«Пусть даже смерти тень нависнет надо мной – не устрашусь. Пойду до самого конца!» Первые месяцы немецкой оккупации. Евреям города приказано явиться на регистрацию, якобы для отправки на работы в Германию. Коля Волынчук, четырнадцатилетний подросток, встречает среди отъезжающих школьную подругу, однако в суматохе теряет ее. Уверенный в том, что их повезут на вокзал, он тайком забирается в машину. Но полные обреченных людей грузовики повернули совсем не туда…
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Дом Кошкина: Маша Бланк предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Глава вторая
Ненавижу август! Липкая, противная, дурманящая до головокружения сто раз несносная жара! Сейчас бы спуститься с Замковой горы вниз, к Каменке, запрыгнуть на выложенные поперек узенькой речушки валуны, пробежаться по ним до середины и оттуда плюхнуться бомбой прямо в холодную воду. Черт с ними, с пиявками. Всю кровь все равно не выпьют.
Но сначала горчичники. Генке. Сумел ведь простудиться в такую жару… Нащупав за пазухой тонкую пачку, я свернул в переулок и неожиданно оказался посреди огромной, что-то вполголоса обсуждающей толпы почему-то довольно тепло и не по сезону одетых людей с чемоданами в руках. Толпа доходила до конца бывшего Милицейского переулка, названного так в честь находившегося там до войны районного отделения милиции, в кабинетах которого теперь заседали полицаи. Прежние «аншлаги»1 с нумерацией домов и названием переулка с фасадов зданий немцы сняли сразу, а другие так и не повесили. Наверное, название еще не придумали. «Хотя, что тут думать? Был Милицейский переулок, а раз теперь там полицаи, — значит, будет Полицайский», — усмехнулся я, довольный собственной догадкой.
— Здравствуй, Волынчук!
— Здравствуйте, Борис Аронович!
Наш учитель математики. Глянь! — в новёхоньком костюме! Ни разу в таком его не видел. И жена с ним рядом. В красивом выходном платье, огромные красные бусы, видные за километр, и даже волосы на бигуди наверняка еще с вечера накрутила. Вырядились, как на концерт, — ей Богу!
А может и вправду музыкальное мероприятие намечается? Баян в чехле стоит на тротуаре. А вот еще один. Мальчик, лет семи, стоит в сторонке, прижимая к груди футляр со скрипкой, будто бы это его самая большая ценность и взрослые наконец-то доверили ему ее охранять. Он стоит, не двигаясь и абсолютно не реагируя на свою младшую сестру, девочку лет трех, истово, но безуспешно норовящую извлечь из кармана его коротких штанишек нечто, видимо, для нее весьма желанное. Она пыхтит, сопит и капризничает, левой рукой пытаясь вытолкать это «что-то» наружу, а правой хоть как-то зацепиться за него. Для этого ей приходится подниматься все время на цыпочки, — что еще больше ее раздражает, — и я уже отчетливо слышу сквозь низкий и глухой рокот переговаривающейся толпы ее настойчивое хныканье:
— Ябака, дай ябака!
Мимо меня, поддерживая под руки пожилую женщину, прошли двое невероятно похожих друг на друга молодых парней.
— Не волнуйтесь, мама. Нас же не в Сибирь отправляют. Мы с Яшей, как только прибудем на место, сразу же вам напишем. Почта, говорят, работает уже очень хорошо. У немцев с этим пребольшой порядок. Они даже новые почтовые марки выпустили, и Яша их немедленно купил.
Спохватившись, женщина резко остановилась и, посмотрев на второго сына, вскрикнула:
— Ой, Яша, а марки? Марки ты не забыл?
Он нежно погладил мать по руке и, ласково заглянув в глаза, мягким голосом успокоил:
— И марки с конвертами; и чернила; и запасные перья; и, конечно же, бумагу, — все взял, ничего не забыл!
Они продолжили свой путь, и какое-то время я все еще слышал ее встревоженно-жалобный голос:
— И все-таки несправедливо. Что из того, что я русская, а муж еврей? Я же мать! Пусть русская, — но мать! Почему мне не позволяют ехать вместе с сыновьями? Был бы жив ваш отец, он бы непременно добился, чтобы нас отправили вместе…
Ага! Значит, все эти люди куда-то едут! И ясно, что не в Сибирь. Но куда? Я, конечно, знаю, что от любопытства дохнут кошки, — но я же не из-за любопытства! Я из-за любознательности! Да и заболевшему Генке будет что рассказать…
Помогая себе локтями, я протиснулся к полицейскому участку, из которого прямо на улицу вынесли два стола с пишущими машинками на них. Писари, нажимая клавиши, приводили в действие литерные рычаги, те громко отстукивали имена и фамилии проходящих регистрацию людей и замолкали лишь для того, чтоб на секунду уступить место визгливому скрежету сдвигаемой в начало строки давно заезженной каретки.
К каждому столу была прикреплена деревянная табличка, на одной из которых черной краской было написано «Раб», а на другой, — шрифтом поменьше, — «Служ. Ижд». Полицай с важным видом мерил шагами расстояние между столами и покрикивал в рупор:
— Повторяю! Подходим с паспортами! У кого в графе «социальное происхождение» значится «рабочий», — идем к столу с табличкой «Раб». Служащие и иждивенцы ко второму.
— Папа, нам к первому столику.
Голос, знакомый голос. Я обернулся и, конечно же… это она! Маша Бланк. Самая красивая девочка в нашем классе! Нет, ну что я говорю? В школе! Или даже… во всех школах, вместе взятых! Высокий лоб и слегка удлиненный нос, казалось, составляли одну сплошную непрерывную линию, делая ее лицо похожим на изваянья греческих богинь с картинок из учебника истории. Расчесанные на пробор волнистые русые волосы, собранные сзади в клубок, как это обычно делают уже взрослые женщины, и всегда спокойный, скульптурно-замерший взгляд еще больше закрепляли это сходство.
А еще у нее был талант, каким не мог похвастаться никто. Даже из мальчишек. Она могла языком достать до кончика носа! Шевелить ушами и громко свистеть каждый дурак может, но языком коснуться собственного носа? Нет, для этого определенно нужен талант! На вопрос, как ей это удается, Маша «якобы скромно» себе воображала: «Думаю, этому способствует мой классический греческий профиль. Папа говорит, как у Персефоны». Не знаю, кто такая Персефона2, и в какой школе она учится, но Маша наверняка красивее.
— Здравствуй, Коля, — она улыбнулась мне своими летними веснушками, и ее лицо вновь стало живым и настоящим.
— Привет… а куда это вы едете? — выпалил я уже минут десять мучивший меня вопрос.
— Ты не читал объявления? Они два дня по городу расклеены. Всем евреям приказано зарегистрироваться в местных полицейских участках. Для распределения на работы. Некоторых в Германию везут. Уже машин десять на вокзал отправили.
— На вокзал? А ты? Ты тоже уедешь?
— Не знаю. Мы еще не прошли регистрацию. Но надеюсь, что нет, — Маша наклонилась к моему уху и, прикрыв ладошкой рот, тихонько добавила, — я заметила, на вокзал отправляют только тех, кто прошел регистрацию у второго столика. Служащих с семьями и иждивенцев. А рабочим велели собираться у старой тюрьмы. На Чудновской улице.
— Так, так, так, молодые люди. Простите, что невольно подслушал ваш разговор, и хоть я, конечно же, сделал это не нарочно, но тем не менее, хочу отдать должное вашей, Машенька, наблюдательности. Вы, также, как и я, довольно ловко подметили, что на вокзал отправляют только представителей интеллигенции.
Обернувшись, мы увидели нашего учителя истории и большого любителя шахмат Максимилиана Соломоновича. Он хитро подмигнул, будто демонстрируя, что все происходящее его ужасно забавляет, затем слегка приподнял шляпу, раскланялся по-старомодному и, заложив руки за спину, продолжил свой неспешный променад. Судя по его беззаботному виду, «променад» было самое подходящее слово.
— Машенька, очередь подходит. Простите, юноша. Нам нужно идти, — отец взял ее за руку, мать прощально улыбнулась, и они направились к столику регистрации с табличкой «Раб».
Миллионы мыслей взорвались в моей голове:
«В Германию! Они уезжают в Германию! Навсегда! И я больше никогда ее не увижу. А может все-таки оставят? Подождать и узнать? Обязательно важно подождать и узнать! А вдруг повезут? Проводить? Забраться тайком в машину, прибыть на вокзал и там проводить их на поезд? В последний раз помахать на прощание? А может даже… поцеловать? В щечку. Вдруг согласится? Ведь мы же расстаемся навсегда! Да! Я поступлю именно так! Но… ах, черт! Горчичники! Нужно отнести эти проклятые горчичники!».
Я рванул в соседний переулок, добежал до дома бабы Гали и, взлетев на второй этаж, нетерпеливо забарабанил в дверь.
— Баба Галя! Это я! Коля! Откройте! Я горчичники от матери принес! Для Генки! Спите все, что ли?
Нет ответа. Где же она? Неужели не дома? Я продолжал колотить еще какое-то, казавшееся нескончаемым время, и наконец, тихий голос бабы Гали донесся из-за двери.
— Тише, Коленька. Тише. Гена спит. Сейчас открою.
Я слышу, как ключ медленно и туго проворачивается в замке. Один оборот… лязг щеколды… скрежет цепочки… ну, наконец-то!
Дверь приоткрылась, и на пороге появилась бабушка Генки. Не дав сказать ни единого слова, я впихнул ей в руку пачку горчичников и, буркнув: «вот, держите — я побежал», стремглав помчался вниз с этажа.
— Куда летишь, Коля? Гена тебя все утро ждал. Не зайдешь, что ли?
— Потом, баба Галя, потом! Там евреев в Германию отправляют! И Машу Бланк тоже! Я после приду и все расскажу, — прокричал я, прыгая вниз по ступенькам и распугивая спавших на них котов.
Выскочив на улицу, уже через несколько минут я вновь оказался у полицейского участка. Людей стало меньше. В надежде увидеть Машу я безудержно завертел головой, но ни ее, ни ее родителей нигде не было видно. Где же она? Неужели уехали?
Я огляделся. В начале переулка два закрытых грузовика медленно выворачивали на Подольскую. В третью машину, помогая друг другу, все еще забирались люди. Может быть она там, в машине? С почти физической болью глухая непомерная тоска сдавила разгоряченное сердце, остановила кровь, и лишь одна-единственная мысль, безоговорочно завладевая всеми импульсами и движениями тела, все еще билась в цепенеющем мозгу: — «Найти Машу!». Я рванул к машине, смешался с людьми и уже через несколько секунд запрыгнул внутрь.
Усевшись на пол, я уперся в чужую спину. Борт машины поднялся, с лязгом закрылись засовы, края брезента опустились и грузовик, дернувшись, медленно начал движение. После солнечного света глаза еще не привыкли к темноте и, лица людей были едва различимы.
— Маша, — тихо позвал я, — Маша, ты здесь?
— Я — Маша, — кто-то откликнулся из темноты.
Нет! Не она! Другой голос… Неужели ее здесь нет?!
— Я ищу Машу Бланк, — уточнил я.
— Может, она в другой машине, — отозвались за спиной, — перед нами еще две были.
— Не переживай, мальчик. Мы все едем в одно место. На вокзал. Там вы и встретитесь, — какая-то женщина сочувственно пыталась меня успокоить.
«Хорошо. На вокзал, так на вокзал. Наверняка, Маша будет уже там».
Я представил, как она удивится, неожиданно встретив меня на вокзале. Может даже оценит то, как я ловко пробрался в грузовик в самый последний момент перед отправкой. Не может, а наверняка! Она будет с восхищением смотреть на меня своими хитрющими глазищами и скажет, что я самый отчаянный мальчик во всей нашей школе и жаль только, что мы расстаемся навсегда.
«Ерунда», — возражу я ей и посмотрю так, чтобы она сразу поняла, будто бы я знаю больше, чем говорю. А потом по секрету скажу, что Красная Армия уже к ноябрю, заранее спланированным наступлением, отбросит немцев за границы нашей Родины. Пусть там, в Польше, сидят себе и раны зализывают. Вот тут товарищ Сталин и поставит Гитлеру ультиматум: «Советское правительство и весь советский народ решительно и ультимативно требуют вернуть всех советских граждан на Родину». А если не согласится, то мы за наших граждан и до Берлина дойдем! И не будет больше никакого Рейха! А что будет? А будет, Маша, — как предсказала Роза Люксембург, — Германская Свободная Социалистическая Республика! Так что и полгода не пройдет, как домой собираться будете.
От этих мыслей мне стало хорошо и спокойно и на какое-то короткое мгновение мне даже показалось, что я уснул.
Грузовик остановился, и снаружи послышались злые окрики вперемежку с лаем собак.
— Все выпрыгиваем из машины! Быстро! Дезинфекция! Вещи и одежду кладем в сторону! Снимать с себя все! Деньги и ценные вещи складываем в ведра!
Спрыгнув с машины, я увидел, что мы находимся в лесу. В обычном сосновом лесу, какими густо поросло все украинское Полесье. Если зайти в такой лес и пойти строго на север, то через семь, максимум десять дней, можно выйти где-нибудь в Белоруссии, не встретив по пути ни единого человека. Так, во всяком случае, говорил наш учитель географии. Но почему в лесу? Где вокзал? Зачем нас сюда привезли? Может, все происходящее это часть какого-то запланированного обмана? Десятки из ниоткуда появившихся и выстроившихся в ряд немецких солдат с собаками. Такие же десятки бегающих вокруг и бешено орущих полицаев. Что здесь должно произойти? И что нам делать? Подчиниться? Протестовать? Как? Разве зверь, застрявший лапой в капкане, может протестовать против того, кто его туда загнал? Значит все, что осталось — это просто смириться? Как же глупы эти люди! Как же глуп я сам! Так слепо поверить в такой очевидный обман! И только я виноват в своей собственной глупости!
Люди вокруг меня неуверенно, оглядываясь по сторонам, начали раздеваться. Матери помогали своим маленьким детям. Те почему-то молчали и совершенно не капризничали. Наверное, они думали, что это какая-то новая игра, правила которой им еще не объяснили и правильность того, что они делают, подтверждается тем, что такие же группы, но уже совершенно голых взрослых людей с детьми находились неподалеку между аккуратно сложенных на чемоданах вещей. Из глубины леса донеслись выстрелы. Сначала непрерывные и бесконечные, затем вперемежку с одиночными, потом только одиночные. Почему-то совсем не было птиц. Будто бы они давно улетели, напуганные шумом непрерывной стрельбы. Или может немцы устроили какую-то дикую, непонятно зачем и кому нужную охоту на всех пернатых леса? А может, они не улетели вовсе, и это стреляют именно по ним? Что это? Какая-то массовая птичья бойня? Но тогда зачем мы здесь?
Я огляделся по сторонам. Из глубины леса, оттуда, где прежде были слышны выстрелы, на поляне появились около двух десятков полицаев. Они подошли к нам, и мы оказались между ними с одной стороны и немцами с другой.
— Вперед, собаки! Двигаемся к лесу! Вперед! Еще живей! Вещи не трогать! Заберете позже! Вперед!
Крики полицаев слышались со всех сторон. Один схватил меня за руку и с силой вытолкнул вперед. Сосновые шишки и сухие иголки невыносимо-острой болью впились в мои босые пятки. Стараясь запомнить, где остались ботинки и одежда, я остановился и оглянулся назад, но тут же получил за это оплеуху. При ударе нарукавная повязка полицая соскочила на локоть, и я заметил, что надпись на ней уже едва видна: — залита кровью.
Куда нас ведут? Откуда кровь? Может, они перестреляли в лесу всех птиц и теперь хотят, чтобы мы их зачем-то собрали? Может, они их едят? Генка рассказывал, французы едят лягушек. Так может эти немцы едят лесных птиц? Армия у них большая, вот и запасаются. А ботинки? Одежда? Зачем велели снять одежду? А! Я понял! Не хотят, чтоб мы ее запачкали! Вот бы мне от матери досталось, если бы я вещи кровью измарал.
Метров через пятьсот нас вывели к недавно выкопанной яме, содержимое которой не было видно из-за длинного насыпного холма, отделявшего нас от нее. Я был почти в самом конце этой вереницы голых людей.
— Лезем на насыпь, собаки! Живей, жидовня! Живей! — кричали полицаи.
Колонна изогнулась, и люди начали подниматься на холм. Они двигались медленно, и их босые пятки глубоко погружались в свежевырытую землю, будто бы ее только что обильно полили водой. Я видел, как их белые ноги краснеют от человеческой крови и, покрываясь вязким чернозёмом, сливаются в единое целое с красно-белыми повязками с черной свастикой на рукавах немецких солдат. Да, это была кровь. В тот момент я это осознал.
Приблизившись к яме, одна из девушек, шедших впереди колонны, оторопело попятилась, резко развернулась и стремглав понеслась назад. Высокая, крепкая, заметная издалека. Несчастная бежала мимо ошеломленно притихших людей, ловко просачиваясь сквозь них и так же ловко уворачиваясь от рук полицаев, пытавшихся схватить ее за длинную толстую косу, конец которой она крепко прижимала к своей обнаженной груди. Другой рукой, будто боясь его потерять, она поддерживала маленький, но уже начавший заметно расти острый животик, совершенно не мешавший ей бежать быстро. Она мчалась, сверкая еще не покрывшимися корочкой ярко-красными ссадинами, — так неприглядно уродовавшими ее нежные колени, — и в ужасе кричала: «Я туда не пойду! Нет! Я туда не пойду!».
Ее поймали в конце колонны. Прямо возле меня. Змейка обреченных кончилась, и бежать ей было больше некуда. Она остановилась; будто отгораживаясь от всего мира, обмотала косу вокруг головы и глаз и, прижимая ее руками к лицу, тихо заплакала. Теперь я точно ее узнал.
Немецкий офицер, молча наблюдавший за ее бесполезной попыткой убежать, резким марширующим шагом направился к девушке, на ходу расстегивая кобуру пистолета. Он подошел к ней вплотную; прямо перед моим носом, не сгибая руки, поднял пистолет и… выстрелил.
Кровь залила мне глаза. Ошмётки рваной плоти облепили тело. Я ничего не видел и только чувствовал, как теплые струи текут по лицу, шее, всему моему телу, достигая самих ног. Стрельба, крики людей, лай собак вдруг перестали различаться между собой и превратились в один густой и однородный шум падающей с высоты воды. «Меня здесь нет! Я далеко! Стою на плотине! А это… это происходит не со мной!», — воплем сдавливалось сознание.
Вода без остановки продолжала падать все с тем же монотонным и протяжным гулом. В ее густой толще я едва различил размытый силуэт, смутно похожий на человеческий. Он протягивал руки и что-то говорил. Что именно? Понять было невозможно. Его ладони были все в крови. Как и у меня. Я этого не видел. Я просто это знал. Силуэт становился все огромней, и все отчетливей. Он заслонил собой и воду, и небо… казалось, даже воздух, и тот принадлежал ему, — так тяжело и больно было дышать. Он поднял меня на руки и куда-то понес. Туда, где шум воображаемой плотины становился все тише, а его голос все громче. Он опустил меня на землю, и я почувствовал, как чьи-то пальцы пытаются открыть мои стянувшиеся от подсыхающей крови веки. Только тогда я смог разобрать, что же он мне кричит.
— Колька, холера! Открой глаза! Ты как тут? Откуда взялся на мою голову? Тут же евреев и комиссаров ликвидируют!
Я открыл глаза. Надо мной, в форме полицая, склонился дядя Степан. Он тряс меня за плечи, и его лицо было так близко к моему, что его острые топорщащиеся усы, казалось, вот-вот воткнутся мне в глаза. Степан был братом моей матери и лучшим другом моего отца. Они дружили с детства. Это был высокий, крупнолицый и слегка полноватый мужик, полнота которого еще больше подчеркивала его природную силу. А короткая стрижка, широкая шея и большие светло-русые усы добавляли грозности выражению лица. Если бы не его улыбка, и его глаза. Когда он улыбался, вся грозность куда-то исчезала, глаза загорались каким-то шалопайским огнем, и он превращался в такого же мальчишку, как и я. Я знал его всю жизнь. Он всегда был таким. Я ему доверял. И только он мог меня спасти.
— Дядя Степан, забери меня отсюда, — тихо простонал я.
— А ты как вместе с евреями в машине оказался?
— Я думал, мы едем на вокзал. Я хотел Машу проводить. В Германию…
— Машу? В Германию? Ой, дурень! — всплеснув руками, запричитал Степан. — Какая, к черту, Германия! Тут в каждой яме Германия! Надо же! Чуть не убили тебя, дурака!
Дядя Степан схватил меня за локоть и потащил за собой.
— Герр Фидлер, герр Фидлер! Помогите мне герру штурмфюреру на немецкий перевести!
Степан поставил меня перед офицером и, будто страшась не успеть все, что нужно сказать, бегло затараторил, непрерывно переводя взгляд с офицера на переводчика и наоборот.
— Герр унтерштурмфюрер! Ошибочка вышла! Этот хлопчик никакой не еврей. Племянник он мой. Сестры сын. Самый настоящий наш украинский хлопчик. Вот же, смотрите. А ну, Коля, раздвинь ручонки, — Степан наклонился и бесцеремонно развел в стороны мои ладони, которыми я прикрывал то, что голые мужики обычно прикрывают в бане, — видите? Как Бог родил, так все на месте и осталось. Сразу видно: — не еврей. Вы переводите, герр Фидлер, переводите.
Дав переводчику закончить, Степан, не дожидаясь ответа, продолжил:
— И страдалец он. От комиссарской власти страдалец. И он, и мать его. Отца у них посадили. По политической статье! Сосед к жене его домогался. К сестре моей, значит. К матери его. Так Григорий ему все зубы повыбивал!
Немец недоверчиво нахмурился и что-то спросил.
— Если посадили за драку, то при чем здесь политическая статья? — перевел толмач.
— Во-о-от! — протяжно закричал Степан, поднимая указательный палец правой руки вверх и одновременно сжимая левую в кулак. Туда же вверх возмущенно устремились и его брови, — об этом я и говорю! Такая поганая комиссарская власть! Человек за жену вступился, а его по политической в лагерь! А все почему? Потому что Кошкин, сосед этот, участковый милиционер был. А выбить зубы милиционеру — уже не просто драка. А нападение на представителя советской власти! Тут и срок другой и статья иная.
— А как он в машине оказался? — переспросил Фидлер.
— Дурачок, потому что. Думал, евреев на вокзал везут. На поезде в Германию отправлять. Вот и поехал поглазеть. Мальчишка. Четырнадцать лет всего…
Фидлер перевел слова Степана офицеру, тот подошел вплотную ко мне и, ухватив за подбородок, резким движеньем запрокинул мою голову назад.
Я впервые увидел его глаза. Обыкновенные, блеклые и ничем не примечательные. Такие же, как и у многих других. Но это был именно тот офицер! Тот, что застрелил девушку, кровь которой почти высохла на мне и теперь до зуда стягивает кожу.
Ее лицо… Каким оно было? Я попытался вспомнить, но кроме Маши, не смог представить никого. Что стало с не́й? Быть может, он сделал с Машей то же, что и с той девушкой? Он, или кто другой. Какая разница! Кто-то должен за это заплатить! Так почему не он? Я, не мигая, продолжал смотреть в его маленькие, непростительно маленькие зрачки. У него нет права на такие маленькие зрачки! Я не прощу ему таких маленьких зрачков! Он должен испытать такую боль, чтобы они расширились и затопили собой все пространство его жестоких глаз. Он должен испытать ее десятки, сотни и тысячи раз за всех тех людей, которые еще сегодня утром жили, любили, надеялись… а теперь их нет! И Маши больше нет… Этого я никогда не прощу!
Грубо меня оттолкнув, эсэсовец ядовито сплюнул и сморщился так, будто бы что-то очень гадкое только что побывало в его руках. Затем, сделав два шага назад, он достал из кобуры пистолет и, направив его на Степана, дважды кистью руки махнул в мою сторону.
— Erschieß ihn! «Пристрели его!», — скомандовал он.
— Как это пристрелить? — от неожиданности Степан на секунду застыл, растеряно посмотрел на переводчика, затем офицера, с силой провел всеми пятью пальцами по своему горлу и, будто срывая с него какую-то невидимую, душившую его петлю, задыхаясь, глубоко вдохнул. — Как это пристрелить? Герр Фидлер! Может, вы не так перевели? Герр унтерштурмфюрер! Нельзя его стрелять! Никак нельзя! Я же вам объяснил!
Немец обернулся и коротким приказом подозвал двух находившихся неподалеку солдат. Те послушно подбежали и вместе со своим командиром взяли Степана под прицел.
— Erschieß ihn, hab’ ich gesagt! Das ist ein Befehl! «Пристрели его, я сказал! Это приказ!», — снова скомандовал офицер, глядя на Степана спокойным безразличным взглядом.
— Не дам! Племянник мой! Сестры сын! Не позволю! — Степан встал между мной и немцами и, широко раскинув руки в стороны, отшагнул назад, закрывая меня собой. Не отрывая глаз от нацеленного на него пистолета, он медленно попятился и отступал до тех пор, пока моя голова не уткнулась ему в спину.
«Бедный Степан! Сегодня я подвел и тебя», — закрывая глаза, обреченно выдохнул я…
Внезапно офицер захохотал, и к его громкому хохоту эхом добавился услужливый смешок его солдат. Степан вытащил меня из-за спины, крепко прижал к себе обеими руками, и я увидел, как немцы, тыча в Степана пальцами, дружно над ним потешаются.
— Na gut. Jetzt sehe ich, dass das dein Neffe ist. Hol ihn ab und verschwindet.
— Что? Что он сказал? — еще не пребывая в полной уверенности, сулит нам этот смех спасенье, иль все же будут убивать, нетвердым голосом Степан обратился к переводчику.
— Герр унтерштурмфюрер сказал: теперь он видит, что это действительно твой племянник. Забирай мальчишку и убирайтесь. На сегодня работа окончена.
— Да-да! Конечно-конечно! Данке, герр Фидлер. Данке, герр унтерштурмфюрер. Большое-пребольшое данке шён, — угодливо кланяясь, Степан схватил меня за локоть и, пятясь, торопливо потащил к стоявшему неподалеку мотоциклу.
— Лезь в коляску. Я сейчас одежду раздобуду. А ты пока сиди тихо и жди.
Степан убежал и минут через пятнадцать вернулся, неся в руках какие-то вещи.
— Давай. Меряй. Все новое. Как из магазина. Так… трусы. Ого! Неношеные! Понюхай. Фабрикой пахнут! — ничуть не церемонясь, Степан беспардонно пхнул мне под нос перевязанный шпагатом сверток с трусами и портянками и, не обращая ни на что внимания, увлеченно продолжил копаться в украденных вещах. — А вот сорочка! Белая… а тут штаны и пиджак. Одинаковые… Гарнитур, прямо! Оставь! Пиджак потом примеришь. И вот: — сапоги! Яловые! Новые! Прячь в коляску. Хе-хе, евреи… Какой запасливый народ! Вот сестренка Валя, матушка, рада будет такому богатству!
Глаза Степана горели азартом озорного мальчишки, тайком ворующего вишни в чужом саду и, глядя на него, совершенно не представлялось, что еще полчаса назад он думал, что нас убьют.
— Давай, надевай скорее, пока немцы не спохватились. Они это добро в Германию на реализацию отправляют. Ничего. Не обеднеют.
— Людей в яму, а вещи на реализацию? Да, дядя Степан?
— Все, поехали! — Степан оставил вопрос без ответа, завел мотоцикл, и мы медленно, объезжая деревья, выехали на шоссе.
Я молчал всю дорогу. Один вопрос мучил меня. Я боялся его задать, но еще больше боялся получить на него ответ. Дядя Степан. После отца и матери, он был самый родной мне человек. Что́ там делал дядя Степан? Неужели… Я хотел узнать правду, и в то же время не хотел ее узнавать.
Было почти темно, когда мы подъехали к нашему маленькому старому дому, стоявшему прямо напротив въездных ворот Русского кладбища. Этот дом был когда-то и Степана. Они с матерью в нем выросли. Я собрался с духом и решил все-таки задать мучивший меня вопрос. Но Степан меня перебил.
— Все, выгребай вещи из коляски и марш до дому отдыхать. Скажи матери, я заеду на днях. И ничего ей не рассказывай. Скажи, с дядей Степаном на мотоцикле катался.
— А мать знает, что ты немцам служишь?
— Во-первых, не немцам, а новой украинской гражданской администрации. А во-вторых… вот заеду на днях и сам ей все расскажу. Да, кстати. Вот. Матери передай. Скажи, подарок от меня.
Степан сунул руку в боковой карман форменного пиджака и достал оттуда огромные красные бусы… какие, наверное, видно за километр…
— Не надо, дядя Степан. Я знаю, чьи это бусы, — сказал я и, не оглядываясь, поплелся домой…
Мать, не дождавшись, спала, совершенно не подозревая, что́ могло случиться сегодня со мной. Она этого никогда и не узнает. Во всяком случае, от меня. Я положил собранные Степаном вещи на стол, тихо разделся и лег на кровать поверх одеяла. Болела голова, и ужасно пекли обожженные августовским солнцем плечи. Тело все еще было грязным от земли и засохшей крови. Помыться тихо вряд ли получится. Мать проснется. Придется ждать до утра…
Я закрыл глаза. Так же, как и вчера. В такое же время. В той же постели. И в том же доме. Но мир извне уже не был таким, как вчера. В нем больше не было ее… Слезы потекли из моих глаз. Они текли не переставая, заливались в уши и холодили коротко остриженный затылок. Ах, если бы можно было вернуть этот день назад! Я все еще вижу ее лицо. Слышу голос, смешивающийся с голосами людей вокруг нас: «Папа, нам к первому столику»; «Может, не поедем»; «Да-да, Машенька, вы очень наблюдательны»; «Только интеллигенция»…
Я приподнялся в кровати. А ведь отец Маши портной! Простой портной. Не из интеллигенции. Работал в областном «Пошивтресте». Три года назад отец шил у него костюм. И я же, по поручению отца, этот костюм забирал! Он так и висит в шкафу ни разу ненадёванный. Так может, их никуда не повезли? Но куда же они испарились из этого чертова Милицейского переулка? Может, они там были, и я их не заметил? Побежал за машиной, а они стояли где-то в стороне? А может, они просто ушли домой? Развернулись и просто ушли? Ах, если бы все было именно так!
Я откинулся на подушку, вытер остатки слез и закрыл глаза. Итак, завтра с утра на Подольскую, забрать Генку и оттуда к Маше домой. Надо самому во всем убедиться. Жаль, что немцы трамвай отменили. Мать работу потеряла. Из трамвайного депо водителей выгнали почти всех. И велосипеды сдать, — сволочи! — приказали. Придется опять пешком…
Сон медленно топил, и по мере погружения мысли в голове, теряя форму и рациональность, становились все более вязкими, неповоротливыми и, разбиваясь на мелкие осколки слов, уже не несли в себе никакой общей целостности. «Божественное чудо… чудес не бывает… наука это доказала… а если все-таки? Господи, если Ты все-таки… верни мне ее!».
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Дом Кошкина: Маша Бланк предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других