Простые житейские положения достаточно парадоксальны, чтобы запустить философский выбор. Как учебный (!) пример предлагается расследовать философскую проблему, перед которой пасовали последние сто пятьдесят лет все интеллектуалы мира – обнаружить и решить загадку Льва Толстого. Читатель убеждается, что правильно расположенное сознание не только даёт единственно верный ответ, но и открывает сундуки самого злободневного смысла, возможности чего он и не подозревал. Читатель сам должен решить – убеждают ли его представленные факты и ход доказательства. Как отличить действительную закономерность от подтасовки даже верных фактов? Ключ прилагается. Автор хочет напомнить, что мудрость не имеет никакого отношения к формальному образованию, но стремится к просвещению. Даже опыт значим только количеством жизненных задач, которые берётся решать самостоятельно любой человек, а, значит, даже возраст уступит пытливости. Отдельно – поклонникам детектива: «Запутанная история?», – да! «Врёт, как свидетель?», – да! Если учитывать, что свидетель излагает события исключительно в меру своего понимания и дело сыщика увидеть за его словами объективные факты. Очные ставки? – неоднократно! Полагаете, что дело не закрыто? Тогда, документы, – на стол! Свидетелей – в зал суда! Досужие личные мнения не принимаются.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Косьбы и судьбы предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
На дальней «Станции»…
Наноповесть
«…Львов рассказывал о Блавацкой, переселении душ, силах духа, белом слоне, присяге новой вере. Как не сойти с ума при таких впечатлениях? Шил сапоги…» 0
«Что там было у Ильича о многоукладности российской экономики?1 ругал? А господа либеральные экономисты? Всё, всё надо проверять…». Летнее заполярное солнце неспешно кружилось, просвечивая поочерёдно полотняные бока палатки. Зато к спальнику можно было пробраться, не тревожа усталых артельщиков: «Тоже…, «многоукладность», однако!». Солнечные зайчики прыгали в жёлто-зелёный сумрак при каждом колыхании краёв входного полога, но здоровая усталость прихлопывала одну за другой мысли, так же перепрыгивающие в голове, стоило лишь закрыть глаза: «Забавная штука — эта многоукладность! Ну, куда сгущёнке — супротив молочного стада?».
Аспирант-заочник нырнул в прохладу спального мешка. Имя? Зачем же? Чем здесь может помочь формальное родовое имя или даже гораздо более ответственное племенное, вроде, например, Сметливого Бобра? Ведь в любом случае имя его ничего ещё не значит в науке В этом бесплотном мире идей, однако, присутствуют вполне действительным образом — публикациями. И даже наращивают «научные мышцы» их числом! Согласны ли с этим сами учёные, которые открытие, даже «изложенное на салфетке», не путают с многотомными компиляциями? Да их никто и не спрашивает. Кому надо — знает «гамбургский счёт», а чиновной администрации так проще и удобнее. Кто мог ожидать, что эта простота, которая хуже воровства, обернётся удавкой на репутации всего почтенного сообщества, когда опубликованные и защищенные подложные диссертационные научные работы станут наполняться ядом смыслового к ним безразличия? Начиная с самих сочинителей, так и допустившими к официальному признанию.
Его достаточно юный возраст обусловлен ведомственными положениями. Внешность… — самая невзрачная внешность рано или поздно упразднится чьей-то восторженностью, да что говорить! Аспирантов можно различить только по их диссертационной теме. Ничего интересного….
Мысли в его сонной голове сумбурно перемежались с картинами прошлого и впечатлениями дня.
Неважно, как это было вначале, но обобществлённые ещё «при советах» бурёнки сбились в более крепкий колхоз, чем сами люди. Прочие поморские промыслы захирели, «селообразующим предприятием» осталась одна молочная ферма. Там и работали, прикипевшие к хозяйству, потомки вольных рыбарей. Остальные, образовавшись по способности, нанимались обслуживать научную Станцию. Кстати, слово «учёный» (теперь, когда с ними окончательно «разобрались», уже можно сказать?) никогда и не воспринималось слишком серьёзно. Во всяком случае, общественное сочувствие навеки было отдано интеллигенту: «непременно настоящему, русскому». Без официальной поддержки, хотя бы, как «военный» имеет в «военнослужащем», это нарицание — культурный пережиток, затёртый текучкой. Ныне, ему самое «имеет место быть» только в здравицах околонаучной бюрократии.
Но живо ли ещё Гоголевское, что «выражается сильно российский народ»? Тем паче, что слово это ему самому надобно: «как же, мол, звать-то, вас, касатики?». Так знайте, что слово это давно придумано, и слово это — «научник». И ведь хорошо! Есть в нём на «бла-а-родном происхождении» та самая мера зубоскальства, которая и признаёт за сущее, да, одновременно (ударение на второе «е), замечает зело натужное пребывание этой штуки в русской жизни. Есть и насмешка к часто заметной ремесленной неумелости, и сомнение, сомнение, сомнение…
«Нет, всё-таки… — соображение никак не «глохло» и жаждало проясниться. — Так…, я уже в должности младшего научного сотрудника. И буду я так «трёхсложно» корячиться, когда спросят? Не мной придумано: на самом-то деле, я — «мэнээс»…. «Легко ли быть мэнээсом»? Ладно ли постоянное трепыхание в сознании такой квазисмысловой аббревиатуры? А ведь по международной квалификации было бы просто и понятно: «researcher» — исследователь. Вроде бы нечего стесняться…. Это — во-первых. А во-вторых, доберись я когда-нибудь до «настоящего учёного», что значит, опять-таки — «учёный»? Английское «science» произошло из простого латинского «scio», вполне многозначного, как это и бывает с обычными словами: «могу-знаю-понимаю». И в английском, «science» долго сохраняло ещё и значение «ловкости» спортивной и ремесленной. Получается, что «scientist» изначально имеет оттенок здорового житейского «рукомесла», когда появилось на свет в 1833 году. Английский философ и «науковед» Уильям Уэвелл предложил, наконец, покончить с утомившей всех «дурной бесконечностью» учёных специализаций каким-то общим названием их занятий. То есть для всех, кто занимается «естественным» или «экспериментальным» изучением природы, любит наблюдать, умеет задавать вопрос о явлениях и систематически их увязывать. Он взял за образец слово «artist» — общее и художнику, и музыканту, и поэту, предложив слово «scientist» как такое же здравое обобщение.
Но как же супротивен этот ловкий смекалистый «scientist-знайка — чему-то наученному «учёному»… да хоть бы и… тому самому коту из Лукоморья! В русском языке слово «artist» не удержало художников и поэтов, присвоив музыкально-драматическую часть, но полностью соответствует его духу, счастливо избежав всякого снобизма. Бывают артисты-дети, а бывают «заслуженные». И это хорошо. Но чрезмерное трепетание перед грамотностью и книжным знанием, подобравшееся в малоподвижном, вальяжном, неуместно кондовом слове «учёный» — ещё одна причина…» — и тут он заснул.
Главное здание «Станции» имело вызывающе открыточный вид в старинном скандинавском стиле. Но его безупречная подлинность, подчёркнутая деревянным остовом классической зверобойной шхуны у заброшенного старого причала, доводила градус впечатления дальше некуда. Оно словно вырастало на высоком каменном цоколе над заглаженными ледником базальтами укромной морской бухты. Башенки и эркеры, проступающие там и сям вплоть до островерхой крыши, сбивали пересчёт этажей. Не разобраться было и внутри. Многочисленные углы и закуты заняты аппаратурой, а огромные шкафы вдоль коридоров — набиты традиционным коллекционным стеклом, полным непонятного для дилетанта содержания. Отсутствие чиновничества «как класса» (единственный администратор поселения — тот же бывший сотрудник Станции, внедрённый резидентом) означало и отсутствие презентационных излишеств и, значит, бездарной потери отапливаемых квадратных метров. Скудные остатки незанятых стен отданы прославлению корифеев-основателей. Портреты в манере «Пржевальский на верблюде» отображали эволюцию способов путешествия и постепенное преображение «биостанции» на краю тундры у северного моря. Как-то через неё проложили трассу геологи; а затем понавезли оборудования, чтобы далеко не тащить собранные образцы. Что-то смонтировали физики-коррозионщики, а за ними и прочие… «мизики». У них был потешный ретроэкспонат «доспутниковой» эры — телевизор, острословами именуемый «РД». Разумеется, всё тот же «Рекорд Дальности», кому-то понадобившийся для приёма случайно долетевшего «блуждающего» телесигнала. Излучая своими лампами почти живое жёлто-красное тепло, никогда не лишнее на севере, он представлял собой реализованный взрыв электронного мозга. Никакой коробки, только колба кинескопа, установленная на груде каскадов усилительных контуров, подстроечных фильтров, настроек чувствительности, чьё назначение было даже не в реальной, а теоретической борьбе за проценты улучшения приёма. Тем более, что бурно обсуждались даже не телепрограммы, а хоть мало-мальски упорядоченные помехи, на уровне осциллографических сигналов…. Отдельно, где-то снаружи среди растяжек метео и прочих, прилагалась «комплектная» антенная мачта.
Исследователи моря на экспедиционном судне закладывали свои «разрезы». Желающие не покидать спокойных вод бухты оживляли пейзаж за окном снующим маломерным флотом. Одержимые «водобоязнью», как «мокрецы» именовали неумеренно страдающих морской болезнью, могли теоретизировать, не покидая суши и не опасаясь штормового предупреждения — всякий занимался своим делом.
Но… не была ли, скрытой опорой этого многообразия «научниковской жизни» здесь, в тундре, эта самая молочная ферма? Доступность ненормализованного молока (для тех, кто понимает), сметаны, творога, переводили условно оседлый экспедиционный экстрим во тьме долгой полярной зимы в житейский кругооборот. Ещё бы! С этим достатком ни от жён, ни от малолетних детей избавляться не было никакой необходимости (в смысле — вывозить, а не то, что Вы подумали). И самые-самые молодые специалисты могли немного задержать свой обычно стремительный отъезд. Пакет рассчитанных «по норме» талонов «молочного содержания», вручался торжественно, с внутренним идеологическим смыслом, которого не было у зарплатовских дензнаков, годных «лишь» для продуктовой лавки.
«Молокарка» — место раздачи, куда по погоде, снаружи или внутри, выстраивались с банками, колбами, чуть не ретортами, тоже была местной достопримечательностью. Именно к ней в условленный час, с неумолимостью «литерного», со стороны высоких сопок, вздымая белые буруны летящими из-под гусениц снежными вихрями, выныривала «не наша» ГэТээСка. Человек в зелёном бушлате без знаков различия, вооруженный одними бидонами, покорно замирал в демонстративно культурной очереди.
Впрочем, об их присутствии можно было догадаться, включив в любое время радиоприёмник. В нём равнопериодически, в источнике чего не приходилось сомневаться, вздымалась гнусаво гудящая амплитуда…. Иногда ночью (если это была «ночь»), это самое пронзительное гудение раздавалось прямёхонько в спящей голове. Отвергая лженауку и принудпсихиатрию, нет ничего, что более походило бы на «таинственные лучи», забредшие «пошарить» по земле.
Но как раз земли-то обычно и не было видно! Лаборатории в один этаж заносило полностью и ко входу приходилось прокапываться на полный рост. Хорошо выручают деревянные мостки, но не стоит с них спрыгивать даже по прихоти. Свежевыпавший, глубокий снег бывает настолько рыхлым, что одному в такой ловушке можно так долго беспомощно барахтаться, что лёгкий испуг заполощется в сердце, пока обомнётся этот замороженный «воздух», чтобы «подгрести» на полтора-два метра и ухватиться за помост. Но если ты молод, а над головой в ясном ночном небе колышутся розовато-зелёные сполохи Северного сиянья…. Заманить туда командированную неопытную молодую научницу «из центра» — это очень смешно, разве нет?
Хотя серо-белый типовой, приземистый коровник находился на окраинной сопке, но был хорошо виден отовсюду. Само же стадо ничем себя не обнаруживало, пока не наступала местная «Памплона». Летом приходилось вспомнить о том, что ближайший выпас приходился по другую сторону посёлка. Стадо прогонялось по единственной дороге и от любопытства неизменно разбредалось. Проходившие одиночно и гуртом чёрно-белые, пятнистые коровы с их тяжёлым выменем мирно пользовались правом прохода всюду. Но пара быков, сменивших привычное стойло «на солнце и травку» испытывали такое радостное возбуждение во всех членах от тепла и свежего морского ветра, что, естественно, и причинный член их собственного существования принимал соответствующий вид, а это зрелище способно всякого привести в замешательство. Это не «собачья свадьба», от которой можно отвернуться, ханжески нагнать участников, глумливо посмеявшись…. Зрелище огромного обнаженного «бича» под невыносимо мощным телом и ошалелой, беспокойно раздувающей ноздри головой, было бы ужасным, если бы не железное кольцо, продетое в эти самые ноздри с цепью, «беззаботно» переброшенной через плечо пастуха. Кто знает, о чём думали женщины: ученицы и лаборантки, глядя из окон на обтекающую их вакханалию «предчувствия любви»? Но мужчины как-то заметно приосанивались, отдавая моральный долг намёкам природы…. Во всяком случае, обычное «делопроизводительное» сообщение прерывалось, пока выгуливающийся скот не скрывался из виду, поднимаясь по извилистой дороге между сопками и озерцами.
Каким-то чудом, по случайному поводу, зацепившееся за жизнь крестьянское хозяйство, и, казалось бы, ничем не связанный с ним, кроме бухгалтерских перечислений — «горний» научный мир. Граница, конечно, была, и она порой обнажалась, как обнажается при отливе каменная гряда на отмели.
Научники по праздникам собирались в харчевне под повсеместно принятым тогда, а ныне оставленным общепитом, названием «Столовая» Как закономерно выпало из обихода и стало неподходящим это немудрёное слово! Как в слове «кушать» теперь неумеренно много сиропу, так и «столоваться» — по-старинному согрето семейным, товарищеским или артельным общением. Но вот формальное «советское товарищество» общепита…, очевидно, что срезалось в этом названии. Как случайный «приём пищи», это слово грубеет, теряя сокровенную теплоту.
Поморская молодёжь непременно собиралась к мероприятию и была так представительна, что возникало ощущение римских Сатурналий грядущего переворота — кто, в конце концов, является исконным хозяином здешних, так сказать, угодий? Но, благодаря просветительскому прогрессу и здоровым общественным инстинктам, укрепилась добрая традиция: в нужном градусе неофициальной части разделяться на два отдельных весёлых поезда. Одних автопилот выводил на сугубо теоретические споры, воспаряющие в бесконечность. От других требовал немедленного разрешения всех прошлых обид и недоразумений одним размашистым «торцеванием». Укоренившаяся традиция не смешивать два этих добрых обычая — явилась подлинным цивилизационным чудом здешних, высоких во всех отношениях, широт.
Очевидно, на ферме были и скотник и дояр, но на посторонний взгляд — силовой дизель, доильная, тракторная и прочая грузовая техника безо всякого остатка всех перевела в механизаторы. Особых «пейзан» для сельхозработ не замечалось. Поэтому не случайно, что приходил срок, когда «деревенские», крякнув, отправлялись за помощью к «научниковским». Ну, и как тут не скажешь, что не купить счастья за деньги! Или одни только деньги…. Жизнь не позволяла замкнуть эти отношения одними только денежными расчётами.
То плотный морской туман толстым одеялом накрывал берег: казалось, ещё чуть гуще и со стороны вытянутой одной руки не увидеть пальцев другой. То несколько шальных туч весь день гонялись друг за другом и брызгались дождём, даже не озабочиваясь загородить солнце. Короткое северное лето из-за погодной чехарды отказывалось сушить сено и его приходилось завозить. Но совершенно необходимый силос заготовить было можно. Только вот своими силами «деревенские» это сделать никак не могли: недели за две забить силосные ямы — было «научниковским» вкладом в общее дело. А громадный молокарский КРАЗ делал столько ходок к тундровым распадкам (откуда его с огромной наваленной травяной копной заботливо вытягивал заранее переползавший туда гусеничный трактор), пока эти самые ямы не заполнялись.
Понятно ли из этого, что (!) на Станции, духовно питаемой потоками завозимой научной периодики — означало слово сенокос? Сколько раз, еще при стремительно застаивающемся «развитом социализме» приходилось отрабатывать трудовую повинность партийно-административных игрищ! И, всякий раз, это было унижение с подразумеваемым вопросом: неужели квалификация не способна возместить отсутствие на очередном месте хозяйственного прорыва: уборки (с/х), переборки (с/х), перегрузки (с/х)? Но здесь, на краю земли, куда и дороги-то не было, кроме как по воде (иначе, какая бы это была «Станция»?), эта работа имела очевидный и подлинный смысл: сенокос не переживался, как трудовая повинность. Не понимать, не чувствовать значение молокарки для Станции было невозможно. На время травяного десанта начальники старались не назначать экспедиций, а сотрудники не злоупотребляли отпусками. Привычный к экспедиционному быту «интеллектуальный контингент» к урочному времени травоспелости сознательно и добровольно выставлял трудотряд. И всё-таки, всё-таки — что отделяло нас от («свят, свят…»)… троцкизма? Смутной, забытой тенью, он осенял даже обыденные студенческие стройотряды, таясь в складках коммунистических знамён. Несмотря на внешнюю благопристойность оплачиваемого труда, некоторая горечь от обязаловки административного принуждения сдабривалась только беспечной молодостью.
И вот надо было своими глазами увидеть такое почти невозможное чудо — труд, окончательно освобождённый от всех условностей: личных, профессиональных, частично даже иерархических. Он определялся лишь безусловным общим желанием сохранить то, что никак не могло быть сделано иначе. Как бы архаично это не выглядело по прописям навязываемых учёными-формалистами экономических схем, сложилось, не предусмотренное никакими предварительными соображениями, равновесие. При малейшей попытке хозяйственного насилия в виде обязательств этот союз был бы обречён. Объединить формально в одном канцелярском распорядке столь различные уклады было бы совершенно невозможно, как и демонстративно ставить в очевидную зависимость друг от друга. Только достоинство самостоятельного выживания, но… с благодарностью за помощь.
Одним постоянная жизнь «на свежем воздухе» позволяла регулярно получать, если не революционно оригинальные, то хотя бы «свежие» данные, чего хватало на две обязательных годовых статьи формального отчёта, не отрываясь от монографичекого «дела жизни». Других, Станция, в свою очередь, оберегала от дежурного обвинения в бесперспективности, с последующим разорительным переселением в посёлок городского типа под предлогом очередного «улучшения жизни трудящихся». Ферма не только кормила, но и сохраняла человеческое достоинство бывшим общинникам в их образе жизни, который и для научников был «архизначимым».
Если присмотреться, полевая жизнь молодого «научника» имеет много черт самого, что ни на есть, пролетарского, сверхэксплуатационного с точки зрения трудового кодекса, труда. В отпуск его не выгнать. Соблюдение нормированности труда идёт только за освобождение от административного распорядка дня для свободного: «а вот теперь, когда, наконец, никто не помешает…». Кто учитывает вес рюкзака с образцами? количество авралов погрузки-разгрузки? Изобретение, изготовление, ремонт оборудования?
Но такое полное освобождение труда от всех предварительных условностей обоснования и только по воле общественной необходимости, было, всё-таки, уникальным. Легко заметить, насколько действенна истинная, очевидная необходимость. Что всё тогда управляется легко и просто. Соседская помощь на пожаре, аврал разгребания дорог и путей после снегопада… Беда только в том, что народ привычный к неудобице жизни только особо горькая нужда обеспокоивает взаимопомощью объединять усилия. Оборотная сторона достоинства житейского долготерпения — …политическая бесчуственность.
Очевидна необходимость преодоления стихии. Но в политике под видом необходимости для получения власти над «заединенной» толпой в ходу незамысловатый «поиск внешнего врага». Но это не политика, а политиканство. Если политик стал корыстен, самозвано-бессилен или изжил понимание верной цели, что бы это ни было, то из политиков он переходит в политиканы и обществу приходится дорого платить за ложные цели. Право на политическое управление — в преходящей, увы! способности понимать конкретно необходимое.
Даже начальникам по «засенокосной жизни» не приходило в голову беспокоиться о дисциплинарном учёте каких-либо трудодней из-за совершенно сознательного переживания «массой» своего энтузиазма. Но новичков ждала метафизическая заковыка, где никак не ожидалось подвоха.
Добравшись громыхающими бортами трёхосок по вседорожней летней тундре в «луга», разом ставился бивуак. Без обычной заботы об установке научного оборудования это не занимало усилий. Дольше проходило собрание с назначением условных звеньевых и безусловной припиской к специальностям из… «количества двух».
Внезапно труд обернулся сущностной стороной, натуральной философской экзистенцией: «тварь ли я дрожащая или право имею…»? Культурная, заведомо лишённая предрассудков «научниковская масса», вдруг стала делиться не формально, а с претензией, обидой или выражением торжества. Образовались неравные, то ли касты, то ли классы: «косарей» и «грабарей». И значения этого нельзя было не ощущать, ибо такова была действительность!
Косари — «первые номера», их выработка определяла итог дня. Привилегия самому закладывать прокос… есть в этом какое-то землепроходческое удовольствие свободы воли, что ли. Зато приданные силы — грабари, подтягиваясь по мере необходимости, вполне могли наслаждаться беспечностью, с условием не оставлять «хвостов». Как говорится, шанс был дан. Но возможен ли интеллигентный труд без рефлексии?
Наконец, дежурный наряд захлопотал у полевой кухни.
— Куда записался? — дотошный заочник повалился в отдалении на травку, где приятель сосредоточенно ковырял ножом берёзовый туесок. Этот заезжий аспирант-очник был одержим идеей промыслового ножа народов севера. Свобода академического окружения позволяла ему не расставаться с висевшим на поясе в расписном чехольчике очередным вариантом самого правильного, универсального, этнографического ножа всех времён и народов. Никого не смущал болтающийся на виду нож, наоборот, предмет, воочию предъявлявший непосредственную за ним идею, казался и уместным и совершенно безопасным. Идея подогревалась её непрерывным употреблением: перемежалось постоянное завострение клинка до «невероятной» остроты заточкой о всевозможные подворачивающиеся поверхности и ковыряние им всего деревянного.
— Само собой на подхвате. Да и в руках не держал. — Он резко выдул стружку и недоверчиво глянул. — Да ты ли косарь?
— Пока — самозванец…. Но знал бы ты, какой сыр делает моя тётка!
Было бы славно как-нибудь в отпуске оставить для её коровы добрый стожок, — воображаемый хор родственного одобрения выразился в мечтательной улыбке.
— «Значит, корова есть»?…Бог в помощь, а то, давай к нам… — очник оторвался от туеска и внимательно посмотрел на происходящее под столовым навесом. — Но что за дискуссия насчёт «косарей»? Признаю, есть в этом нечто античное, прямо — платоновская академия, отвлечённая тема на лоне природы…
— П-а-а-звольте! — общее собрание, действительно, с особым удовольствием обсудило то, что потом заносится секретарём в «разное», и запоздавшие аргументы всё ещё рвались наружу: — даже школьная программа позволяет полностью определиться! У Алексея Кольцова есть и просто «Косарь». Да за тот же 1836-й год есть и «Цветок»:
О, пой, косарь! зови певицу,
Подругу, красную девицу,
Пока еще, шумя косой,
Не тронул ты травы степной!
— Да и раньше, «Не шуми ты рожь» от 1834-го:
Не шуми ты, рожь,
Спелым колосом!
Ты не пой, косарь,
Про широку степь!
— Допустим…. кажется, блеснули миски… — это наблюдение придало следующим словам приятеля особую убеждённость, — но как быть с «самим» Толстым? У него-то — «косцы»! — добавил он, торжествующе, глядя в том же направлении. — Впрочем, предлагаю компромисс…ную фигуру, тоже… почти Нобелевский лауреат. Или в ваших сенокосных кругах не любят Пастернака?
— Вот именно, что в одном «Ветре» у него двурушнически есть и «косари»: «… И кровь на ногах косаря…»; датам же и «косцы»: «… О косы косцов, об осоку…». Да разве хорошо? Как сказано в одной старинной мудрой книге, мол есть время вывести из фокуса и время наводить на резкость…, что-то в этом роде. То — превосходно, то — подвохи, особенно в переводах. Как-то слишком «по мотивам» и без возмещения смысла…. Послушай, что говорила о Блоке его тётка…
— Да у тебя «рояль в кустах»! А помнишь, как у тебя из походного рюкзака вывалился толстенный том «Философских тетрадей»?!
— Уж вы надо мной поизгалялись! Но надо же было как-то заставить себя продраться через это занудство, как не избавлением от лишней тяжести: «по прочтении — сжечь»2
— Растопка была славная! Она начинала искрить ещё до разжигания костра, при одном обсуждении очередного листка…
— А то…, вот: «Блок очень любил физический труд. Была у него большая физическая сила, верный и меткий глаз: косил ли он траву, рубил ли деревья или рыл землю — все выходило у него отчетливо, все было сработано на славу. Он говорил даже, что работа везде одна: «что печку сложить, что стихи написать…»,3 — если этого недостаточно, тогда:
«Он с огромным уважением относился ко всем видам и формам труда… Ладный, высокий, неутомимый ходок, он спокойно и естественно — без интеллигентского кокетства — орудовал молотком и пилой, топором и лопатой. Блок с теннисной ракеткой — непредставим, но всякую физическую работу он делал так, как делает ее русский человек — «золотые руки». Блока раздражала отвлеченность, физическая неприспособленность интеллигентов, возводимая к тому же в ранг добродетели»4
— Но причём тут Блок?!
— Взгляни-ка, на этот самый «Ветер». Ведь он и посвящен Блоку:
Широко, широко, широко
Раскинулись речка и луг.
Пора сенокоса, толока,
Страда, суматоха вокруг.
Косцам у речного протока
Заглядываться недосуг.
Косьба разохотила Блока,
Схватил косовище барчук.
Ежа чуть не ранил с наскоку,
Косой полоснул двух гадюк.
Но он не доделал урока.
Упреки: лентяй, лежебока!
О детство! О школы морока!
О песни пололок и слуг!
А к вечеру тучи с востока.
Обложены север и юг.
И ветер жестокий не к сроку
Влетает и режется вдруг
О косы косцов, об осоку,
Резучую гущу излук.
О детство! О школы морока!
О песни пололок и слуг!
Широко, широко, широко
Раскинулись речка и луг
Размерно-звуковая, «спекулятивная» сторона этой поэтики превосходна, но как насчёт содержания? Невозможно отделаться от впечатления, что в посвящение Блоку вставлена цитата из него самого. Не случайно же слышится скрытая отсылка на начало первого стихотворения из книги «На поле Куликовом»; не буквально-ритмическая, но вполне заметная в образах: «Река раскинулась. Течет, грустит лениво…». Осознанный или нет, привет от поэта поэту — почему нет? Но происходят странные смысловые аберрации.
Блоковская река — это кончно же Дон. Раскинуться во всю ширь ему не зазорно, «атрибут» ширины при нём. Но… речка? Речка и с чрезмерным усилием в образе может раскинуться разве только прихотливыми изгибами своего русла. Что уже противоречит блоковскому образу чуть не пародией. Поэтому Пастернак объединяет «речку» с «лугом» и говорит: «раскинулись». Будто бы ладно?
Но и простое объединение с лугом, составляет диссонанс, «раскидываются» они опять-таки не сочетаемо, по-разному, геометрически, по крайней мере.
Следующая строка: «Страда, суматоха вокруг». Суматоха хорошо подходит к слову «праздничная», некоторый радостный беспорядок не испортит, даже добавит веселья, но подряжать суматоху к организованному страдному труду? Это прямо пасквиль какой-то….
От следующей строки не легче: «Косцам у речного протока Заглядываться недосуг». Ещё и проток! Откуда и куда?! Гидрографическая сеть для одного стихотворения явно перегружена какой-то непомерной оросительной системой! Во-первых, это та же речка или новая протока (новый проток?)? Двух рек, пожалуй, многовато будет… Но проток, в свою очередь, как-то не вяжется с небольшой своей длиной, чтоб ему-то пораскидываться-то….Во-вторых, что ж это за работники, о которых нечего сказать (другого неизвестно), кроме как, что они первым делом собираются глазеть по сторонам…. Чай, не на прогулку вышли?
А эти две следующих строки: «Косьба разохотила Блока, Схватил косовище барчук»? Прямо для ролевой компьютерной игры, где «поворот» истории зависит от предварительного хода с тем или иным выбором. Наиболее вероятных толкований действий «барчука» два:
— простое и логически неловкое, что для имеющего философскую выучку Пастернака даже странно: Блок по прихоти, ни с того ни с сего, «схватил косовище» — косьба его взбудоражила и он «немного» набедокурил. А на самом деле показал полное неумение и отсутствие сноровки. «Наскакивать» при правильной косьбе совершенно невозможно; гадюку, если и подцепить, «полосовать»? — это уже дикость какая-то.
— или он-то как раз и есть, тот, кто, праздно наглядевшись на глазастых косарей «разохотился» и…. Кстати, имело ли слово «барчук» хоть когда-то неотрицательный оттенок? Если — да, то не для советского читателя.
Кстати, до покоса ещё надо дойти, это намотаешься, как…на поле для гольфа без тележки. А чью косу он схватил? Какой крестьянин захочет отдать необходимый, легко повреждаемый инструмент в баловство? По таким событиям здесь должны разыграться просто Шекспировы страсти: глупый неумеха-барчук отнимает у злосчастного крестьянина «кормилицу». Тот трясётся от страха, что великовозрастный дуралей сорвёт работу, да, судя по его «приключениям», к тому и дело идёт Затем следует неизвестно чей менторский выговор: «Но он не доделал урока. Упреки: лентяй, лежебока!», загоняющие «оболтуса» в дом. Он что же, плёлся за ним на неблизкий покос и там, под предлогом взывания к совести ученика, спасал имущество крестьянина от неразумия недоросля? Просто фантасмагория какая-то разыгрывается в этой воображаемой портретной сценке.
Есть в этом стихотворении высокоценное сугубо поэтическое крещендо, но подход завален стольким смысловым хламом, что хорошей эту работу не назовёшь. Всё здесь набекрень за что ни схватишься, хоть за «косовище»…. Косовище настолько существует только как часть косы, что никак не может замещать её не только в смысле слова, но даже в звуке, настолько эта «косовищная коса» несообразна!
Получается высокого поэтического качества… халтура, в лучшем случае, поэтически качественная графоманская вариация. Но самое скверное, что это посвящение противоположно духу Блока, как человеку глубоко понимающему единственную правду всякого творчества: святость исполнения труда единственно должным образом. Он же говорит: «работа везде одна…». Что стихи, что печка — одна высота. Для тех, кто понимает, конечно.
А если ещё прибавить замечание той же Бекетовой: «Животных любил он до страсти. Дворовые псы были его большими любимцами. Глубокую нежность питал он к зайцам, ежам, любил насекомых, червей и прочих гадов, словом — все живое. (И это осталось на всю его жизнь)».
Какие гадюки?! Какие ежи?! Да простой косарь всегда заранее пошумит в траве, чтобы разбежалось зверьё…. Всё свойственное личности Блока вывернуто наизнанку. В лучшем случае, в безразличии к сущности ради внешности. И после этого искать в нём непременного защитника Мандельштама? В словах «того» знаменитого телефонного разговора слышится другое…. А утренние дебаты, ты не услышал, прицепились к чьей-то шутке «подросткового гумора»: косцы — сосцы!
Ну, наконец! Мы резво вскочили на призывное махание дежурных кашеваров. Внимательно слушавший приятель на последние слова закатился смехом:
— Сеанс психоанализа — только после обеда!
Тундряные покосы — не заливные луга, которые хорошо выкашивать в ряд. Большие участки в пойме реки на нескольких человек зараз были удачей. Обычно это небольшие лужайки, поросшие хорошей травой, в распадках или в крохотных рощицах, укрытых грядой высоких ледниковых валунов. Они то соединялись, прихотливо переходя одна в другую, то замыкались, так что важно было ещё не потерять всегда не лишней охапки. По этим «коридорным» условиям и литовка была на шесть-семь кулаков, что твой багор, а не коса! Но зато с ней можно было обойти и ямку, и кочку, и успеть увернуться от «наскочившего» из травы камня или зацепистой коряги.
И вот перед теми, кто по любопытству или «идейным» соображениям с прошлого сезона хотел перейти в трудовую «элиту», вставала первая задача — орудие. Грабари не испытывали недостатка в выборе инструмента, включая справные вилы — только работай! «Первым» же был оставлен брезентовый свёрток, в котором оказалась груда заготовок, из которых и «с батарейками» никак не вышло бы полного комплекта. Полосы железа, длинные палки — косовища, связка алюминиевых колец, несколько деревянных обрубков.
Научница из вольноопределяющихся подошла взглянуть. Стройная, но в приятном контрасте к геометрической прямизне с собой привезённой косы. Она (уже не новичок), как раз достала её из самодельного чехла. Её приготовления носили неуловимо-соблазняющий оттенок рекламного ролика «спорта миллионеров». Она по-кошачьи поворошила носком сапожка груду косовищ, промурлыкав: «Ну, что, мальчики, успеете?». Это был вызов! С появлением этой девицы, тоже, кстати, аспирантки, новые оттенки стали проглядываться в производственном ритуале сельхозработ. Наш заочник теперь был обречён искать глазами её фигуру в безупречно-индижных джинсах. Если иногда в безветренные дни её свободная светлая блуза скрывалась под отбивающей гнус толстой штормовкой, то заметная пёстро-синяя шёлковая косынка на выбивающихся прядях светлых волос, всегда позволяла загодя подготовиться к встрече. Неужели что-то ещё нужно для счастья?
Положение новеньких было бы безнадёжно, но часть «экспертов» полагали правильным всякий раз начинать дело «от сотворения земли». Обычные приёмы нашего коллективного труда подразумевали с окончанием предыдущего сезона свалить косы в общую груду, из которой только малая часть возвращалась обратно.
Но чтобы заготовлять зараз по нескольку пудов травы, коса должна быть удобна. При всей внешней простоте, определение «персональная» она заслуживает, как никакой другой из инструментов, ну никак не меньше компа! В ней не только антропометрический промер хозяина, но в угле захвата даже его скрытый силомер. Возможны, конечно, совпадения, но из чего выбирать? Всё это быстро стало выясняться во время сборочного перформанса. Как только подходящие косовища были разобраны, «безлошадные» претенденты, прикидывая по руке, разбрелись по зарослям. Вскоре оттуда послышался, перемежаемый стуком топора, выхруст древесной поросли.
Зевать было нельзя: отставшим было бы не догнать скупого на пояснения, почти бессловесного урока. Да и успеть-то было возможно только тем, кто по жизни не пренебрегал азами ремесленничества. Как во всяком деле человеческой изобретательности, изначально невозможно представить, как из всякой ерунды: палки, обрубков, плющеного железа, вдруг получается чудо-приклад преодоления очередной косности природы. Невозможно рассказать, мало видеть, это надо переживать физически. Повторять движение за движением, расставляя безмолвные вехи соображения: почему можно только так и нельзя ли всё-таки иначе?
— Заваливай комель косовища….так…, теперь приладить горбыль: через кольца — бей клин! — «эксперт» (кстати, со степенью) бросил охапку нарубленных корневищ в кипяток, который парил в большом казане.
–… что? Подрезай, да гни! Теперь выставляй рукоять под пуп, для чего-то он нужен? Затягивай… Что, всё? А железо?
Наковаленка из обломка рельса была только одна; теперь новобранцы могли передохнуть, разглядывая способ отбоя. Предъявившему «снаряд», вручался отличительный знак — новенький точильный брусок, который оставалось только вложить в подвязанную к поясу рукавицу.
И вся эта гонка на сообразительность ещё ничего не означала. Всё решалось в утренние часы первого дня, пока неопределённый распорядок, неспешность завтрака, давали единственную возможность, после укромных тренировочных укосов, предъявить себя в новом качестве. Нужно было, пристроившись к ряду, пройти его ровно не отставая и ни в коем случае не разбросать травы. Завистливые к рыцарской славе в глубине своих, беззаботных с виду, оруженосных душ, грабари зорко следили за исходом турнира. Они тут же поднимали неумеху на смех и как черти уволакивали его к своему нехитрому промыслу. Своими мокрыми спинами они ощущали перекос в балансе «популяций»; тем более, не хотели зазря носиться по закоулкам за плохо скошенными клочками травы, лишаясь святых минут перекура. Пропорция должна была установиться «де факто».
Ночи не было — её заменяла только тишина с шелестом ветра, в котором не было дневных звуков присутствия человека.
— И зачем так цепляться за этот марафон? Самоутверждение «лично-исторической реконструкции»? Спортивный зуд? Упрямство? Всего понемногу и в то же время… Косьба, всё-таки, необычная штука. Всё тут особенно: изготовление — под себя, навык — свой, сам труд — не без удовольствия куража. Но как «приложиться» в несколько подходов? Как труд необходимый, никто ему и не обучается: как получается, то и ладно. Но сейчас надо было сразу показать квалификацию, которой не было. Да, так уж ведётся на святой Руси, что большей частью и по любому поводу, приходится сызначала…сразу всё знать самому, а откуда — пёс его знает….
Теперь, тряхнув и вывесив на руках несуразно растопыренный, но упругий и крепкий снаряд, надо было припомнить любое подходящее, пусть и мимолётное впечатление. Хоть из окна «скорого» дальнего следования на хозяина козы, который, пережидая у переезда, оставил её у тележки с ворохом свежескошенной травы, а сам наспоро выбривает зелёный клок у насыпи. Но собственные наблюдения научник приучен соотносить со всей теорией предшественников (непременно упомянув их в «списке литературы») и лишь потом вынести обоснованное суждение.
Беда только в том, что среди невообразимого множества спортивных руководств наставления по косьбе не найти! Неразрешимая коллизия: нет крестьянского труда более похожего на спорт, и тут же — совершенно ему противоположного! Чем лучше луг, тем менее он спортивен. Чем дороже будут фирменные косы «Атомик», тем нелепее будет выглядеть деревенский кустарь, хотя без него вообще ничего не может быть. Скорее уж кролики начнут уважать триммерную сечку! Но в закоулках начитанной памяти бродило смутное ощущение подсказки, где верховодил некий старичок, как в какой-нибудь китайской притче о единоборствах. И было же… нечто такое… знакомое… да вот же оно!
Оказалось, спасительное руководство есть в походных библиотечках самой рядовой комплектации, даже судовых. Особенно — судовых! («каковые», обычно, ужасают). Книга настолько классическая, что слава её неколебима с момента появления, а забвение не суждено. Только вот глубина интереса находится в прямой зависимости от уровня, что называется, морально-политической подготовки. И отзывы также могут быть: от восхищённых — «о любви», до возмущённых — «о падшей женщине, которую низкая страсть заставила пренебречь долгом к мужу, любовью к сыну»…. И не сразу вспомнят о помещике, который не только увлечён хозяйством, но и стремится к душевной близости в семейных отношениях. Что там рядовые читатели, если все как один, кинорежиссёры, берут эту часть лишь фоном к трагедийной яркости (как они полагают), части основной! Допрежь и всегда, в первую очередь, этот роман остаётся повествованием о трагической судьбе «несчастной». Надо ли разубеждать их? Художнику не зазорно увлекаться созданными образами. В этот раз он сказал много такого о женщине, что и читатели получили неустранимый перекос в сознании в чувственное восхищение.
Но роман-то, как оказалось, не об этом! К сожалению, на объяснения сейчас совершенно нет времени, надо поспешать с покосом, но после…, сдаётся, что есть тут некоторая загадка…. Уже понятно, что речь идёт об «Анне Карениной»?
Отступать поздно, а надо…быстро. Так…, вспоминать и тут же проверять каждое действие, каждый намёк. Да, всё оказалось на месте, и дело, точно, в старичке! Значит…, так…: надо постараться «подбить» молодую силу — стариковским лукавством!
— «Готова, барин; бреет, сама косит, — сказал Тит»5.
— Вот началось…, с первой фразы. Ну, кто из «белоручек» поймёт «железную» необходимость предварительного отбива косы для этой бритвенной остроты, о которой нет даже представления у постороннего?
— «Насажена неладно, рукоятка высока, вишь, ему сгибаться как».
— Да, уж, не подогнав под себя, только намаешься.
— «…Маленький старичок… шёл впереди, ровно и широко передвигая вывернутые ноги, и точным и ровным движеньем, не стоившим ему, по-видимому, более труда, чем маханье руками на ходьбе, как бы играя, откладывал одинаковый, высокий ряд…».
— Вот она, по-спортивному, «техника». Граф (неловко и напоминать, что Левин списан Толстым с себя), начинает прилаживаться.
— «Буду меньше махать рукой, больше всем туловищем».
— Но как уловить скрытые тонкости этой техники движения? Он даже не замечет в горячке (уже описания) поверхностной ошибки своей «биомеханической гипотезы»: махать — «тем» или уже «этим» — вращать? Вот накатывает утомление….
— «…чаще и чаще он чувствовал минуты забытья, при котором уже не руки махали косой, а сама коса двигала за собой все сознающее себя, полное жизни тело…».
— Для искусства — достаточно; для жизни — далеко нет. Уже своё «полное жизни тело» срочно решало задачу: не ломиться через размахивание маятниками силы, а упереть нечто вроде нутряной спиральной пружины — как и куда? Графу стоило бы сделать ещё один-два шага по прокосу «эргономики труда», но уж больно хорош был…:
— «…заливной… бережёный… Калиновый луг, самый большой и лучший… с серо-зеленым… морем… шелковистых… трав… почти по пояс»!
–… и который радует работника однообразием ремесленного навыка. Куда там тягаться с травами таких лугов кудластой тундряной траве! Участки разом дававшие кузов с верхом были редки, разве у низинного разлива или истаявшего в «затишок» валунной гряды, снежника. Трава, пробившаяся сквозь плотный, старый, открытый стуже дёрн, лишь в зарослях кустарникового березняка заметно поднималась в рост. Она не давала обмануться притворным падением и требовала уверенного прохода навостренного лезвия. Надо было поймать самую суть усилия, перевести сило-вращательное равновесие рук и тулова в упругий скоростно-циркулярный подрезной импульс, накатывающий автоматическим «…бессознательным движением…» — только так подкошенная горсть уляжется раз за разом на стерню в ровный валок, столь желанный грабарю, одним прямым движением, скатывающим его в охапку. А какое наслаждение, разувшись, переступать разгоряченными босыми ступнями по щекочущей, колющей прохладе подсыхающего утреннего жнивья, охлаждая запарку от желанного северного солнца и вгоняющей в пот работы. Наконец, «уперев» ряд, разом перемахнуть косовище вершиной в мягкий дёрн, и, крепко опершись, охаживать бруском попеременно с двух сторон влажный и прохладный от стекающего зелёного сока лязгающий клинок!
И всё же: «Мотри сюда (это у Толстого так говорят: «мотри…», так что, без снобизма)»: «различно махавшие косами мужики…»(!). Так: «с размаха бравший», «согнувшись махавший» или «не сгибаясь, шел передом, как бы играя»? Толстой глаз не сводит с третьего, прав ли? Пожалуй, но, вообще-то знатоки энтого дела говорят, что видывали и позаковыристей: плечом вперёд, в одну дорожку по прокосу. Неважно…, то есть, главное — всё это и есть — сам весь человек, как изготовил, да как приладился.
Хотя «молодые малые» по ранней неумелости своей, берут пока одной только грубой силой, он замечает: «И молодые и старые как бы наперегонку косили. Но, как они ни торопились, они не портили травы, и ряды откладывались так же чисто и отчетливо». Притом, что «наступала минута, когда, он чувствовал, у него не остается более сил». Между крестьянами (Толстой, в образе — хозяина-наёмщика, не может удержаться от пересчёта: сорок два против прошлогоднего в тридцать кос) и по отношению к молодым, пока ещё любителям низших дивизионов, нет никаких насмешек, укоров, брюзжания. При том, что мужики, очевидно, горазды обсудить настройку не одной только барской косы. Толстой отнюдь не подбирает обрывки разговора; советы мужиков и необходимы и, пожалуй, достаточны: «Широк ряд берешь, умаешься…». И, особенно: «Пяткой больше налягай» — Толстой не может его не привести, настолько это важно. Иначе не наладить поступательно-возвратную вертушку «бреющего полёта», а будет лишь то безумное воздыбленное махание, которым орудуют ныне в рекламных телероликах псевдокрестьянского труда, вызывая даже не смех, а презрительное недоумение к невежеству «креативщиков»: «До какой же гадости может довести себя глупый человек»!
По Толстому выходит так, что коси ты, как хочешь (как можешь), да только дело сделай. Вроде как пустые придирки не в чести. Ну, а как же: «А вишь, подрядье-то! За это нашего брата по горбу, бывало»? Так ведь это по результату! А пропущенное подрядье — такой грех, что и сам хоть зубами вырвешь, пока ещё никто не заметил. Многоукладность, одним словом, едят её мухи….
А, его сиятельство-то, и вправду — подсобил!
На обложку машинописной рукописи был наклеен содранный с какого-то вьючного экспедиционного ящика типографский ярлык с крупными буквами: «ВыСепокНИИиЦиП, им. теч. Гумбольдта».
Ниже, в скобках и меленько, аббревиатура раскрывалась: (Высокоширотный Северополярнокружный научно-исследовательский институт изучения Циркумполярных проблем)
От руки было приписано толстым, синим фломастером: «Однопроходнонавигационная секция по Сев. мор. пути».
«Лаб. интенсификации процессов». И уже без всяких изысков, рукописно: Выездная сессия философ, семинара. Тезисы к докладу. М. н. с. Э. Э. Раздувай-Затушансков.
Рукопись была старая, но во многих местах на станицах синели и чернели свежие приписки и даже были подклеены листочки с кусками текста лазерной печати.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Косьбы и судьбы предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других