ударю и я же вас буду судить, как вы полагаете…

– А вот я тебя вывести велю отсюда! – строго сказал сторож.

– Куда же? Зачем?

– На улицу. Чтобы ты не орал…

Букин осмотрел всех и негромко проговорил:

– Им главное, чтобы люди молчали…

– А ты как думал?! – крикнул старик строго и грубо. Букин развел руками и стал говорить тише:

– И опять же, почему не допущен на суд народ, а только родные? Ежели ты судишь справедливо, ты суди при всех – чего бояться?

Самойлов повторил, но уже громче:

– Суд не по совести, это верно!..

Матери хотелось сказать ему то, что она слышала от Николая о незаконности суда, но она плохо поняла это и частью позабыла слова. Стараясь вспомнить их, она отодвинулась в сторону от людей и заметила, что на нее смотрит какой-то молодой человек со светлыми усами. Правую руку он держал в кармане брюк, от этого его левое плечо было ниже, и эта особенность фигуры показалась знакомой матери. Но он повернулся к ней спиной, а она была озабочена воспоминаниями и тотчас же забыла о нем.

Но через минуту слуха ее коснулся негромкий вопрос:

– Эта?

И кто-то громче, радостно ответил:

– Да!

Она оглянулась. Человек с косыми плечами стоял боком к ней и что-то говорил своему соседу, чернобородому парню в коротком пальто и в сапогах по колено.

Снова память ее беспокойно вздрогнула, но не создала ничего ясного.

В груди ее повелительно разгоралось желание говорить людям о правде сына, ей хотелось слышать, что скажут люди против этой правды, хотелось по их словам догадаться о решении суда.

– Разве так судят? – осторожно и негромко начала она, обращаясь к Сизову. – Допытываются о том – что кем сделано, а зачем сделано – не спрашивают. И старые они все, молодых – молодым судить надо…

– Да, – сказал Сизов, – трудно нам понять это дело, трудно! – И задумчиво покачал головой.

Сторож, открыв дверь зала, крикнул:

– Родственники! Показывай билеты…

Угрюмый голос неторопливо проговорил:

– Билеты, – словно в цирк!

Во всех людях теперь чувствовалось глухое раздражение, смутный задор, они стали держаться развязнее, шумели, спорили со сторожами.

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я