На пороге новой мировоззренческой парадигмы

Сергей Горюнков

Ожидание смены мировоззренческой парадигмы, инициированное в своё время прогнозами В. И. Вернадского, витает над страной уже целое столетие. Но решающее слово здесь никем ещё не сказано; ситуация остаётся «зависшей». А её внутренней напряжённостью задан главный нерв текущей реальности – тот общемировой кризис, который принято объяснять финансово-экономическими, межэтническими, геополитическими и прочими тому подобными причинами, но который на самом деле является мировоззренческим кризисом: кризисом совести, кризисом целей и смыслов человеческого существования, кризисом в понимании предпосылочных основ культуры. Без критического переосмысления этих основ кризис не преодолеть.

Оглавление

В рабстве у слов: к проблеме качества гуманитарных экспертиз

Из крайности в крайность

Как известно, в начале ХХ столетия прогрессивная общественность России была настроена крайне отрицательно в отношении капиталистической формы хозяйствования и крайне положительно — в отношении его социалистической формы. А в конце ХХ и начале XXI столетий мы наблюдаем уже диаметрально противоположную картину. Но думать, что смена ориентиров прогрессивной общественности совершилась под влиянием серьёзной аналитической работы или взвешенной проработки пережитого опыта — нет никаких оснований.

Если бы имел место анализ социализма не как мистифицированной «общественно-экономической формации», а как чисто технического принципа социального жизнеустройства, то было бы принято во внимание, что элементы государственного планирования, регулирования, контроля, протекционизма и сильной социальной политики были в ушедшем столетии неотделимы от всего того, что называется «капиталистической формой хозяйствования». Поэтому следствием анализа явился бы вывод, что свой собственный уклад, в котором все перечисленные элементы имелись, нужно не ломать, а бережно совершенствовать.

То же самое — с пережитым опытом: если бы он действительно учитывался, то стало бы ясно, что трудности, испытанные Россией в ХХ веке, не имеют никакого отношения к «социалистической форме хозяйствования». Т. е. было бы принято во внимание, что процессы раскрестьянивания и индустриализации сами по себе не имеют ничего общего с «социализмом» и лишь случайно совпали с ним по времени; что сущностные (идеологические и финансовые) причины выпавших на долю страны разрушительных войн достаточно универсальны для любых эпох; что крайности воинствующего атеизма тоже не определяют специфики «социализма» и что климатические особенности страны в принципе исключают слепое копирование любого чужого опыта, будь-то теоретический марксистский или практический рыночный.

Если бы, повторяю, всё это учитывалось, то мы не метались бы из крайности в крайность, а спокойно занимались улучшением того, что имеем, исходя из соображений одной лишь целесообразности. Но поскольку наблюдается именно метание из крайности в крайность, то приходится думать, что за сменой ориентиров стоит нечто иное, нежели здравый смысл и трезвый расчёт.

Собака Павлова

Что же это такое — нечто иное? А вот что. Представим себе так называемую «собаку Павлова», в мозг которой вживлены два электрода: один — в «центр удовольствия», а другой — в «центр агрессии». От электродов проводки тянутся на испытательный стенд, где с помощью клемм подсоединены к кнопкам управления. Представим, что проводок от электрода в «центре удовольствия» подсоединён к кнопке с биркой «социализм», а проводок от электрода в «центре агрессии» — к кнопке с биркой «капитализм». Нажимается первая кнопка — и собака распускает слюни от удовольствия; нажимается вторая кнопка — и собака заходится в бешеном лае. Это — моделирование ситуации, наблюдавшейся в России в начале ХХ века. Затем клеммы от проводков перебрасываются с одной кнопки на другую — меняются местами, в результате чего операция раздражения «центра удовольствия» проводится уже под кодовым названием «капитализм», а операция раздражения «центра агрессии» — под кодовым названием «социализм». Это — моделирование ситуации, наблюдаемой сегодня.

«Бирки на кнопках» — это довлеющие в массовом сознании понятийные штампы. «Центр удовольствия» и «центр агрессии» — это сферы эмоций массового сознания. Проводки, соединяющие электроды с кнопками — это штат профессиональных манипуляторов массовым сознанием, специалистов по эмоциональной окраске понятийных штампов (журналисты, политологи, идеологи, артисты и пр.). «Оператор», перебрасывающий проводки с одной кнопки на другую — это власть, содержащая штат манипуляторов и направляющая его. А суть власти «оператора» над «собакой Павлова» — это свойство сознания принимать своё эмоциональное отношение к словам за их понимание (свойство, блестяще описанное в рассказе А. П. Чехова «Сильные ощущения»).

Если принять нарисованный здесь образ за отвечающий реальности, то придётся согласиться, что любой взятый наугад обыватель, костерящий сегодня «проклятых коммуняк» — это всегда «собака Павлова». Но придётся согласиться и с тем, что точно такой же «собакой Павлова» является и любой взятый наугад обыватель из противоположного политико-идеологического лагеря, наивно полагающий, что суть минувшей эпохи неотделима от её «бирки на кнопке».

«Бирочная» технология

Лёгкость манипуляций с понятиями «социализм» и «капитализм» объясняется тем, что стоящая за ними реальность намного шире их содержания, не исчерпывается ими. Что и позволяет при желании играть словами, называя ту или иную западноевропейскую страну социалистической («шведский социализм», «швейцарский социализм»), а, скажем, нэповский СССР или ден-сяопиновский Китай — капиталистическими («государственный капитализм»). Но от игры словами рукой подать до их переосмысления, — достаточно с помощью СМИ сообщить каждой бирке нужный «оператору» эмоциональный заряд, который и будет принят за «правильное понимание» смысла бирки. Т. е. всё, действительно, решает искусственно возбуждаемое эмоциональное отношение — положительное или отрицательное — к словам.

Сказанное целиком подтверждается на примере с массовым восприятием слова «фашизм». Сегодня это слово неотделимо от сопровождающей его негативной эмоции. Но в начале XX в. ситуация была совершенно иной. В фашизме тогда видели течение политической мысли, исходившее, по словам И. А. Ильина, «из здорового национально-патриотического чувства, без которого ни один народ не может ни утвердить своего существования, ни создать свою культуру» [1]. К тому же данная форма фашизма рассматривалась тогда как политическая реакция на спонсированный Фининтерном («закрытыми структурами наднационального управления», по современному определению А. И. Фурсова) коммунистический проект [2]. И хотя такого же спонсирования не чуждалась и она сама в лице некоторых своих лидеров [3], но, тем не менее, именно её идеология легла в ряде стран Западной Европы (в Италии, Испании, Португалии) в основу политических режимов, ограничивших свободу движения капиталов и ставших поэтому неугодными Фининтерну (концепция «экономического национализма»). Не удивительно, что тем же Фининтерном в Германии была взращена уже совершенно новая, уродливо-расистская разновидность фашизма, с целью компрометации опасного понятия путём его превращения в «бирочное пугало», а также с целью обуздания силами Германии советского эксперимента, вышедшего в 1930-х гг. из-под фининтерновского контроля.

На сознательную компрометацию первоначально-положительного смысла понятия «фашизм» указывает и история главного фашистского символа — свастики. Как известно, этот знак, встречающийся на памятниках древних культур почти всей Евразии, был широко представлен и в русской народной орнаментике (в резьбе, вышивке и др.), и даже в церковном прикладном искусстве [4]. А ко времени его научного изучения в конце XIX в. он уже имел устойчивую репутацию одного из важнейших элементов традиционной культуры, пробуждающего в сознании память о её до-исторических пластах. Именно этим, кстати, объясняется мода на данный символ в семье последних Романовых, да и в других кругах тогдашнего общества. (Отголоски такой моды видны в изображениях свастики на деньгах Временного правительства и даже — в качестве курьёза — на красноармейских нарукавных шевронах 1918–1919 гг., на образцах раннесоветского агитпропа и т. д.). Лишь с момента «приватизации» этого символа предтечами германского фашизма в 1920-х гг. он стал постепенно восприниматься массовым сознанием, не без помощи специальных разъяснений [5], как неотъемлемый атрибут «бирочного пугала».

Ещё одно «бирочное пугало» — понятие «тоталитаризм», восходящее к вполне положительному латинскому значению «полный», «целый». Здесь тоже всё не однозначно. С одной стороны: «сама концепция тоталитаризма, как и сравнение национал-социалистической Германии со сталинской системой, всё чаще принимаются с существенными оговорками. Сейчас стало ясно, что сформулированная в годы холодной войны, она упрощала реальный ход событий и в Германии, и в СССР. В ней не учитывались такие существенные моменты в режимах двух стран, как экстренная модернизация экономики, быстрое и коренное преобразование социальной структуры общества, подготовка новой элиты во всех сферах общественной жизни, массовая политика поддержки правящей партии…» [6]. С другой стороны: сочетания слова «тоталитаризм» с характеристиками «либеральный», «экономический», «глобалистский» — употребляются всё чаще [7]. Это полностью соответствует точке зрения А. Тойнби на тоталитаризм как на чисто европейское явление, «сочетающее в себе западный гений организации и механизации с дьявольской способностью порабощения душ, которой могли бы позавидовать тираны всех времён и народов…» [8]. Да и в самом определении тоталитаризма как политического режима, стремящегося к полному контролю государства над всеми сторонами жизни общества, роль именно государственного контроля — не принципиальна. Надгосударственный (глобалистский) контроль обещает оказаться, и уже оказывается, намного более жёстким.

Диаметрально противоположный «бирочным пугалам» пример — слово «демократия», превращённое сегодня в «бирочную наживку». Под этим словом подразумевается обычно внешне привлекательная идея народовластия, определявшая политическое устройство многих до-государственных и раннегосударственных обществ. А манипуляция сознанием начинается с подмены этого понятия древнегреческой «калькой» с него — «демократией» [9]. Суть подмены в том, что «демократическое» устройство общества в его исторических истоках — это политическое устройство рабовладельческих Афин, где народовластие являлось привилегией немногочисленного слоя свободных граждан — при одновременном их неравноправии по имущественному цензу, а также при численном преобладании «не-граждан» («метеков») и рабов. Таким оно оставалось и в позднейших формах данного типа организации, например, в средневековых североитальянских республиках, с их более совершенной технологией обоснования и упрочения социального неравенства. Именно поэтому ещё сравнительно недавно (по историческим меркам) ни один здравомыслящий человек не питал по поводу демократической формы социальной организации никаких иллюзий. У Пушкина, например, читаем об «отвратительном цинизме», о «жестоких предрассудках» и о «нестерпимом тиранстве» демократии [10]. И о том же — у французского посла в предреволюционной России Мориса Палеолога: «…Демократия… не нарушая своих принципов… может сочетать в себе все виды гнёта политического, религиозного, социального. Но при демократическом строе деспотизм становится неуловимым, так как он распыляется по различным учреждениям; он не воплощается ни в каком одном лице, он вездесущ и в то же время его нет нигде; оттого он, как пар, наполняющий пространство, невидим, но удушлив; он как бы сливается с национальным климатом. Он нас раздражает, от него страдают, на него жалуются, но не на кого обрушиться. Люди обыкновенно привыкают к этому злу и подчиняются. Нельзя же сильно ненавидеть то, чего не видишь» [11].

Скептицизм в отношении «демократии» вызывает и порождённое ею учение о «приспособленных» и «неприспособленных» расах и народах (см. данные о евгенических программах в «интересах устойчивого развития» [12]). Это, чисто расистское, учение явно роднит «демократию» с присущим немецкому варианту фашизма делением общество на «высшую» и «низшую» расы. Родство не случайное: именно «в английском обществе позднего викторианского периода и особенно в Америке стала общепринятой особенно зверская форма оправдания социального порядка — социал-дарвинизм», вошедший «в культурный багаж западной цивилизации… прежде всего благодаря своей роли в обосновании экономического либерализма…» [13]. А лежащий в глубине социал-дарвинизма расизм стал одним из оснований общей идеологии Запада (его матаидеологии) — евроцентризма» [14].

Политико-идеологические игры с бирками «тоталитаризм», «фашизм» и «демократия» — это игры XX–XXI веков. Похоже, что их назначение — внести некоторое разнообразие в давно всех утомившие, ведущиеся с XIX века, игры с бирками «коммунизм», «социализм» и «капитализм». И не исключено, что близится момент «переброски проводков» с одной кнопки на другую. Во всяком случае, «демократия» уже объявлена не целью, а всего лишь одним из возможных средств достижения цели; целью же являются совсем «другие ценности», — именно так выразился, в частности, Е. Ясин в своём выступлении на «Эхе Москвы» (17.12.2010). А то, что это вовсе не оговорка, подтверждается текстом речи английского премьера Дэвида Кэмерона для Мюнхенской конференции по безопасности ЕС (февраль 2011). «Пришло время, — говорится там, — сменить принцип пассивной толерантности на либерализм в действии, либерализм с мускулами» [15].

Как известно, «демократия» и прежде никогда не стеснялась применять «мускулы», но — действуя при этом вразрез с собственным «бирочным имиджем». Видимо, такая ситуация стала осознаваться как досадная помеха, и нынешнее заявление английского премьер-министра сигнализирует о взятии курса на приведение «бирочного имиджа» в соответствие с «демократическими» целями.

Сценарии спектакля

«Бирки на кнопках» могут быть не только политико-идеологическими и социально-экономическими, но и любыми другими: религиозными, научно-философскими, юридическими, литературно-художественными и др. Единственное предъявляемое к ним требование — они должны иметь свою смысловую антитезу в форме того или иного эмоционально воспринимаемого отвлечённого понятия. Только при наличии такой антитезы сценарий «спектакля для посвящённых» (под кодовым названием «борьба нанайских мальчиков») сможет быть запущен в работу. А от «собак Павлова» (от «рабов слов») требуется лишь «вера в бирки» — вера в стоящую за их эмоциональным восприятием «объективную реальность». Только при наличии такой веры любые сценарии спектакля будут восприниматься как «жизненные».

Всерьёз, например, воспринимается спектакль с бирочными крайностями в оценках той или иной эпохи российской истории. Скажем, русское язычество с точки зрения современных взглядов на его природу может интерпретироваться и в контексте противопоставления «заблуждения» «истине», и в контексте противопоставления «национальных корней» «религиозному чужебесию». Но и в тех, и в других интерпретациях неизбежно игнорируется специфика взаимоотношений язычества и христианства как взаимообусловленных этапов истории культуры: «детского» и «взрослого», до-рефлексивного и вступившего на путь интеллектуальной рефлексии.

Аналогичным образом обстоит дело с восприятием русского православия как «тысячелетнего монолита». Для одних он — залог спасения России, а для других — доказательство тяготеющего над ней проклятия, не пускающего страну в «цивилизованное сообщество». И лишь отдельные узкие специалисты знают, что нет почти ничего общего между домонгольским киевским двоеверием, московским «Третьим Римом» и петербургским синодальным периодом, и что поэтому эпоха русского православия — не спасительный или зловещий «монолит», а захватывающе интересное тысячелетие борьбы и поиска, смятения и страстей, побед и поражений в мистерии народного духа.

Ещё большие крайности наблюдаются в оценках такого загадочного периода истории России, как советская эпоха. Для одних это — «чёрная дыра» русской истории, а для других — её «кульминация». И почти не освоен массовым сознанием взгляд на советскую эпоху как на уникальный опыт исторического выживания народа в условиях непримиримой борьбы двух разнонаправленных социальных проектов [16], известных под названиями «троцкистского» (приносящего Россию в жертву мировой революции) и «сталинского» (строящего социализм в отдельно взятой стране), где выживание народа обеспечивал лишь второй проект [17].

Даже для такого относительно благополучного отрезка советской эпохи, как хрущёвско-брежневский, нет единой бирки: для одних это — последовательность этапов «оттепели» и «застоя», а для других — «развитой социализм». И очевиден дефицит взвешенных оценок послесталинского периода — времени «глубокого, подспудного движения русской духовной жизни, глубоко своеобразной и самобытной русской мысли, несмотря на иго, на гнёт политических доктрин, которыми управлялось марксистское государство» [18]. «Ничтожность деклараций и общественно-политических идей, высказанных скороспелым поколением “шестидесятников”, была осознана, и мысль общества ушла в глубину, в поиски новых путей, к истокам национальной культуры, национального сознания, национального характера. Это сулило большие результаты, но, как видно, напугало» [19].

Ещё бы не напугало, — не будь «перестройки», с кем бы нынешние «операторы» работали по всей «демо/тоталитаристской» программе?

Огромное поле спекуляций вокруг «исторических сценариев» связано с нерешёнными методологическими проблемами внутри самой исторической науки. Достаточно указать на кризисную ситуацию с теорией исторического материализма — «этой некогда модной идеологической доктриной социально-философского толка» [20], никогда не уделявшей должного внимания ментально-языковой («надстроечной») проблематике.

Выходом из кризиса считается сегодня такая альтернатива истмату, как теория самоорганизации. Но анализ предпосылочных оснований обеих теорий показывает, что их противопоставление друг другу — тоже очередной сценарий бирочного спектакля. На самом деле теория самоорганизации оказывается не альтернативой истмату, а попыткой реабилитации его предпосылочных оснований всё теми же, лишь слегка подновлёнными, средствами [21].

«Режимы» сценариев

Рассмотренные выше сценарии представляют собой образцы бирочной технологии в режиме или–или», где, кстати, момент с «переброской проводков» не обязателен. Но возможны и другие режимы, в частности — режим «ложного имени». Здесь не обязателен момент с «антитезой», зато управление эмоциями — более изощрённое.

Вот простейший пример в режиме «ложного имени»: очень трудно вызвать положительную эмоцию в отношении понятий «наёмный убийца», «проститутка», «гомосексуалист», «грабёж». Но если такая практическая задача ставится, то в действие приводится замена негативно воспринимаемых понятий на звучащие более пристойно и даже гламурно: «киллер», «путана», «гей», «рэкет» и т. п.

Ещё простой пример. На последнем Всемирном экономическом форуме в Давосе (ВЭФ-2009) прозвучало заявление его председателя о том, что «нынешний кризис стал следствием алчности, жадности, безответственности, акульей логики ведущих банкиров, предпринимателей, инвесторов, финансистов и прочих лидеров современного неолиберального капитализма» [22]. А то, что заявление это целиком соответствует действительности, подтвердил американский президент Барак Обама: в марте 2009 г. он обрушился с критикой в адрес крупнейшей страховой компании American International Group и банка Citigroup, которые в условиях углубляющегося кризиса получили многомиллиардную помощь от государства и тут же раздали её значительную часть своим топ-менеджерам в качестве бонусов. И аналогичное подтверждение фактов криминального разгула в мировой финансово-экономической сфере дали многие западноевропейские страны. — Между тем практически все мировые СМИ, все аналитики и эксперты настойчиво продолжают называть разразившийся кризис, вопреки очевидным фактам, «финансово-экономическим», — вместо того, чтобы назвать его тем именем, которого он заслуживает на самом деле: кризисом элементарной порядочности на всех уровнях управления, включая международный уровень.

А вот пример посложнее, с привлечением авторитета экономической науки. Практиковавшееся в начале 90-х гг. кредитование Центральным банком России экономики страны под 210% годовых (при средней мировой норме 5–10%) — это нечто невообразимое, дающее исчерпывающее представление о причине российской экономической катастрофы [23]. Но если бы причина уже тогда была названа её собственным именем — «ростовщической удавкой ФРС» — то экономическая катастрофа, скорее всего, обернулась бы намного более глубоким управленческим кризисом, нежели наблюдаемый сегодня. Для предотвращения нежелательного развития событий и предназначены ложные имена усыпляющего характера: «ставка рефинансирования ЦБ РФ» — вместо «инструкция ФРС для ЦБ РФ», «золотовалютные резервы» — вместо «инструмент внешнего управления российскими финансами» и т. д. [24]. Такие, эмоционально нейтральные, бирочные выражения слух не режут. А их дезориентирующая роль помогает переложить вину за происходящее на «последствия семидесятилетнего коммунистического правления» и на «экономические трудности переходного периода».

Возможны случаи совмещения режимов; их наглядный образец — тема перераспределения национального богатства, воплощённая в принципе «отнять и поделить». Принцип одновременно реализуется в режимах «ложного имени» и «двойного стандарта». Если, скажем, он соблюдается в интересах большинства, то это — нечто глубоко отвратительное и недостойное, т. е. «шариковщина». А если тот же принцип соблюдается в интересах привилегированного меньшинства, то это — «залоговый аукцион» (смысловое «ядро» приватизации 90-х гг.).

Ещё пример совмещения режимов. Ни в одной уважающей себя стране невозможно вызвать отрицательную эмоцию в отношении понятия «протекционизм», означающего защиту государством собственного внутреннего рынка. Но в условиях конкуренции с экономиками чужих, менее самостоятельных в собственных мнениях, стран, запускается компрометирующая бирка «патернализма». Т. е. внутренняя политика таких стран начинает квалифицироваться как «патерналистская» — как экономически вредная и стимулирующая иждивенчество (естественно, компрометация — это лишь подготовка к более действенным санкциям).

Режим «двойного стандарта» универсален и сам по себе. Образцы его осуждения находим даже в памятниках культуры средневековой Руси: «Свидетельство крайнего неразумия, зависти и лукавства — одних хвалить, а других, говоривших то же самое и о том же, укорять» [25]. Если же обратиться к современности, то здесь напрашивается пример с «ксенофобией». Как известно, «здоровое отчуждение от “иных” совершенно необходимо для существования любой человеческой общности и даже личности. Каждый человек имеет своё “личное духовное пространство” и должен защищать его от непрошенных вторжений чужих людей» [26]. Точно также и «этническое самосознание любого народа возникает при делении людей на “мы” и “они”. Здесь всегда есть примесь ксенофобии. Требовать её полной ликвидации — значит запретить народу обладать собственной идентичностью» [27]. Но «проблема в том, что для нынешней российской элиты, которой служат СМИ и большинство интеллектуалов, ксенофобия русских является пороком и преступной наклонностью, а ксенофобия, скажем, англичан заслуживает всяческого уважения. “Мой дом — моя крепость”, — ах, какие мудрые пословицы у этих англичан! Как нам ещё далеко до Европы!» [28].

Аналогично — с «национализмом», который, как известно, легко переквалифицировать и в «патриотизм», и в «нацизм». В духе такой разнонаправленной «переквалификации» и обрабатывается обычно сознание народов многонациональной страны, приговорённой в целях глобального управления к расчленению. В отношении нашей страны результат налицо: все уже «знают», что есть «здоровый, патриотический национализм» прибалтов, кавказцев и др., и есть «русский фашизм».

Эффективен также режим «пустышки», при котором под одну и ту же бирку подвёрстываются, по чисто формальному сходству, принципиально различные явления. Типичный пример — бирка «империя»: её наклеивают и на западноевропейские колониальные и неоколониальные империи, «сделавшие себя из материала колоний» (выражение К. Леви-Стросса), и на Российскую империю, израсходовавшую себя на собственные национальные окраины. (О русской политике предпочтения окраин центру, прямо противоположной европейской практике, см. у М. А. Миропиева [29] и В. В. Розанова [30]; о той же политике в СССР — у А. Панарина [31]). А ведь «имперские амбиции» и «имперский гнёт» — едва ли не главное, что до сих пор ставится исторической России в вину некоторыми входившими в её состав малыми народами.

Оправдания в таких случаях бесполезны; для их нейтрализации бирочная технология предусматривает режимы «эмоционального окрашивания запретов и поощрений». Возникает, скажем, управленческая необходимость наложить запрет на правду об управлении в обход сознания управляемых путём увязывания такой правды с отрицательной эмоцией. В этом случае пускаются в ход бирки «теория заговора» и «поиск врага». Или, наоборот: нужно поощрить равнодушие к вопросам: кто, кем и как управляет? — путём увязывания такого равнодушия с положительной эмоцией. Тут наготове бирочный слоган «политика — грязное дело», выдаваемый за вершину житейской мудрости.

Фантом «свободы»

Особая роль в управлении общественными процессами принадлежит бирке «свобода». Особость её в том, что, используемая практически в любых режимах, она в высшей степени провокативна. С одной стороны, понятие «свобода», отождествляемое с чисто теоретической возможностью неограниченного удовлетворения желаний, очень сильно окрашено положительной эмоцией. А, с другой стороны, любые реально окружающие нас формы организованной сложности — это всегда продукты наложения ограничений на их исходный «строительный материал». В частности, сама «культура» определяется как наложение ограничений на вседозволенность, т. е. как «несвобода». Но поэтому доверять эмоциональному восприятию «свободы» очень опасно: «все знают, что это один из самых общеупотребляемых и вводящих в заблуждение лозунгов» [32]. Именно под эйфорические требования «свободы» были запущены в феврале 1917 г. необратимые процессы, завершившиеся распадом российского государства и гражданской войной. И точно также под троекратное провозглашение Г. Бурбулисом лозунга «свободы» начался в 1991 г. новейший, во всех отношениях спорный, этап истории России.

Поразительное сходство обоих исторических моментов — не натяжка и не случайность. Свобода, не оговорённая, от чего конкретного она освобождает — всего лишь отвлечённое языковое понятие, способное выполнять функцию мощнейшего средства манипулирования общественным сознанием. Потому-то очарованное «биркой свободы» сознание и не способно понять, что везде, где такая «бирка» становится инструментом политико-идеологических игр, обязательно начинают литься реки крови и вымирать народы.

Символом абстрактной свободы, «свободы вообще» служит на все времена выведенный в шекспировской «Буре» пьяный дикарь Калибан, завывающий: «У-у-у, свобода! У-у-у, свобода!». Но апологеты абстрактной «свободы», давно исчерпавшие придуманные ими же «классовый» и «расовый» потенциалы этого ролевого типажа, предпочитают сегодня не вспоминать о нём. Им больше нравится стихотворение молодого А. С. Пушкина «Свободы сеятель пустынный…»:

Паситесь, мирные народы!

Вас не разбудит чести клич.

К чему стадам дары свободы?

Их должно резать или стричь.

Наследство их из рода в роды

Ярмо с гремушками да бич.

При этом они умалчивают, что спустя всего два года после создания «Сеятеля» Пушкин пишет стихотворение «Андрей Шенье», в котором выражает своё новое, более близкое к шекспировскому, понимание свободы:

Народ, вкусивший раз

Твой нектар освященный,

Всё ищет вновь упиться им;

Как будто Вакхом разъяренный,

Он бредит, жаждою томим.

А ещё через три года Пушкин прямо говорит о «безумствах гибельной свободы» (ср. с есенинским «Хлестнула дерзко за предел Нас отравившая свобода»).

Означает ли всё это, что юный Пушкин был «за свободу», а зрелый — «за рабство»? Нет, конечно; это означает лишь, что он очень рано поумнел, т. е. избавился от веры в соответствие буквы отвлечённых понятий конкретным реальностям жизни. «Я понял, что абсолютная свобода, не ограниченная никаким божеским законом, никакими общественными устоями, та свобода, о которой мечтают и краснобайствуют молокососы или сумасшедшие, невозможна, а если бы была возможна, то была бы гибельна как для личности, так и для общества» (из воспоминаний графа Струтынского о своих беседах с поэтом) [33].

Похоже, что нам до Пушкина ещё расти и расти, — судя по инфантилизму, с которым мы распустили слюни на бирку «свободы личности», начинающейся там, где кончается то, что Пушкин называл «игом человечности» («Все мы несём бремя жизни, иго нашей человечности, столь слабой, столь подверженной заблуждению» [34]). Или судя по той доверчивости, с которой мы заглотили бирочную наживку Декларации прав человека: «Все люди рождаются свободными» — этого безотказного инструмента влияния на международную политику и вмешательства в чужие дела. Или судя по той наивности, с которой мы окунулись в «свободу рыночных отношений», не воспринимаемую всерьёз ни одним западным руководителем (см. тулонскую речь Н. Саркози: «Всемогущий рынок, не требующий вмешательства — с этой идеей покончено. Это безумная идея, она ведёт к катастрофам»). Или судя по тому простодушию, с которым мы купились на подначивающий выбор между «русским рабством» и «европейской свободой», круша в ослеплении собственное жизнеустройство, сначала — «проклятое самодержавие», а затем — «проклятый советский строй». (О бирочном характере понятий «русское рабство» и «европейская свобода» см. в другой работе [35]).

А ведь есть ещё — назовём вещи своими именами — и та откровенная глупость, с которой мы подключились к борьбе за «свободу слова». С высоты сегодняшних знаний о СМИ-технологиях абсолютно невозможно понять раздуваемый вокруг этой бирки ажиотаж иначе как шизофренический. Можно было бы ещё понять очарованность «свободой смысла слова»; но муссируется ведь просто «свобода слова», а, значит, и свобода неумного, лживого и подлого слова. Не удивительно, что сторонникам такой «свободы» приходится за неё самоотверженно бороться, — ведь любому вменяемому управленцу ясно, что десяток-другой безответственных болтунов, если дать им волю, способен разрушить государственное устройство и общественный порядок скорее и основательнее, чем самое высокоточное оружие. И даже «свобода оппонирующего слова» не способна ничего здесь исправить, потому что широко распространённое мнение, будто «в споре рождается истина», на практике никогда и ничем не подтверждалось. Спор в условиях «массового бирочного сознания» — это или склочное препирательство о словах, или «глухариное токование» каждого о своём, или устроенное с коммерческой целью шоу, или инструмент забалтывания неудобных тем. Или же это технология продавливания мнения, заранее назначенного на роль «истины» (как выразился однажды Макс Планк, «истина не побеждает — просто вымирают её противники»).

Показателен в этом смысле недавний телевизионный проект «Суд времени», где сам принцип оценивания сложных и неоднозначных явлений по шкале «хорошо» — «плохо» имеет явно манипулятивную природу. Несомненное достижение проекта — фиксация факта неприятия большей частью общественности так наз. «демократических крайностей». Но что дальше: снова из одной бирочной крайности в другую?

Секреты управления

Анализ рассмотренных выше примеров заставляет думать, что бирочная технология — это не только «игра в слова» или «манипуляция сознанием». В ничуть не меньшей степени это и естественная реализация смысловых потенций, заложенных в языковой сфере и охватывающих её всю, от мировоззренческих аспектов до узко-научных и правовых. Так, очень многие философские проблемы, связанные с ситуацией выбора предпосылочных оснований, целиком укладываются в режим «или — или» (или «материализм», или «идеализм»). То же самое — в конкретных специализированных науках, бессознательно для самих себя завязанных на идеологизированные предпосылки и тоже строящихся поэтому на «сокрытии части исходных постулатов и моделей» [36] (а, значит, на ситуации выбора). Про юридическую же практику, с её возможностями подведения чего угодно под какую угодно статью, и говорить нечего — в условиях узаконенного дистанцирования от вне-юридических понятий совести и справедливости [37] она целиком оказывается подчинена режиму «ложных имён».

В этом смысле осознанность владения бирочной технологией ограничена присущей как «операторам», так и «собакам Павлова» верой в жёсткое соответствие отвлечённых понятий конкретным реалиям жизни. Т. е. сознательно применяемую бирочную технологию можно рассматривать как тонкую «надстройку» на бессознательных ментально-языковых структурах — как лишённую настоящей теоретической базы попытку управления коллективным сознанием. «Это нормальная работа сереньких, усталых, не обладающих никакой тайной силой людей. Они просто включены в организацию и владеют технологией» [38].

Владение тем проще, что и само «внутреннее устройство» технологии не отличается сложностью. Её главное входное условие — сведение сложного неоднозначного явления к бирочному обозначению того его частного аспекта, положительного или отрицательного, который в данный момент представляет управленческий интерес. А главный выходной результат — вытеснение реалистического восприятия сложного явления эмоциональным рефлексом на его бирочное обозначение.

Но вытеснение потому только и оказывается возможным, что неустойчивы этические ориентиры — понятия «добра» и «зла» («хорошего» и «плохого», «положительного» и «отрицательного», «позитивного» и «негативного»). Почему, спрашивается, они неустойчивы? Почему ими так легко манипулировать? Не потому ли, что они тоже воспринимаются не как обозначения сложных неоднозначных явлений, а именно как «бирки» («добро» и «зло» — это то, что нам хочется принимать за добро и зло)?

Мы убедимся в справедливости нашей догадки, если сформулируем вопрос иначе: какая конкретная реальность скрывается за модным сегодня «бирочным эквивалентом» этических ориентиров — за «общечеловеческими ценностями»? Ведь не случайно этот эквивалент появился на нашем идеологическом горизонте почти одновременно с биркой «толерантность», означающей добровольный отказ управляемых от права на собственный этический выбор. А в современной общественной жизни обе бирки играют слишком заметную роль, чтобы можно было позволить себе оставаться в плену условного рефлекса на них.

Под понятием «общечеловеческие ценности» подразумеваются некие универсальные этические правила, предписывающие, как следует вести себя независимо от специфики тех или иных культурно-исторических традиций и норм поведения. Но этические предписания не высасываются из пальца, — они производны от мировоззрения, диктующего соответствующий образ поведения [39]. А такого мировоззрения, которое санкционировало бы коллективное поведение в духе «общечеловеческих ценностей», в истории никогда не наблюдалось (см., например, данные по дуальной организации и дуалистической мифологии первобытных обществ [40]). Даже в книгах Священного писания, моральные императивы которой выдаются за прообразы общечеловеческих ценностей, речь идёт не об универсальной морали, а о такой, которая различает своих и чужих. Например, в Ветхом завете заповеди моисеева законодательства («не убий», «не укради» и др.) имеют, судя по контексту, отношение исключительно к своим (Исх 34:11-13). То же самое — в Новом завете: заповедь «возлюби ближнего своего как самого себя» тут же оговорена разъяснением того, кого именно следует считать ближним, т. е. своим (притча о добром самаритянине — Лк 10:29-37). И даже золотое правило нравственности: «не делай другим того, чего не хочешь, чтобы сделали тебе» — неявно отсылает к своим, т. е. к тем, для кого это правило свято (а свято оно, как известно, далеко не для всех).

Различение своих и чужих — это универсальная основа всякой нравственности, это единственная реальная почва для формирования в истории культуры двух диаметрально противоположных ценностных установок, воплощаемых в понятиях «добра» и «зла». Можно даже сказать, что вся история существования понятий «добра» и «зла» — это не что иное как последовательность перебора критериев различения своих и чужих: от внутрисемейных, родоплеменных и этнических до корпоративных, классовых и духовных.

Именно потому, что понятия «добра» и «зла» неотделимы от представления о «своих» и о «чужих», так трудно и даже невозможно убедить людей, что противостояния «добра» и «зла» — не существует. Наоборот, это противостояние постоянно напоминает о себе тем, что протекает в режиме острых внутриобщественных напряжений. А в роли инструментов регулирования напряжений как раз и выступают разного рода идеологии, сводимые опять-таки к двум основным их разновидностям: к тем, которые строятся на различении своих и чужих, и к тем, которые предназначены для смазывания, затушёвывания такого различения (по принципу: нет своих и чужих, а есть одни лишь свои). Высшим достижением первого типа идеологий можно считать различение духовно своих и духовно чужих (см.: Лк 10:29-37, притча «Кого считать ближним»). А высшим достижением второго типа идеологий является утопия «общечеловеческих ценностей».

Фактом общественного сознания эта вторая идеология становится в эпоху Просвещения XVIII века, на волне торжества концепции «социального прогресса» (согласно которой «сегодня стало лучше, чем было вчера, а завтра будет лучше, чем сегодня»). С тех пор она постоянно, хотя и не слишком успешно, конкурирует с другими идеологиями за право доминирования в массовом сознании. И очередной виток такой конкуренции, искусственно навязанной сверху, мы переживаем сегодня. Ориентация на «общечеловеческие ценности», провозглашённая М. С. Горбачёвым в противовес господствовавшей в СССР «классовой морали», была подтверждена В. В. Путиным на заседании Государственного совета 26 декабря 2006 г.

Интересно, что прагматическое чутьё В. В. Путина вынудило его в дальнейшем скорректировать свою идеологическую позицию в сторону различения своих и чужих политических интересов (имеется в виду его мюнхенская речь от 10 февраля 2007 г., выдержанная в духе такого различения). Тем не менее в целом современная идеологическая ситуация в стране такова, что прежнее, реалистичное восприятие жизни как противоречивого единства двух ценностных установок постепенно вытесняется пропагандой «относительности» этих установок, пропагандой невозможности и ненужности их различения, т. е. — пропагандой аморфной, расплывчатой, беспредметной утопии «общечеловеческих ценностей».

Стараниями СМИ утопия назойливо внедряется в сферу «коллективного бессознательного». Отсюда, из этой сферы, неподконтрольная критической рефлексии, она незримо воздействует на общественный менталитет, камуфлируя реально присутствующую в нашей жизни напряжённость отношений между носителями двух диаметрально противоположных ценностных установок: между духовно своими — дорожащими всей историей, культурой и целостностью своей страны, и духовно чужими — рассматривающими страну проживания как лишь «охапку хвороста» для разного рода «костров», будь-то «мировая революция» или «мировая демократия». «Операторам» такой камуфляж крайне необходим: это их главный и единственный инструмент борьбы с «экстремизмом» и «ксенофобией» (бирки, предназначенные для дискредитации любых реалистических альтернатив «общечеловеческим ценностям»). Именно поэтому камуфляж и навязывается обществу в качестве негласной монопольной идеологии, обманным путём выдающей себя за «деидеологизацию» (с целью формального соблюдения Конституции РФ: разд. I, ст. 13, п. 1, 2).

Но тем острее встаёт задача нейтрализации этой идеологической маниловщины, этой фальшивой подделки под «универсальную мораль». Избавиться от неё — означает обрести иммунитет к одному из самых изощрённых и эффективных инструментов размывания реальных ценностных ориентиров.

«Азы» культуры мышления

Примем за исходное, что любые вариации бирочной технологии строятся на игре с неосознаваемой природой понятий. Тогда и задачу их нейтрализации можно будет рассматривать как составную часть некой потенциальной программы повышения культуры массового сознания. Разумеется, при нынешнем уровне знаний о структуре ментально-языковых процессов говорить о такой программе как о прикладной задаче — преждевременно. Но определиться с её предпосылочными основаниями нелишне уже теперь:

• господствующий в современном научном сознании противоречивый и непоследовательный взгляд на сущность понятий обусловлен стилем мышления, сложившимся на основе субъект-объектного видения реальности;

• субъект-объектное видение реальности вовсе не является «единственно научным». Возможна и принципиально иная, вызревающая постепенно в рамках герменевтической познавательной парадигмы, точка зрения на проблему.

Суть иной точки зрения — в следующем. Со времён кантовской «критики разума» идея относительности содержания любых понятий прочно вошла в обиход мыслящего человечества. По логике этой идеи, язык представляет собой смысловую взаимосвязь понятий, содержание каждого из которых раскрывается посредством привлечения других понятий, а содержание этих других понятий — посредством привлечения новых понятий и так далее — вплоть до исчерпания всего языкового универсума. Т. е. языковые понятия, действительно, обнаруживают свойство замкнутых друг на друга условностей («вещей в себе»), — чем и создаётся возможность их использования в качестве манипулятивных «бирок».

В герменевтике, да и не только в ней, ситуация замкнутости понятий друг на друга известна под названием тавтологического «круга в понимании». Причём субъект-объектный стиль мышления пытается обычно преодолеть тавтологию путём попыток, как правило безуспешных, выхода из «круга» (о неудачности такой попытки в рамках теории самоорганизации см. в специальной работе [41]). В свете же герменевтической онтологии формулируется задача правильного вхождения в «круг» [42]. А это значит, по меньшей мере, что проблема соотношения языковых понятий с внеязыковой реальностью методами «наивной теории отражения» [43] принципиально не решаема.

Очевидно, что здесь нужны какие-то альтернативные методы, адекватные нуждам новой познавательной ситуации. Но задача их формулирования подразумевает необходимость возвращения науки на те её «стартовые» позиции, где она впервые осознала себя инструментом объективного постижения реальности.

Тестирование

Проблема соотношения языковых понятий с внеязыковой реальностью — это известная со времён средневековья проблема выбора одной из двух форм восприятия познаваемого мира (проблема выбора между «номинализмом» и «реализмом»), где сами формы отличаются друг от друга разным пониманием роли языка. В одном варианте роль языка считается нейтрально-отражательной, а познаваемая реальность рассматривается как данная наблюдателю «объективно». В другом варианте познаваемая реальность рассматривается как опосредованная языком: «Хотим мы того или нет, мир мы видим через “очки” языка» [44].

Оба варианта в равной степени задействованы как религией, так и в наукой. Например, есть огромная дистанция между тем религиозным сознанием, которое различает убивающую букву и животворящий дух Писаний (2 Кор 3:6), и тем, которое просто верит в букву тех же Писаний. («Григорий Богослов пишет: не возносись на богопознание, осуждая толкование, ибо внимать не силе разума, но чернилу письмён — это по скотски и неправильно» [45]; см. также: «Если не рассуждать, но понимать буквально, то буква убивает и люди впадают в различные ереси» [46]). И точно так же есть огромная дистанция между тем научным сознанием, которое интуитивно ощущает метаязыковую суть формулы «мысль изреченная есть ложь», и тем, для которого тютчевская формула — не более чем красивая фраза.

Но если «дистанция» между двумя взглядами на роль языка — фундаментальна и принципиально неустранима, то в чём её суть?

Мы поймём это, если протестируем язык в двух различных режимах: в обычном и в экстремальном. А чтобы стало понятней, о каком именно «тестировании» идёт речь, сравним язык с воздухом. Обычный режим пользования воздухом — это ситуация, когда просто дышится и никаких вопросов по данному поводу не возникает. А экстремальный режим — это ситуация удушья, вынуждающая бить тревогу: почему трудно дышать?

С речевой деятельностью — то же самое. В обычных, повседневно-бытовых разговорных ситуациях кажется, что слова, в которые мы облекаем своё восприятие обсуждаемого предмета, отражают этот предмет более или менее адекватно, почему и считаются просто словами. И лишь в экстремальной ситуации напряжённой мыслительной работы и поиска подходящих средств смысловыражения выясняется, что простота языка — кажущаяся. Т. е. мы обнаруживаем, что разговор на уровне обсуждения конкретной предметики (где слова сведены к отдельным самостоятельным биркам) и разговор на уровне обсуждения «понятий» (где слова представлены как их смысловая взаимосвязь) — совершенно разные вещи [47]. Если в первом случае мы совершенно оправданно считаем себя «хозяевами своих слов», то во втором случае мы начинаем догадываться, что наша власть над собственным «говорением» — иллюзорная. («Бывает так, когда понимаешь, а передать, сказать, сообщить другим не можешь…» [48]). Мы начинаем отдавать себе отчёт в том, что наше сознание находится под «колпаком» языкового тезауруса — под контролем взаимосвязанной системы смысловых структур ориентирующего характера [49]. Мы начинаем ассоциировать язык с ограничительной «сеткой знаков, как бы наброшенной на наше поле восприятия, деятельности, жизни» [50]. Мы начинаем осознавать, что «язык есть способ мироистолкования, предпосланный любому акту рефлексии», что «мышление всегда движется в колее, пролагаемой языком» и что «языком заданы как возможности мышления, так и его границы» [51].

В конечном счёте мы начинаем постигать ту, непривычную для субъект-объектного стиля мышления, истину, что на уровне использования понятий мир воспринимается сознанием не «объективно», а через смысловые структуры «очков языкового тезауруса».

Два языка в одном

Сказанное станет понятнее, если суть отличия первого уровня от второго разъяснить на ещё одном конкретном примере.

Во второй половине двадцатого столетия неоднократно ставился интересный эксперимент: молодых обезьян из породы шимпанзе обучали разговору на человеческом языке. У обезьян, как известно, гортань устроена таким образом, что они не могут издавать звуков, аналогичных звукам человеческого языка. Но их, как оказалось, можно научить языку, построенному на обмене элементарными знаками (предметными или жестовыми, подобными языку глухонемых). За годы обучения такие обезьяны осваивали до нескольких сотен слов, которые умели использовать в различных разговорных ситуациях и по отдельности, и в сочетании друг с другом.

«Всё это подрывало основы не только науки о поведении животных, но и наших обыденных представлений о мире» [52]. Естественно, результаты экспериментов были восприняты как научная сенсация: ведь казалось, что стёрта грань, отделяющая животное от человека. Писалось даже, что обнаруженный феномен «знаменует собой проникновение дарвиновских воззрений на территорию наук о поведении, всегда бывших владениями Платона» [53] (т. е. на территорию наук о человеческом духе).

Со временем, однако, шок прошёл, и стало ясно, что феномен «говорящей обезьяны» можно интерпретировать вовсе не только как доказательство отсутствия грани между животным и человеком. А именно: его оказалось возможным интерпретировать как доказательство того, что в том языке, который мы привыкли считать «чисто человеческим», на самом деле скрыто присутствуют два языка: язык, роднящий нас с животными, и язык, делающий нас собственно людьми [54].

В самом деле: посмотрим, на какие темы разговаривает обезьяна. Она, оказывается, может сказать «дай мне попить», «почеши мне спину» и даже обозвать человека, который ей не нравится, «грязным». Но ни одна обезьяна в процессе обучения так и не смогла достичь уровня, начиная с которого с ней можно было бы поговорить, например, о философии, о политике, об искусстве. И дело тут вовсе не в том, что существует «потолок» в количестве запоминаемых обезьяной слов; существование такого «потолка» никто ещё не доказал. Дело в качестве слов, а точнее — в различении слов, обозначающих конкретные предметы, и слов, обозначающих отвлечённые понятия.

Поясню. Если я попрошу собеседника: Дай мне эту книгу, — он её даст, если захочет. Но если я его попрошу: Дай мне добро (зло), или: дай мне истину (ложь), или: дай мне социализм (капитализм, фашизм, демократию и пр.) — что он мне даст, если даже и захочет? Ничего, потому что за всеми этими словами стоят не конкретные предметы, а неоднозначные понятия, интерпретируемые посредством других неоднозначных понятий.

Пример свидетельствует, что если язык, роднящий нас с нашими «меньшими братьями», состоит из слов, обозначающих конкретные предметы, то язык, делающий нас собственно людьми, состоит из слов, обозначающих отвлечённые неоднозначные понятия. А поскольку понятие — это слово, замкнутое смысловыми связями на другие слова-понятия, то разница между языком животных и языком людей — это разница между условными «первичными» и «вторичными» знаковыми системами: между механической суммой «означающих» (отдельных, не связанных друг с другом словесных бирок) и их взаимосвязанной смысловой структурой (языковым тезаурусом).

«Троянский конь»

Неразрывное сосуществование в человеческом языке двух типов знаковых систем делает этот язык очень похожим на «троянского коня»: снаружи всё выглядит как «вторичная знаковая система», а внутри скрыто присутствует «первичная». И сходство здесь далеко не формальное, — оно потенциально содержит в себе тот же самый подвох, которым обернулся для древних троянцев пресловутый конь. Дело в том, что различение в человеческом языке двух одновременно действующих знаковых систем позволяет совершенно по-новому взглянуть на последствия применения в управленческой практике бирочной технологии. Ведь если с её помощью отвлечённое неоднозначное понятие обретает в сознании воспринимающих видимость чего-то конкретного, предметно-объективного, то отсюда следует, что бирочная технология — это идеальный инструмент превращения собственно человеческого мышления в мышление «говорящих обезьян» (=«собак Павлова»). Что и подтверждается фактом нынешних, весьма удручающих, тенденций в развитии современной массовой культуры.

С другой стороны: «сюрприз» ожидает нас и со стороны внешней оболочки «коня». Ведь если специфика вторичных знаковых систем сводится к замкнутому в тавтологическом «круге» тезаурусу, а мир воспринимается сознанием через «очки» этого тезауруса, то, следовательно, языковой тезаурус является одновременно и объектом изучения своей «вторичной» специфики, и само́й информационной субстанцией познающего субъекта, его «Я». Или, ещё проще: тезаурус — одновременное вместилище и субъектной, и объектной функций познания.

Но если человеческий язык одновременно — и объект познания, и его субъект, то, значит, прав был В. Гумбольдт, полагавший, что язык имеет самостоятельную жизнь, как бы вне человека, и господствует над ним своею силою [55]. Значит, правы и те современные исследователи, которые считают, что «язык, являясь системой, развивается помимо наших желаний, амбиций и вкусов» [56]. Их правота — это правота точки зрения (до сих пор не получившей беспристрастной научной оценки), согласно которой на уровне использования «вторичных» знаковых систем не мы говорим языком, а он говорит нами.

«Наивный объективизм»

Речь идёт о том, что все наши вопросы о сути человеческого бытия являются на самом деле вопросами, изначально продиктованными нам, в обход сознания, смысловой структурой самого языка. И в первую очередь это относится к наиболее фундаментальным вопросам о происхождении Вселенной, Земли, Жизни, и Разума: как давно уже было замечено, все они имеют своей подлинной предпосылкой не объективную логику независимой научной мысли, а мифо-религиозную концепцию «Начала Мира», бессознательно унаследованную позднейшей философией и наукой [57]. Т. е. все они отсылают вопрошающее сознание не к внеязыковой реальности (что подразумевается по умолчанию в системе традиционно понимаемого историзма [58]), а именно к языковой — к мифологической по своим корням презумпции «происхождения» [59].

Неожиданной данную ситуацию не назовёшь, — её осознавал ещё Э. Кассирер: «Вместо того, чтобы подразумевать под “происхождением” мифологическую потенцию, мы начинаем видеть в нём научный принцип и именно как таковой учимся его понимать» [60]). Тем не менее в науках, основанных на идее временно́й динамики (в космологии, в геологии, в эволюционной биологии, в истории) гипноз понятия «происхождения», создающего иллюзию высвобождения из плена замкнутых на себя понятий, не развеян до сих пор. Что и неудивительно: для закосневшего в привычных ментальных штампах современного научного сознания выход из такого гипноза равнозначен самоупразднению. Ведь признать, что за словом «происхождение» стоит не объективный реальный процесс, а условное понятие, наделённое функцией связывания других понятий тезауруса в единую вербальную структуру с «происхожденческим» смысловым наполнением — означает признать научную несостоятельность всей эволюционно-исторической познавательной парадигмы — основы современной научной картины мира.

Естественно, к такому признанию современный исторический стиль мышления совершенно не готов. Но именно поэтому он и удостоен меткой характеристики «наивного исторического объективизма» [61]. «Наивного» потому, что объяснять происхождение чего-либо посредством презумпции «происхождения» — означает замыкаться в плену тавтологий.

Иллюзия «понимания»

Обострим ситуацию до предела: если на все свои вопросы, от элементарных до фундаментальных, мы имеем одни лишь тавтологичные ответы, то что тогда называть «пониманием»? И вправе ли мы вообще претендовать на него?

Вовсе не случайно эти вопросы задаются всё чаще и чаще, как свидетельства наступившего «кризиса понимания» [62]. «Мы не понимаем, что мы не понимаем… Мы не понимаем, что же мы не понимаем… Мы не понимаем, что мы должны понять» [63]. Как следствие, «“человеком понимающим” сегодня полагает себя едва ль не каждый, кто умственно здоров. Тем более, если он занял какую-то значительную позицию в системе управления обществом или государством, да еще каким-то образом приобрел ученую степень или просто заимел много денег. Спросите такого человека: “Что же ты знаешь?” И окажется, что сплошь и рядом он знает слова и названия явлений, событий, процессов, но не их содержание, не глубинный смысл, то есть сущность. Знание сущности предмета подменяется знанием его названия, которое принимается за понимание. На самом деле это иллюзия знания, иллюзия понимания» [64].

Чтобы процитированное высказывание не производило впечатления излишне максималистского, его нужно воспринимать с двумя оговорками. Первая оговорка: речь идёт — повторяю ещё раз — о понимании на уровне вторичных знаковых систем (а не первичных, где понимание, действительно, имеет место). Вторая оговорка: нужно учитывать свойственное современному массовому сознанию слабое различение понимания и принятия к сведению, где второе достаточно часто принимается, безо всяких на то оснований, за первое.

Поясню. Представим ситуацию, когда учитель химии, объяснив школьникам принципы строения таблицы Менделеева, спрашивает: «Всё понятно?» — и получает в ответ согласное кивание. Но вправе ли мы принимать это кивание за понимание? Ведь настоящее понимание таблицы предполагает исчерпывающее знание причин, по которым она имеет именно такой, а не иной, вид (например — знание того, почему некоторые ряды элементов странным образом «выламываются» из её структуры). И если такого знания нет, то правильнее считать, что мы имеем дело не с пониманием, а с элементарным запоминанием того, что непонятно — с принятием этого непонятного к сведению.

Аналогично — с пониманием взрослых. Вправе ли мы, например, утверждать, что понимаем, чем на самом деле являлся «советский социализм»? Ясно, что обслуживающие власть эксперты кивнут: «Да, понимаем». Они кивнут потому, что обладают огромными запасами принятой к сведению информации на этот счёт. Но наиболее компетентные из советских руководителей никогда на настоящее понимание природы социализма не претендовали: ни И. В. Сталин с его «Без теории нам смерть», ни Ю. В. Андропов с его «Мы не знаем общества, в котором живём».

Или такой пример: вправе ли мы утверждать, что понимаем, каким образом «невидимая рука рынка» сама всё умудряется устраивать наилучшим образом? Ответ теоретико-экономической обслуги опять-таки будет «кивательным» (что не удивляет). Но те эксперты, которые могут позволить себе мыслить и говорить без оглядки на инструкции содержащих их спонсоров, давно уже открыто говорят не о руке рынка, а о совершенно другом органе тела вполне конкретных персонификаторов рынка [65].

Неразличение понятного и принятого к сведению существенно расширяет сферу возможностей манипулирования сознанием, поскольку большинству людей свойственна конформистская способность стыдиться непонимания того, что — как им нередко внушается — понимают во всём цивилизованном мире [66]. И наоборот: способность отличать понимание от принятого к сведению помогает осознать понимание как узнавание того, что уже заложено в языковом тезаурусе понимающего (в предструктуре понимания, по М. Хайдеггеру [67]). Т. е. оно помогает осознать природу понимания как иллюзии понимания.

Действительно: мы переживаем ощущение понимания друг друга (ощущение единомыслия) лишь тогда, когда пользуемся одними и теми же смысловыми структурами языка, когда узнаём одну и ту же языковую реальность, «внутри» которой находимся. Мы убеждены, что понимаем друг друга, если своё «думание» о чём-либо выражаем на одном и том же понятийном языке, независимо от того, как этот язык соотносится с внеязыковой реальностью. И даже независимо от того, в какой эмоциональный цвет окрашен предмет «думания» (в этом втором случае иллюзия понимания проявляет себя в азартном «глухарином токовании» идеологического спора).

Соответственно, ситуация непонимания друг друга возникает в условиях несовпадения семантических структур участников общения — в условиях взаимного неузнавания их разнородных языковых тезаурусов. А сам факт неузнавания свидетельствует, что языковая реальность представлена в головах её носителей не какой-то универсальной (в логическом смысле) структурой, а множеством её осколков и фрагментов: и тех относительно связных, которыми обеспечивается их понятность, и тех относительно автономных, в которых таятся принятые к сведению непонятности.

В свою очередь, сопоставление разнородных, фрагментарных, «калейдоскопических» тезаурусов высвечивает феномен ограниченности даже иллюзорной сферы понятного. Дело в том, что сравнение тезаурусов позволяет уловить преемственность связных обломков языковой реальности, явленную в исторической изменчивости смысловой структуры языковой модели мира — в её так наз. «демифологизации». Т. е. «демифологизацию» удаётся осмыслить как принцип трансформации языковых смыслов [68] — принцип, объясняющий природу тех смысловых непонятностей языка, которыми характеризуется специфика минувших эпох. Для вживания в эту специфику мы прибегаем обычно к услугам специалистов. Но по мере увеличения древности изучаемых культур количество нужных специалистов и качество их компетенции убывает прямо пропорционально глубине погружения в историю. Уже на до-государственных стадиях развития культуры мы входим в соприкосновение с пережитками раннеисторического, так наз. мифологического мышления, т. е. с загадочными смысловыми структурами языка, принципиально отличными от современных. А уровень объяснения этого феномена нынешней наукой до сих пор оставляет желать много лучшего.

Самое интересное — впереди

Принятие к сведению того факта, что мир воспринимается сознанием не «объективно», а через очень сложно устроенную смысловую структуру языкового тезауруса, радикально усложняет задачу соотнесения этого тезауруса с внеязыковой реальностью, переводя её решение с уровня отдельных понятий на уровень всего языка как смысловой целостности. Причём в корне ошибочно представлять эту задачу как частно-научную — как относящуюся к сфере компетенции одного лишь языкознания. На самом деле её нужно рассматривать как свидетельство кризиса всего современного научно-иллюзорного миропонимания, принимающего собственные интерпретации изучаемых явлений за объективную реальность. Это в равной степени относится и к умозрительной гипотезе «Большого взрыва», и к тавтологичному принципу «естественного отбора» («выживают выжившие»), и к скороспелой версии «африканской прародины человечества», и к утопической идеологии «социального прогресса».

Суть кризиса миропонимания подметил ещё в начале ХХ в. А. Пуанкаре: «Вся творческая деятельность ученого по отношению к факту исчерпывается речью, которою он его выражает» [69]. И если такая точка зрения до сих пор воспринимается массовым научным сознанием «со скрипом», то исключительно по эмоциональным причинам. А именно: вынужденное согласие с такой точкой зрения подсознательно отождествляется с научной катастрофой, с лишением ориентиров, с потерей почвы под ногами.

Но так ли это? Действительно ли кризис миропонимания — научная катастрофа?

Нет, это всего лишь обычная в истории духовной культуры смена мировоззренческой парадигмы. Когда-то давно изжило себя представление о плоской земле, покоящейся на трёх китах (слонах), и — ничего страшного не произошло. Точно также устарела, когда истекло её время, и модель трёхслойной вселенной (верхний мир, или рай / средний мир, или место обитания людей / нижний мир, или преисподняя). И — тоже ничего, пережили. А сегодня настала очередь «наивного исторического объективизма». И эту потерю переживём. Пострадает разве что вездесущая и неискоренимая система правил игры в науку, да и то не надолго: правила быстро перепишут.

Но даже с новыми правилами игры в науку возможности спекуляций на ущербностях бирочного сознания резко сократятся. Ведь новые правила, очищенные от встроенной в бирку «происхождения» бациллы редукционизма, вынуждены будут подгонять себя под системный принцип изначально сложностного мировосприятия (напомню, что одним лишь «антропным принципом» перечёркивается вся редукционистская картина мира). Т. е. новые правила придётся выстраивать с учётом прогноза, согласно которому «онтологические предпосылки историографического познания принципиально превосходят идею строгости самых точных наук» [70]. А на таком профессиональном уровне игра в науку теряет, по большому счёту, свой прежний конъюнктурный смысл.

Что касается вопросов, связанных с эмоционально ориентирующими понятиями «добра» и «зла», то в арсенале человеческой культуры хранятся образцы не только «бирочного» их использования. Т. е. содержание данных понятий вовсе не сводимо к штампам типа «силы света» против «сил тьмы», «империя добра» против «империи зла» и т. п. Настоящее, т. е. метаязыковое содержание данных понятий угадывается скорее в том смысловом контексте, на который указал ещё Дионисий Ареопагит: «добро» — это полнота свойственных нам благ, а «зло» — их недостаток [71].

Самое трудное — тоже впереди

В прикладном аспекте на передний край выходит задача изучения смысловых структур языка. Детальный анализ языковой семантики во всех её исторических преобразованиях уже начинает осознаваться как первоочередная стратегическая задача когнитологии (науки о ментально-языковых процессах и о воплощённых в них формах представления знания) на весь XXI век [72].

Проблема лишь в том, что когнитология — это находящийся в процессе своего становления интеллектуальный ресурс общества, по-настоящему пока что не востребованный (мода на слово «когнитология» — не в счёт). О причинах невостребованности нетрудно догадаться: эвристический потенциал когнитологии вступает в явное противоречие с главным принципом современного управления — с тотальным контролем за находящимся «в рабстве у слов» массовым сознанием. Ясно, что риск утраты контроля (немыслимого без опоры на манипулятивные технологии) слишком велик, чтобы власть пошла на него ради таких журавлей в небе, как независимый научный поиск или культурно-образовательные цели.

Как следствие, симбиоз власти и науки приобретает сомнительный, мягко выражаясь, характер: «Власть руководствуется сиюминутными (утилитарными, военными, социально-экономическими, политико-идеологическими) соображениями, а ученые мягко вымогают у власти деньги на гипотетически полезные проекты» [73]. Что, кстати, типично не только для отечественной ситуации: везде и «всегда существует опасность того, что занятость в государственных структурах, ассигнование проектов и денежные вопросы будут довлеть в сознании учёных» [74].

Результат налицо: и в научном, и в массовом сознании консервируется образ мышления, не стыкующийся со всё более явственно обозначающимися тенденциями современной поисковой мысли и терпящий «явный провал в попытке описания системных явлений, волнующих сейчас общество, — кризисов, конфликтов, насилия, терроризма и т. п.» [75].

Но поэтому и ждать от сложившегося порядка вещей чего-либо позитивного не приходится. Наоборот: можно со всей уверенностью утверждать, что в рамках существующей концепции природы и общества оптимистический вариант разрешения общенаучного кризиса не имеет ни малейших перспектив.

Литература

1. Ильин И. А. О фашизме [Электронный ресурс] // Русское небо. URL: http://www.rus-sky.com/gosudarstvo/ilin/nz/nz-37.htm (дата обращения: 16.03.2011).

2. Окороков А. В. Фашизм и русская эмиграция (1920–1945) М.: Русаки, 2001.

3. Стариков Н. В. Национализация рубля — путь к свободе России. СПб.: «Питер», 2011. С. 153–179.

4. Буслаев Ф. И. Предисловие // Узоры старинного шитья в России, собранные и изданные княжною С. Н. Шаховскою. М., 1885. Вып. I. С. 1–2.

5. Луначарский А. Предупреждение // Известия. 1922. 11 февраля. № 255 (1694). С. 5.

6. Колчинский Э. И. Заключение // Наука и кризисы: Историко-сравнительные очерки / Институт естествознания и техники им. С. И. Вавилова РАН (СПб.). Санкт-Петербургский филиал; ред.-сост. Э. И. Колчинский. СПб.: Изд-во «Дмитрий Буланин», 2003. С. 994.

7. Вахитов Р. Р. Либеральный тоталитаризм: репрессивные механизмы современного западного общества и их критический анализ в зарубежной философии ХХ века [Электронный ресурс] // Альманах «Восток». 2003. Июнь. Вып. 3. URL: http://www.situation.ru/app/j_art_20.htm (дата обращения: 16.03.2011).

8. Тойнби А. Постижение истории. М.: Айрис-пресс. 2002. С. 538.

9. Кара-Мурза С. Г. Манипуляция сознанием. М.: Алгоритм, 2000. С. 369.

10. Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: в 10 т. Л.: Наука, 1978. Т. VII. C. 298.

11. Палеолог М. Царская Россия накануне революции / пер. с фр. Д. Протопопова и Ф. Ге (репринт. воспроизведение изд. 1923 г.). М.: Политиздат, 1991. С. 145–146.

12. Массино Ю. С. Контроль рождаемости и контроль сознания в «интересах устойчивого развития» // Интернет-журнал «Демографические исследования». 2009. № 10. URL: http://www. demographia.ru/articles_N/index.html?idR=13&idArt=1581 (дата обращения: 16.03.2011); Кара-Мурза С. Г. Идеология и мать её наука. М.: Эксмо, 2002. С 88–98.

13. Кара-Мурза С. Г. Идеология и мать её наука. М.: Эксмо, 2002. С. 89–90.

14. Там же. С. 97.

15. Британский премьер Дэвид Кэмерон предлагает отказаться от толерантности [Электронный ресурс] // Эхо Москвы. 05.02.2011. URL: http://echo.msk.ru/news/747491-echo.html (дата обращения: 16.03.2011).

16. Лион Фейхтвангер. Москва 1937. Отчёт о поездке для моих друзей. М., 1937. С. 62–71.

17. Комаров В. Д. Сталинская парадигма научно-технического прогресса. СПб.: Русина. 2010.

18. Свиридов Г. Музыка как судьба. М.: Молодая гвардия, 2002. С. 578.

19. Там же. С. 577.

20. Новейший философский словарь / под ред. А. А. Грицанова. Минск, 2002. С. 450.

21. Горюнков С. В. Введение в мифологическую теорию культурогенеза. Часть I. Проблема предпосылочных оснований [Электронный ресурс] // Электронный журнал «Знание. Понимание. Умение». 2010. № 4 — Культурология. URL: http://www. zpu-journal.ru/e-zpu/2010/4/Goriunkov_Culture_Genesis/ (дата обращения: 16.03.2011).

22. А. Пушков. Химера нравственного капитализма // Аргументы недели. 2009. 5 марта.

23. Стариков Н. В. Национализация рубля — путь к свободе России. СПб.: Питер. С. 44–45.

24. Там же. С. 20–51.

25. Преподобный Иосиф Волоцкий. Просветитель. М.: Изд-во Спасо-Преображенского Валаамского монастыря, 1993. С. 261.

26. Кара-Мурза С. Г. Кто такие русские. М.: Эксмо, 2010. С. 102.

27. Там же.

28. Там же.

29. Миропиев М. А. О положении русских инородцев. С.-Петербург: Синодальная типография, 1901. С. 506–510.

30. Цит. по: Шиманов Г. Оккупация и геноцид русских в императорской России, или что мы знаем о самодержавии // Молодая гвардия. 1994. № 1. С. 158.

31. Панарин А. С. Народ без элиты. М.: Алгоритм; Эксмо, 2006. С. 173–174.

32. Кассирер Э. Техника современных политических мифов // Вестник МГУ. Сер. 7 — Философия. 1990. № 2. С. 58–65.

33. Цит. по: Башилов Б. Поэт и царь // А. С. Пушкин: путь к православию. М.: Отчий дом, 1996. С. 287.

34. Цит. по: Смирнова-Россет А. О. Записки / сост. О. Смирнова. М.: Захаров, 2003. С. 318.

35. Горюнков С. В. Герменевтика пушкинских сказок. СПб.: Алетейя, 2009. С. 296–365.

36. Кара-Мурза С. Г. Идеология и мать её наука. С. 118.

37. Горюнков С. В. Приведёт ли нас право к правде? // Он же. Мёртвая царевна и спящий народ. СПб., 2006. С. 300–304.

38. Кара-Мурза С. Г. Манипуляция сознанием. С. 346.

39. Проблеме зависимости этики от мировоззрения посвящено специальное исследование: Горюнков С. В. Глобальный кризис как шанс поумнеть. СПб.: Издательский дом «Нравственный мир», 2009.

40. Золотарёв А. М. Родовой строй и первобытная мифология. М.: Наука, 1964. С. 294–295.

41. Горюнков С. В. Введение в мифологическую теорию культурогенеза.

42. Хайдеггер М. Бытие и время. СПб.: Наука, 2006. С. 153.

43. Кассирер Э. Философия символических форм: в 3 т. М. СПб.: Университетская книга, 2002. Т. I. С. 12.

44. Колесов В. В. Русская речь. Вчера. Сегодня. Завтра. СПб.: «Юна», 1998. С. 237.

45. Преподобный Иосиф Волоцкий. Просветитель. С. 227.

46. Там же. С. 267.

47. Горюнков С. В. Говорящие обезьяны и тайна языка // Вопросы культурологии. 2008. № 4. С. 57–58; Горюнков С. В., Матвейчук Е. Ф. Говорящие обезьяны, язык символов и СМИ // Электронные средства массовой информации: вчера, сегодня, завтра. СПб.: Изд-во СПбГУП, 2008. С. 8–12.

48. Страницы автобиографии В. И. Вернадского. М.: Наука, 1981. С. 134.

49. Гуманитарное знание: тенденции развития в XXI веке / под общей ред. Вал. А. Лукова. М.: Изд-во Нац. ин-та бизнеса, 2006. С. 557–565.

50. Рикёр П. Конфликт интерпретаций. Очерки о герменевтике. М.: Изд-во «Медиум» Моск. философского центра «Academia-Центр», 1995. С. 380.

51. Гадамер Х.-Г. Актуальность прекрасного. М.: Искусство, 1991. С. 24.

52. Линден Ю. Обезьяны, человек и язык. М., 1981. С. 199.

53. Там же.

54. См. примеч. 47.

55. Гумбольдт В. О различии организмов человеческого языка и о влиянии этого различия на умственное развитие человеческого рода. СПб., 1859. С. 12.

56. Колесов В. В. Указ. соч. С. 215.

57. Вернадский В. И. Химическое строение биосферы Земли и её окружения. М.: Наука, 1987. С. 313–314.

58. Горюнков С. В. 1) Кризис историзма и пути его преодоления // Семиозис и культура. Философия и антропология разрыва (текст, сознание, код): сб. науч. статей / под ред. И. Е. Фадеевой, В. А. Сулимова. Вып. 6. Сыктывкар: Коми пединститут, 2010. С. 65–69; 2) Историзм: кризис понятия и пути его преодоления [Электронный ресурс] // Электронный журнал «Знание. Понимание. Умение». 2010. № 4 — Культурология. URL: http://www.zpu-journal.ru/e-zpu/2010/4/Goriunkov/ (дата обращения: 16.03.2011).

59. Элиаде М. Аспекты мифа. М.: «Академический Проект», 2000. С. 40–42.

60. Кассирер Э. Философия символических форм. С. 32.

61. Гадамер Х.-Г. 1) Истина и метод. Основы философской герменевтики. М.: Прогресс, 1988. С. 581; 2) Актуальность прекрасного. М.: Искусство, 1991. С. 72–91.

62. Ильинский И. М. Образование и кризис понимания: докл. на секции «Философия образования» Всероссийского философского конгресса, Москва, Моск. гуманит. ун-т, 25 мая 2005 г. [Электронный ресурс] // Сайт Игоря Михайловича Ильинского. URL: http://www.ilinskiy.ru/publications/stat/obrkrpon.php (дата обращения: 16.03.2011).

63. Там же.

64. Там же.

65. Горюнков С. В. О бестселлере Ж Аттали «Мировой экономический кризис. Что дальше?» [Электронный ресурс] // Институт нравственности. URL: http://www.inrav.ru/ Новости/О-бестселлере-Ж.-Аттали-Мировой-экономический-кризис.-Что-дальше.html (дата обращения: 16.03.2011).

66. Горюнков С. В. Глобальный кризис как шанс поумнеть. С. 7–10.

67. Хайдеггер М. Бытие и время. С. 151.

68. Горюнков С. В. 1) О герменевтике былин // Русская литература. Изд. ИРЛИ РАН. 2002. № 1. С. 107–108; 2) Незнакомая Древняя Русь, или Как изучать язык былин. СПб.: Алетейя, 2010. С. 17–22; 3) Критерий научности и ранние формы ментальности [Электронный ресурс] // Сетевое сообщество «Российская культурология». URL: http://culturalnet.ru/main/getfile/952 (дата обращения: 16.03.2011).

69. Пуанкаре А. Ценность науки / пер. с фр. под ред. А. Бачинского и Н. Соловьёва. М.: Творческая жизнь, 1906. С. 163.

70. Хайдеггер М. Бытие и время. С. 153.

71. Дионисий Ареопагит. Сочинения. Толкования Максима Исповедника. СПб.: Алетейя, 2003. С. 379, 395. О развитии идей Дионисия в богословии средневековой Руси см.: Горюнков С. В. Герменевтика пушкинских сказок. С. 117, 328–331.

72. Луков Вал. А., Луков Вл. А. Тезаурусный подход: Исходные положения [Электронный ресурс] // Электронный журнал «Знание. Понимание. Умение». 2008. № 9 — Комплексные исследования: тезаурусный анализ мировой культуры. URL: http://www.zpu-journal.ru/e-zpu/2008/9/Lukovs_Thesaurus_ Approach/ (дата обращения: 16.03.2011).

73. Макаренко В. Наука и власть: контекст социальной истории науки // Логос. 2005. № 6 (51). С. 101. URL: http://www.ruthenia. ru/logos/number/51/04.pdf

74. Стюарт В. Лесли. Наука и политика в Америке во времена холодной войны // Наука и кризисы. С. 923.

75. Кара-Мурза C. Г. Идеология и мать её наука. С. 108–109.

2011

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я