Мои скитания
1928
Глава восьмая
Турецкая война
Наш эшелон. Пешком через Кавказ. Шулера во Млетах. В Турции. Встреча в отряде. Костя Попов. Капитан Карганов. Хаджи-Мурат. Пластунская команда. Охотничий курган. Отбитый десант. Англичане в шлюпке. Последнее сражение. Конец войны. Охота на башибузуков. Обиженный Инал Асланов. Домой!
Наш эшелон был сто человек, а в Тамбове и Воронеже прибавилось еще сто человек, и начальник последних, подпоручик Архальский, удалец хоть куда, веселый и шумный, как старший в чине, принял у Прутникова командование всем эшелоном, хотя был моложе его годами и, кроме того, Прутников до военной службы кончил университет. Чины и старшинство тогда очень почитались. Самый нижний чин это был рядовой, получавший 90 копеек жалованья в треть и ежемесячно по 2 копейки на баню, которые хранились в полковом денежном ящике и выдавались только накануне бани — солдат тогда пускали в баню за 2 копейки.
— Солдат, где твои вещи?
— Вот все тут, — вынимает деревянную ложку из-за голенища.
— А где твои деньги?
— На подводе везут в денежном ящике.
Следующий чин — ефрейтор, получавший в треть 95 копеек.
Во время войны жалованье утраивалось — 2 р. 70 к. в треть. Только что произведенные два ефрейтора входят в трактир чай пить, глядят и видят — рядовые тоже чай пьют… И важно говорит один ефрейтор другому: «На какие это деньги рядовщина гуляет? Вот мы, ефрейторы, другое дело».
Дней через пять мы были во Владикавказе, где к нашей партии прибавилось еще солдат, и мы пошли пешком форсированным маршем по Военно-Грузинской дороге. Во Владикавказе я купил великолепный дагестанский кинжал, бурку и чувяки с ноговицами, в которых так легко и удобно было идти, даже, пожалуй, лучше, чем в лаптях.
После Пушкина и Лермонтова писать о Кавказе, а особенно о Военно-Грузинской дороге, — перо не поднимается… Я о себе скажу одно — ликовал я, радовался и веселился. Несмотря на страшную жару и пыль, забегая вперед, лазил по горам, а иногда откалывал такого опасного козла, что измученные и запыленные солдаты отдыхали за смехом. Так же я дурил когда-то и на Волге в бурлацкой артели, и здесь, почуя волю, я был такой же бешеный, как и тогда. На станции Гудаут я познакомился с двумя грузинами, гимназистами последнего класса тифлисской гимназии. Они возвращались в Тифлис с каникул и предложили мне идти с ними прямой дорогой до станции Млеты.
— Только под гору спустимся, тут и Млеты, а дорогой больше 20 верст. Солдаты придут к вечеру, а мы через час будем там.
Партия строилась к походу, и, не сказавшись никому, я ушел с гимназистами в противоположную сторону, и мы вскоре оказались на страшном обрыве, под которым дома, люди и лошади казались игрушечными, а Терек — узенькой ленточкой.
— Вот и Млеты, давай спускаться.
Когда я взглянул вниз, сердце захолонуло, я подумал, что мои гимназисты шутят.
— Мы всегда тут ходим, — сказал младший, красавец-мальчуган. — Сегодня хорошо, сухо… Первым я, вы вторым, а за вами брат, — и спустился вниз по чуть заметной стежке в мелком кустарнике. Я чувствовал, что сердце у меня колотится… Ноги будто дрожат… И мелькнула в памяти гнилая лестница моей казанской тюрьмы. Я шагнул раз, два, поддерживаясь за кустарник, а подо мной быстро и легко спускается мальчик… Когда кустарник по временам исчезает, на голых камнях я висну над пропастью, одним плечом касаясь скалы, нога над бездной, а сверху грузин напевает какой-то веселый мотив. Я скоро овладеваю собой, привыкаю к высоте и через какие-нибудь четверть часа стою внизу и задираю голову на отвесную желтую стену, с которой мы спустились. «Ну вот, видите, как близко?» — сказал мне шедший за мной грузин. И таким тоном сказал, будто бы мы по бульвару прогулялись. Через несколько минут мы сидели в духане за шашлыком и кахетинским вином, которое нацедил нам в кувшин духанщик прямо из огромного бурдюка. Все это я видел в первый раз, все меня занимало, а мои молодые спутники были так милы, что я с этого момента полюбил грузин, а затем, познакомясь и с другими кавказскими народностями, я полюбил всех этих горных орлов, смелых, благородных и всегда отзывчивых. По дороге мимо нас двигались на огромных сонных буйволах со скрипом несуразные арбы, с огромными колесами и никогда не мазанными осями, крутившимися вместе с колесами. Как раз против нас к станции подъехала пара в фаэтоне, и из него вышли два восточных человека, один в интендантском сюртуке с капитанскими погонами, а другой штатский.
— Сандро, видишь, Асамат с кем-то.
— Должно быть, опять убежал.
И рассказал, что капитан вовсе не офицер, а известный шулер Асамат и только мундир надевает, чтобы обыгрывать публику, что весной он был арестован чуть ли не за убийство и, должно быть, бежал из острога.
После обеда мы дружески расстались, мои молодые товарищи наняли лошадей и поехали в Тифлис, а я гулял по станции, по берегу Терека, пока, наконец, увидал высоко на горе поднимающуюся пыль и пошел навстречу своему эшелону. Товарищи удивились, увидав меня, было много разговоров, думали, что я сбежал, особенно были поражены они, когда я показал ту дорогу, по которой спускался. Солдат поместили в казармах, а офицерам дали большой номер с четырьмя кроватями, куда пригласили и меня. Доканчивая балык Андреева-Бурлака и уцелевшие напитки, мы расположились ко сну. Я скоро уснул и проснулся около полуночи. Прутников не спал, встревоженно ходил по комнате и сказал мне, что Архальский играет в другом номере в карты с каким-то офицером и штатским и, кажется, проигрывает.
Я сразу сообразил, что шулера нашли-таки жертву, и, одевшись, попросил Прутникова остаться, а сам пошел к игрокам, сунув в карман револьвер Архальского. В довольно большом номере посреди стоял стол с двумя свечами по углам. Рядом столик с вином, чуреком, зеленью и сыром. Архальский, весь бледный, дрожащей рукой делал ставки. Игра велась в самую первобытную, трущобную азартную игру — банковку, состоящую в том, что банкомет раскладывает колоду на три кучки. Понтирующие ставят, каждый на свою кучку, деньги, и получает выигрыш тот, у кого нижняя карта открывается крупнее, а если — шанс банкомета — в какой-нибудь кучке окажется карта одинаковая с банкометом, то он забирает свою ставку. Тайну этой игры я постиг еще в Ярославле. Банк держал Асамат. Когда я вошел, штатский крикнул на меня:
— Пошел вон, ты видишь, офицеры здесь!
— Андрей Николаевич, я к вам, не спится…
Архальский объяснил, что я его товарищ юнкер, и меня пригласили выпить стакан вина. Я сел. Игра продолжалась.
— Хочешь, ставь, — предложил мне офицер.
— Что ж, можно, — и я вынул из кармана пачку кредиток. — Вот только посмотрю, в чем игра: я ее не знаю. — И стал наблюдать. Архальский ставил то 10, то 20 рублей на кучку, ставил такие же куши и третий партнер… Несколько раз по 5 рублей бросил я и выиграл рублей двадцать. Вот Архальский бросил 50 рублей, я — 10, и вдруг банкомет открыл десятку и загреб все деньги. У нас тоже оказались две десятки. Потом ставили понемногу, но как только Архальский усилит куш, а за ним и я, или открываются четыре десятки, или у банкомета оказывается туз, и он забирает весь выигрыш. Это повторялось каждый раз, когда наши куши были крупными. Архальский дрожал и бледнел. Я знал, что он проигрывал казенные деньги, на которые должен вести эшелон… Перед банкометом росла груда, из которой торчали три новеньких сторублевки, еще не измятых, которые я видел у Архальского в бумажнике.
— Владимир Алексеевич, у вас есть деньги? — спросил меня Архальский.
— Сколько угодно, не беспокойтесь, сейчас отыграемся.
Я вскочил со стула, левой рукой схватил груду кредиток у офицера, а его ударил кулаком между глаз и в тот же момент наотмашь смазал штатского и положил в карман карты Асамата вместе с остальными деньгами его товарища. Оба полетели на пол вместе со стульями. Архальский соскочил как сумасшедший и ловит меня за руку, что-то бормочет.
— Что такое? Что такое? Разбой? — весь бледный приподнялся Асамат, а другой еще лежал на полу без движения. Я вынул револьвер, два раза щелкнул взведенный курок Смит-Вессона. Минута молчания.
— Асамат, наконец-то, я тебя, мерзавец, поймал. Поручик, — обратился я к Архальскому, — зовите коменданта и солдат, вас обыгрывали наверняка, карты подрезаны, это беглые арестанты. Зови скорей! — крикнул я Архальскому.
Асамат в жалком виде стоит, подняв руки, и умоляет:
— Тише, тише, отдай мои деньги, только мои.
Другой его товарищ ползет к окну. Я, не опуская револьвера, взял под руку Архальского, вытолкнул его в коридор, ввел в свой номер, где крепко спал Прутников, и разбудил его. Только тут Архальский пришел в себя и сказал:
— Ведь вы же офицера ударили?
Я объяснил ему, какой это был офицер.
— Они жаловаться будут.
— Кому? Кто? Да их уже, я думаю, след простыл.
Я высыпал скомканные деньги из кармана на стол, а сам пошел в номер Асамата. Номер был пуст, окно отворено. На столе стояли две бутылки вина, которые, конечно, я захватил с собой, и, уходя, запер номер, а ключ положил в карман. Вино привело в чувство Архальского, который сознался, что проиграл казенных денег почти пятьсот рублей и около ста своих. Мы пили вино, а Прутников смотрел, слушал, ровно ничего не понимая, и разводил руками, глядя на деньги, а потом стал их считать. Я отдал Архальскому шестьсот рублей, а мне за хлопоты осталось двести. Архальский обнимал меня, целовал, плакал, смеялся и все на тему «я бы застрелился».
Нервы были подняты, ночь мы не спали, в четыре часа пришел дежурный с докладом, что кашица готова и люди завтракают, и в пять, когда все еще спали, эшелон двинулся дальше. Дорогой Архальский все время оглядывался — вот-вот погоня. Но, конечно, никакой погони не было.
Во Мцхетах мы разделились. Архальский со своими солдатами ушел на Тифлис и дальше в Карс, а мы направились в Кутаис, чтобы идти на Озургеты, в Рионский отряд. О происшествии на станции никто из солдат не знал, а что подумал комендант и прислуга об убежавших через окно, это уж их дело. И дело было сделано без особого шума в какие-нибудь три минуты.
Война. Писать свои переживания или описывать геройские подвиги — это и скучно и старо. Переживания мог писать глубокий Гаршин, попавший прямо из столиц, из интеллигентной жизни в кровавую обстановку, а у меня, кажется, никаких особых переживаний и не было. Служба в полку приучила меня к дисциплине, к солдатской обстановке, жизнь бурлацкая да бродяжная выбросила из моего лексикона слова: страх, ужас, страдание, усталость, а окружающие солдаты и казаки казались мне скромными институтками сравнительно с моими прежними товарищами, вроде Орлова и Ноздри, Костыги, Улана и других удалых добрых молодцев. На войне для укрощения моего озорства было поле широкое. Мне повезло с места, и вышло так, что война для меня оказалась приятным препровождением времени, напоминавшим мне и детство, когда пропадал на охоте с Китаевым, и жизнь бродяжную. Мне повезло. Прутников получил у кутаисского воинского начальника назначение — вести свою команду в 120 человек в 41-ю дивизию, по тридцати человек в каждый из четырех полков, а сам был назначен в 161-й Александропольский, куда постарался зачислить и меня.
В Кутаисе мы пробыли два дня; я в это время снялся в своей новой черкеске и послал три карточки в Россию — отцу, Гаевской и Далматову. Посланная отцу карточка цела у меня по сие время. Походным порядком шагали мы в Гурии до ее столицы, Озургеты. Там в гостинице «Атряд» я пил чудное розовое вино типа известного немецкого «асманхейзера», но только ароматнее и нежнее. Оно было местное и называлось «вино гуриели». Вот мы на позиции, на Муха-Эстате. Направо Черное море открылось перед нами, впереди неприступные Цихидзири, чертова крепость, а влево лесистые дикие горы Аджарии.
В день прихода нас встретили все офицеры и командир полка седой грузин князь Абашидзе, принявший рапорт от Прутникова. Тут же нас разбили по ротам, я попал в 12-ю стрелковую. Смотрю и глазам не верю: длинный, выше всех на полторы головы подпоручик Николин, мой товарищ по Московскому юнкерскому училищу, с которым мы рядом спали и выпивали!
— Николай Николаевич, — позвал я Прутникова, — скажи обо мне вон тому длинному подпоручику, это мой товарищ Николин, чтобы он подошел к старому знакомому.
Прутников что-то начал рассказывать ему и собравшимся офицерам, говорил довольно долго, указывая на меня; Николин бросился ко мне, мы обнялись и поцеловались, забыв дисциплину. Впрочем, я был в новой черкеске без погон, а не в солдатском мундире. Тогда многие из призванных стариков пришли еще в вольном платье. Николин вывел меня в сторону, нас окружили офицеры, которые уже знали, что я бывший юнкер, известный артист. Прутников после истории в Млетах прямо благоговел передо мной. Николин представил меня как своего товарища по юнкерскому училищу, и мне пришлось объяснить, почему я пришел рядовым. Седой капитан Карганов, командир моей 12-й роты, огромный туземец с Георгиевским крестом, подал мне руку и сказал:
— Очень рад, что вы ко мне, хорошо послужим, — и подозвал юного прапорщика, розового, как девушка.
— Вы, Костя, в палатке один; возьмите к себе юнкера, веселей будет.
— Попов, — отрекомендовался он мне, — очень буду рад.
Так прекрасно встретили меня в полку, и никто из прибывших со мной солдат не косился на это: они видели, как провожали меня в Саратове, видели, как относился ко мне начальник эшелона, и прониклись уважением после того, когда во Млетах я спустился со скалы. И так я попал в общество офицеров и жил в палатке Кости Попова. Полюбил меня Карганов и в тот же вечер пришел к нам в палатку с двумя бутылками прекрасного кахетинского, много говорил о своих боевых делах, о знаменитом Бакланове, который его любил, и, между прочим, рассказал, как у него из-под носа убежал знаменитый абрек Хаджи-Мурат, которого он под строгим конвоем вел в Тифлис.
— Пан-ымаешь, вниз головой со скалы, в кусты нырнул, загремел по камням, сам, сам слышал… Меня за него чуть под суд не отдали… Приказано было мне достать его живым или мертвым… Мы и мертвого не нашли… Знаем, что убился, пробовал спускаться, тело искать, нельзя спускаться, обрыв, а внизу глубина, дна не видно… Так и написали в рапорте, что убился в бездонной пропасти… Чуть под суд не отдали.
Ни я, ни Костя, слушавшие с восторгом бесхитростный рассказ старого кавказского вояки, не знали тогда, кто такой был Хаджи-Мурат, абрек да абрек.
— Потом, — продолжал Карганов, — все-таки я его доколотил. Можете себе представить, год прошел, а вдруг опять Хаджи-Мурат со своими абреками появился, и сказал мне командир: «Ты его упустил, ты его и лови, ты один его в лицо знаешь»… Ну и теперь я не пойму, как он тогда жив остался! Долго я его искал, особый отряд джигитов для него был назначен, одним таким отрядом командовал я, ну нашел. Вот за него тогда это и получил, — указал он на Георгия.
Десятки лет прошло с тех пор. Костя Попов служил на Западе в каком-то пехотном полку и переписывался со мной. Между прочим, он был женат на сестре знаменитого ныне народного артиста В.И. Качалова, и когда, тогда еще молодой, первый раз он приехал в Москву, то он привез из Вильны мне письмо от Кости.
Впоследствии Костя Попов, уже в капитанском чине, заезжал ко мне в Москву и в разговоре напоминал о Карганове.
— Ты не забыл Карганова, нашего ротного?.. Помнишь, как он абрека упустил, а потом добил его?
— Конечно, помню.
— А знаешь, кто этот абрек был?
— Вот не знаю.
— Так прочитай Льва Толстого «Хаджи-Мурат».
И действительно, там Карганов, наш Карганов! И почти слово в слово я прочитал у Льва Николаевича его рассказ, слышанный мной в 1877 году на позиции Муха-Эстата от самого Карганова, моего командира.
У Карганова в роте я пробыл около недели, тоска страшная, сражений давно не было. Только впереди отряда бывали частые схватки охотников. Под палящим солнцем учили присланных из Саратова новобранцев. Я как-то перед фронтом показал отчетливые ружейные приемы, и меня никто не беспокоил. Ходил к нам Николин, и мы втроем гуляли по лагерю, и мне они рассказывали расположение позиции.
— Вот это Хуцубани… там турки пока сидят, господствующие позиции, мы раз в июне ее заняли, да нас оттуда опять выгнали, а рядом с ним, полевее, вот эта лесная гора в виде сахарной головы называется «Охотничий курган», его нашли охотники-пластуны, человек двадцать, ночью отбили у турок без выстрела, всех перерезали и заняли… Мы не успели послать им подкрепления, а через три дня пришли наши на смену, и там оказалось 18 трупов наших пластунов, над ними турки жестоко надругались. Турок мы опять выгнали, а теперь опять там стоят наши охотники, и с той поры курган называется «Охотничьим»… Опасное место, на отлете от нас, к туркам очень близко… Да ничего, там такой народец подобрали, который ничего не боится.
Рассказал мне Николин, как в самом начале выбирали пластунов-охотников: выстроили отряд и вызвали желающих умирать, таких, кому жизнь не дорога, всех готовых идти на верную смерть, да еще предупредили, что ни один охотник-пластун родины своей не увидит. Много их перебили за войну, а все-таки охотники находились. Зато житье у них привольное, одеты кто в чем, ни перед каким начальством шапки зря не ломают и крестов им за отличие больше дают.
Так мы мило проводили время. Прислали нашим саратовцам обмундировку, сапоги выдали, и мне мундира рядового так и не пришлось надеть. Как-то вечером зашел к Карганову его друг и старый товарищ, начальник охотников Лешко. Здоровенный малый, хохол, с проседью, и только в чине поручика: три раза был разжалован и каждый раз за боевые отличия производился в офицеры. На черкеске его, кроме двух солдатских, белел Георгий уже офицерский, полученный недавно. Карганов позвал пить вино меня и Попова. Сидели до утра, всякий свое рассказывал. Я разболтался про службу в полку, про крючничество и про бурлачество и по пьяному делу силу с Лешко попробовали да на «ты» выпили.
— Каргаша, ты мне его отдай в охотничью команду.
— Дядя, отпусти меня, — прошусь я.
Карганова весь отряд любил и дядей звал.
— Да иди, хоть и жаль тебя, а ты там по месту, таких чертей там ищут.
Лешко подал на другой день рапорт командиру полка, и в тот же день я распростился со своими друзьями и очутился на Охотничьем кургане.
В полку были винтовки старого образца, системы Карле, с бумажными патронами, которые при переправе через реку намокали и в ствол не лезли, а у нас легкие берданки с медными патронами, 18 штук которых я вставил в мою черкеску вместо щегольских серебряных газырей. Вместо сапог я обулся в поршни из буйволовой кожи, которые пришлось надевать мокрыми, чтобы по ноге сели, а на пояс повесил кошки — железные пластинки с острыми шипами и ремнями, которые и прикручивались к ноге, к подошвам, шипами наружу. Поршни нам были необходимы, чтобы подкрадываться к туркам неслышно, а кошки — по горам лазить, чтобы нога не скользила, особенно в дождь.
Помощник командира был поручик нашего полка Виноградов, удалец хоть куда, но серьезный и молчаливый. Мы подружились, а там я сошелся и со всеми товарищами, для которых жизнь — копейка… Лучшей компании я для себя и подыскать бы не мог. Оборванцы и удальцы, беззаветные, но не та подлая рвань, пьяная и предательская, что в шайке Орлова, а действительно «удал-добры молодцы». Через неделю и я стал оборванцем благодаря колючкам, этому отвратительному кустарнику с острыми шипами, которым все леса кругом переплетены: одно спасение от него — кинжал. Захватит в одном месте за сукно — стоп. Повернулся в другую — третьим зацепило, и ни шагу. Только кинжал и спасал, — секи ветки и иди смело. От колючки, от ночного лежания в секретах, от ползания около неприятеля во всякую погоду моя новенькая черкеска стала рванью.
Когда через недельку я урвался на часок к Курганову и Попову, последний даже ахнул от удивления, увидя меня в таком виде, а Карганов одобрительно сказал:
— Вот тэпэрь ты джигит настоящий.
Весело жили. Каждую ночь в секретах да на разведках под самыми неприятельскими цепями лежим по кустам да папоротникам, то за цепь проберемся, то часового особым пластунским приемом бесшумно снимем и живенько в отряд доставим для допроса… А чтобы часового взять, приходилось речку горную Кинтриши вброд по шею переходить и обратно с часовым тем же путем пробираться уже втроем — за часовым всегда охотились вдвоем. Дрожит несчастный, а под кинжалом лезет в воду. Никогда ни одному часовому пленному мы никакого вреда не сделали: идет как баран, видит, что не убежишь. На эти операции посылали охотников самых ловких, а главное сильных, всегда вдвоем, а иногда и по трое. Надо снять часового без шума. Веселое занятие — та же охота, только пожутче, а вот в этом-то и удовольствие.
Здесь некогда было задумываться и скучать, не то что там, в лагерях, где по неделям, а то и по месяцам не было никаких сражений, офицеры играли в карты, солдаты тайком в кустах в орлянку, у кого деньги есть, а то валялись в балаганах и скучали, скучали… Особенно, когда осенью зарядит иногда на неделю, а то и две, дождь, если ветер подует из мокрого угла, от Батума. А у нас задумываться было некогда. Кормили хорошо, усиленную порцию мяса на котел отпускали, каши не впроед и двойную порцию спирта. Спирт был какой-то желтый, говорят, местный, кавказский, но вкусный и очень крепкий. Бывало, сгоряча забудешь и хватишь залпом стакан, как водку, а потом спроси, «какой губернии», ни за что не ответишь. Чай тоже еще не был тогда введен в войсках, мы по утрам кипятили в котелках воду на костре и запускали в кипяток сухари — вот и чай. Питались больше сухарями, хлеб печеный привозили иногда из Озургет, иногда пекли в отряде и нам доставляли ковригами. Как-то в отряд привезли муку, разрезали кули, а в муке черви кишат. Все-таки хлеб пекли из нее.
— Ничего, — говорили хлебопеки, — солдат не собака, все съест, нюхать не станет.
И ели, и не нюхали.
Рионский отряд после того, как мы взяли Кабулеты, стал называться Кабулетским. Вправо от Муха-Эстаты и Хуцу-бани, которую отбили у турок, до самого моря тянулись леса и болота. Назад, к России, к северу от Озургет до самого моря тянулись леса на болотистой почве, бывшее дно моря. Это последнее выяснилось воочию на посту Цисквили на берегу моря, близ глубокой болотистой речки Чолок, поросшей камышами и до войны бывшей границей с Турцией. Цисквили была тогда пограничным постом, и с начала войны там стояли две роты, чтобы охранять Озургеты от турецкого десанта. Кругом болота, узкая песчаная полоса берега, и в море выдавалась огромная лагуна, заросшая камышом и кугой, обнесенная валами песку со стороны моря, как бы краями чаши, такими высокими валами, что волны не поднимались выше их, а весь берег вправо и влево был низким местом, ниже уровня моря, а дальше в непроходимых лесах, на громадном пространстве на север до реки Риона и далее до города Поти, были огромные озера-болота, место зимовки перелетных птиц. Эти озера зимой кишели гусями, утками, бакланами, но достать их было невозможно из-за непроходимых трясин. В некоторых местах, покрытых кустарником, особенно по берегу Чолока, росли некрупные лавровые деревья, и когда солдаты в начале войны проходили этими местами, то набили свои сумки лавровым листом.
— В России он дорог.
Два взвода одиннадцатой роты покойно и скучно стояли с начала войны на посту Цисквили и болели малярией в этом болоте, дышавшем туманами. Это была ужасная стоянка в полном молчании. Солдаты развлекались только тем, что из растущих в лесах пальм делали ложки и вырезали разные фигурки. Раз только и было развлечение: как-то мы со своего кургана увидали два корабля, шедшие к берегу и прямо на нас. В отряде тревога: десант. Корабли шли на Цисквили, остановились так в верстах в двух от нее, сделали несколько выстрелов по посту и ушли. Огромные снаряды не рвались, попадая в болото, разорвались только два, да и то далеко от солдат. Странно, что в это время наши противники в своих окопах сидели без выстрела, и мы им тоже не отвечали. Но все-таки это нас заставило насторожиться, а командир батальона гурийцев, кажется, князь Гуриели, знающий местность, доложил начальнику отряда генералу Оклобжио, что надо опасаться десанта немного севернее Цисквили, на реке Супси, впадающей в море, по которой можно добраться до самого Кутаиса и отрезать Озургеты и наш отряд. А на Супси до сих пор и поста не было. Позаботились об этом: послали поручика Кочетова со взводом, приказали выстроить из жердей и болотной куги балаганы, как это было на Цисквили и кое-где у нас в лагере. Кроме того, в помощь Кочетову назначили из нашей пластунской команды четырех, под моей командой. Но мы ушли только через 10 дней, так как турки как-то вели себя непокойно и ни с того ни с сего начинали пальбу то тут, то там. Пришлось усилить секреты и разведку, и вся команда по ночам была в разведке под самым туркой. Только через десять дней, когда, по-видимому, все успокоилось, послали нас. Со мной пошли лучшие удальцы: Карасюта, Енетка и Галей-Галямов, татарин с Камы, лесоруб и охотник по зверю. Первые двое неутомимые ходоки, лошадь перегонят, а татарин незаменимый разведчик с глазами лучше бинокля и слухом дикого зверя, все трое великолепные стрелки. Мы вышли до солнышка, пообедали в Цисквили, где наткнулись на одно смешное происшествие: на берег ночью выкинуло дохлого дельфина, должно быть, убитого во время перестрелки с кораблями. Солдаты изрезали его на куски, топили в своих котелках жир, чтобы мазать сапоги. В теплый туманный день вонь в лагере стояла нестерпимая, а солдатам все-таки развлечение, хотя котелки провоняли и долго пахли рыбой.
Второе — грустное: нам показали осколок снаряда, который после бомбардировки солдаты нашли в лесу около дороги в Озургеты, привязали на палку, понесли это чудище двухпудовое с хороший самовар величиной и, подходя к лагерю, уронили его на землю: двоих разорвало взрывом, — это единственные жертвы недавней бомбардировки.
Дорогу на Супси нам показали так:
— Идите все по берегу, пока не наткнетесь на пост.
— А сколько примерно верст?
— Да часа в три дойдете. Только идите по мокрому песку, не сворачивайте в лес, а то, как попадете на траву, провалитесь, засосет.
Мы шли очень легко по мокрому песку, твердо убитому волнами; и часа через два-три наткнулись на бивак. Никто даже нас не окликнул, и мы появились у берегового балагана, около которого сидела кучка солдат и играла в карты, в «носки», а стоящие вокруг хохотали, когда выигравший хлестал по носу проигравшего с веселыми прибаутками. Увидав нас, все ошалели, шарахнулись, а один бросился бежать и заорал во все горло:
— В ружье!
И нетрудно было нас, оборванных, без погон, в папахах и поршнях, испугаться: никакого приличного солдатского вида нет. Я успел окрикнуть их, и они успокоились.
— Пластуны, милости просим!
Кочетова, с которым уже встречались в отряде, я разбудил. Он целыми днями слонялся по лесу или спал. Я принес с собой три бутылки спирта, и мы пробеседовали далеко за полночь. Он жаловался на тоскливую болотную стоянку, где, кроме бакланов да бабы-птицы, разгуливавшей по песчаной косе недалеко от бивака, ничего не увидишь. Развлечения — охота на бакланов, и только, а ночью кругом чекалки завывают, за душу тянут…
Между прочим, мы ужинали жареным бакланом, и чтобы не пахнул рыбой, его на ночь зарывали в землю перед тем, как жарить.
Я уснул в балагане на своей бурке. Вдруг, чуть свет, будят.
— Ваш-бродь, так что неприятель морем наступает, корабли идут.
Мы выбежали, не одеваясь. Глядим, вдали в море какие-то два пятнышка. Около нашего балагана собрались солдаты.
— Галям, ты видишь? — спрашиваю.
— Два корабля, во какой дым валит.
Я, дальнозоркий, вижу только два темных пятнышка. Кочетов принес бинокль, но в бинокль я вижу немного больше, чем простым глазом. Мы с Кочетовым обсуждаем план защиты позиции, если будет десант, и постановляем: биться до конца в случае высадки десанта и послать бегом сообщить на Цисквили, где есть телеграф с Озургетами. Корабли приближались, Галям уже видит:
— Много народу на кораблях, вся палуба полный.
— Должно быть, десант, — говорит Кочетов, но тоже, как и все остальные, народа не видит даже в бинокль.
Но вот показались дымки, все ближе и ближе пароходы, один становится боком, видим на палубе народ, другой пароход немного подальше также становится к нам бортом. Мы оделись. Кочетов уже распорядился расположением солдат на случай десанта и велел потушить костры, где готовился обед. С моря нашего лагеря не видно, он расположен в лощине на песчаном большом плато, поросшем высоким кустарником, и шагах в двадцати от берега насыпаны два песчаных вала, замаскированных кустарником. Это работа Кочетова. Нас пятьдесят человек. Солдаты Кочетова вооружены старыми «карле», винтовками с боем не более 1000 шагов. У нас великолепные берданки и у каждого по 120 патронов, а у меня 136. Пароходы стоят. Вдруг на одном из них дымок, бабахнуло, над нами высоко-высоко завыл снаряд и замер в лесу… Другой, третий, и все высокие перелеты. Уложили солдат по валу, я в середине между взводами, рядом со мной Кочетов. Приказано замереть, чтобы о присутствии войск здесь неприятель не догадался.
А выстрелы гремели. Один снаряд шлепнулся в вал и зарылся в песке под самым носом у нас. Один разорвался недалеко от балагана, это был пятнадцатый по счету. Бомбардировка продолжалась больше часу. Солдатам весело, шутят, рады — уж очень здесь тоска одолела. Кочетов серьезен, обсуждает план действия.
— Ежели в случае, что десант…
— Лодки спускают, — говорит Галям.
Еще четыре «самовара» провыли над нами и замолкли в лесу, должно быть, в болото шлепнулись. А вот и десант… С ближайшего парохода спускаются две шлюпки, полные солдат. Можно рассмотреть фески.
— До моей команды не стрелять, — говорит Кочетов.
Обсуждаем: подпустить на двести шагов и открывать огонь после трех залпов в одиночку на прицел, а там опять залп, по команде.
— Бить наверняка, уйти всегда успеем!
— Зачем уйти? Штыками будем! — горячится Галям и возбуждает смех своим акцентом.
Две шлюпки двигаются одна за другой саженях в трехстах от нас, кивают красные фески гребцов, поблескивают ружья сидящих в шлюпках… На носу в первой шлюпке стоит с биноклем фигура в красном мундире и в серой высокой шляпе.
— Англичанин, — шепчет мне Кочетов и жалеет, что у него нет берданки.
Солдаты лежат, прицелившись, но дистанция слишком велика для винтовок старого образца. Ждут команды «пли». Вдруг на левом фланге грянул выстрел, а за ним вразброд все захлопали.
— Дьяволы! — бесновался Кочетов, но уже дело было непоправимо. А он все-таки командует:
— Пальба взводом, взвод, пли…
И после нескольких удачных дружных залпов кричит:
— Лупи на выбор, если долетит… Прицел на пятьсот шагов.
Для наших берданок это не было страшно. В лодках суматоха, гребцы выбывают из строя, их сменяют другие, но все-таки лодки улепетывают. С ближайшего корабля спускают им на помощь две шлюпки, из них пересаживаются в первые новые гребцы; наши дальнобойные берданки догоняют их пулями… Англичанин, уплывший первым, давно уже, надо полагать, у всех на мушках сидел. Через несколько минут все четыре лодки поднимаются на корабль. Наши берданки продолжают посылать пулю за пулей.
Вот на другом закружились белые дымки, опять заухало, опять завыли «самовары», затрещал лес, раздались два-три далеких взрыва, первый корабль отошел дальше, и на нем опять заклубились дымки. После пятнадцати выстрелов корабли ушли в глубь моря… Ни один из выстрелов не достиг цели, даже близ лагеря не легло ни одной гранаты. Солдаты, как бешеные, прыгали по берегу, орали, ругались и радовались победе. Кочетов написал короткий рапорт об отбитии десанта и требовал прислать хоть одно орудие на всякий случай. Когда оно было получено, я с моими охотниками вернулся к своей части.
Последний большой бой в нашем отряде был 18 января, несмотря на то, что 17 января уже было заключено перемирие, о котором телеграмма к нам пришла с опозданием на сутки с лишком. Новый командующий отрядом, назначенный вместо генерала Оклобжио, А.В. Комаров задумал во что бы то ни стало штурмовать неприступные Цихидзири, и в ночь на 18 января весь отряд выступил на эту нелепую попытку.
Охотникам было поручено снять часовых, и мы, вброд перебравшись через ледяную воду Кинтриши, бесшумно выполнили приказание, несмотря на обледеневшие горы и снежную вьюгу, пронесшуюся вечером.
Ночь была лунная и крепко морозная. Войско все-таки переправилось благополучно. Наш правый фланг уже продвинулся к Столовой горе, сильной позиции, укрепленной, как говорили, английскими инженерами: глубокие рвы, каждое место перед укреплениями отлично обстреливается, на высоких батареях орудия, а перед рвами страшные завалы из переплетенных проволоками огромных деревьев, наваленных ветвями вперед. Промокшие насквозь во время переправы, в обледеневшей одежде, мы тихо подвигаемся. Вдруг на левом фланге выстрел, другой… целый град… Где-то грянуло орудие, и засверкали турецкие позиции изломанными линиями огоньков с брустверов Самебы и Кверики… Где-то влево слышно наше «ура», начался штурм… Ринулись и мы в атаку, очищая кинжалами дорогу в засеке. Столовая гора засветилась огнями и грохотом… Мы бросились в штыки на ошалевших от неожиданности турок, и Столовая гора была наша…
Бой кипел на всем фронте при ярко восходящем солнце на безоблачном небе; позиция была наша; защитники Столовой горы, которые остались в живых, бежали. Картина обычная: трупы, стоны раненых, полковой доктор Решетов и его фельдшера — руки по локоть в крови… Между убитыми и ранеными было много арабистанцев, этого лучшего войска у турок. Рослые красавцы в своих белых плащах с широкими коричневыми полосами. Мы накинули такие плащи на наше промокшее платье и согревались в них. Впоследствии я этот самый плащ привез в Россию, подарил Далматову, и он в нем играл в Пензе Отелло и Мурзука.
Бой кончился около полудня; день был жаркий, журчали ручьи от тающего снега и голубели подснежники.
К вечеру весь отряд, хоронивший убитых в братских могилах, узнал, что получена телеграмма о перемирии, состоявшемся накануне в Сан-Стефано. Приди она вовремя — боя бы не было, не погибли бы полторы тысячи храбрецов, а у турок много больше. Были бы целы два любимых генерала Шелеметев и Шаликов, был бы цел мой молодой друг, товарищ по юнкерскому училищу подпоручик Николин: он погиб благодаря своему росту в самом начале наступления, пуля попала ему в лоб. Едва не попал в плен штабс-капитан Ленкоранского полка Линевич [Впоследствии главнокомандующий во время японской войны], слишком зарвавшийся вперед, но его отбили у турок наши охотники.
Но все было забыто: отряд ликовал — война кончена.
Заключили мир, войска уводили в глубь России, но только 3 сентября 1878 года я получил отставку, так как был в «охотниках» и нас держали под ружьем, потому что башибузуки наводняли горы и приходилось воевать с ними в одиночку в горных лесных трущобах, ползая по скалам, вися над пропастями. Мне это занятие было интереснее, чем сама война. Охота за башибузуками была увлекательна и напоминала рассказы Майн-Рида или Фенимора Купера. Вот это была война, полная приключений, для нас более настоящая война, чем минувшая. Ходили маленькими отрядами по 5 человек, стычки с башибузуками были чуть не ежедневно. А по взглядам начальства, это была какая-то полувойна. Это наши удальцы с огорчением узнали только тогда, когда нам за действительно боевые отличия прислали на пластунскую команду вместо Георгиевских крестов серебряные медали на георгиевских лентах с надписью «За храбрость», с портретом государя, на что особенно обиделся наш удалой джигит Инал Асланов, седой горец, магометанин, с начала войны лихо дравшийся с турками.
На шестьдесят оставшихся в живых человек, почти за пять месяцев отчаянной боевой работы, за разгон шаек, за десятки взятых в плен и перебитых в схватках башибузуков, за наши потери ранеными и убитыми нам прислали восемь медалей, которые мы распределили между особенно храбрыми, не имевшими еще за войну Георгиевских крестов; хотя эти последние, также отличившиеся и теперь тоже стоили наград, но они ничего не получили, во-первых, потому, что эта награда была ниже креста, а во-вторых, чтобы не обидеть совсем не награжденных товарищей. Восьмерым храбрецам даны были медали, семеро из них радовались как дети, а Инал Асланов ругательски ругался и приставал к нам:
— Пачему тэбэ дали крест с джигитом на коне, а мэнэ миндал с царским мордам? — очень обижался старик.
3 сентября нас уволили, а 5 сентября я был в городе Поти, откуда на пароходе выехал в Россию через Таганрог.