Малюта Скуратов
1891
XI. Первая бессонная ночь
Княжна Евпраксия не заметила ухода своей любимой сенной девушки, не заметила и того, что в опочивальне, когда Танюшей были потушены восковые свечи, стало темнее. Но молодая девушка не спала.
Она полулежала на своей мягкой постели с широко раскрытыми глазами, устремленными в одну точку.
Легкие подергивания линий ее красивого рта и появление изредка чуть заметных морщинок на ее точно высеченном из мрамора высоком лбу выдавали обуявшие ее думы.
Страстные речи Танюши произвели на этого полуребенка, полудевушку сильное, неотразимое впечатление. Она впервые поняла, что стоит на рубеже иной жизни, иных ощущений, что эти ощущения и составляют истинный смысл грядущей настоящей жизни, что они страшны, но привлекательны, мучительны, но сладки.
Такою жизнью живет Таня, такие ощущение переживает она теперь.
И княжне становится страшно за свою любимицу, и вместе с тем завидует она ей.
Это воспетое в песнях чувство любви, которое составляло для нее до сей поры только слово — звук пустой, вдруг воплотилось в воображении молодой девушки в нечто неотразимое, неизбежное для нее самой, в нечто ею видимое и ощущаемое, в какой-то томительно-сладкий кошмар.
— На тебя он свои буркалы закидывает! — припоминается ей резкая фраза Танюши.
Мысли княжны сами собою переносятся на Якова Потаповича, а вместе с тем невольно приходят воспоминания так еще недавно минувшего детства.
Образ ее покойной матери, княгини Анастасии, восстает перед ней.
Видит она ее красивое, с выражением небесной кротости, лицо, взгляд ее умных и нежных глаз как бы и теперь покоится на ней; чувствует княжна на своей голове теплую, мягкую, ласкающую руку ее любимой матери.
Две блестящие слезинки выступают на чудных глазах княжны Евпраксии.
Припоминает она свою дорогую мать во время ее болезни. Заболела она огневицей [Горячкой. Название того времени. – (Прим. автора)] ни с того ни с сего; ума не могли приложить домашние, где она ознобилася: разве в амбаре по хозяйству налегке задержалася.
В то далекое время наши предки не любили лечиться у ученых лекарей, считая их, с одной стороны, басурманами, так как они приходили к нам из-за границы, а с другой — чародеями, знающимися с нечистой силой. Все, начиная с последнего холопа до знатного боярина, пользовались советами домашних знахарей, которые лечили простыми средствами, и иногда очень удачно.
Старая нянька Панкратьевна была в княжеском доме и лекарь, и акушерка, и отличная ворожея.
Все знания, все старания свои приложила она к уходу за больной княгинюшкой, — тоже ее воспитанницей, в которой она, как и в ее дочери, души не чаяла, — да ничто не помогло побороть болезнь.
Старый князь решил позвать Бомелия.
Поворчала старуха втихомолку, «не ладно-де отдавать православную княгиню в руки нехристя», да смирилася: «Авось милосердный Господь помилует».
Не помогла, увы! и «басурманская» наука, только «даром осквернили голубушку-княгинюшку», как умозаключила Панкратьевна.
Отдала княгиня Богу душу, очистив себя, впрочем, последним покаянием и напутствием в жизнь вечную.
Искренне пожелали «золотой княгинюшке», этому «ангелу на земле», как называли ее домашние, царства небесного все, до последнего холопа в княжеском доме.
Сам князь Василий был положительно ошеломлен разразившимся ударом.
Смерть горячо любимой матери была для юной княжны Евпраксии первым жизненным горем, первою черною тучею на горизонте ее безоблачного детства.
Удвоившаяся к ней нежность отца, пришедшего наконец в себя от безвозвратной потери, все же не могла заменить ей ласк матери. Да и не со всеми волнующими ее молодой ум вопросами может обратиться она к отцу.
Инстинктивно догадывалась она, что не поймет он, мужчина, при всей его к ней любви, многого из ее девичьих дум.
Ощутительнее всего это отсутствие матери, это полусиротство явилось для молодой княжны в описываемую нами ночь, после ее разговора с Таней.
Запали горячие речи сенной девушки в юную головку княжны Евпраксии.
Сама не ведает она, что творится с ней, а творится что-то неладное. Кровь кипучая бушует во всем теле, то в жар, то в озноб бросает княжну, голова горит, глаза застилаются мелкою сеткою. Не испытала она до сих пор ничего подобного! Что с ней такое приключилося? Кабы была жива родимая матушка, побежала бы она к ней, как бывало, прижала бы к ее груди свое зардевшееся личико, передала бы ей, что томит ее что-то неведомое, не весть что под сердце подкатывается, невесть какие мысли в голове ходуном ходят, спать ей не дают, младешеньке. Объяснила бы ей ее матушка, что ключится с ней, успокоила бы свою доченьку, и заснула бы она сладким, тихим сном у груди материнской. А теперь, увы! сон бежит от ее воспаленных глаз.
Не спит княжна и всякие думы думает. Разбудить, разве, няньку Панкратьевну, да начнет она причитать над ней, да с уголька спрыскивать: сглазил-де недобрый человек ее деточку, сказки, старая, начнет рассказывать, все до единой княжне знакомые. Чувствуется княжне, что не понять Панкратьевне, что с ней делается, да и объяснить нельзя: подвести, значит, под гнев старухи Танюшу — свою любимицу. Доложит она как раз князю — батюшке, а тот, во гневный час, отошлет Танюшу в дальнюю вотчину — к отцу с матерью.
От Панкратьевны это сбудется: не любит она «востроглазую занозу и смутьянку», только и есть у нее для Танюши прозвища.
Знает княжна, что горячо, беззаветно любит ее Панкратьевна и тем более не простит Тане, что смутила покой ее «ненаглядной княжны-кралечки», ее «сиротинки-дитятки Божьего».
«Уж одна как-нибудь до чего-нибудь да додумаюсь!» — решает княжна, и снова бегут перед ней картины прошлого и снова отдается она во власть воспоминаний.
— На тебя свои он буркалы закидывает!
Как живой стоит перед ней Яков Потапович. Припоминает она с ним свои игры детские: как ловко скатывал он ее, бывало, зимой с высокой горы, индо дух у нее захватывало! Отчего же на последях стало ей его вдруг боязно? Не знает, с чего стала она избегать его сама?! Поглядит он на нее — краскою жгучею стыда покрывается ее лицо белое и спешит она поскорей от него уйти, глаза потупивши.
«Об этих взглядах, видно, и говорит Танюша, что он на нее закидывает буркалы. Да с чего же это он? Ужели она ему полюбилася, не только как родная, или по играм подруженька, а как красная девица полюбиться должна добру-молодцу, как хочет Танюша полюбиться ему?» — задает себе княжна мысленно вопросы.
Не бьется в ответ на них ее сердце девичье учащенным биением, не ощущает княжна того трепета, о котором говорила Танюша как о признаке настоящей любви. Не любит, значит, она Якова Потаповича тою любовью, о которой говорится в песнях, а если привыкла к нему, жалеет его, то как родного, каким она привыкла считать его, как товарища игр ее раннего детства.
— Не можешь ты мне быть соперницей, не пара он тебе! — вспоминается княжне опять речь Танюшина.
«Значит, и я могу то же, что она, чувствовать! Оттого, может, и тяжело мне, что впервые я это сведала? Где же мой-то суженый? В каких местах хоронится? Скоро ли явится?»
Гвоздем засели вопросы эти в юную головку княжны Евпраксии; переворачивает она их на все лады.
Время в ночной тиши пролетает незаметно.
Не спится совсем княжне, даже не дремлется.
Заря утренняя уже в края окон, сквозь занавеси, пробивается.
На дворе вдали где-то дверью хлопнули.
Жмурит княжна насильно глаза свои — не смыкает их на заре сон живительный.
Вот и солнышко встало и заиграло лучом по занавесям, в горницу пробралось, скользнуло по стене, по лежанке, по морщинистому лицу спящей Панкратьевны. Заворочалась старушка, глаза раскрыла, зевнула раза три, осенив свой рот крестным знамением, и стала спускаться с лежанки.
Притаилась княжна Евпраксия, закрыла глаза, притворилась спящею.
Слышала она, как подошла к ней Панкратьевна, поправила одеяло и на цыпочках вышла из опочивальни.
Вернувшись через часок, она застала уже княжну проснувшеюся.
— Хорошо ли, касаточка, выспалась? — спросила ее заботливая нянюшка.
— Благодарствуй, нянюшка, что ни на есть лучше выспалась, — в первый раз в жизни солгала своей няне княжна.
Так и не узнала Панкратьевна о первой бессонной ночи своей питомицы. Не догадалась старуха, что княжна, ее касаточка, по русской пословице, «не спала — да выспалась», легла ребенком — встала девушкой.