Книга является продолжением событий "Царской чаши. Книга 1". "Что нас возносит, то и губит!" Главный герой романа — приближённый царя Ивана IV Грозного, Фёдор Басманов. Юный сын боярина воеводы Алексея Басманова готовился к обычной для молодых людей его сословия военной службе в государевом войске, но в один день судьба его обернулась необычайно, изменив жизнь Феди бесповоротно и навсегда. На несколько недолгих, но впечатляющих лет опричнины, положившей начало серьёзных перемен в судьбах всей Московской Руси (да и мира), Федька-кравчий становится ближайшим к царю человеком, который мог видеть вполне, что "царь — он хоть и помазанник Божий, а всё же человек!".
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Царская чаша. Книга 2.1» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Глава 2. Луч райского возвращения
Троице-Сергиева Лавра.
Двумя днями позже.
Огромная и богатая, Троицкая обитель, тем не менее, слегка захлебнулась вчерашними хлопотами по прибытии государя и его необычайно многочисленного сопровождения. Всё было уже готово, заведомо, понятно, но в спешке общей суеты на целых полдня монастырь превратился в подобие шумного посада, как ни старались все, и обслуга, и прибывшие, блюсти приличествующую событию степенность благочестия.
Конечно, встречать царя архимандрит Кирилл с присными и городские вельможи с посадскими главами вышли далеко за стены Лавры. Многоголосый праздничный перезвон чуть ли не сотни звонниц некогда скромной, а ныне величественной и неприступной в каменной красе крепости обители разносился над посадами по всей округе, до самых дальних деревень, что лепились по извилистым берегам Вондюги и Кончуры. Со всех сторон стекался люд, теснился в прилегающих улицах, вымощенных сосновыми, а кое-где и дубовыми плашками, выложенными заново по подтаявшему снеговому грязноватому месиву. Пушкарская, Стрелецкая, Иконная и Поварская, Конюшенная и Тележная слободы дымились очагами и гудели, готовые воспринять почётную заботу о высоких гостях обители, которой все они служили и от которой кормились.
И впраямь, подумалось Федьке, повезло им всем, работягам и ремесленникам, и купчишкам при них, расселиться здесь, забот особых не ведая, кроме как честно пахать на попов. Не в пример тем окрестным заморышам-хуторам, что на болотцах и пустошах чем живы, одному Богу известно, и бедность тамошняя лютая неизбывная казалась сущим адом, унылым, серым, зачумлённым и бесконечным, в сравнении со здешним житьём, где тоже нищебродов всяких хватало, но то были приблудные, и без подаяния никогда не остающиеся. Место хлебное.
Ему хотелось самому проводить родных до отведённого им обиталища. Был это просторный двор и дом дородного купца из Конюшенной, не уступавший, пожалуй, многим московским хоромам… Но обязанности кравчего удерживали его при государе всё время, пока длилось обустройство в монастырских покоях, а Арину Ивановну и княжну Варвару с их теремными сопроводили до места люди воеводы Басманова.
Улучив час, который дан был прибывшим с государем в свите на отдых перед общей трапезой, он всё же расспросил, где жилище означенного гостеприимного хозяина, и наведался проверить, как там они устроились. И Петьку пришлось оторвать от ватаги, с которой он, как уверял, уже успел освоиться, и забрать с собой до остальной родни, на ночёвку. Поскольку к свите царевича Ивана он не был приписан, а был в числе добровольно сопровождающих…
Смертельно уставшая, впервые путешествуя с таким количеством незнакомого народа, да ещё — такого высокого чину, да в сопровождении чуть ли не целого войска, княжна совсем утратила счёт времени, и только мечтала, как бы их с Ариной Ивановной и девушками оставили в каком-нибудь тихом и тёплом закуте. Дали бы водицы, да и довольно, кажется, и прилечь куда…
Но радушный хозяин, конечно же, не оставил вниманием семью первого опричного воеводы, и приём им был оказан не хуже, верно, царского… Пришлось приодеться и сесть к столу, и так за беседой прошёл целый час, и от обильной горячей еды и душного тепла, пахнущего свежими пресными пирогами с вареньем, вело голову и тянуло упасть и уснуть…
И тут в сенях загомонили опять, и раздался его родной голос, приветствующий нараспев славный дом, и, затем, ближе: «А где же тут мои дорогие! Ехали сутки вместе, да порознь!»
Затем его стройная высокая фигура возникла на пороге, он крестознаменовался на красный угол, поклонился затем столу, и принял от хозяйки с подноса чарочку… И княжне сразу расхотелось спать.
Она всё хотела узнать, успеют ли они доехать до нового дома к началу Великого поста… Если точнее, до него, хотя бы за денёчек. Ну, либо за ночку… Да хоть бы и за часок! Вопрос этот не её одну волновал, но тут никто, наверное, точно и не смог бы вычислить — дорога почти зимняя, да уже днями тает, к ночи примораживает, как там дальше всё будет, ладно ли, и сколь долго государь надумает в Лавре быть, не известно. По здравому разумению как раз и должны бы успеть… Стыдно сказать, но княжна молилась истово ещё и об этом, про себя находя только одно, но зато уж очень приличное оправдание своему не вполне целомудренному хотению. Раз все так ждут от неё скорейшего воплощения долга хорошей жены, так пусть Небеса этому и посодействуют… А уж она их попросит, как следует.
Оставив их, хоть уставших, но в здравии и полном довольстве, отдыхать до завтра, и едва успев наскоро обняться с молодой женой и принять благословение матери, Федька возвратился в Лавру, проехав запасными малыми вратами, через раскинувшийся тут же, на поле под стенами, станом опричный государев полк. Напоминало тут многое конюшенное хозяйство Слободы, и выстроено было, видимо, давно, ещё до первого приезда сюда Иоанна, тринадцать лет тому назад, для приёма чином великого князя Василия. Добротные срубы, жилые и кошевые, и денники с навесами и коновязями перемежались проплешинами с кострами, вкруг которых располагались небольшими кучками государевы ратники, одетые поверх кафтанов в чёрные опричные зипуны и полушубки. Проехал забрать Чёботова и Вокрешина, устраивавших своих подначальных. Они уже ждали его, расположившись у одного такого костра, и встали навстречу, едва завидев его на вороном Атре, статью выделяющемся сразу среди прочих, весьма добротных тоже, коней.
— А где ж скотина ваша? — Федька не сходил с коня, Арта под ним фыркал, косил на огонь и приплясывал, ставя хвост крылом. Было не слишком морозно, от всего шёл лёгкий парок.
— Да ничего, тут побудет, не такие у нас крали! — весело отвечал Чёботов, любуясь не то аргамаком, не то всадником…
— Да тоже недурны! А то давайте, к царским поставлю.
Чёботов только махнул рукой. Вокшерин подозвал стремянного, и мальчишка Чёботова тоже подошёл, таща торбы с их дорожными пожитками. Федька усмехнулся, мол, пригожий и расторопный, а более — исполнительный, наверное, других ведь и не держим. Чёботов на усмешку эту сощурился, как всегда, тоже смехом… Эта полушутейность меж ними вошла уже в привычку, и весьма вольные тычки и уколы друг другу, безо всякого стеснения выдаваемые при всех, постепенно тоже стали для окружения чем-то само собой разумеющимся… Впрочем, это же было и признаком всё же особого отношения Басманова к Чёботову, поскольку никто больше не мог так запросто и вольно подначивать царёва кравчего, да это никому бы и в голову не пришло, как и вызываться постоянно на рукопашный с ним поединок и валить, забарывая, при случае безо всякого снисхождения.
— И для нас там, выходит, угол найдётся? Келейку дадут, одну на двоих, слышь, Вокшерин?
Вокшерин загоготал, про известные нравы монастырские не язвил сейчас только ленивый.
Сойдя перед воротами с коня, как и его провожатые, Федька отдал поводья Арсению и сам пошёл впереди их маленького отряда. За их спинами в стойбище началось оживление — там тоже готовилась сытная трапеза, одна из последних перед долгим строгим постом.
Был большой молебен, Лавра набилась битком. Но вокруг царского места в Троицком соборе, отгороженного ото всех живым щитом ближних, никакой толкотни не было.
Назавтра государь пожелал посетить книгохранилище, рукописную мастерскую и школу иконописи, одну из наилучших по всей Руси. Несказанно всякий раз вдохновляясь созерцанием великолепия храмовых икон и фресок Лавры, созданных самим Рублёвым и Даниилом Чёрным, Иоанн говорил вечером о величии прежних вдумчивых мастеров, а также — бессмертном наследии словесного гения Епифания Премудрого и Пахомия Логофета. Нельзя было тут же не припомнить и знаменитого резчика и ювелира Лавры, имевшего радость трудиться во славу Господа здесь бок о бок с Рублёвым и Чёрным, Амвросия, а также талантливого в зодчестве Василия Ермолина, без коего успех строительства крепости был бы не тот.
Совершенно благорастворившись в миролюбии настроения государя, архимандрит Кирилл тихо вещал ему и шедшей рядом царице Марии о тех прекрасных мастерах, коих ему удалось заполучить в настоящем, и ничем не уступающих тем прежним, кажется. Чего стоит певческая артель! Да государь это и сам нынче слышал и мог, думается, оценить. Мог, слышал и оценил, это Федька наблюдал. Но также он знал, что теперешняя благость Иоанна не значила ничего, а назавтра архимандриту Кириллу придётся отвечать на неприятные вопросы, а именно, как это опять брат государя Владимир Старицкий успел в обход его пожаловать Лавре аж целых четырнадцать оброчно-несудимых грамот, поболее даже, чем выдал намедни самому митрополиту Филиппу… И не только это, конечно.
Но неприятное Иоанн решил всё же напоследок приберечь, а по опыту Федька уже знал, что вослед сказанное больше всего врезается. А уж как точнее врезать — государь умел как никто другой… Потому благостное пребывание в лоне Лавры, всей окутанной белыми жемчужными дымами, золотым купольным маревом и мерным гомоном, и словно бы плывущей в своих звонах и стенах надо всем бренным миром, отдельно, продлилось и на другой день.
Отдавши долги поминовения, отбыли дальше, опережая государя, некоторые сопровождающие. Воевода Басманов с отрядом ехал сразу до Вологды, чтобы предуведомить прибытие государя в новый и ещё недостроенный наполовину дворец и кремль. Дворецкий же Московского ныне пустующего царского дома, боярин Лев Салтыков, направился, согласно расписанию Разрядному, распоряжаться на Смоленске, пока государь пребывать будет вдалеке, и на самом значимом пограничье ему надобны надёжные люди. К тому же подготовка к осеннему походу шла чередом, никто уже ни в какой мир с Литвой не верил, хоть всё, вроде бы, и шло к бескровной встрече с королём польским по недавнему уговору. С ним послано было из Москвы знати немало: бояре воеводы Пётр Морозов, Колычёвы, Афанасий, Василий и Григорий, князья Татев, Лыков, да на полках — князь Серебряный, князья Токмаков и Палецкий, и ещё бояре в помощь. В общем, полагалась с того рубежа защита наилучшая. То же и с Полоцким пределом, наиважнешим теперь, где опально (так говорили все) наместником сидел конюший Фёдоров-Челядин, и с ним на полках окольничий Никита Борисов и князья Прозоровский, Троекуров и Долгорукой. К слову, назначение тогда же в Дорогобуж Ивана Андреича Шуйского с Иваном Шереметевым-Меньшим безусловно расценивалось как высылка из Москвы, будто бы Иоанн, доверие совершенно к ним утратив, намеренно разбивал теперь их временную общность с московской знатью, и Бутурлина Василия от опричнины над ними к тому же надзирать приставляет…
Ну а на самой Москве, имея родичей как бы в заложниках по разным крепостям государевым назначением, толковали оставшиеся розно. На подступах Наро-фоминских, Верейских, и в самом стольном граде сидючи, Иван Дмитриевич Бельский с Никитой Романычем Захарьиным-Юрьевым, с Василием Юрьевичем Траханиотом, Михайлой Колычёвым и окольничими Афанасием Бутурлиным и Иваном Чёботовым, понятно, ничего не говорили, как и всегда, во всём с государем согласные. Про Мстиславского, Ивана Фёдоровича, и подавно речи не шло. Хоть не стремился он в опричнину, и вторым браком недавно женой опять княжну земскую взял, Анастасию Воротынскую, племянницу многострадального воеводы Михайло Иваныча и сидельца монастырского Александра Иваныча, вослед почившей недавно Ирине, дочери Андрея Горбатого-Шуйского, а никакие опальные перепитии этакой родни не касались его, казалось… Ну конечно, понятное дело, толковали иные, тому, кто при царе вырос, ему ровесником, и с десяти годов кравчим при нём бывал, и рындою, и постельничим… — и уж тогда все бедствия его миновали, как заговорённого, когда вокруг все всех валили и под топор пристраивали. Что ж говорить про теперь! Да вот и нет, возражали им на то резонно другие, скольких прежних своих ближних, кравчих да постельничих, Иван, в лета вошедши и силой обзаведшись, от себя отдалил, и благо, если только до монастырского затвора, а не вовсе со свету! На что знающие опять-таки резонно заявляли, что горе тому, кто сейчас Ивану перечить вздумает — тот сам себе враг. А прежде разве такое было?! Да, и князь Василий крут был, да всё ж от него неслыханы были такие унижения, точно и впрямь тут холопы одни, а не исконные знатнейшие люди! Советом общим всё решалось, меж главными родами, а не так, как ныне он утвердить мечтает… Тогда Бог берёг Милославского из-за разума и заслуг батюшкиных — Фёдор Иваныч в чести большой всегда был и у великого князя Василия, разумен потому что, ни во что не влезает, а служит исправно и честно, и также умудряется сын держаться. А коли вылезаешь — готов будь поплатиться, пусть ты и сто раз в своём праве. Такие ныне законы! И потому шваль всякая ныне при постели и столе государевом, и выше всех ценится, надо всеми поставлена… Понятно, что во всём виноватыми были Басмановы, отец и сынок, в первую голову, и Афонька Вяземский, и Петька Зайцев, тут же. О Грязных так не судили — то забавники и прислужники, не советники Ивану никак, с них и взятки гладки. А вот Малюта этот ещё! Тут все единым хором прочили ему провалиться, ибо пошла невесть откуда слава этого мелкопоместного сотника с новгородчины как отменного дознавателя и палача. От Бога, тьфу, прости душу грешную на суетном помине. Что, якобы, если б не его таланты и из камня слово выжать, да не абы какое, а нужное, может, царь бы пощадил обвиняемых, и до изменного дела не докатилось бы…
Но Шуйские, в особенности молодые, с Барятинскими и Шеиными, Ромодановскими и Татевыми, меж собой соглашаясь, что деспотизм Иоанна им опасен, тем не менее, в одном не сходились: от страха ли перед ними, памятуя недавнее единение в Челобитной, сейчас раскидал всех по весям, пусть бы и с соблюдением всех мест и прав, или в самом деле на мир идёт, взявши свою жертву, и показно на их умения и силы опирается, как бы гнев отложив. Старшие стояли на том, что веры царю Ивану нет никакой, и коварство его безмерно, потому на уступки постоянно идти — для них убийственно… Молодые же лелеяли всё больше намерения свои, им вопреки, получая от государя знаки внимания и не видя ничего дурного в том, чтобы честью замириться и тем к себе расположение вызвать, ничем притом не поступаясь. И Андрей с Василием и Григорием, Шуйские младшие, намеревались рындами при царевиче Иване подвизаться, и не гнушаться тем, что там же сейчас начинают отпрыски тех же Сицких, не побрезговавшие породниться с Басмановыми. То же было и в дому Шереметевых, и Пронских, и Сабуровых, и прочих… И часто можно было слышать разнообразные завершения того рокового разговора, за участие в котором так жестоко поплатились трое «главных» челобитчиков совсем недавно:
— Россией правит не народ, а право боярское и воля, и надобно нам их отстоять!
— А дядя сказывает, всеми правит Бог, кто Бога слушает — тому и будет благо. Бог велит миром решать…
— Дурак твой дядя! Бог ума даёт иным не упустить свой час — вот тут и благо… Из кельи хорошо ему вещать.
— А с вами поживёшь — какой рукой креститься, позабудешь! Тьфу, бесы, языки бы придержали, урежут ведь…
Да, спорили до хрипоты и угроз отлучить молодых, забывших родовые законы, поддавшихся на льстивые ложно-благостные речи царя Ивана, от всех доходов, доходили чуть ли не до отцовских проклятий, ежели кто надумает в опричнину податься, как Саввушка Куракин или Мишка Трубецкой, но… Но, поразмыслив хорошо, те же Шуйские не увидели в итоге большой беды в том, что сыновья царевичу, скажем, честью послужат. А что, вода камень точит, коли по-другому не выходит пока, а исподволь, в доверие наследнику воткнувшись, можно наследника через то на себя потянуть… Царевич Иван не по годам умён, норов отцов виден, но и к рассуждениям склонность, и ему ближние нужны, и советники-ровесники добрые на будущее, как знать, чем всё обернётся. Так рассуждали иные, прежде непримиримые, остерегаясь уже лезть на рожон. Одни Старицкие оставались непреклонными и едиными, и даже князь Владимир, до странности пока нерешительный в своём намерении против брата идти, пусть не открыто, нет, но при семейных тайных собраниях, ничего не возражал, когда и мать, и жена, и сын старший прочили скорый трон, барму и шапку Мономаха ему. При этом никто ни словом не обмолвился, а что же случится с ныне здравствующим царём, но возведённые горе взоры старой княгини Евфросиньи точно призывали чёрную грозу, уверенно и непреклонно взывая к Богу, способному решить это дело по своему высшему усмотрению… Это докладывали государю Аксаков и Ногтев, чьи люди по всему московскому дому Старицких теперь были, и хоть не точно всё, но многое видели и слышали. А только Иоанн пока что верить в то отказывался. Мало ли что бабьё хочет, Евфросинье недолго осталось шипеть, а с братом ему в походе быть вместе, и ни разу до сих пор князь Владимир ничего против ему не сказал, ни слова… Только вот закладные эти и грамоты несудимые нехорошим холодком отчуждения свербят.
И понятно, отчасти, было Федьке, отчего тянет Иоанн с разбирательствами, такими неприятными и огорчительными для себя, заведомо уж зная, что никакого толку от архимандрита Кирилла не добьётся, как и всегда. Но ни разу ещё не бывало, чтоб за свою безмерную уступчивость и долготерпение Иоанн не стребовал своего… Чего на сей раз придётся отдарить государю, помимо заведомо приготовленных подношений, не знал пока никто. А между тем, отмолившись, оттрапезничав с ближними, и проводивши царицу на осмотр монастырской златошвейной мастерской, для которой от царской семьи поднесены были богатые пожертвования, государь оказывается в просторном и светлом, со множеством окон, белокаменном пристрое к келарному подворью… Наддверный образ святого Луки5, здешнего, безусловно, письма, древнего, старше, верно, самой Рублёвской Троицы, смотрел потемневшим ликом, а навстречу, с глубокими поклонами, выходят келарь Акинфий с наставником надо всей школой, преподобным Анатолием Самойловым, и два почтенных старца с ними, здесь же, в Больничных палатах проживающие — Перфилей Ларионов и Феофан иконник, издавна надзирающие за ученическими изысканиями…
Царевич Иван явно скучал, озираясь на изобилие завершённых и начатых образов всюду по множеству расставленных перед окнами столов и полок, и не отойдя ещё от недавних дорожных разговоров со своей ватажной братией, всё больше о забавах вокруг охоты и ратного дела. Сейчас с ним был только Савва Куракин, как старший из свиты, и он завидовал остальным, предоставленным, верно, себе, и нашедшим иные развлечения, чем чинное выслушивание длинного перечня достижений, а также наиважнейших хозяйственных вопросов Троицкой мастерской.
Федька в который раз подивился, как же он с Иоанном схож, особенно в таком вот нетерпении, вынужденном послушании, и как его отроческие пока что черты уже исполнены чёткой строгой резковатости, отчего кажется он двумя-тремя летами старше своего возраста.
— А всего же в верхних палатах казённых имеется девятьсот восемьдесят семь образов Сергиева Видения, писанных по золоту и по краске. А вот, вот, сюда, прошу, Великий государь, изволь приблизиться… — вот новейшие наши большие написания, только олифою крыты, как то «Артемий мученик, с житием», «Избранные святые», «Огненное восхождение пророка Ильи», «Спас Нерукотворный», и особо отмечу — «Архистратиг Михаил с бытием»… Писано мастером нашим Козьмой Ильиным, да сусальником Семёном Михайловым, оба искусны дюже…
Что искусные, того пояснять не требовалось, хотя бы потому, что уважаемый наставник прозывал их именами полными, а не как прочих, меньших артельщиков, Сёмкой, или Федоткой, скажем… И тех он перечислял с долей почтения, понятно, к их прилежанию и дарованиям, тоже.
«Архистратиг» и правда был хорош, угадывалось московское письмо, те же строгие черты и яростно переливчато сияющие красные цвета, то же тонкое письмо, что и в храмах Кремля. Иоанн надолго задержался перед ним. За его спиной келарь переглянулся с Самойловым, мол, вполне может этот Михаил поехать после в царские палаты, в качестве ответного подношения от обители…
Федьке же сразу как-то ударило мягко в чувства излишнее тепло, почти жара здесь, и невероятная, ни на что не похожая, пронизанная ровным жемчужным светом солнечного дня, мешанина стойких запахов, приятно раздражающих, волнительных таинствами этого особенного ремесла. Он уже различал их, знал, что так пахнут свежерастираемые и замешанные на яблочном уксусе или крепком хлебном квасе с желтками сухие краски, которые тут «творили», как отдельное действо, с обязательной молитвою и неспешностью осознанного старания. Сидели ученики и мастера, коим после вставания и приветствования поклонами государя разрешено было продолжать свои занятия, и творили себе красок на будущую работу, и от их чашек и плошек, липовых, берёзовых, яблоневых и грушевых, шёл этот стойкий приятный дух… Там же, где работали с поталью и писали золотом, где только клали левкас на выглаженную доску, или крыли готовый образ олифой, пахло иначе: чесночным клейким соком, рыбьим острым клеем, мокрой меловой известью, горячим маслом, воском, чистым белёным льняным полотном… Если б не жара, можно было бы тут вечно пребывать, кажется, но протоплено тут было намеренно, конечно, ибо олифа, высыхая, не терпела сквозняков, холода и сырости, и могла бы пойти трещинами от такого небрежения, и испортить всю проделанную готовую работу… И жаль было бы тогда не только труда рук, над нею от недели до многих месяцев корпевших, смотря по величине и многосложности образа, но и всех применяемых при этом веществ и основ. Стоило всё это преизрядно, о чём как раз сейчас, развернувши долгий свиток перечня расходов, докладывал государю келарь.
Удивительно, как быстро покидало его всё наружное, едва он оказывался в иконописной обстановке… Он даже немного завидовал тем, кто, склонившись над своим произведением, занимались час за часом, день за днём этим неспешным делом, с терпением бесконечным, осторожной смелостью, кладя слой за слоем, линия за линией, священный канон, на который после будут и любоваться, и уповать, прося, и молить, и целовать его оклад… И будет такая вот «Не плач по мне, мати» кому-то прибежищем и утешением, единственным, может, светить. А сделано-то руками, вот ими, этими мастерами, смиреннейшими, неприметными даже, из простого начала, доски обыкновенной, и нескольких горсточек разноцветных порошков… Что-то было в этом действе волшебное, и не понятно, в какой миг из плоского и невзрачного как бы, совсем не примечательного очертания и неровности красочных пятен возникает, шаг за шагом, обретая и глубину, и свечение, и красоту, и смысл, и голос свой одушевлённый и живой образ…
— «Бакану виницейского два фунта, бакану ж в картонках фунт, яри медянки полчетверти пуда, камеди полпуда, голубцу лазори тринадцать фунтов, вохры грецкие осьмнадцать фунтов, сурьмы пятнадцать фунтов, лазури четыре пуда с полпудом»… — Вот лазури бы настоящей поболе, такой бы, какой исполнен плащ Спасителя на «Воскрешении Лазаря», — оторвался от чтения келарь, и наставник закивал истово, — тогда б мы и новоградским нос-то утёрли!
— А что новоргадские? — живо спросил государь, отдохновение своё получая от вникания во все здешние дела. — Чем наших лучше?
— Да ничем, Великий государь, в том-то и дело, только епископ Пимен роскошествует, серебра не жалеет на кабульскую и кандагарскую лазорь, (говорят, нарочно людей отряжает чуть не до Венеции добывать дивных тех красок из первых рук), отчего образы любые богаче выглядят, да и со временем не зеленеют, как если синь, скажем, не афганскую брать, а попроще, ляписную, либо из крутика с белилами сочинить…
Так шёл их разговор, беспрерывно, и к нему невольно все прислушивались, кто ближе находился или тут же, вкруг, стоял, благоговея и робея несказанно в присутствии самого царя… Нет-нет, да кто-то из учеников поднимал голову, и не мог уж вернуться к занятию, разглядывая Иоанна и его ближних во все глаза. Другой наставник, за ними надзирающий, проходил между столами и тихими замечаниями, а то и оплеухой лёгонькой возвращая их внимание к работе. Большинство таких ребят заняты были самой долгой и нудной, неинтересной частью — истиранием в порошок на гладком черепье необходимой меры краски, заказанной мастером-живописцем… Кто-то из уже умелых делал это для своей собственной иконы, того образа, что доверил и поручил ему написать наставник. Имея перед глазами образец, лицевой подлинник, их всегда старались сразу делать набело, так, чтоб образок этот, пусть простой пока что, исполненный недорогими красками, можно было куда-то пристроить из благотворительности. Кто-то сидел за вовсе ещё ученической задачей, перенося через намазанную жжёнкой промасленную бумагу рисунок горки, либо части одеяния, либо домика с деревцом, цветок, голубя в круге или пук лучей небесных на свой листок, чтобы затем раскрасить по всем правилам. Начинали с малого…
— Так что ж, архимандрит ваш на такое денег жалеет? — спросил государь у наставника Самойлова, а старцы оба кивали и внимали с блаженным удовольствием.
— А как не жалеть, жалеет, но разумно, разумно, и киноварь тоже нынче дороговизны невиданной стала, суриком заменяем, Кашинским. Оно иной раз и неплохо, но… Вот, скажем, опять же венецианский бакан, тот, что сандаловый — чистое ж чудо! Ну и как золото чуть ли не стоит. Или черлень, немецкая, хороша, оно и наша, псковская, недурна, однако ж игумен Даниил, об путешествии своём впечатления нам оставивши бесценные, тако глаголет об живописности черлени немецкой: «Свет же святый несть яко огнь земный, но чудно инако светится изрядно, пламя его червлено, яко киноварь». Яко огнь земный! — воздевши пропитанный красками перст со слезающей от их ядовитости местами кожей, наставник голос возвысил, и вещал теперь о том, что знал отлично, любил и мог преподать наилучшим образом. Теперь почти все, кроме самых дальних от них, отдельно в чистоте и притоке воздуха сидящих умельцев встворять сусальное золото, непрестанно размеренно растирающих указательными пальцами правой руки тончайшие золотые листочки и ошмёточки, с гуммиарабиком в капле воды, слушали его, как урок, и что государь не прерывал его, а, напротив, внимал с явным удовольствием, и царевичу дал знак уняться и слушать, всех тем более собирало воедино.
Но Федьку что-то беспокоило… И не только жаркий воздух, насыщенный духом всем этим сверх меры, кажется (Передал шубу Арсению уже давно, и самого отпустил в сени, а теперь не только он расстёгивал верхние пуговки шелкового терлика, но кое-кто из свиты тоже). И вот он понял, что — взгляд, с крайнего слева стола, от окна, с хорошего светлого места, предоставляемого уже зрелому если не мастеру, то ученику. И понял, почему этот взгляд его так отвлёк и привлёк. Было в нём нечто… нечто такое, пытливое, умное и пламенное. И в другой раз, решив поймать этот взор прямо, Федька увидел только быстро склонённую светловолосую голову, и этот юнец занимался снова своим трудом.
— А покажем государю нашему, что не напрасно мы тут хлеб едим! — голос у Самойлова был чрезвычайно приятным, и не нудным, и не пронзающим, а мягко так восходящим и нисходящим, где нужно, возбуждающим, а где нужно, и к отвлечённости обращающим. И вот опять он призвал, видя, как нравится государю его речь, и свою школу к участию.
— Дети мои, отвлекитеся мало от дела нашего, и вторьте мне, како вам разум велит и память, и те познания, что мы с вами тут ежечасно преумножаем!
Понятно, в ответ даже златописцы бы кисти отложили. А точнее — вывесили, тонкими кончиками вниз. Но златописцы работали в отдельных, сугубо спокойных и им по чину полагающихся светлых кельях, довершая, не дыша, самыми тончайшими штрихами драгоценные ассисты6.
— Что есть старания наши? — Луч райского возвращения. Об этом помня, в себе держа непрестанно, и надлежит иконописцу быть, и только так приступать и исполнять своё ремесло. И что видели очи праотца нашего Адама в Раю, то мы, по наитию и учению тому, что нам оставлено Богом поцелованными праведниками, воспроизвести всегда мечтаем. И не только в написании образов возвращение сие проявляется, но и в любом украшательстве жизни, в любой мелочи, что с любовью для услаждения взора и возвышения души человеком создаётся, и тем поднимает его над обыденностью, обращая к Небу. Мир нетварный, вечный, воспевая…
И опять тот светловолосый смотрел, но Федьке так по нраву был голос и красивая речь наставника, что он заслушался… И почти не обращался в ту сторону. Успел отметить только, что так необычным показалось: при волосах, почти льняных, в мягких кудрях, словно пеплом сероватым пронизанных, как ранняя седина, у парня были густые широкие чёрные брови, и чёрные длинные, как стрелы, ресницы, вверх загибающиеся. А самому не более годов семнадцати, невысокий и хрупкий на вид. Сидел он в серой шерстяной рубахе, и рукава скромно отпущены до пальцев почти.
Наставник же, завершив прекрасное своё вступление, уже побуждал свою паству ученическую выказывать без смущения знания.
— Что о вохре нам ведомо? Ну, смелее!
— Всякая бывает, желтизна, да разная…
— Вохра немецкая добрая!
— Вохра русская блёклее, как бы. Слизуха, худая, коломенская!
— Добро, верно. А почему худая? Не потому, что русская, а потому что нет у нас такого в земле происходящего, вот и всё. А в «Типике» Нектария всё то же сказано. Но то природа, а что нам дано познаниями? Сурик составить как?..
— Желть с киноварью! — неровным хором, всё увереннее, отвечала школа.
— Киноварь сделать не хуже природной как?..
— Сурик, скипидар живичный и селитра смешаны и в тепле выдержаны, «сделай так — увидишь, что будет добро»! — голос, опередивший всех, пророкотал густым архиерейским басом, и все невольно обратились к нему.
— А празелень если надобна, а нет?
— Ярь, венецийскую, опять же, лучше, соединить с белилами с шафраном; ярь и желть; желть и синь; желть, синь и белила; охру и синь; охру, зелень и синь; охры с крутиком тоже можно намешать! Да и чернила в желть если — тоже в зелень будет… — прогудел чистым колоколом тот же глубокий бас.
— Молодец, Павел! — как-то одержимо ответил на это наставник, и с гордостью за него, и с каким-то будто опасением. И подошёл к тому самому парню с пепельными кудрями и чёрными обрамлением глаз… Он, казалось, не ожидал этого, а отвечал привычно, от работы не отрываясь, потому что знал такое распрекрасно, и не собирался привлекать к себе такого внимания. И быстро накрыл чем-то, листком каким-то, то, что было под рукою с кистью… Наставник, руку его отнявши и листок тот тоже, глянул — и опешил, дара речи лишившись. И сам вернул на место лист укрытия. Но тут же, собравшись, и словно озарённый удачной догадкой, обернулся к государю и повёл рукою, вот, мол, полюбуйтесь, каков у нас умница, но в этом жесте его сквозило некое досадливое возмущение, и следующими словами стало понятно, что не всё с этим Павлом ладно.
— Вот! Вот, Великий государь, что этот… умник делает, пускай все послушают, и, может, впрок пойдёт и ему, и… — он сурово оглядел школу, — всем вам!
Павел сидел, уставивши очи свои, большие серые лучистые, в доску той иконки, что писал до этого, а Федька поражался несказанно теперь и другому его удивляющему свойству — великолепнейшему, но совершенно чуждому такой его нежной наружности голосу… И заметил, что Иоанн, призванный наставником в главные судьи сейчас над означенным Павлом, взирает с явным интересом, ожидая объяснений. И даже полюбопытствовал:
— Чем же прогневил он тебя, наставник?
— Ох, нет сил наших с этим чудищем справиться! Может хоть ты, ежели не устыдишь, то повелишь ему таланту своего не губить глупым упрямством!
— Да в чём повинен?
Павел замер, ни жив ни мёртв. Наставник же отвечал государю, а сам изничтожал парня суровым взором из-под нахмуренных бровей.
— Что есть икона? Ответствуй!
— Канон…
— А что есть Канон? — Канон есть Послушание! Послушание — вот добродетель иконописца, старание повторить пример, что даётся в лицевых подлинниках, безо всяких своих выкрутасов и сочинений! Несчётно раз это сказано, кажется, всеми, и почтенными Перфилием и Феофаном, вам, и вдолблено должно быть намертво, а ты что творишь?! Он, Великий государь, ведь живописец от Всевышнего, у нас мастера иные такого не умеют, как он! А сидит опять в доличниках7, тогда как давно уж мог бы сам, без всякой подсказки и помощи, любой лик выписать! А потому сидит, что своеволие допускает непростительное в писание!
— Ах вон оно что! И каково же это своеволие? Неужто вроде новгородского?
Вопрос был с подвохом, так как, и в самом деле, о новгородской школе толки среди знающих и сведущих шли превосходные, якобы, образы их исполнены искусства непревзойдённого, тонкого, воистину за душу берущего, и даже псковская школа с ними не сравнится, и московская. Но притом допускалось тамошним начальством привносить в сакральные сюжеты всякие новшества, мастерами от себя разумно добавляемые, и не просто допускалось, а поощрялось, и тем новгородское письмо от прочих сразу отличить было можно. Однако и это различие приписывалось к всегдашнему желанию новгородского митрополита и его двора выделиться, обойти прочих, выказать своё превосходство, а это уже Иоанном с настороженностью принималось… Хоть сам он, прекрасно владея пониманием искусства этого, не раз у новгородцев заказывал образа. В Лавре же, как и в Москве, был другой подход.
— Нет, что ты, государь, не такое, но вот, скажем, — и видно было, до чего же устал наставник мучиться с талантливым учеником своим, и, дорожа им, последнее средство применить хочет к его вразумлению, напрямую о грехе его государю рассказывая, — скажем, пишет Святителя Николая, власы, и движки кладёт, где волны, и бороду тоже, а вместо пяти — семь добавляет! Вот к чему такое, ты что, сосчитать не в силах?! Или опись черт у архангела делает, да так брови выведет со зрачками, что не понять, про что архангел вещает, мысли какие-то там получаются через то непонятные вовсе, да ещё вместо медовых, карих, возьмёт очи синие напишет. Или на уста, где кармину всего чуть плеснуть надо, наведёт красным. Зачем, спрашиваю, такое? А красивее так, говорит, и всё тут, и хоть убей его. Вот и пишет теперь позём да горки, хоть там нечего ввернуть! Уфф, государь, повели ему одуматься. Не лупить же, в самом деле! И краски переводит ведь…
— Отчего не лупить? Надо, коли не понимает, — Иоанн приблизился, и Федька с ним, а своевольный Павел совсем, кажется, дышать перестал. Как и его наставник, отчего-то на Федьку теперь особо пристально взирая, а после — на доску начатой иконы перед Павлом. Туда же смотрел не без любопытства Иоанн, и бровь его медленно приподнялась.
— Вот, что сделал, ирод… — пробормотал Самойлов. — Рефтью8, рефтью, сказано же, кудри ангельские пиши! А ты чем?! Отвечай!
— Рефтью движки свистят9… Ангел-хранитель молодой, а так сивый получается… — тем же роскошным басом, но робко, заявил Павел, и ещё больше сжался.
— А вот этим, суриком по черни, не свистят, значит! И очи… опять какие! Где ты такие видал, да ещё с зеленью, да ещё жжёнкой точно обведённые?!
Павел молчал, низко опустив голову, а Иоанн и наставник, и любой, кто глянул бы на его Ангела-Хранителя, тот час признал бы в нём стоящего рядом кравчего…
А наставник в весьма сложное положение угодил. С одной стороны, писание ликов с живого человека было преступлением почти что, а уж на каноническом образе и подавно, такое бы сразу в печь… С другой же, явно был примером тут избран ближний царёв любимец, и как тут с его ликом поступать. Ну и доски прекрасной жаль, чтобы в печь. И видя, что Иоанн, изумляясь, не гневается, завершил, тяжко выдохнув:
— Счистить всё, и заново как положено написать.
Павел быстро решительно кивнул, и доску сунул куда-то под стол…
— А что, Павел, петь ты можешь? Может, напрасно ты его, учитель, неволишь, а призвание его — в певчих быть. Этакий голос… богатый! Отдашь мне в артель его?
Наставник от неожиданности растерялся, но келарь со старцами оживились, спеша государю угодить такой малостью.
— Понятно, конечно, что сил ты в него вложил уже порядком, но, право слово, мы с ним лучше управимся. Да, Федя?
Тот кивнул с усмешкой — вот и ещё подарочек себе нашёл Иоанн. И честно сказать, сам бы послушал, как будет этот бас в обрамлении мягких кудрей херувимских его Каноны выводить, вот уж правда — сам Архистратиг. И хотелось бы ещё на ту досочку глянуть. Точно в зеркало, но столь чудное и занятное…
Не известно, что подумалось самому Павлу, хотелось ли ему срываться из дома и ехать в Москву, а после — и в Слободу, да ещё другому ремеслу обучаться, быть может, но наставнику ничего не оставалось, как за него царя благодарить, и был он, кажется, и раздосадован и рад одновременно.
Федька ободряюще ему улыбнулся и подмигнул. Павел совсем смутился, порозовел, и таким вот событием было окончено посещение государем иконописной школы Лавры.
На воздухе дышалось легко и привольно. Лавра казалась небольшим городом, так много тут было народу всякого… Снаружи их сразу окружила охрана, опричные и стрельцы, и всё пошло по заведённому порядку. Нелицеприятный разговор Иоанн решил отложить за завтра, видимо.
Сегодня были его беседы с теми старцами. Федька слушал, слушал, почти засыпая, про то, что Ад писать проще, чем Рай — испугать ум проще, страх быстрее и глубже нам понятен, всем понятны ужасы мучений и зло, ибо есть мы человеки, грешные. Проще поразиться бедствию и зрелищам страха, чем восхитить истинно Светом Красоты… Поскольку, тогда видишь райский свет, когда подлинное зрение обретаешь, через греховность земную смертную переступивши, возвысившись над нею. Трудно неимоверно, но неизбежно для всякой души, стремящейся к Богу в себе.
Вот опять то же всё, лениво шевелились мысли, и хоть правда, да попробуй же ты эту проклятую греховность забороть!
«Здесь мы все поодиночке, — говорил старец Перфилий, — а там, в Эдеме — едины. А как едиными стать, немногие знают в душе. Вот потому Рая так мало написано пригодного…».
Отчего-то Федька начал злиться. Подумалось, что вот жил-жил этот Перфилий, поди, как мог и хотел, нагрешил изрядно, после в монастырь подался, умудрённый и от бытия смертного утомившийся, ему хорошо вещать про святость, и про единение, и про то, как надо! Опять же, давайте так все по монастырям разбежимся, чего ж ещё делать… Остановив себя на совсем уж крамольных и вовсе неблагостных суждениях, он прислушался. «Света же во тьму прелагати не тщуся, и сладкое горькое не прозываю, — повторил Иоанн то, чем извечно оправдывал свои иной раз обидные многим резкие слова, — только этим и могу творить правду свою. А люди чаще среднего не видят, путают всё…»
— Люди видят неправедность и тьму мира, — кивал старец Феофан, — и либо бегут от него, либо впускают в себя и уравнивают свою мерзость с наружной. Иначе непосильна тяжесть эта… Непосильна многим!
Это было умно, и Федька понял, что тем старец очень польстил Иоанну, выведя на извечную его неразрешимую тропу и признавая невозможность его бегства от мира почти что подвигом… Не прямо, но и достаточно ясно.
— Федя! Поди к нам поближе. Есть что, чтобы тебе прояснить хотелось? Беседа с мудрыми — неоценимая удача. Поведай!
Это было неожиданно. И среди множества вопросов, которые он не решился бы задать никаким мудрым никогда, всплыл один, в общем-то, невинный, давно его мучивший.
— «И настанет эра благополучия. И откроются клады по всей земле и разбогатеют все. И будут нищие как бояре, а бояре — как цари. «И будет радость великая и веселье», — выходит, что в злате счастье и есть? Не сказано же, что все как один бедны станут, и через то духовно объединятся в Райском бытии… Иначе так и писано было бы, станут все как блаженные, а иные — святые. Но однако же про назначения новые архиепископские там, про дороги и мосты Иерусалимские, новых храмов воздвижение и прочие благоустройства, что усилий и средств требуют немалых, без злата никак10. Про что же это?
Пока старцы собирались с мыслями для ответа на каверзу такую, Федька решил не останавливаться.
— А вот ещё, совсем уж непонятное, отцы мои! — «Затем вознесутся на небо все праведники, которые были убиты антихристом. А Ангел Господень подожжёт землю, и сгорит земля на девять локтей в глубину. И сгорят все животные и растения». Если Ангел Господень захочет покарать род людской за грехи, то зачем он всех тварей убить хочет? Разве они виновны так же, как люди? И уж тем паче — травы и злаки земные. За что их сжигать?
Старцы стали нараспев что-то отвечать, будто даже с радостью уцепившись за последний Федькин вопрос, пространно и важно, но Федька уже не слушал, поняв, что мысли они не проясняют, а лишь запутывают всё ещё больше. Как если бы взялись несколько человек узнать, что в ларце спрятано, но вместо того, чтобы отворить его, друг у друга отбирают, внешне осматривают и снова прячут. Иоанн же пощипывал мочку уха, глядя то на него, то на старцев, с невыразимым полунасмешливым, полугорестным выражением в чертах.
Назавтра также примерно, красиво и ладно, вокруг да около разглагольствовал архимандрит Кирилл, и об грамотах Старицкого, и о том, с чего бы по возвращении из ссылки, в этом году, князь Иван Ромодановский отказал свою вотчину в Дмитрове его монастырю. И на упоминание государем весьма щекотливого обстоятельства о якобы тех посланиях самого Сергия Радонежского, хранимых в Лавре как святыни, о передаче им Лавре во владение сёл и деревень. А на самом деле, никак не мог преподобный Сергий в бытность такого отдаривать, за неимением богатств столь великих, а всё это — поздние какие-то передачи, от лиц, совсем иных. Федька не знал, откуда известно государю такое тайное дело, и ожидал смущения хоть малого в ответ, но тот, как ни в чём не бывало, только кивал согласно, поводя спокойно холёными мягкими на вид руками с перстнями. Да, что поделаешь, страшились и страшатся иные гнева его, государева, как прежде — гнева батюшки его великого князя Василия, а не можем же мы никому в таком благом желании отказывать, да и с чего бы, если лица эти о своей душе так пекутся. Да и миру польза! Есть с чего благодетельствовать при нужде… А что в Сергиевы одеяния сие облечено, мощами его освещено — так тоже во благо, перед всем народом веру в святую Троицу укрепляем только, пусть всем будет ведомо, как следует почитать её обители на земле, сам Сергий-основатель если так радеет. Федька едва не приствистнул от открытости этакой. Архимандрит же продолжал плавно про то, что труден срединный путь, однако предпочтительнее прочих (а ведь то же Иоанну митрополит говорит, опять же отметил Федька), и мудрые ему следуют и тем побеждают. Потому житийные все писания людей значимых и знаменитых нужны, но исполненные не суетного изложения несовершенств судеб и поступков смертных, а величия очищенного от всего этого мелкого и неважного, а подчас и вредного, наноса, и вознесённые до сияния земного подвига. Как иначе торжество веры хранить и преумножать? Только на примерах такой самоотверженности и служения полного, может, для мирянина и недосягаемого, но зато верно на души и воображение всех воздействущего. А мы, смиренные посредники Божии, служа здесь, через то и власть кесаря нашего земного всецело поддержать сумеем в его начинаниях благих.
И что тут было возразить. Когда сам Иоанн, трон и царский свой титул закрепляя, изыскал изначальное происхождение своего рода от императора Августа, и сам, кажется, поверил в это…
Елизарово.
Несколькими днями позже.
Март шёл пятый день, и сразу вокруг, и в небе, и под ногами, взялось всё сырым придыханием весны, неровным пока что, и точно больным, себя не понимающим теплом ясными полуднями. Сверху печёт, а снизу морозит, и правда, как не хотелось выпрыгнуть из опостылевших ста одёжек, а пока что могло это обернуться худо. Но так ласково, забываясь будто, ластилось к щекам, делая душистым всё, чего касалось, набирающее силу солнышко, так звенело капелью вокруг, с любой застрехи и крыши, и ветви древесной, и по проталинам первым, так сладко бился в душу ветерок, исполненный тонкими вздохами оттаивающей земли, что плакать хотелось. Княжна рада была хоть немного постоять так в полном волнения покое, подышать этим и размяться от надоевшей несказанно дороги… От Сергиева Посада до Переславля пришлось дважды остановиться, и однажды — прямо в шатрах, при кострах, и зрелище этого бесконечного пёстрого сборища, постоянно занятого обустройством отдыха, готовки еды и всяческого обихаживания, поразило её. Не сказать что это было легко и удобно, в сравнении с бытом теремным, но ей во всю дорогу думать ни о чём не приходилось — свекровь и провожатые заботились о ней, как о ребёнке. Сходили на поклон царице Марии, к её большому шатру, сияющему на солнце великолепием шитых золотом каём, пологов с кистями и покрывал, и окружённому палатками поменьше, теремных её боярынь и многочисленных прислужниц. Царица взглянула ровно, но с вниманием, оценивая будто, молвила что-то приветливое. «Хороша! — подумалось княжне, — и молода ещё так… А в облике столько горделивости, надменности даже. Верно, когда злится — грозна делается!». Вспоминались рассказы княжны Марьи, про дела царицыной половины, и про то, что ей теперь на её празднествах по возможности бывать придётся. Ну что ж.
Муж навещал их на таких привалах, и это мукой было, но и сладостью особой. При всех не обнимешься, так только, взором восликнуть, как скучаешь, что ждёшь не дождёшься уже, когда же… Но, ответно видя и его сдержанное нетерпение, и как красуется он нарочно при ней на коне, у всех на виду, опять же, улыбаясь лучезарно только ей одной, забывала про все тяготы, дыханье замирало, то сжималось всё, то отпускало, и летело сердце вскачь, и несчётно раз она эти переглядки переживала после, и тогда часы пути бесконечного растворялись незаметно.
В Переславле опять было то же, что в Ларве: колокола, митрополит со знатью, люд разношёрстный… И Федя, постоянно при государе. И опять их с Ариной Ивановной куда-то селили, с канителью положенной, но тут уже безмятежней прошло, оживлённо и по-свойски — ведь то был дом и двор их родни, Плещевых-Очиных. Дом был полон родичей, она узнала молодых сватов, и дружку, Захара, конечно же. С его молодой женой познакомилась, и с младенцем успела понянчиться малость, которого ей на колени посадили как залог скорого материнства. Опять уловив в себе укол неприятного беспокойства, что с того жуткого разговора матери теперь муторно возникал всё чаще… Потом, уже в сумерках, она упала на перину, разоблачённая своими девушками, с переплетёнными заново косами, и уснула в задорной тревожности, что вот скоро уже всё-всё опять для неё изменится…
Отъехавши ото всех ещё до рассвета, их маленький, в сравнении с общим, поезд свернул на меньшую дорогу — через посады, пролески и поля, мимо деревень и отдельно разбросанных хуторов, на Елизарово, которого достичь хотелось к истечению этого дня, одним переходом… Но прежде, в полной тьме за возками, быстро, жарко, крепко наобнимались они с мужем, и его поцелуи и немногие слова пылали на ней и уносили от земли долго ещё, пока ехал он рядом с возком до морозного ясного, синего с алым, восхода, время от времени переговариваясь с кем-то из провожатых, и после… Она задремала, привалившись к тоже дремлющей в своей шубе и пуховых шалях Арине Ивановне.
Теперь решили передохнуть малое время, костерок развести и соорудить чего-то горячего, подкрепить силы. И дневное заигрывание совсем ранней весны разморило негой и одновременно взбодрило. И княжна переменила большую тяжёлую, но очень тёплую, до пят, шубищу волчью на недавний подарочек Федин — шубку милую на векошьих11 черевах, с бобровым пухом, огненной тафты поверху и о десяти корольковых пуговицах. Так пылающий светло-алым, с отблесками золотистого, цвет отбелял и без того молочное свечение её лица, что княжна не могла на себя налюбоваться и всё ждала, когда мороз сникнет, чтоб в ней появиться.
Здесь довелось им ото всех отлучиться вдоль опушки пролеска, пробраться по мокро скрипящему, нетронутому, но обречённому снегу от обочины и немного скрыться за блестящими от талой влаги, не пробудившимися пока тонкими тёмными веточками и стволиками молодого березняка.
— Уж скоро будем, скоро, потерпи немного… — уговаривал он, прижимая к губам и согревая дыханием её руки. А где-то в кустах поодаль звенела синица, весело и пронзительно, и сверкало всё, слепило глаза сиянием неба и солнечной белизны.
— Да мне хоть бы всю жизнь так… Ты рядом — и не надо больше ничего!
Шапку сорвав, он сгрёб её в объятие, и снова они целовались… Покуда не окликнул их Петька, но и тут не сразу вышло прекратить.
— Нет, всю жизнь я так не смогу! — смехом отвечал он. И, обернувшись на братнин зов: — Идём сейчас!
У костерка топлались все, но был он больше не для согрева, а для кипячения в котелке иван-чаю. Арина Ивановна растворила там немного мёду, который всегда брала в дальнюю дорогу, и Настасья большим ковшом разливала всем поочерёдно по кружкам. Таня с Нюшей передавали их стоящим дальше. А охотников отведать горяченького ароматного питья было немало — с ними отправились новоселье молодых справить Андрей и Григорием Плещеевы, Захар Очин, Вася Сицкий, которого по случаю отпустили от царевича представить родню княжны, Чёботов, за которого Федька сам попросил, да его расторопный стремянный (один на всех, для вспоможения, так как Арсения своего Федька неохотно отдавал для услуг другим, разве по крайней нужде), ну и Терентий Петькин тоже, конечно, домой возвращался. Да четверо людей со двора воеводы Басманова, что правили возками и санями со скарбом.
Все смеялись — Чёботов излагал какую-то историю, подправляя перед огнём кусок бересты, сберегая тем его от сквознячка, и попивая с удовольствием из своей кружки. Петька, палочкой, старался тоже, подпихивал суховея и закапывая в его горящую нишу тлеющий трут.
Остальные расположились около, и расступились, пропуская молодых в круг, им тот час передали дымящиеся сладким паром кружки. Кони, укрытые длинными толстыми шерстяными покрывалами, переминались, жуя в навесных торбах свою овсяную трапезу. Сенька, отойдя к коню господина, потягивал питьё, и оглаживал чёрную глянцевую морду Арты, что постоянно косился в лес и фыркал. Чуял зверя, видимо…
— Я про Завьялова, помнишь его, Фёдор Алексеич?.. Чудак такой. Так вот, расположились мы, стало быть, спешились, коней в кустах оставили, а сами дальше по следу идти, по-тихому, хотим. Зайцы, они хитрые, заразы! Путают след… Ну, я смотрю, он повод на куст кинул, и всё. Ужасно упрямый, я ему — вяжи лучше, лишний узел не помеха. А он — так сойдёт, у меня мерин смирный. И вот, все охотятся, а он бегает, коня своего ищет!
Дружный смех опять поддержал его рассказ о незадачливом Завьялове.
— И как, нашёл?
— Нашёл, но прежде часа четыре кряду по всем буеракам сам скакал.
— А как тебе новый-то, Григорий Матвеич, под тобой сейчас который? Мы же тебе его на Рождество у Ахметки сторговали?
— Умеешь ты, Фёдор Алексеич, коли надо, и бесу все руки вывернуть! — Чёботов глянул на него искристо и ласково. — Хороший конь, злой, как чёрт, сам за зайцами гоняется, не хуже пса! Козу убил…
Все опять засмеялись, приняв это за шутку, и представляя, как конь Чёботова, повода не слыша, сам гонит зайца и хочет укусить. Но оказалось, что такое и впрямь случилось, и пришлось Чёботову хозяину козы той возмещать урон.
— С таким на волков хорошо, бесстрашный и до крови жадный, — закончил он, и улыбнулся, и добавил со всегдашней на людях к Федьке дружеской шутливостью, — как ты, Фёдор Алексеич. По себе выбрал-то! А мне с ним мучайся теперь…
— Да полно, Григорий Матвеич, про моего ли ты Федю сейчас?! А я так вижу беззлобного и безвредного…
— Точно, Арина Ивановна, так и есть. Гляньте! — он кивнул на своего гнедого. — Вон, стоит, жуёт, смиренный такой. И не подумаешь…
И опять посмеялись, конечно. Но кое-кто здесь знал доподлинно, что в шутке Чёботова изрядно нешутейного.
Где-то на двух третях пути отправил Федька до дома гонцов, чтоб побыстрее добрались и там наказали Фролу с ключницей готовить для гостей всё надлежащее. И баню, само собою. Все две. Поехать вызывались Петка с Терентием, мол, чего тут осталось, погода стойкая, и они уж столько раз доказали за этот поход, что вполне справляются, и с конями, и с тяготами. А волки если, так при них и сабля, и топор, и саадак, и ножей всяких есть. Но брат наотрез отказал их одних пускать, да и Арине Ивановне такое испытание ни к чему было. Отпустил с ними троих боевых мужиков воеводы, а санями и возками править посадил Арсения, Васю Сицкого и Настасью, оказавшуюся умелой в обращении с конной парой в упряжи.
И вот, на лучезарной, по-весеннему уже просторной, но всё ещё довольно ранней заре вечерней, выбрались они на последний поворот, и с холма, как и всегда, открылось трепетное сердцу, с детства знакомое в мелочах зрелище — дымки печные родного села. Белый стройный шатёр их церкви был уже ясно различим, в окружении усадебных крыш и купин древесных. И навстречу им рысцой, по неширокой, кое-как проторенной колее, приближался Фрол, от его мохнатого конька шёл пар, и был он навеселе, взволнованно крича издали приветственное слово наконец-то вернувшейся домой хозяйке. Прежде всего, конечно же, ей… На время этой встречи, почти что на пороге уже, все приостановились. Обнимались, раскланивались и знакомились наскоро. Федьке захотелось, чтобы княжна увидела сейчас, заведомо, на подступах, своё новое обиталище, и его отчий дом. Он помог ей выйти, и указал на раскинувшуюся впереди, на соседнем холме, вотчину. На маковку Никитской…
Княжна от волнения ничего не могла сказать. Так всё показалось ей красиво… Прекрасно… И она прижала к лицу край шали, и смотрела в живое вечереющее быстро остывающее марево новой жизни сквозь пелену невольных слёз.
Встречать их к околице высыпало полно сельчан. Всем хотелось посмотреть на молодую, переполох лёгкий случился. Арина Ивановна, хоть и устала ужасно, а так была счастлива снова дома оказаться, что объявила всем назавтра, на новоселие само, пива поставить, пусть староста столов наставит против двора, а сейчас просила сельчан почитать и жаловать с хозяйкой наравне дочь её вновьобретённую Варвару Васильевну, да по домам расходиться.
Послали мальчишку к батюшке, звать назавтра к полудню к столу, и жилище молодых наново освятить.
Отдавши таким образом долги общине, занялись собой. Всё закипело, в сумерках распрягались и разгружались, хозяйка с помощниками устраивали прибывших, на кухне гремело и шумело, на конюшне, возле бань, в гостевом доме, в тереме всём возжигались лампы, столы выдвигались на середину горниц, хозяйской и дворовой, и столпотворению как будто конца было не видать. И только новый присторой стоял, во тьму изнутри погружённый, тихо ожидая… Проводя жену, придерживая за плечи охранительно, мимо, к крыльцу родительскому, он указал на тёмные окна вверху, в уборе резных ставень, и всё в ней опять затрепетало. То был её теремный покой. Ещё совсем пустой, свежий, необжитый, но уже желанный и, кажется, любимый.
У крыльца нянюшка Марфуша, плача, подавала молодым чарочки и хлеба-соли, а Арина Ивановна своею Богородицей благословляла. Про шубу под ноги тоже не забыли, конечно. Свадебные картины живо встали, княжна, новый приток сил ощутив, пожалела, что не утром они прибыли, и нельзя сегодня же в их новом доме оказаться, и заночевать там… Голову кружило от того, что впервые в жизни будет она полноправной хозяйкой собственного терема, и ходить там сможет, где и когда ей захочется, а больше всего забирало, что тут же, внизу, в её доме, будет их с мужем ложе, и опять же, ни перед кем не будет она отчёт держать.
Только теперь вполне осознала она, каков подарок сделан свёкрами им, и не потому что в их тереме места бы не оказалось (там и правда было не слишком-то просторно, довольно даже скромно, в сравнении с большущей княжеской усадьбой в Верхнем Стану), но из особой, как видно, доброй воли их. И с расчётом, несомненно, на пополнение семьи. С ужасом представила она, что было бы, задержись государь в Лавре ещё хоть на день… Тогда бы точно до поста не поспели, а так день в день под начало. А начало завтра уже! Княжна зарделась, опять поддавшись этим мыслям, но уже прилюдно, и побыстрее прогнала их тем, что живо вслушиваться стала в общий разговор за столом.
А перед тем была быстрая баня. Все устали, и потому, после лёгкого угощения с чарочками прямо с подносов, в сенях, омовение случилось не по всем банным канонам, а лишь чтобы с дороги облагородиться и согреться как следует.
Но всем пришлось молодых дожидаться… Арина Ивановна, рассаживая всех за столом, послав проверить их нянюшку, приняла её доклад на ушко и гостям велела не чиниться, угощаться, пить и отдыхать, и сама обнесла их полными чашами доброго вина. Сваты развеселились, байки про «дело молодое» загорелись над столом, и возвращение праздновать упрашивать никого было не надо. Сказала Кузьме Кузьмичу отнести того же вина в людскую, к тамошнему столу. Ключница и Настасья только головами качали на такое хозяйкино расточительство… Да она всегда добра была, не жадная, и если бы не пригляд верного управляющего, всё бы так и пораздарила. А он сидел, попивая наливочку, что с хозяйкою они вместе творили, то в скатерть под собою глядя, то, изредка, на боярыню, когда та к кому-то из гостей обращалась, и чему-то улыбался с нежностью, да вздыхал, поглаживая короткую жёсткую курчавую седеющую бороду и изредка вставляя слово в общий гомон. Марья Фролова только молчала да вздыхала про себя. Вернулась, ведьма, теперь опять мужика дома не увидишь… Что б ей в Москве-то не остаться!
И хотелось бы им поскорее, стол не держать, да не вышло.
Чуть не с порога бани ноги подкашивались, дыханье занималось, и на него не глядя, быстро скидывала она всё, до исподней рубахи, на лавку в предбаннике. Раздумывала только, справится ли сейчас с косами одна, может, завтра с утра прополоскать с девками поскорее, да подсушиться хоть успеть до новоселья, а сейчас уж так оставить, а то надолго это всё затянется. Но вспомнила, что есть у неё кому помочь, плели уж вместе, и не раз… И в жар безо всякого банного пара кинуло. А он рядом, на другой лавке, только беззастенчиво, донага сразу, разоблачился, и краем ока заметила она силу его ожидания долгого…
А там, опять же в спешке, и дрожи в руках, и улыбках мгновенных, омывались, порознь…
Она только завершала отирать мокрый саженный золотистый хвост чистым полотенцем, перехватывая в кулаке, выдохлась, и за спину закинула, поняв, что всё это время он смотрел за ней. Давно уж с собой закончив…
— Поди, душа моя, полей чистым… — позвал он, и подав ей кадушечку с прохладной водой. Не много, так, чтоб ей легко поднять над ним было. И встал под поток, глаза прикрывши в блаженстве. Она лила ему на голову, и не смотреть ниже старалась, но вода иссякла, кадушечку он из рук её принял и отставил, и промокался поданным ею полотенцем. А она опять не смотрела, только всё равно некуда было деть глаз, тесно тут…
Он сам притянул, обнял, прижимаясь всем собой.
— Скучал по мне?..
— Не видишь разве…
— Не вижу, сумрачно тут…
— Так глаза для этого не надобны… Когда руки есть… И прочее…
— Ах!
— Неужто и теперь не видишь?..
— Скучал, значит?.. — слегка задыхающийся голос её плавно блуждает блаженством, как и руки…
— Возможно ли лукавить… в таком?..
— Откуда мне знать!
— Ах ты!.. Ну, так я ещё покажу!
На густо, как периной, устланом сухотравьем и застеленном простынью полоке они уже не беседовали словами, а только телами, понимая друг друга вполне, дыханием и стонами в едином объятии.
Острое дивное это услаждение охватило и задушило, до тьмы в очах и мягкого звона в ушах, и грохоте слитном крови. И невесомостью во всём прочем, когда их вознесло до остановки сердец — и схлынуло… Наконец, и это мучение угомонилась.
Тихо так стало, и поскипывало что-то, потрескивало, остывая, вокруг, шуршало будто бы по углам, у печи, и душистое тепло обволакивало, баюкая…
— Идём… А то я уснуть боюсь.
— Идём, — шёпотом отвечала она, гладя его плечи и спину, и сама едва не улетая в сон.
Тут им в дверь постучали, и голос Марфуши позвал к столу…
— Мы скоро, нянюшка! — отозвался он, всё ещё слегка задыхаясь, потихоньку поднимаясь над ней, освобождая от своей тяжести. — Волосы только заплесть!
— Не выйдет скоро, боюсь… — она села рядом, с улыбкой усталого блаженства разбирая успевшие спутаться влажные долгие пряди…
— А ты не плети, так будь, платом убрусным всё укроем — и довольно.
В банных сенях они выпили из ковшика доброго мёду, принимаясь одеваться в чистое, и поскорее накидывать полушубки и в валенки обуваться. Страшно вдруг есть захотелось. А снаружи совсем уж тьма пала.
— Как на венчании?!
— Ну да!
— Разве можно так?.. За столом-то общим?
Он усмехнулся, точно она — маленькая, неразумная, и, притянув к себе, поцеловал в лоб нежно.
— Я дозволяю — стало быть, можно.
Переночевали они на постели родительской. Наутро разбужены были дружно оживившимся домом, собачьим заливистым лаем, незлобным, вызванным прибытием многих перед двором, чьи наперебой весело кричащие голоса, и мужицкие и бабьи, создавали чувство праздника. И опять ей свадьба припомнилась, и как её этот шум и гам тогда пугал и отвращал. А сейчас она ему рада была, улыбалась. Снова всё — в их честь!
Разошлись по своим половинам — убраться к молитве. Внизу, в кухне, готовилось последнее перед Великим постом добротное простое застолье, а на дворе выстроились длинные столы — для обещанного боярыней сельчанам пивного угощения.
Из всего ей после запомнилось, как всех благословлял и кропил перед порогом нового терема на все четыре стороны сельский батюшка, отец Никодим, новый, как ей сказали, взамен усопшему прежнему присланный, и как они под руку подходили к крыльцу. Кланялись дому. Было много разного и сказано, и проделано, а потом Арина Ивановна, как старшая сейчас из семьи, первой вошла в сени, пахнущие сосной и вересом, держа в руке большой клубок красной шерсти. Следом ступили они с Федей.
Перед распахнутой дверью в гридницу опять встали. Янтарный и лазурный, свет дышал там всюду, мягко отлетал от пушистых теней по углам… Княжна заметила хоромный убор, новый весь, и просторную чистую приветливость ещё не наполненного обычными житейскими мелочами жилища. Но у порога стоял веник, перед божницей в красном углу горела лампада, а у печи обнаружились кочерга, помело, лопата деревянная и ухват12… Неподалёку были ступка с пестиком и квашня. И высились чугунные поставцы под свечи и лучину. И таким от этого веяло щемящим уютом, что она побоялась опять заплакать. А позади, с их свадебными образами на праздничных ширинках, стояли Андрей Плещеев и брат Вася.
И вот, прочитав кратко не то молитву, не то заговор, Арина Ивановна примерилась и плавно, как мяч травяной в игре, кинула клубок вглубь. Он мягко стукнулся об пол, прокатился довольно далеко, к печи самой, и остался там. Теперь, одною рукой красную нить подобрав, она другую подала сыну, а тот за руку княжну взял. И они стали входить, за Ариной Ивановной, по нити этой, через порог… Кланялись теперь красному углу.
Всё тут было порядком, конечно. Стол большой, и коник13, и множество полок, уже отчасти заполненных утварью, всё украшенное подзорами, и лавочки при столе тоже, и стулья большие хозяйские, всё с узорами резными… Короба, укрытые вышитыми накидками, и на матице — оцеп. Княжна порозовела от вида его, вообразив привешенную к нему колыбель… Была и долгая лавка14, не знающая пока что на себе ни единого покойника этого дома. И от её мирного вида, от нарядного, полосками, длинного укрывающего её полавочника, веяло такой уверенной силой и чистотой, словно и не было на свете смерти… А была только молодая и счастливая жизнь.
Передали им образа. Своего Спасителя Федька пристроил в спальне. Возожги и там лампаду. И на большую кровать, ещё не застеленную, оба бросили взгляд — и друг на друга, сдерживая тихие смешки… Наверху же, в тереме, княжна установила свою Богородицу. Осмотрелась, пока наскоро, будет ещё время. Всё надо будет разобрать, что привезено, приданное тоже, всё по уму разложить тут, а на это не один день, верно нужен…
А завтра уже он уедет. Но то завтра! Она вскинула голову, не позволяя себе кручиниться сейчас, здесь, при обретении ею своего дома, а заставив только о радостях думать. Которых впереди у неё… — весь день и вся ноченька.
Вернувшись вниз, любовались украшением печи, узорами на плиточках глянцевых, такими же милыми, как и у неё в родительском доме. Скакали коники с огненными гривами и летели птицы с длинными завитыми хвостами попеременно по пояску…
— Тут уж дальше ты сама, хозяюшка, пригожества по стенам наводи, как тебе приглянется, — говорила Арина Ивановна, всё любуясь на них. — Ключи я тебе передам все, и мы с тобою тогда, Варенька, и с Настасьей постель обустроим как следует, первым делом… Ну, и о прочем всё переговорим. А теперь идёмте за стол.
Ходили поклониться и могилам. Со всеми немногими близкими, что здесь лежали, её познакомили. Помянули, оставили свечечки, и проса птицам.
И ещё одному надгробию кланялись, но уже возле домовой их церкви расположенному. Над одним камнем, с письменами, потемневшими уже, возвышался старинный, тоже каменный, голубец15. Был он тут один такой, и, смахивая остатки снега с кровли его, с причелий и средокрестия, поведал ей Федька, что это не могила даже, а памятное место деда его по отцу, Данилы Андреевича, который сгинул в литовском плену, будучи туда Великим князем Василием, отцом государя нашего, для переговоров посланным. Говорил он это с глубокой печалью, и вслух произносил то, что так часто отзывалось скорбью сочувственной в сердце…
— Как же страшно это, представь только! Обречённому быть в застенке враждебном умирать… Одному, без вести до близких, без единого слова доброго… Сколько дней он так смерти ждал?.. Мученье какое душе!
Она подошла и обняла его. Он смотрел перед собой, точно в ту неведомую жуткую давнюю тьму. Никогда ещё не видала она такого его лица… И вдруг сама всё это ощутила, весь этот непоправимый, бесконечный и безнадежный мрак страданий.
— Семье-то каково… — прошептала.
Он поправил в киоте свечу, трепещущую от ледяного ветерка, перебарывающего сегодня тёплое солнышко.
Так хотелось верить, что пока тебя помнят, и хотя бы где-то за тебя свечу зажигают, жалость имея, как бы там не случилось с телом бренным, а будет и твоей душе — путь к утешению. Луч возвращения райского.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Царская чаша. Книга 2.1» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
5
Святой Лука почитался на Руси покровителем иконописцев, и его образ традиционно является неотъемлемой частью всех заведений, имеющих отношение к процессу создания икон, начиная с первых иконописных школ, возникающих в начале XI века.
6
Ассист — в иконописи лучи и блики, исполненные тонкими штрихами золотом или серебром и составляющие рисунок одежд, волос, перьев на крыльях ангелов, нимбов и т.д. Символизирует в иконе присутствие Божественного света.
7
Доличник — мастер, который пишет всю икону, но кроме лика. Соответственно, личник — тот, кто умеет писать и лики тоже. В таких больших мастерских, как Троицкая, часто применялось такое разделение процесса для ускорения его, когда икон изготовлялось много, и мастера высшей категории могли не тратить время на то, что прекрасно получалось у узко специализированных, доличников, и учеников.
8
Рефть — краска серого оттенка, разбавленная белилами, давала имитацию как седины, так и светлых бликов.
10
Цитаты из «Откровения» Мефодия Патарского, канонизированного в 16-м веке на Руси святого и богословского литератора древности, рассуждающего о благе пути веры и грядущем всего человечества.
12
Набор необходимых в любом хозяйстве предметов здесь, при совершении обряда новоселья, носит ещё и сакральный характер.
13
Коник — лавка на условно мужской половине общего помещения в русской избе (или тереме), расположенная особым образом, и названная по наличию резной конской головы с одного бока.
14
Долгая — лавка женской половины общего помещения, обычно длиннее мужской. На ней, расположенной вдоль стены под божницей, обычно между двух окон, женщины занимались своей работой, рукоделием, здесь же удобно было, не вставая с неё, качать колыбель. И на долгую лавку клали под белое покрывало усопшего в самом начале погребального обряда.
15
Голубец — в православной культуре воздвигался как поминальное сооружение в виде креста с двухскатным покрытием, как бы крышей избы, из двух досок, объединяющим три верхних конца крестовины опоры, или в виде более сложных сооружений, имеющих развитую кровлю с охлупнем, причелинами и помещенным в средокрестии, нишей, объёмным киотом. Знаки такого вида унаследованы от дохристианского культа почитания предков и обережного обряда. Такие кресты-голубцы также ставились на границе кладбищ, у дорог, как обозначение какого-то знакового места, и помещаемые в их киоты свечи и иконки придавали им значение и вид миниатюрной часовни.