Мать (Горький Максим, 1906)

13

Софья была уже дома, она встретила мать с папиросой в зубах, суетливая, возбужденная.

Укладывая раненого на диван, она ловко развязывала его голову и распоряжалась, щуря глаза от дыма папиросы.

– Иван Данилович, привезли! Вы устали, Ниловна? Напугались, да? Ну, отдыхайте. Николай, Ниловне рюмку портвейна!

Ошеломленная пережитым, тяжело дыша и ощущая в груди болезненное покалывание, мать бормотала:

– Вы обо мне не беспокойтесь…

И всем существом своим трепетно просила внимания к себе, успокаивающей ласки.

Из соседней комнаты вышли Николай, с перевязанной рукой, и доктор Иван Данилович, весь растрепанный, ощетинившийся, как еж. Он быстро подошел к Ивану, наклонился над ним, говоря:

– Воды, больше воды, чистых полотняных тряпок, ваты!

Мать двинулась в кухню, но Николай взял ее под руку левой рукой и ласково сказал, уводя ее в столовую:

– Это не вам говорят, а Софье. Наволновались вы, милый человек, да?

Мать встретила его пристальный, участливый взгляд и с рыданием, которого не могла удержать, воскликнула:

– Что это было, голубчик вы мой! Рубили, людей рубили!

– Я видел! – подавая ей вино и кивнув головой, сказал Николай. – Погорячились немного обе стороны. Но вы не беспокойтесь – они били плашмя, и серьезно ранен, кажется, только один. Его ударили на моих глазах, я его и вытащил из свалки…

Лицо Николая и голос, тепло и свет в комнате успокаивали Власову. Благодарно взглянув на него, она спросила:

– Вас тоже ударили?

– Это я сам, кажется, неосторожно задел рукой за что-то и сорвал кожу. Пейте чай, – холодно, а вы одеты легко…

Она протянула руку к чашке, увидала, что пальцы ее покрыты пятнами запекшейся крови, невольным движением опустила руку на колени – юбка была влажная. Широко открыв глаза, подняв бровь, она искоса смотрела на свои пальцы, голова у нее кружилась и в сердце стучало:

«Так вот и Пашу тоже, – могут!»

Вошел Иван Данилович в жилете, с засученными рукавами рубашки, и на молчаливый вопрос Николая сказал своим тонким голосом:

– На лице незначительная рана, а череп проломлен, хотя тоже не сильно, – парень здоровый! Однако много потерял крови. Будем отправлять в больницу?

– Зачем? Пускай остается здесь! – воскликнул Николай.

– Сегодня можно, ну, пожалуй, завтра, а потом мне удобнее будет, чтобы он лег в больницу. У меня нет времени делать визиты! Ты напишешь листок о событии на кладбище?

– Конечно! – ответил Николай. Мать тихо встала и пошла на кухню.

– Куда вы, Ниловна? – беспокоясь, остановил он ее. – Соня одна управится!

Она взглянула на него и, вздрагивая, ответила, странно усмехаясь:

– В крови я…

Переодеваясь в своей комнате, она еще раз задумалась о спокойствии этих людей, об их способности быстро переживать страшное. Это отрезвляло ее, изгоняя страх из сердца. Когда она вошла в комнату, где лежал раненый, Софья, наклонясь над ним, говорила ему:

– Глупости, товарищ!

– Да я стеснять вас буду! – возражал он слабым голосом.

– А вы молчите, это вам полезнее…

Мать встала позади Софьи и, положив руки на ее плечо, с улыбкой глядя в бледное лицо раненого, усмехаясь, заговорила, как он бредил на извозчике и пугал ее неосторожными словами. Иван слушал, глаза его лихорадочно горели, он чмокал губами и тихо, смущенно восклицал:

– Ох… экий дурак!

– Ну, мы вас оставим! – поправив на нем одеяло, заявила Софья. – Отдохните!

Они ушли в столовую и там долго беседовали о событии дня.

И уже относились к драме этой как к чему-то далекому, уверенно заглядывая в будущее, обсуждая приемы работы на завтра. Лица были утомлены, но мысли бодры, и, говоря о своем деле, люди не скрывали недовольства собой. Нервно двигаясь на стуле, доктор, с усилием притупляя свой тонкий, острый голос, говорил:

– Пропаганда, пропаганда! Этого мало теперь, рабочая молодежь права! Нужно шире поставить агитацию, – рабочие правы, я говорю…

Николай хмуро и в тон ему отозвался:

– Отовсюду идут жалобы на недостаток литературы, а мы все еще не можем поставить хорошую типографию. Людмила из сил выбивается, она захворает, если мы не дадим ей помощников…

– А Весовщиков? – спросила Софья.

– Он не может жить в городе. Он возьмется за дело только в новой типографии, а для нее не хватает еще одного человека…

– Я не подойду? – тихо спросила мать.

Они все трое взглянули на нее и несколько секунд молчали.

– Хорошая мысль! – воскликнула Софья.

– Нет, это трудно для вас, Ниловна! – сухо сказал Николай. – Вам пришлось бы жить за городом, прекратить свидания с Павлом и вообще…

Вздохнув, она возразила:

– Для Паши это не велика потеря, да и мне эти свидания только душу рвут! Говорить ни о чем нельзя. Стоишь против сына дурой, а тебе в рот смотрят, ждут – не скажешь ли чего лишнего…

События последних дней утомили ее, и теперь, услышав о возможности для себя жить вне города, вдали от его драм, она жадно ухватилась за эту возможность.

Но Николай замял разговор.

– О чем думаешь, Иван? – обратился он к доктору. Подняв низко опущенную над столом голову, доктор угрюмо ответил:

– Мало нас, вот о чем! Необходимо работать энергичнее… и необходимо убедить Павла и Андрея бежать, они оба слишком ценны для того, чтобы сидеть без дела…

Николай нахмурил брови и сомнительно покачал головой, мельком взглянув на мать. Она поняла, что при ней им неловко говорить о ее сыне, и ушла в свою комнату, унося в груди тихую обиду на людей за то, что они отнеслись так невнимательно к ее желанию. Лежа в постели с открытыми глазами, она, под тихий шепот голосов, отдалась во власть тревог.

Истекший день был мрачно непонятен и полон зловещих намеков, но ей тяжело было думать о нем, и, отталкивая от себя угрюмые впечатления, она задумалась о Павле. Ей хотелось видеть его на свободе, и в то же время это пугало ее: она чувствовала, что вокруг нее все обостряется, грозит резкими столкновениями. Молчаливое терпение людей исчезало, уступая место напряженному ожиданию, заметно росло раздражение, звучали резкие слова, отовсюду веяло чем-то возбуждающим… Каждая прокламация вызывала на базаре, в лавках, среди прислуги и ремесленников оживленные толки, каждый арест в городе будил пугливое, недоумевающее, а иногда и бессознательно сочувственное эхо суждений о причинах ареста. Все чаще слышала она от простых людей когда-то пугавшие ее слова: бунт, социалисты, политика; их произносили насмешливо, но за насмешкой неумело прятался пытливый вопрос; со злобой – и за нею звучал страх; задумчиво – с надеждой и угрозой. Медленно, но широкими кругами по застоявшейся темной жизни расходилось волнение, просыпалась сонная мысль, и привычное, спокойное отношение к содержанию дня колебалось. Все это она видела яснее других, ибо лучше их знала унылое лицо жизни, и теперь, видя на нем морщины раздумья и раздражения, она и радовалась и пугалась. Радовалась – потому что считала это делом своего сына, боялась – зная, что если он выйдет из тюрьмы, то встанет впереди всех, на самом опасном месте. И погибнет.

Иногда образ сына вырастал перед нею до размеров героя сказки, он соединял в себе все честные, смелые слова, которые она слышала, всех людей, которые ей нравились, все героическое и светлое, что она знала. Тогда, умиленная, гордая, в тихом восторге, она любовалась им и, полная надежд, думала:

«Все будет хорошо, все!» Ее любовь – любовь матери – разгоралась, сжимая сердце почти до боли, потом материнское мешало росту человеческого, сжигало его, и на месте великого чувства, в сером пепле тревоги, робко билась унылая мысль:

«Погибнет… пропадет!..»

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я