3. Последнее донесение (продолжение)
[Длительные помехи, несколько слов, произнесенных неразборчиво]
…Кто-то пропал, ребенок, катастрофа, хаос, крах! Нужно все исправить, починить, удержать, избежать…
Нет, нет, нет, нельзя позволять себе волноваться. Теперь, чтобы поймать ее, придется начинать с начала, создавать мир заново. Казалось, всего минуту назад я бежала по знакомой тропе. Не считая диковинных псов и кроликов, то была дорога к дому, такая же, как там, в реальном мире, и девочка оставалась в поле моего зрения. Но потом мое сердце полыхнуло ослепительно-белым, дорога и ров в окружении холмов растворились и распались на волокна, подобные тончайшим волокнам грибницы, а девочка исчезла. Я осталась одна на чистой странице.
И это не метафора. Здешний белый — не песок, обжигающий подошвы одинокого путника, бредущего слева направо по девственной пустыне. Не снег, пушистыми сугробами укутавший поле брани так, что лишь изредка из-под него виднеется оброненный штык, торчащий над поверхностью подобно надстрочному элементу «б» или строчной «к». Не пепел [помехи; несколько неразборчивых слов]. Речь о той самой странице, на которой сейчас печатают эти строки; она белая, потому что целлюлозные волокна, из которых она сделана (а сделана она, насколько мне известно, на бумажной фабрике в Фитчбурге, штат Массачусетс), отбеливаются в процессе производства, и этот процесс называется «облагораживанием». В нем нет ничего сверхъестественного, и все же белизна бумаги и белизна, окружающая меня со всех сторон, — одного порядка.
Что? Да, я существую, в настоящем времени и только на этой странице, поскольку в настоящем я существую лишь в виде этих самых слов. Что? Да, средний палец твоей правой руки нажимает на клавишу с присоединенным к ней молоточком, и тот отпечатывается на ленте, пропитанной чернилами; тем самым в бездне возникает буква, а с буквой — о чудо — возникаю я. [Долгая пауза, сильные помехи, далекий вой.]
[Слово или слова, неразборчиво; возможно: «Но возникаю ли?»]
Ты слышишь?
«Ты слышишь?» — печатаешь ты, потому что слышишь меня. Еще бы не слышала! При каждом движении рук, стучащих по клавишам, жесткий накрахмаленный воротник царапает твой покрасневший подбородок. Волосы едва касаются раструба медного аппарата, к которому ты прислонилась ухом, старательно прислушиваясь к глухому трескучему голосу, то приближающемуся, то отдаляющемуся, как волна. К моему голосу, доносящемуся из страны мертвых, хотя сама я жива, как мне кажется. У меня нет причин в этом сомневаться. Или есть? В данный момент рабочая теория такова: я все еще жива.
— Вы живы, — подтверждаешь ты, и я вспоминаю, что должна делать.
Я произношу слова: «проселочная дорога», «ров», «маленький деревянный мост». Ты записываешь их. Мир на странице оживает. В этом мире я нахожусь сейчас. Он настолько реален, насколько мне того захочется. Достаточно реален, чтобы выдержать мой вес — иначе как мне перейти по мосту бурный ручей, как перебраться на ту сторону и догнать девочку? Я смотрю на доски, на трещины между ними и пенящийся белый поток. Тут мне на помощь приходит опыт. Начну описывать воду — и упаду. Начну описывать доски — и на перечисление всех гвоздей уйдет вечность. Нет нужды заострять внимание на каждой торчащей щепке. Достаточно сказать «мост», чтобы перейти на ту сторону. Достаточно сказать «извилистая тропа, ведущая в гору», чтобы продолжить путь.
[Шорох.]
Порой я сомневаюсь, что не выдумала и тебя, моя дорогая слушательница, и все приметы твоего облика: к примеру, чулки, черные, собирающиеся складками на коленках и щиколотках и сползающие на задники туфель, которые тебе всегда то малы, то велики, и никогда не бывают впору. Или уши, от которых зависит все наше мероприятие — слегка, но не сильно оттопыренные, хре хрящи, обтянутые шелковистой кожей, две раковины, одна чуть краснее другой от того, что прислонена к медному раструбу аппарата. Твои волосы, очень тонкие, черные, вьющиеся, заплетенные в косы; прическа подчеркивает изящную форму головы и тонкую шею, пробор белым шрамом рассекает голову, словно кто-то однажды попытался рассечь тебя надвое. Твой нос слегка сморщился от сосредоточенности, а, может, от досады на меня, ведь я говорю о тебе вместо того, чтобы описывать край мертвых и искать Еву Финстер, а ты этого не одобряешь. Тебе бы все только заниматься делом. Это мне в тебе и нравится. По обе стороны от носа — небольшие впадинки. Нос у тебя тонкий и небольшой. Маленькие ноздри сосредоточенно раздулись.
Ты слышишь?
За гребнем холма сквозь кроны деревьев виднеется чистая страница. Дорога круто идет в гору, но она совсем не скользкая, и мне остается лишь помнить о том, чтобы подобрать юбки, когда я перешагиваю через белые ручейки, тут и там сбегающие с холма, словно напоминая мне о том, что нельзя отвлекаться от…
Мисс Раздутые Ноздри, ты записываешь? Я буду продолжать говорить о тебе, пока ты не вспомнишь о своих обязанностях, а это, во-первых, записывать все, что я говорю, и, во-вторых — существовать. Потому что если ты не существуешь на самом деле… Что у тебя на шее? Шарф? Нет. Распятие? Нет, пусть лучше будет медальон, медальон на тонкой золотой цепочке — не из настоящего золота, с позолотой, которая частично стерлась и обнажила скрывающийся под ней серый металл. А что в медальоне? Пусть будет локон тонких каштановых волос, не таких курчавых, как у тебя, прямее; и, возможно, даже не человеческих. Пусть это будет клок собачьей шерсти, или ослиной, или козьей, или [неразборчиво]…
Ребенок пропал. Ребенок пропал…
Паниковать ни к чему. Мы и так делаем все возможное. Ров уже позади. Впереди — тропа и болотистая пустошь, поросшая чертополохом. Чертополох колышется и шепчет на ветру. Тем временем мой ум успокаивается мыслями о тебе, флегматично печатающей «флегматично». Тебе даже сверять написание слова нет нужды. На большом пальце твоей маленькой, но широкой, довольной грубой и сухой руки — кольцо; иногда оно позвякивает о раму пишущей машинки, как колокольчик, вот как сейчас — динь! Кольцо, в отличие от медальона, из чистого золота, хотя в некоторых местах протерлось и больше не блестит. Возможно, оно принадлежало твоей покойной матери, хотя есть вероятность, что та еще жива — пусть живет, почему бы и нет, хотя еще неизвестно, что лучше — смерть или жизнь больной сифилисом, до неузнаваемости изувеченной недугом.
Ты приподнимаешься со стула. Затем, обуздав свои чувства, снова садишься. Ты, верно, считаешь, что я попусту трачу время, подначивая тебя, когда могла бы описывать неведомые науке чудеса. Скажем, сейчас над моей головой кружат силуэты крупнейших из существующих здесь птиц, которые и не птицы вовсе, а вместе с тем ничем другим быть не могут. Они кружат вокруг одной точки — меня, само собой, а точнее, точки прямо надо мной. В полете они почти неподвижны, несмотря на то, что тела их огромны и неуклюжи, и кажется, будто такие крупные птицы не смогут удержаться в воздухе, если не будут лихорадочно размахивать своими розовыми мясистыми крыльями, но это впечатление ошибочно — они загребают крыльями в воздухе, как веслами, но с нерегулярными интервалами, а в промежутках их точно поддерживает на плаву восходящий воздушный поток. Лишь изредка они почти незаметно меняют угол наклона крыльев и тогда ныряют вниз и скользят по нисходящей кривой.
Одна из них летит прямо на меня — глаза как бусины на концах шляпных булавок, круглые, прикрытые полумесяцами век. Я могу рассмотреть эту птицу во всех деталях, но не стану вводить тебя в заблуждение — в ней нет ничего более диковинного, чем в тебе, в том, как ты поеживаешься на стуле и поводишь плечами, ощутив неприятную шероховатость грубой шерсти школьного платья, царапающего тебе спину; в том, как ты сидишь, скрестив лодыжки под стулом, и ритмично постукиваешь подошвами по деревянным половицам. В ней нет даже ничего более диковинного, чем в твоих панталонах — они тебе не по размеру, слишком велики в талии, сшиты из неприятной шершавой ткани и слегка намокли в промежности. Или в кармане твоего платья, где лежит выпачканный чернилами платок и есть дыра, сквозь которую когда-то провалилась монетка и затерялась в подкладке.
Однако вернемся к птице. Та устремляется вниз, рассекая воздух со звуком рвущейся бумаги. Я бросаюсь в укрытие. [Шорох.] Птица вцепляется в мою шаль, а колючки чертополоха — в платье. Шипы рвут нижние юбки. Когти выдергивают клок волос.
Потом птица вдруг улетает, захлопав крыльями. Возможно, приметив добычу помельче — возможно, девочку, — но нет, если я все понимаю правильно, Ева Финстер здесь не добыча, а сокольничий; ее неуправляемая воля — воля ребенка, еще не способного владеть собой — материализовала этих птиц и натравила их на меня. Ай да девчонка!
Если только это не я. Не я сокольничий: тогда я и добыча, и сокол, и сама себя запускаю в полет с перчатки, сама себя вспугиваю, сама пикирую с высоты и вцепляюсь в себя же когтями.
— Кукла водит за нос кукольника! — насмехаются надо мной чертополохи. — Сплошное надувательство! — Белые бумажные полосы пронизывают болотистый пейзаж; он снова распадается на части. А я так старалась!
[Помехи; шипение; две или три неразборчивых фразы.]
…по крайней мере, можно положиться. И это меня несказанно радует, ведь я всецело полагаюсь на тебя. Но почти уверена, что сама тебя выдумала. Почему? Ты слишком реальна. Слишком точно прописаны все детали. Например, складка на запястье, обычно возникающая у молодых людей твоего возраста — полагаю, тебе около шестнадцати — следствие так называемого «детского жирка», в твоем случае вызвана чрезвычайной сухостью кожи; такие же складки у тебя на щиколотках; костяшки пальцев сухие и покрыты коркой, а в уголках губ уже намечается сетка мелких морщин. Белые точки на левой миндалине свидетельствуют о заражении стрептококком, а сама железа слегка распухла и напоминает по форме перезрелый инжир. Ты проводишь кончиком языка по нижней губе, где открылась и закровоточила лососево-красная трещина.
Пожалуй, я немного люблю тебя. Легко полюбить творение своего ума.
Еву Финстер, напротив, полюбить непросто.
Спаси ее!

Рассказ стенографистки (продолжение)
— Проснись! — координатор (если это она) трясла меня за плечо. — Просыпайся немедленно! Некогда прохлаждаться; не думаешь же ты, что приехала сюда смотреть сны за школьный счет? — Я села и поспешно сунула ноги в туфли. — Нужно внести сведения о тебе в реестр, проэкзаменовать, выделить тебе кровать, гигиенический набор, ротовую палочку и уздечку, и все это — до вечерней зарядки. Как бы некоторым ни хотелось побездельничать, у нас на это нет времени!
Несправедливость ее последнего замечания обидела меня — кому понравится, когда тебя называют лентяйкой? — но я все равно кивнула и встала. В ту же минуту из-под кушетки донеслось царапанье, и оттуда выскочил тощий белый кот. Он бросился через комнату, поднял облезлый хвост и пометил стену.
— Зови меня Другая Мать, — произнесла дама, казалось, не замечая проделок кота, который завершил свое грязное дело и принялся старательно чистить усы. Она выдвинула ящик стола и с треском задвинула его; пошарила линейкой в другом ящике и концом ее задвинула его обратно. Один за другим она открывала ящики и шарила в них, бормоча что-то себе под нос. Из ящиков вылетали бумаги и рассыпались по полу.
Другая Мать? Что за имя такое? (С другой стороны, что это за имя — мисс Тень?) Может, это не имя вовсе, а почетный титул, и по прошествии времени Другая Мать уйдет на покой, а ее место займет другая Другая Мать, менее краснолицая и сердитая, но не менее достойная занимать этот пост. Возможно, у здешних обитателей нет имен, а есть лишь титулы, и кто скорее подоспеет, того и место. И не кажется ли мне, что с момента моего приезда сюда все разговоры, в которые я вступала, были несколько странными? Похожими на разговоры людей, вдруг вспомнивших о том, как говорить, но забывших о том, зачем?
Дама подняла листок, нахмурившись, взглянула на него и снова выронила.
— Где твои документы? — спросила она.
— Н-не знаю, е-есть ли он-н-ни у м-меня, — в смятении отвечала я. — Я н-н-не…
— Цыц! — рявкнула она. — Я что, задала тебе вопрос? — Я открыла рот. — Цыц, я сказала! Неужели не видишь, хлопот у меня и без твоей болтовни хватает. Я мыслей своих из-за твоего лепета не слышу! Нет уж, знаете ли, это слишком. Мне всегда поручают самые сложные случаи, детей совершенно невоспитанных бог весть откуда, которые не стараются даже привести себя в приличный вид! Где твоя форма?
— У меня ее нет.
— Какой абсурд! У всех учеников есть форма! А если у тебя нет формы, значит, ты не ученица, и тебе здесь не место! Сейчас же отправляйся в кладовую, и пусть тебе выдадут платье. Я не намерена разговаривать с той, кто не считает нужным соблюдать основы приличий и позволяет себе расхаживать без формы! Достаточно уже того… Мне хватит уже того… Нет, я просто в толк не возьму… — Ее подбородок дрожал.
— Прошу, не надо так расстраиваться, — поспешила успокоить ее я. — Я понимаю, что это не оправдание, но я только что приехала, и никто не сказал мне, что нужно зайти в кладовую за формой! Видимо, кто-то другой не сделал свою работу, и теперь вам приходится все взваливать на свои плечи. Я вижу, что забот у вас невпроворот, и это так несправедливо! — И снова я говорила с несвойственной мне уверенностью и легкостью. Как будто эти стены помогали мне изъясняться без труда. Похоже, мне здесь рады, довольно подумала я.
Другая Мать кивнула и уронила голову на руки. Плечи ее сотрясали рыдания.
— Сейчас же пойду за формой, — поспешила сказать я и у самой двери обернулась: — Я ухожу.
Другая Мать даже не взглянула на меня и не подумала сообщить, как найти кладовую. Я на цыпочках вышла в коридор. Кот выскользнул за мной следом.
Коридор опустел, не считая воробья, по-прежнему летавшего к окну и от окна. Кот замер с поднятой лапой; его глаза следили за полетом птицы. Затем он сел, трижды быстро облизал лапу, снова встал и целенаправленно зашагал к лестнице, ступая абсолютно бесшумно. Чувствуя, что лучше держаться рядом с тем, кто знает, куда идет, пусть даже это всего лишь кот, я последовала за ним. На лестничной площадке кот просочился между перилами и остановился на самом краю, равнодушно глядя в бездну.
— Туда? Хорошо, — ответила я.
Свет в холле переменился; очевидно, гроза подошла близко к дому, и коридор первого этажа, куда я спустилась, потускнел и помрачнел. По обе стороны от лестницы находились закрытые двери; я выбрала ту, что слева, но не успела повернуть дверную ручку, как услышала движение внутри.
Дверь напротив приоткрылась, и в проеме показалась голова рыжеволосого мальчика, с которым мы уже встречались раньше. Я почему-то обрадовалась ему.
— Ха-ха-ха! Ты еще здесь? — спросил он. На нем был странный наряд: что-то вроде марлевого мешка, натянутого на проволочный каркас, закрепленный под подбородком, чтобы мешок всегда оставался открытым.
— Я ищу кладовую, — ответила я и поспешно добавила: — Меня отправили за формой, и не кто иной, как Другая Мать, так что будь добр, помоги мне, и скорей!
Он вышел в коридор и закрыл за собой дверь, но я успела увидеть ряды застекленных шкафчиков, а над ними подвешенные к потолку конструкции из пробкового дерева и бумаги, напоминающие воздушных змеев или модели, но какие именно — геометрические, анатомические, космологические — определить было сложно.
— Другая Мать? Что ж, тогда д-действительно лучше п-помочь, — вымолвил он, но в его тоне чувствовался сарказм.
Быть может, Другая Мать не настолько влиятельна, как мне кажется? Пренебрежение формальностями, о чем свидетельствовал бумажный беспорядок на столе, ее слезы, сон среди рабочего дня — все это могло означать, что она принадлежала к низшей ступени школьной иерархии и была, скажем, завхозом или простой служанкой. С другой стороны, все то же самое могло означать ее чрезвычайно высокое положение.
Мальчик провел меня по коридору сбоку от лестницы. Неприметная узкая дверь вела в другой коридор, пошире, напоминавший школьный коридор второго этажа, но более темный и грязный.
— Когда мне выдадут форму, проводят ли меня в мою комнату? — Я вдруг вспомнила, что оставила свой чемодан наверху, в комнате Другой Матери.
— Комнату? Ты будешь спать в общей спальне, как все. — Он задумался. — Если, конечно, директриса не решит, что тебе нужна отдельная комната. Впрочем, еще никому такая честь не выпадала. Но это, несомненно, в ее власти, тем более что чего-чего, а комнат здесь хватает. Да может, и к лучшему, если ты никому не будешь мозолить глаза, если тебя поселят где-нибудь на чердаке или в одной из пустых комнат, вполне пригодных для жилья. Впрочем, я бы на твоем месте не надеялся, что тебе выделят отдельную комнату. Чем ты лучше остальных? Если, конечно, директриса решит иначе, но представляю, как все тогда удивятся. Не то чтобы мы не привыкли к ее внезапным сменам настроения по причинам, редко представляющимся нам ясными, но…
Вдруг он замер, и на лице его возникло странное выражение; он поспешно ослабил завязки мешка на шее. Лицо его пожелтело, и я заметила, что над верхней губой у него тонкие темные волоски. Голова его задергалась, как у кота, намеревающегося изрыгнуть комок шерсти; он поморщился и действительно выплюнул некий предмет, упавший в марлевый мешок и принявшийся бултыхаться на дне.
Он быстро прошел через коридор и потянул за шнурок. Где-то в глубине дома зазвонил колокольчик; послышались приближающиеся шаги.
— Уит и Макдугал, — прокомментировал он. — Спеши, еще не хватало, чтобы они застали тебя без формы! Беги же, я больше ничем тебе помочь не смогу! — И он бросился дальше по коридору, где уже возникли две темные фигуры в длинных одеяниях, бежавшие нам наперехват.
— Но куда? Куда мне бежать? — взмолилась я.
— В кладовую!
— Но я не знаю, где она! — воскликнула я, а потом с раздосадованным «Ой!» бросилась к началу коридора, туда, откуда мы пришли. Лишь тогда я заметила, что от большой главной лестницы ответвляется еще один узкий пролет. Я предположила, что он мог вести на кухню, в подсобку или прачечную, а если в школе и есть кладовая, она тоже должна быть там, внизу. Мои предположения подтвердились.
— Явилась-таки! — воскликнула заведующая кладовой. Первое, что бросилось мне в глаза: ее рот был занавешен маленькой серой шторкой, натянутой на проволочный каркас; с каждым выдохом шторка раздувалась, как на ветру. Узкокостная, с кожей цвета кофе с молоком (светлокожая мулатка, не иначе) и пытливым взглядом больших распахнутых глаз, она выронила стопку одеял, за апатичным складыванием которых я ее застала, уперлась ладонями в откидной стол, служивший перегородкой, и лихо перескочила через него (на ней были широкие панталоны), так не терпелось ей пожать мне руку. Я настороженно попятилась, не ожидая такого приема — нечасто моя персона вызывала у окружающих подобные восторги, — но потом все же шагнула ей навстречу и пожала протянутую руку.
— Маргарет Морок! — представилась она и следом медленно, точно припоминая что-то, добавила: — А ты, значит, Джейн. — Мое обычное имя она произнесла таким тоном, будто речь шла о благоуханном цветке.
— Да, я Джейн, — кивнула я и показалась вдруг себе недостойной своего имени. Но потом решила: а что, собственно, удивительного в том, что мне оказали радушный прием? Я же получила письмо с приглашением приехать в школу, и наверняка все должны об этом знать; только Другую Мать почему-то не ввели в курс дела, и как же она удивится и как глупо себя почувствует, узнав, кто я такая на самом деле! — Вы з-з-з… — Я сделала глубокий вдох, повелевая Голосу замолкнуть, и попробовала еще раз: — Вы знали, что я приеду?
— Ну, разумеется! — Насколько я могла судить по ее подмигиваниям и кивкам, за серой шторкой она улыбалась. — А откуда бы тогда у нас взялась для тебя форма? Без всякого преувеличения могу сказать, что сам факт существования твоей школьной формы сделал неизбежным твой приезд сюда — рано или поздно это должно было случиться, не лежать же платью без дела! Пойдем, покажу тебе, что я приготовила для тебя, пока ждала.
По-прежнему держа меня за руку — она так и не выпустила ее после рукопожатия, — мисс Морок провела меня за перегородку в глубь кладовой, где высились полки с аккуратно сложенным бельем, полотенцами, капорами, носовыми платками и прочими предметами, назначение которых было мне неизвестно. Мы очутились в темном и тесном углу в самой глубине кладовки. Мисс Морок небрежно смахнула с одной из полок стоявшие на ней предметы — наперстки, мотки проволоки и другие мелкие вещи, в темноте было не разобрать, какие именно. Они со стуком падали на пол и откатывались в темный угол.
— Вот, — наконец прошептала она, — подойди ближе. — Я подошла. — Дунь.
— Дунуть?
— Вот так. — Она подула, и где-то в глубине полки прозвучал тихий сладкозвучный аккорд, словно несколько флейт запели одновременно.
Конец ознакомительного фрагмента.