Преломление. Витражи нашей памяти

Сергей Воробьев, 2022

Наша жизнь похожа на витраж, который по мере прожитых лет складывается в некую умозрительную картину. Весь витраж мы не видим, лишь смутно представляем его ещё не завершённые контуры, а отдельные фрагменты – осколки прошлого – или помним ярко, или смутно, или не помним вовсе. Я внимательно всматриваюсь в витражи собственной памяти, разбитые на отдельные фрагменты, казалось бы, никак не связанные между собой и в то же время дающие представление о времени и пространстве жизни отдельно взятого человека. Человек этот оказывается в самых разных обстоятельствах: на море, на суше, в больших и малых городах, то бросаясь в пучину вод, то сидя в маленькой таверне забытого Богом уголка вселенной за разговором с самим собой… Рассматривать их читатель может под любым ракурсом, вне всякой очереди, собирая отдельные сцены в целостную картину. И у каждого она будет своя. В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Преломление. Витражи нашей памяти предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Портреты без ретуши

Писатель Валерий Попов

Валерия Георгиевича Попова знают многие. Он автор более 30 книг. Прожил долгую плодотворную жизнь, дружил с известными писателями 60-70-х годов. В частности, с Сергеем Довлатовым, Василием Аксёновым, Андреем Битовым, Иосифом Бродским, Александром Кушнером и др. В свои зрелые годы не теряет творческую форму.

У Попова приметная внешность: высок, подвижен, смугл. На протяжении многих лет пребывает в неком неопределённом возрасте.

Наиболее известна его книга «Жизнь удалась». И когда очередной собрат по перу случайно пересекается с ним на тех или иных писательских маршрутах, то, как правило, задаёт ему один и тот же классический вопрос:

— Ну, как, Валерий Георгиевич, жизнь удалась?

И Валерий Георгиевич с неизменным оптимизмом отвечает:

— Удалась! Ещё как удалась! Хата богата, супруга упруга.

На этом, как правило, и заканчивается разговор.

Первый раз с Валерием Поповым я встретился на Международной книжной ярмарке в Риге в 2005 году и подарил ему свою первую книгу «По ту сторону Земного шара». Было очень похоже, что он где-то в вагоне поезда Рига — Санкт-Петербург её полистал. Потому что при последующих встречах на регулярных книжных салонах в Петербурге всегда подходил ко мне и здоровался за руку. Отчасти мне было лестно, что меня помнит известный питерский писатель (как говорят — писатель первого ряда), по всей вероятности, обладающий хорошей зрительной памятью.

На протяжении более десяти лет так накоротке мы с ним и встречались. А в последнее время ежегодно — на Международном книжном салоне в Санкт-Петербурге. Ну как же — Санкт-Петербург, и без салона?

На одной из таких встреч я успел вручить ему свою очередную книгу:

— Почитайте на досуге, о чём пишут русские прозаики за рубежами нашей родины.

Он виновато улыбнулся и молча принял дар. Сразу было видно, что читать подаренное не станет, поскольку писатель часто живёт по принципу: «Писатель пишет, а не читает». Да и всех книг, естественно, не прочтёшь. А засорять голову чьей-то случайной писаниной — себе дороже.

Мимика лица, жесты порой говорят больше, чем слова. У Попова слов было мало, но по мимике я читал примерно вот что: «Пиши, пиши, мой милый друг, тешь своё самолюбие, открывай свою несовершенную душу миру, всё равно ты никому не нужен, это я знаю по себе».

2016 год ознаменовался очередным, XI Международным книжным салоном, который проходил в Михайловском манеже. Валерий Попов мелькнул перед моими глазами в толпе и быстро в ней растворился. Он напоминал носорога, гуляющего среди многочисленных животных, пришедших на водопой к единственному источнику. Источником этим была, конечно же, книжная река, вылившаяся из различных магазинных сетей и издательств на головы жаждущих и отведённая по арыкам к книжным стендам и лавкам салона. На одном из этих стендов лежала и моя очередная книга, посвящённая морской тематике. Она привлекала людей, тем или иным боком связанных с морем, что вовсе не удивительно. Это была моя ниша.

Попова я увидел неожиданно. Он остановился у нашего стенда незаметно, будто подполз по-пластунски. На его губах блуждала лёгкая саркастическая улыбка. Когда мы случайно встретились взглядами, он протянул руку. Поздоровались. Чтобы как-то заполнить образовавшуюся паузу, я решил (уже в третий раз!) подарить ему ещё одну свою новую книгу. Но перед этим было желание разговорить его, чтобы он, к примеру, вспомнил что-нибудь о Василии Аксёнове, с которым якобы приятельствовал в 60-е годы. И я без особых предисловий спросил:

— Вы же хорошо в своё время знали Василь Палыча?..

— Аксёнова, что ли? — переспросил Попов.

— Его самого! — с радостью согласился я, предчувствуя дальнейший предметный диалог.

Реакция у Валерия Георгиевича оказалась неожиданной. Наверное, не с того надо было начинать. Он сделал вид, что кто-то издалека зовёт его, и даже помахал в ту сторону рукой.

— Вы меня извините, — произнёс он на ходу, — я сейчас. — И ринулся по проходу между стендами, сквозь плотную толпу, сквозь время и пространство, сквозь воздушные массы Михайловского манежа, нагретые теплом многочисленных читателей, желавших прикоснуться к книге — к этой не до конца раскрытой тайне запечатленного слова.

Больше на салонах я его не видел. Он канул в толпе, казалось, навсегда. Я ещё пытался на первых порах проследить вектор его движения к внезапно возникшей на горизонте цели, но это было бессмысленно. Попов буквально на глазах растворялся в бродячих скоплениях пришедших сюда людей, то пропадая, то появляясь, сливаясь с густым фоном толпы.

Что побудило его сорваться с места? Может быть, не захотел уйти в тень своего давнего друга Аксёнова? Поговаривают, что их дружба напоминала больше легенду, чем быль. Мало ли кто с кем дружил или не дружил. А возможно, он деликатно избавил меня от бессмысленного акта дарения, а себя — от укора за отсутствие интереса к неохватной пишущей братии.

Не исключено, что свою известную повесть «Жизнь удалась» он назвал под впечатлением рассказа Сергея Довлатова «Жизнь коротка». В довлатовском рассказе остроумно передано отношение классиков к их почитателям и домогателям с «нетленными шедеврами», которые обязательно должен прочесть и оценить «классик», чтобы сказать своё пророческое слово в пользу пока ещё безызвестного автора.

Однако история внезапного исчезновения Валерия Георгиевича в стенах Манежа имела своё продолжение, о котором в то время я даже и помыслить не мог. Валерий Попов увидел мою заметку о себе в очередном номере журнала «Аврора», который он курировал.

Редактор журнала Кира Грозная специально подсунула её под его выразительный нос, и Попов, прочитав заметку с улыбкой на лице, по-видимому, остался весьма доволен содержанием. Именно это обстоятельство и повлияло на дальнейший ход событий. В 2017-м Попов и Кира оказались у меня в гостях на Рижском взморье в Юрмале.

Дело было летом, я показывал местные достопримечательности: зачахший курорт Кемери с сероводородными водами и наркологическим диспансером, кемерские болота с проложенными поверх зигзагообразными деревянными мостками, улицу Йомас в центре Юрмалы, где тусуется разношёрстная богема концертно-эстрадного пошиба, несколько бывших рыбацких деревень на берегу Рижского залива, в которых можно купить деликатесную копчёную рыбу, выловленную норвежскими судами (свои давно порезали на металлолом).

В цыганском квартале Слоки, в западной оконечности Юрмалы, среди деревянных домов со ставнями и дровяными сараями Попов остановился у рассыпанной горки свеженапиленных чурбаков.

Простояв так минуты две-три, он произнёс восторженно и с вдохновением:

— Посмотрите, как фактурно разбросаны дрова!..

Я ещё раз посмотрел и удивился тому, что, действительно, не заметил этого своеобразного натюрморта. Дрова лежали красиво, как выложенные в замысловатую фигуру цилиндрические столбики городков. От них пахло смолой и древесиной. Впору залюбоваться. Но именно Попов открыл для нас эту картину, которая могла оказаться незамеченной.

«Вот, — подумал я, — истинный художник, настоящий писатель, ибо только настоящий и замечает то, что, казалось бы, лежит на поверхности, но не видно обычным глазом».

Редактор журнала «Аврора» тут же сделала снимок этой дровяной композиции.

Вечером мы допили литровую бутыль американского виски «CROWN ROYAL», привезённую мне в презент рижским американцем Джеком Нейхаузеном, автором богато оформленной книги «Спасибо, мистер Никсон».

Попов, для большей солидности и чтобы продолжить американскую линию, достал заначенный накануне бурбон и уже на последнем бокале признался мне откровенно:

— О чём пишет писатель? В основном он пишет о себе: о своей жизни, о неурядицах в семье, о конфликтах с братьями по перу, о своих впечатлениях от прожитых лет, о мгновенных радостях, о редких жизненных взлётах, о других странах, иногда — о своей многострадальной родине… Я вот, например, собираю фарфоровых уток. Говорят, они приносят удачу. У меня уже большая коллекция. И об этом я тоже пишу. Я же писатель. Значит, надо обязательно о чём-то писать. Но всё, конечно, объять невозможно. И по большому счёту не нужно. Глаз писателя должен выхватывать главное.

— Но фарфоровые утки — это же не главное, — пытался возразить я.

— Э-э-э, не главное… Это в зависимости от того, как посмотреть. Утка может быть символом — символом привязанности к родным местам, где она появилась на свет Божий. Ведь она каждый год возвращается к себе домой, чтобы произвести новое потомство, дать жизнь своим птенцам. И так — по кругу… Главное, что надо уяснить в писательстве, что даже хороший писатель, стремясь стать великим, в результате может стать никаким.

— Я тоже пишу о том, что меня задело, остановило в жизни, — подхватил я, — у каждого своя ниша. Отсеивает писателей время, словно сито: вся мелочь свободно проваливается сквозь него, остаются крупные. Таких можно пересчитать по пальцам. И пишут они, открывая для нас человеческую природу, наше предназначение, силу и слабость характеров своих персонажей, показывая разные грани добра и зла. И только обладающим даром откровения удаётся предсказать будущее.

На прощание ответным жестом на мои давние подарки Валерий Георгиевич вручил мне свою книгу «Осень, переходящая в лето», написав своим размашистым и цветастым почерком: «.. с надеждой на дружбу. 25.08.2017».

Но на этом вся дружба наша и закончилась. Он с редактором «Авроры» уехал в свой Питербурх, а я так и остался на берегу Рижского залива в местечке Каугури.

Однако жизнь ещё не закончилась, есть вероятность, что на каких-то случайных изгибах наших дорог найдутся и неслучайные пересечения. И мы вновь встретимся с этим интересным человеком, повидавшим на своём пути многое и многих и сумевшим запечатлеть всё это на страницах своих книг.

В последний день пребывания в Юрмале он мне поведал о своём «загадочном» исчезновении на Петербургском книжном салоне:

— Помню этот момент. Но причиной тому было не моё нежелание пообщаться с тобой, а увиденная мною в толпе Кира. Я боялся её потерять…

И я подумал: «В жизни всегда всему есть объяснение. А мы наматываем не бог весть что, пришедшее к нам из подсознания и ещё неизвестно откуда. Но в любом случае воображение всегда воздушнее, ярче, пугающе неотразимее и желаннее. Но тоже не всегда…»

У Ивана Афанасьевича Васильева

Я вспоминаю встречу с писателем и публицистом Иваном Афанасьевичем Васильевым в конце 80-х. Он жил тогда в добротном деревянном доме на окраине деревни Борки Псковской области, куда меня занесло волею житейских обстоятельств. Мне тогда не было ещё и сорока, а он, умудрённый жизненным опытом и немалым литературным грузом, обременённый двумя премиями в области литературы (Ленинской и Государственной им. Горького), подбирался к 70-летнему юбилею, который в итоге увенчал его жизнь. Писатель жил по-русски просто, убранство дома без излишеств, всё рационально, без стяжательных затей с ненужными вещами. В передней части дома-избы путь преграждали деревянные стеллажи со множеством книг, отгораживающие горницу с большим струганым дощатым столом. На столе были разложены начищенные дольки чеснока и четвертинки луковой головки. Писатель готовился к обеду. Это ощущалось по ядрёному запаху щей, доносившемуся из кухни.

Молодая, сбитая, пышущая деревенским здоровьем хозяйка с улыбкой на лице попросила меня немного подождать:

— Иван Афанасьевич отобедает и уделит вам несколько минут. Потом у него традиционный послеобеденный сон.

Я сразу почувствовал, что нарушил устоявшийся временем и привычками распорядок. Визит мой был неожиданным, не запланированным, притормаживал извечный ход вещей, разрывая их связи в этом уголке спокойного и налаженного быта.

Иван Афанасьевич указал на дальний закуток в лабиринте книжных стеллажей, где стоял добротный письменный стол. Это был его кабинет. Особой радости от моего появления на лице писателя я не заметил. Скорее, на нём отражался какой-то глубокий внутренний, ещё до конца не осознанный вопрос, с которым он и ушёл в свою одиночную трапезу. Ел он молча, не торопясь, с хрустом прожёвывая чесночно-луковичную приправу. Я мог только слышать и нюхать.

Пока Иван Афанасьевич обедал, мне приглянулись стоящие на полках Шекспир, Г. Манн, Гоголь, Эренбург. Снимаю томик, открываю наугад страницу.

Когда на броневых автомобилях

Вернёмся мы, изъездив полземли,

Не спрашивайте, скольких мы убили,

Спросите раньше, скольких мы спасли.

«А что я, собственно, от Ивана Афанасьевича хочу? — подумал я, определяя томик Эренбурга на своё место. — Чтобы он прочитал мои несовершенные и незаконченные литературные опыты? Дал оценку, рекомендации, советы? Я, случайный подмастерье, пришёл к Мастеру под избиение розгами? Или под поощрительный кивок головы? Или ещё для чего-то?»

Мои сомнения развеял сам писатель. Он вошёл в кабинет, расточая в воздухе луково-чесночные ароматы. Постучал ладонью по крепким вертикальным стоякам книжных стеллажей, изрезанных по торцевым частям мелкой неизощрённой резьбой, и произнёс густым горьковским голосом:

— Сам резал! — и он ласково посмотрел на дело рук своих: — Горжусь!

Было сразу заметно, что резьба по дереву — важнейшее дело его жизни. А всё остальное, даже свои писания, держал он в стороне как вторичный, необязательный труд. И, кстати говоря, резьба эта — именно она! — больше всего привлекала внимание в его доме. Остальное смотрелось чем-то второстепенным.

— Ну-с, — проговорил лауреат двух престижных в те времена премий, — с чем пожаловали? Небось, хотите дать мне на прочтение что-то своё?

— Примерно так, — пришлось согласиться мне с его проницательностью.

— Как вас, простите, величать? — поинтересовался писатель.

Я назвался.

— Да, имя обычное. Это хорошо. Надеюсь, псевдонимом не обзавелись? А моё вы что-нибудь читали? Хотя бы последнюю трилогию.

— К сожалению, нет, — признался я.

— К сожалению! — повторил он за мной. — А может быть, к счастью. Ну, хорошо, вы меня, «к сожалению», не читали. А почему я должен читать вас? Да это и не важно, прочту я или нет. Поверьте, от этого ничего не изменится. Вы отнимете у меня драгоценное время, а взамен абсолютно никто ничего не получит. Даже если я прочту ваше, даже если оно окажется гениальным. Что из того? Ни я, ни вы не можете повлиять на ход вещей. Если вам суждено стать мастером слова — это ваша судьба, и вы в любом случае добьётесь своего, и кривая вывезет на то место, где вас оценят. Или не оценят. Вы пришли в мой дом наподобие подмастерья, сделавшего табурет и предлагающего мне его купить. Но у меня уже есть табурет. На нём вы как раз и сидите. А лишних мне не надо.

— Оригинальное сравнение, — заметил я с лёгкой не обидной иронией.

— Именно так! Вы строгаете свои табуретки, я — свои. Если кому-то понадобятся ваши — идите ими торговать. Конечно, занять прилавок на этом рынке не так просто. Но, если постараетесь и докажете, что ваши табуреты самые крепкие, надёжные и долговременные, место само найдёт вас. И потом не забывайте, что этот условный табурет стоит денег. На него потрачен немалый труд. А любой труд тем или иным образом вознаграждается. Я, например, за гонорары от своих работ построил этот дом, в котором мы находимся. Дом — это храм. И душа храм. В этих обителях должно быть светло и спокойно. А если светло и спокойно, то и благостно.

— Но писать научить невозможно. А делать табуреты можно научить, — возразил я.

— Это глубокое заблуждение. Каждый должен заниматься тем, к чему более расположен. Можно привить только навыки. Если вы расположены к писанию и не можете не писать, то будете писать и в стол. Это не зазорно. И даже полезно. Готовую вещь всегда можно вынуть, огранить её, подчистить и поправить угловатое. Тогда можно и в ход пустить. Издревле создавались запасы на будущее, только нужно уметь их сохранить. А в нужное время — использовать. Вы уж извините меня за такие сравнения, но я человек сельский, у меня и аналогии соответствующие. А главное — умейте находить себя в том, что по душе.

Сказав это, Иван Афанасьевич опять с любовью похлопал ладонью по резным узорчатым торцам книжных полок. Он оказался не любителем читать всё подряд. Особенно те вещи, которые ему кто-то подсовывал. И это правильно. Когда вам навязывают товар, это всегда кажется подозрительным. Он научил и меня так же относиться к ненужному. Ну, если только что-то особенное затронет душу, тогда вчитываюсь, вдумываюсь, рассуждаю. Но это бывает не слишком часто. Особенно с возрастом.

Я благодарен судьбе за эту встречу. Подобные встречи помогли мне относиться к жизни не так, как придётся, а более взвешенно. И принимать всё не только в той полутьме, в которой отражена наша шершавая действительность, но и в свете постигаемой истины.

Борис Орлов

Бориса Александровича Орлова я повстречал в 2005 году. Зашёл «на огонёк» как сопредседатель рижского Союза литераторов. Он тогда был и до сих пор остаётся председателем Петербургского отделения Союза писателей России. Для многих фигура неоднозначная. Но для меня понятная и прямая. У него морская закалка. У меня тоже. Поэтому общаемся мы, как говорится, без переводчика: моряк моряка видит издалека. Хотя в званиях у нас большой разрыв: у него погоны капитана I ранга, у меня — старшины I статьи. Но на Северном флоте служили параллельно: он на атомной подводной лодке, я в базе подплава.

В обращении Борис прост и конкретен. Как старому подводнику, ему постоянно нужны цель и образ врага. И он находит и то, и другое. Врага чует нутром, определяет по слову, поведению и делам. Борется с ним жёстко и бескомпромиссно. Поэтому и врагов у него много. Под его горячую руку и крутой нрав лучше не попадаться. Молодые литераторы, коих в Петербурге не счесть, Орлова побаиваются и встают на дыбы: он редко их журит, в основном ругает и воспитывает, как матросов на военном корабле.

Стиль руководства его военный, но по-другому, пожалуй, нельзя. Литераторы народ ревнивый, амбициозный, нередко раздражительный, часто завистливый, эгоистичный, эгоцентричный — разный. Их может сплотить только военная дисциплина, даже если это сплочение направлено против самого руководителя. Поэтому-то питерское отделение СП России одно из самых многочисленных, и не распалось, и работает по сей день.

Я как-то говорил ему о том, что борьба эта может отвлекать от творчества, ослабить поэтический дар. А этот дар у него, безусловно, есть. На мой взгляд, он является продолжателем русских традиций, связанных с такими именами, как Сергей Есенин, Николай Клюев, Сергей Клычков. Поэзия Орлова проникнута болью за Россию, за русскую деревню, за наш флот — опору самостоятельности и независимости Родины. В нём не манерно, без надрыва проявляется русская самобытность и не израсходованная до конца богатырская сила. Его философское осмысление нашей жизни отражено, к примеру, в таких строках:

Шаг тяжёл. И постарело тело.

Чаще ждём нерадостную весть.

В детстве мир мечтаем переделать,

В старости — оставить всё, как есть.

Орлов прост в дружеском общении, даже иногда слишком прост, но найти и сказать вовремя резкое слово умеет. Бьёт всегда в точку, в цель, как при торпедной атаке. Похоже, враги ничуть не вредят его творчеству, а придают ему новый творческий импульс. Это держит поэта на плаву. Он сам признаётся в своих стихах: «Но знаю, что вам без меня — спокойней жилось бы и тише».

На мой посыл о «внутриполитической борьбе» в писательской среде и около неё он реагировал по-военному:

— Даже во время боевых дежурств, когда уходишь в поход, как на войну, я раскладывал чистые листы на атомном реакторе и писал. И то были не самые плохие стихи, а возможно, и лучшие. Так что состояние конфронтации для меня привычно. Это просто рабочая атмосфера.

Мне тут же припомнились строки из подаренной им когда-то книги стихов «Надо мной только вечер и Бог».

Кто-то дышит в затылок, толкает в кювет.

Жизнь — игра в догонялки и прятки.

Бьют за то, что родился на свет…

Я встаю. Всё в порядке!

У меня с Орловым в своё время тоже была «сцепка». Ему страшно не понравилось моё сотрудничество с его нелюбимым питерским альманахом, а скорее всего — с его редактором. Сколько было упрёков и укоров на мою голову!

— С кем ты связался?! — нападал он на меня. — Ты, вообще, знаешь, кто он такой?! На подлодке таких на пушечный выстрел не подпускают…

Я не защищался, а просто и доходчиво апеллировал, мол, твоих мотивов не знаю, воюй с ними сам и меня в эти военно-морские игры не вмешивай…

— Да ты знаешь… — продолжал Орлов.

Пришлось его прервать — не знаю и знать не хочу…

Какое-то время он имел на меня зуб. Это было видно по натянутому с его стороны отношению. Но поскольку я одеяло на себя не тянул и сохранял к нему прежнюю приязнь и уважение, он это почувствовал и постепенно оттаял.

Морскую службу знаю не понаслышке. Прослужите десять-пятнадцать лет на подводной лодке, и я на вас посмотрю. Моряк-подводник — это особый статус. На нём держится — говорю это без пафоса — мир на нашей планете. Когда субмарина приходит из дальнего похода, пробыв полгода под водой, моряков качает от ветра, а сами они похожи на бледнолицые привидения, до конца не осознающие реальность встречи с долгожданным берегом. Потом их здоровье восполняется обязательным отдыхом и почти месячным лечением в лучших санаториях Союза. Походите вот так хотя бы с пяток лет, вы по-хорошему заматереете, приобретёте навыки бойца и непримиримость к фальши и лжи. Всё это Орлов приобрёл, и у него этого уже не отнимешь.

С Борисом Александровичем всё просто и не просто. Понять его может только человек русской души.

Как-то в разговоре с одной петербургской поэтессой, чьи стихи привлекают внимание немалого круга читателей, речь зашла о Борисе Орлове. Поначалу она скептически отнеслась к этому имени, припомнив совместное выступление на одной из поэтических площадок. Её не привлекли ни форма морского офицера, ни чёткие «рубящие» строки его патриотических стихотворений. Да и говорили о нём в среде литераторов самое разное.

— Что есть стих? — спросила она не то у меня, не то у себя и продекламировала:

Поэта стих — обрывки разговора,

песчинки смеха-хрусталя…

Мне, к сожалению, пришлось её прервать:

— Я понимаю вашу поэтическую музыкальную стихию, но и вы постарайтесь понять его стихию — стихию моря, родной земли, стихию грусти и боли за свою Родину, стихию Богом данной нам жизни. И кстати, его стихи о России очень созвучны с вашими…

— Моими? — удивилась она. — Не может быть!

— Что-нибудь можете прочесть из своего? — спросил я.

— О России? Ну хотя бы вот это:

Я принимаю в дар

дыханье лёгкое полей,

медлительность

просёлочной дороги,

всеблагодатную

отверженность монастырей

и в прорези лесов —

глаза озёрной

глади-недотроги.

Смиренная,

приму смиренность ноября

и мерность времени

вне веденья полёта,

привычку матери —

калитку отворя,

перекрестить вослед,

оберегая от кого-то…

Всевышнего немилость,

Русь моих скорбей,

приму без слёз,

без вздоха укоризны…

Но золотых

всевластие цепей?

Как не вольна душа твоя в них,

бедная ОТЧИЗНА…

В ответ я открыл томик Орлова.

— Это вам наверняка понравится:

Скорее бы добраться до ночлега,

Пока в деревне люди не уснут.

Скрипит моя разбитая телега,

И щёлкает лохматым длинный кнут.

Живём на горе, а не на потеху,

Как двести лет назад… И грязь, и жуть.

Бежит лошадка там, где не проехать

Машинам — позабытый русский путь.

Смеркается. Но шаг лошадки пегой

Короток. Впереди слышна гроза.

Скрипят деревья. И скрипит телега.

И жизнь течёт, как двести лет назад.

— Это Орлов?! — спросила поэтесса с удивлением.

— Это Орлов! — подтвердил я.

— Да-а… — протянула она и тихо добавила: — Прав Фёдор Михайлович — широка русская душа.

Михаил Задорнов

На улице Альберта, дом 4 в Риге долгое время находилась библиотека имени известного советского писателя Николая Задорнова, которую открыл и содержал его сын Михаил Задорнов. Этот дом был построен в 1911 году в югендстиле по проекту Михаила Эйзенштейна, отца знаменитого советского режиссёра Сергея Эйзенштейна. Описывать дом не берусь. Здесь нужно знать не только архитектурные термины и приёмы, но и древнюю историю, геральдику, символику, предпочтения прошедшего века и многое другое — всё, что отразилось в художественной отделке как самого фасада, так и внутренних интерьеров.

Михаил Задорнов заработанные деньги от своих выступлений, концертов и книг щедро пускал на благотворительность: помогал людям, попавшим в трудную ситуацию, в одном из престижных кварталов Риги открыл упомянутую мной библиотеку, приглашал и привечал известных представителей литературы, кино и эстрады. Одним словом, был добрым малым.

В библиотеке, которую в народе окрестили «Задорновкой», в большом просторном холле мы собирались раз в месяц для творческих встреч. Сам хозяин библиотеки время от времени приглашал к себе светочей литературного бомонда России. Они, как правило, выступали в присутствии относительно небольшого круга заинтересованных лиц, оставляли в дар библиотеке свои книги, расписывались на стенах холла, фиксируя не только свою подпись, но и короткие пожелания или просто умные высказывания и выражения.

К сожалению, после ухода Михаила Задорнова библиотека в связи с прекращением финансирования перестала существовать. Не нашлось ни одного русского предпринимателя или общественного деятеля, который взял бы на себя бремя или часть бремени расходов на сохранение столь необходимого русского наследия в Латвии. Но не прошло и полгода, как ситуация всё-таки изменилась: библиотека Задорнова, слава Богу, начала новую жизнь, но уже в другом месте — под крышей «Дома Москвы» в Риге. Нашлись люди, которые возродили библиотеку. Было сделано главное: сохранён основной фонд, появилась моральная и материальная поддержка. Библиотека и сама идея выжили.

При жизни Михаила Задорнова в библиотеке, располагавшейся в историческом здании, выступали Евгений Евтушенко, Андрей Дементьев, Владимир Мединский, Дмитрий Певцов, Владимир Качан, Сергей Алексеев. Михаила Задорнова связывала с ними не только дружба, но и близость взглядов и мнений по вечным русским вопросам.

Как-то раз я оказался на встрече с Захаром Прилепиным. Круг приглашённых был довольно узким: холл вмещал не более тридцати человек. Цена за вход была почти символическая, всего 10 евро. Писатели могли говорить о таких вещах, которые не «прокатили» бы в других местах.

После традиционного вступительного слова Задорнова Захар Прилепин своё выступление начал с того, что однажды ему позвонил Никита Михалков, сказав мягким голосом мэтра: «Старик, ты — гений».

— После такой оценки, — с полуулыбкой на губах заметил Захар, — мне нужно было бы говорить какие-то умные вещи…

Особенно умных вещей он не сказал, но в итоге произвёл впечатление знающего, начитанного собеседника, имеющего свой твёрдый взгляд на процессы, происходящие в нашем обществе, в мире в целом и в литературе в частности. Было много вопросов, что всегда является индикатором интереса к автору. Но лично у меня создалось впечатление, что всё сказанное им было произнесено как-то отстранённо. Словно писатель находился не здесь, а где-то там — в атмосфере задуманного им нового романа. А наша встреча существовала для него как навязанная необходимость.

Тем не менее Задорнову понравилось его выступление, но особенно понравились нескончаемые вопросы слушателей. И он на ходу принял решение: на следующей неделе выступить самому, и притом бесплатно, в надежде услышать такие же «умные» вопросы.

— Зал не может вместить всех желающих, — сообщил он в завершение, — а мне хочется пообщаться именно с вами. Поэтому оставьте билетики на наш сегодняшний вечер, они будут пропуском на встречу со мной.

На встречу с Задорновым пришли тем же составом, свободных мест не было.

Он поблагодарил за интерес к его творчеству и после короткого вступительного слова сказал:

— Лучше спрашивайте. А я буду отвечать.

Я уже заметил, что для любой знаковой фигуры не обязателен даже «разогрев» публики для привлечения особенного внимания к своей персоне. Просто достаточно сказать: «Задавайте ваши вопросы». И всё. С интересным человеком встреча обязательно будет интересной и запоминающейся. Главное — это обратная связь, когда протягивается нить между аудиторией и выступающим.

После выступления около Задорнова собралась толпа не до конца удовлетворённых слушателей, и вопросы задавались уже тет-а-тет. Когда народу поубавилось, подошёл и я поблагодарить его и за выступление, и за библиотеку, и за возможность проводить в её стенах наши литературные семинары.

Пожав мою протянутую руку, он заметил:

— Такое рукопожатие пошло от масонов. У славян принято по-другому.

И он взял мою руку чуть ниже локтя, автоматически я сделал то же самое, в итоге наши руки сошлись в замок.

— Чувствуете разницу? Здесь проявляется настоящая славянская сила и единение.

Задорнов теме славян уделял особое внимание. На эту тему им написаны несколько книг: «Князь Рюрик. Откуда пошла земля Русская», «Слава роду! Этимология русской жизни», «Рюрик. Потерянная быль». Он пытался исследовать происхождение, язык и пути распространения славянских народов. На эту же тему им были созданы фильмы «Вещий Олег. Обретённая быль» и «Рюрик», в которых он возвращался к извечным вопросам истории.

После нашего рукопожатия по-славянски Михаила Задорнова я больше не видел. Пришёл только через год на его отпевание в церкви Святого Александра Невского. Народу было — тьма.

А я всё вспоминал то крепкое славянское рукопожатие от неординарного и светлого человека.

Вневист Алексей Филимонов

Алексей Филимонов — особая личность. Он живёт в каком-то парадоксальном мире символов, ощущений, в «творящем сознании запредельного бытия». Его взгляд постоянно устремлён в какие-то неведомые для нас дали. Речь наполнена нелепыми для «непосвящённого» смыслами. «Утрата осязаемого пространства здесь приближает Космос», — говорит он. И в этом весь Филимонов. Он смотрит на нас с вами будто с какой-то доступной лишь одному ему туманной вершины. Отсюда его идея о рождении нового течения «вневизм», которое он пестует и лелеет, пытаясь привить его к общему литературному древу.

Что мы знаем о вневизме? Ничего. В литературных кругах над ним посмеиваются, не принимают и отторгают. Филимоновым была сделана заявка на обстоятельный доклад по вневизму не где-нибудь, а в ЮНЕСКО. Основатель вневизма настаивает, что «вне» — это единственная «несубстанциональная субстанция», проявленная в человеке неземном, воскрешённом в духе нового тысячелетия перед вторым пришествием. Филимонов считает, что приставка «вне» приложима к любому существительному, поэтому, с его слов: «…вневолюция свидетельствует об опоре на подлинную традицию, когда символ, согласно вневизму, знаменует некое зияние, сквозную вертикаль духа, уводящую в безбрежье ради подлинного возвращения и присутствия здесь и теперь в материи ради её преображения, достигая, при человеческом участии, по словам современного поэта, некоего «всевидения извне».

Не обошёл Филимонов и Малевича с его чёрным квадратом: «…Мир дал трещину, и сквозь неё полезла паутина мистики, обволакивающая мутной ширящейся пеленой души и сознание. Удивительно, что сей эзотерический прорыв никоим образом не связан с формированием новой эстетики, более того, на ней вообще ставится крест, и здесь также тайно проступает Малевич в ипостаси маляра символики тоталитаризма!»

Маляр символики тоталитаризма! — вот определение Малевичу по Филимонову. Маляр! Но не художник.

Я не то чтобы увлёкся филимоновскими словоплетениями, но какое-то время в переписке с ним бесплодно дискутировал о смысле человеческого словотворчества, удивляясь нелепым идеологемам его языка, порождённым хаосом его мыслей. Переписка попала в руки главного редактора журнала «Второй Петербург», и он её ни-чтоже сумняшеся опубликовал в очередном номере. Что в итоге ввергло в ступор здешних литераторов, и далее посыпались реплики: «больно умные стали», «словечка в простоте не скажут». Последняя реплика, надо признаться, была вполне справедливой. Куртуазность и вычурность письма ещё не говорят о глубоком уме или интеллекте, а скорее свидетельствуют об обратном — манерности и раздутом эго.

Один серьёзный литератор сказал по этому поводу примерно следующее: «Здесь проявляется своего рода словоблудие, плетение слов-сетей. А сети-то дырявые. Создатель и идейный вдохновитель нового течения просто родил очередного идола, молится на него и ищет себе адептов. Странно, что на его удочку клюют».

Приведу для примера хотя бы несколько филимоновских строк из его поэтического опуса «Внецвели внезантемы»:

Внезантем лепестки манящи,

уронила звезда цветок

в глубину, в серафимость чащи,

притаившуюся меж строк.

О спросе на вневизм можно судить по следующему эпизоду.

Присутствуя на очередном ежегодном книжном салоне в Петербурге, я уютно расположился в павильончике Санкт-Петербургского отделения Союза писателей России рядом с прозаиком и моим единомышленником Анатолием Козловым. Все книги, в основном питерских литераторов, были плотно разложены на столе-прилавке, и их авторы, время от времени подходя к нашему павильону, интересовались востребованностью своих творений. Среди творений лежала и небольшая книжица стихотворений вневиста Алексея Филимонова. Лежала она в первом ряду и была вполне доступна для собравшихся в манеже толп, жаждущих слова. Но за три дня работы салона никто не удосужился не то что поинтересоваться содержимым книжицы, но даже прикоснуться к ней взглядом.

Чтобы хоть как-то выделить книжицу нашего вневиста, мы с Анатолием положили её в центр стола, окружив бутербродами с красной икрой, сосисками, огурцами и дольками мандарина. Была надежда, что, оказавшись в центре натюрморта, она наконец-то привлечёт внимание читателя.

Борис Орлов, председатель Санкт-Петербургского отделения Союза писателей и один из главных действующих лиц салона, проходя мимо и заметив «пиршество», сказал с ненавязчивым укором:

— Ребята, я всё понимаю, но так тоже нельзя…

Когда мы предложили ему выпить, он наотрез отказался:

— Сейчас не могу, на работе. У меня сегодня ещё три мероприятия.

— Так мы тоже вроде на работе, — согласился мой коллега, — а есть-то хочется. Никто нас не подменяет. Вот и решили, не отходя от кассы, так сказать.

— Ну, смотрите у меня! — дружески погрозил пальцем Орлов, видя нашу трезвость.

Когда мы приняли по третьей и на импровизированном столе осталось только два бутерброда, долька мандарина и огурец, к нашему павильону подошёл сам Алексей Филимонов.

— Как идёт продажа? — поинтересовался вневист, выискивая среди разложенных книг свою.

— Очень хорошо, — сразу отозвался Анатолий, — у меня «Закваски Фарисейской» только две книги осталось. Думаю, если не сегодня, то завтра всё уйдёт.

Когда взгляд Алексея Филимонова остановился на бутербродах с красной икрой, красиво разложенных вокруг его книги «Ночное слово», то поначалу вневист не знал, что и сказать, а только открывал рот, как вытащенная из воды рыба. Наконец, слегка заикаясь, произнёс:

— Это что ж такое делается? Почему на моей книге еда? И как всё это объяснить?

— Здесь всё очень просто, — начал объяснять Козлов, — чтобы хоть как-то обратить внимание на твою книгу, мы решили вытащить её на видное место и украсить сам видишь чем. Смотришь, книгу кто-нибудь и купит. А так она у тебя аж с 1999 года лежит где-то под спудом… А если и не купят, то хотя бы послужит она доброму делу — покрасуется как главная деталь натюрморта. Не зря, получается, печатал. Давай выпьем за твою книгу и за твой мудрёный вневизм. У нас ещё есть… — И наш прозаик, автор «Закваски», потряс плоской флягой из нержавеющей стали, и в ней забулькало.

У Алексея Филимонова лицо сделалось абсолютно симметричным, похожим на затвердевшую маску, носогубные складки разгладились, уши слегка ушли назад. Он вытащил из-под остатков разложенной закуски своё «Ночное слово» и среди бела дня опустил его в боковой карман пиджака. Не произнеся больше ни звука, наш вневист удалился с надмирной печалью, окутавшей весь его облик.

— Не понимает Филимонов, — сделал заключение Анатолий Козлов, — нашего дружеского к нему расположения. Вневист, он и есть вневист. Пора ему уже спуститься с небес на землю.

Геннадий Муриков — критик

Г. Г. Мурикова первый раз я встретил в Доме писателя на Звенигородской, 22. Меня пригласили на тематические чтения по Серебряному веку. Муриков был сосредоточен, бледен и после короткого доклада по Серебряному веку, словно споткнувшись о лежащее поперёк дороги бревно, остановился на Вяч. Иванове, сделав акцент на его творческом и брачном союзе с Л. Д. Зиновьевой-Аннибал. Она мечтала о «дерзком реализме», который поможет «с бережной медлительностью, всё забывая, читать и перечитывать книгу, которая подхватит читателя волною тончайшего, как кружевная пена, и меткого, как имманентная правда жизни, искусства». Вот как сам

Вяч. Иванов, её муж и обожатель, писал о творчестве своей жены: «Множественность относительного, отражённого, превратного. Дурная бесконечность искажающих преломлений. Призрачное дробление, размножение, разложение единого. Растерзание мерцающего над омутом лика алчною смутой полой тьмы. Распадение полного, самодовлеющего, безвременного бытия на жадные и ненасытимые миги».

«Вот где источник и выгребная яма вневизма Филимонова», — подумал я. В пристрастии к творчеству Вяч. Иванова они с Муриковым были очень похожи. Хотя в жизни друг друга сторонились: подобное не всегда тянется к подобному, особенно если по своей природе оно эгоистично.

— В 1907 году Зиновьева-Аннибал скоропостижно умирает от скарлатины, — рассказывал Муриков, — это явилось для поэта переломным моментом в жизни. Через два с половиной года он начинает жить со своей падчерицей (дочерью Зиновьевой от первого брака) В. К. Шварсалон, а летом 1913-го женится на ней.

Как бы оправдываясь, Муриков продолжает:

— Но главное не это, а то, что Вячеслав Иванов определял духовный кризис европейской культуры как «кризис индивидуализма», которому должна противостоять религиозная, «органическая эпоха» будущего, возрождённая прежде всего в лице России. Функцию религиозного обновления человечества, по представлению Иванова, берёт на себя христианство.

— А как же «растерзание мерцающего над омутом лика алчною смутой полой тьмы»? — вставил я свой вопрос в короткую паузу муриковской лекции, запомнив почему-то именно этот тезис.

Судя по недоброму выражению лица лектора, он, вероятнее всего, подумал, что я над ним подтруниваю или даже издеваюсь.

Он зло посмотрел в мою сторону и ответил:

— Именно так — растерзание мерцающего над омутом лика!.. Это и есть кризис индивидуализма.

— Вот теперь всё становится на свои места, — подыграл я.

Муриков опять недобро посмотрел в мою сторону из-под белёсых бровей, и стало видно, что с этого момента он заимел на меня зуб. И это очень скоро проявилось.

На следующей неделе в том же Доме писателя организовали литературные чтения. Выступали представители питерской школы. В основном читали стихи. Читать прозу сложнее — надо обладать особенными способностями декламатора.

Когда мне, как гостю из Латвии, предоставили слово, я решил не усложнять процесс и прочитать короткие прозаические миниатюры, которых скопилось в записной книжке изрядно. Начал по памяти:

Вначале было Слово

а уже от

Него пошли слова…

На втором или третьем фрагменте из задних рядов, как чёрт из табакерки, вдруг выскочил критик Муриков.

Приблизившись к авансцене, критик отогнул в сторону на уровне лица свою ладонь, будто официант, несущий поднос с яствами, и, обратив ладонь ко мне, с сарказмом произнёс:

— Что это вообще такое?.. — И вышел демонстративно за двухстворчатую дверь, давая всем присутствующим понять, что игнорирует такое творчество с высоты своей «литературносформированной» натуры.

— А кто это такой? — по-простецки вослед ему спросил я.

Солидный пожилой мужчина, сидящий ко мне ближе всех, громким шёпотом пояснил:

— Это известный литературный критик и публицист Геннадий Муриков, закончил школу с золотой медалью, с отличием университет имени Жданова, работал редактором в «Звезде», автор нескольких сот статей…

— Не оценил! — с досадой произнёс я. — И даже догадываюсь почему. Мне остаётся лишь сказать: прошу простить меня Христа ради! Не дорос!

— Ну что вы, что вы! — засуетились в зале. — Продолжайте, пожалуйста. Не обращайте внимания на подобные вещи. У нас тут всякое бывает. Возможно, наш критик просто не успел опохмелиться…

Но я продолжать не стал. Вячеслава Иванова я всё равно не переплюну. И в этом Муриков был прав. Скорее всего, его уход олицетворял собой именно несовместимость Серебряного века с нынешним, слегка посеребрённым.

Виктор Пеленягрэ и Елена Пиетиляйнен

В феврале 2009 года я присутствовал на съезде Международного Сообщества писательских союзов (МСПС), являющегося прямым преемником Союза писателей СССР. На съезд съехались «мастодонты» советской литературы. Возглавлял тогда МСПС сам Сергей Владимирович Михалков — легенда советской литературы, автор текстов государственных гимнов СССР и РФ, а также любимых детских стихов про дядю Стёпу. Михалков держал вступительное слово на открытии съезда, долго раскочегаривал свой монолог, пока, наконец, не зациклился на старом своём друге Расуле Гамзатове. Председателю съезда даже пришлось «отрезвить» Михалкова, вернуть в зал, дабы он осознал, что помимо его значимости есть ещё и другие насущные дела, должные уложиться в регламент мероприятия.

Из всех выступлений я вынес одно: здесь, как и везде, есть позиция, есть оппозиция и война интересов отдельных групп, за которыми стоят те или другие знаковые фигуры. В итоге литература превращается в политику, а политика в бизнес. Знаковые фигуры обозначались в основном на трибуне. Сыпались обвинения, претензии и укоры в адрес различных литературных структур, а особенно Литфонда, где вращались основные писательские средства. Потом эти фигуры растворялись в съездовской массе, как бульонные кубики в кипящей воде.

Но были и такие, которые не растворялись. Среди них выделялся своенравный, в лучшем смысле этого слова, русский поэт Валентин Устинов. По-своему выделялись поэт-песенник Виктор Пеленягрэ, азербайджанский поэт профессор Эльчин Искендерзаде и главный редактор журнала «Север» Елена Пиетиляйнен.

Устинов только что выпустил очередной поэтический сборник «Песчаный свиток» и всё пытался прочитать из него отдельные стихи, что ему, в конце концов, и удалось, но уже на другом мероприятии — банкете в большом зале Писательского дома в Переделкино.

Там же проявил себя и популярный поэт-песенник Виктор Пеленягрэ. Он сам исполнял свою песню «Как упоительны в России вечера», которая сразу стала, как принято говорить, шлягером или хитом. Надо отдать должное — он уловил вкус того времени и вкус забытой французской булки и мастерски, хорошо поставленным голосом исполнял свою песню на зависть другим эстрадным певунам.

Бережно держа микрофон двумя руками, как поднятый с навощённого паркета надушенный платок прелестной барышни, и принимая немыслимо-извилистую позу вдрызг влюблённого юнкера, пел:

Балы, красавицы, лакеи, юнкера,

И вальсы Шуберта, и хруст французской булки.

Любовь, шампанское, закаты, переулки,

Как упоительны в России вечера.

Песня заканчивалась проникновенными словами:

На том и этом свете буду вспоминать я,

Как упоительны в России вечера…

Мы частенько пересекались с Пеленягрэ: и на банкете в Переделкино, и в Доме Ростовых на Поварской улице на закрытии съезда МСПС. Но чаще — когда он шёл с московской электрички в знаменитый писательский городок в Переделкино. И каждый раз при встречах у нас происходили короткие беседы без всякого повода.

— Популярность — это ноша, — говорил он, имея в виду себя, — но, с другой стороны, это и почётная роль, приносящая дивиденды. Я ведь среди всех вас один из немногих — профессионал, живу на заработанные сочинительским трудом деньги. И мне нравится моя работа. А это — главное. Все сочинённые мною песни — хиты. И за них хорошо платят. Я понимаю, что могу ещё и петь свои песни. Но здесь у каждого своя поляна и своя песочница. Меня к ней не допускают. Меня даже особо не афишируют. Главным героем всегда является исполнитель. Я стою у него в тени. Но без моей тени не было бы и самого исполнителя. Это мало кто понимает. Так что где чья тень — в этом надо ещё разобраться. В принципе я — над всеми. На мои слова пишут музыку — тот же Саша Добронравов. Есть среди вас такие? Нет. Но моё превосходство никто не хочет признавать. Каждый лезет со своим букварём, где по-разному переставлены буквы: «Мама с мылом мыла раму, мылом мама раму мыла» и так далее.

— А Устинов?.. — возражали мы.

— Устинов вне конкуренции. Но на его стихи никто песен не поёт. Он Титан. А Титана трудно петь. У каждого талантливого стихоплёта своя интонация в поэзии. Я, например, иногда пишу в размере неполного триолета, это одна из древнейших форм европейского стихосложения, ставшая и русской тоже благодаря Карамзину. Я только принимаю эстафету. Это всё хорошо работает, если иметь талант. А у меня он, безусловно, есть.

Возможно, такие заявления были не совсем скромными, но в них была своя правда.

— А что значит «на том и этом свете буду вспоминать я»? — решил я по-дружески подначить Пеленягрэ. — Как это понимать — «на том»?

— Хэ, — ответил на замечание поэт-песенник, — до того света надо ещё дожить. А там посмотрим…

Честно признаться, лицо у Пеленягрэ было невыразительным, слегка одутловатым. Уверенность в себе шла у него изнутри.

— В поэзии вообще трудно прославиться. Стихи сейчас пишет каждый второй. Уверен, что вы тоже стихоплёт. Так?

— Отчасти так.

— Отчасти, — усмехнулся он, — а надо быть полностью! Брать напористостью, уходить от штампов, не усердствовать с метафорой, наполнять текст внутренним содержанием, историей и, главное, мелодией. У каждого текста своя мелодия.

— А как же тогда Устинов? Он же без мелодии…

— Как без мелодии? Его петь нельзя. Но в стихах его звучит Мусоргский. А это гораздо выше. Но немногие в наше время разбираются в Мусоргском. Я поймал время за хвост, поэтому-то — на коне. Я поэт всенародный. А Валентин — поэт народной элиты, для избранных, для тех, кто понимает, для специалистов. Поэтому мне завидуют, а ему нет. Он — отшельник, а я — популист, в смысле популярный. Это нелегко, но почётно и материально выгодно. Не люблю работать от звонка до звонка, — кстати, никогда так и не работал, хотя и заканчивал в своё время профессионально-техническое училище по специальности каменщик-монтажник. Мне необходим временной и пространственный континуум. Монтажник в нём лишний человек. А чтобы стать свободным художником, не хватало фактуры и связей. Чтобы себя проявить, на первых порах нужно обязательно влезть в какой-нибудь коллектив, лито, союз, объединение. А лучше создать что-то самому, возглавить. В 80-е годы я, например, создал Орден куртуазных маньеристов и стал его архикардиналом. Нас было не так много, но мы были независимы, и нам вместе легче было пробиваться, легче издаваться и прочее. Потом уже, когда у тебя появляется имя, можно отойти в сторону и обособиться. Но начинать надо группой, коллективом, поэтической бандой. Дела пойдут.

— Не у всех, конечно.

— Кто-то разгонится и выйдет на орбиту. Кто-то останется на земле. Это исторически проверено.

В наших коротких встречах мы слышали в основном монологи с его стороны. Когда он говорил, создавалось впечатление, что в нём заводилась какая-то внутренняя пружина. Мне даже чудился скрип некоего механизма. Потом пружина неожиданно спускалась, и раздавался дробный бесцветный смех, булькающий, будто искусственный, записанный на старинную граммофонную пластинку. Так повторялось с пугающей периодичностью, к месту и не к месту. Но этот смех никак не умалял его песенно-поэтических достоинств.

В то время как Виктор Пеленягрэ исполнял свой «гениальный» хит про вечера в России, между участниками съезда, сидящими за длинным, завёрнутым в букву П столом, ходил с каким-то длинным списком азербайджанец с приятными чертами лица. На его губах блуждала таинственная улыбка. Я назвал бы эту улыбку улыбкой Чеширского кота. Глаза его светились южным блеском, и всем своим видом он внушал расположение и приязнь. Наконец он подошёл и к нам. Мы сгруппировались с секретарём нашего литературного общества Людмилой Межиньш и её соседкой по номеру в Переделкино — главным редактором журнала «Север» Еленой Пиетиляйнен.

— Я профессор Эльчин Искендерзаде, известный азербайджанский поэт, — представился он. — Вот моя авторская книга, — и протянул мне тонкую брошюру, сшитую двумя скрепками, на которой чёрными буквами на бело-красном фоне значилось имя автора. — Хочу вам её подарить, — заявил он мне, — и даже сделать дарственную надпись. А вас, в свою очередь, я очень попрошу подписать вот это письмо. И вас тоже, — обратился он к моим соседкам.

С его губ по-прежнему не сходила улыбка. Мы прочитали шапку письма, где стояло обращение в Нобелевский комитет рассмотреть заявку на предоставление Нобелевской премии по литературе всемирно известному азербайджанскому поэту, профессору и т. д. Ниже располагался перечень уважаемых литераторов с их подписями о согласии на вручение просимой премии. Каждый обозначал свой статус в литературной иерархии и свои заслуги. Там значились и лауреаты различных премий, и редакторы газет и журналов, и члены литсообществ, и прочее, и прочее, и прочее. Пришлось отметиться и представителям нашего союза из Латвии. Нобелевка — дело ответственное.

— Между прочим, — продолжал профессор, — меня знают далеко за пределами Азербайджана. Мои книги были переведены и издавались в более чем 30 странах. Сам я из Карабаха, из древнего азербайджанского города Шуша. Этот город взрастил десятки великих соотечественников. Ведь не случайно именно в этом благодатном крае родился азербайджанский композитор Узеир Гаджибеков, гениальная поэтесса Натаван, легендарный певец Полад Бюльбюль-о-глы. Помните? «Быть может, ты забыла мой номер телефона, быть может, ты смеёшься над верностью моей». А я просто не мог родиться в другом месте. Шуша — это родина гениев… Ну и, наверное, всем уже давно понятно, чей Карабах. Здесь двух мнений быть не может.

— Быть ему нобелевским лауреатом, — язвительно заметила редактор журнала «Север» и поставила свою роспись в письме.

В итоге или не дошло оно до Нобелевского комитета, или не хватило нужного количества подписей, или нарушена была форма подачи, но в списках нобелевских претендентов я никогда не встречал нашего «гениального» Эльчина с загадочной улыбкой Чеширского кота.

Людмила Межиньш, детский поэт, прозаик и по совместительству наш секретарь, всё время подталкивала меня, чтобы я обратил внимание на Елену Пиетиляйнен, сидевшую от меня по правую руку. Банкет шумно продолжался. На импровизированной сцене поочерёдно выступали представители всех художественных направлений в литературе. Читали стихи, произносили спичи, пели. Валентин Устинов пел что-то народное, Пеленягрэ в третий раз исполнял свою песню про давние, почти забытые в России вечера… Людмила спровоцировала меня пригласить Пиетиляйнен на танец под «пеленягрэвские вечера».

— Это тебе шанс опубликоваться в «Севере», — агитировала она. — Наговоришь ей бочку арестантов, подаришь свою книгу про Антарктиду, она заинтересуется темой, напечатает. Журнал известный, ходовой. Главное — дать себя запомнить.

— Так Антарктида — это же не север, а юг, — стал рассуждать я, — какая между ними связь?

— Какая разница, — не унималась Людмила, — условия одни и те же: там снег и здесь снег, там белые медведи и здесь — тоже. Главное — тема.

— Чего-то я белых медведей в Антарктике не встречал.

— Не встречал, так встретишь ещё. Надо пробиваться в серьёзные журналы. Давай!

Я пригласил Пиетиляйнен потанцевать под Пеленягрэ. Танцевать я с детства не любил, но здесь нужда и случай. В процессе танца спросил Пиетиляйнен о её трудной миссии и о том, как она управляется с такой ответственной задачей, как издание литературного журнала. А в конце пропел вместе с исполнителем:

Пускай всё сон, пускай любовь — игра,

Ну что тебе мои порывы и объятья,

На том и этом свете буду вспоминать я,

Как упоительны в России вечера.

Не знаю, что она приняла на свой счёт, но удочку я закинул. После банкета зашёл к ней в гости и под одобрительные взгляды Людмилы Межиньш подарил Елене свою недавно изданную книгу «По ту сторону Земного шара», сказав, что она об Антарктиде, где я провёл год на зимовке, но у меня и про Север есть рассказы — «Охота на медведя близ Певека», например. Это был недвусмысленный намёк на возможную публикацию в её журнале.

— Это интересно! — с показным восторгом сказала редактор популярного журнала. — Вот вам моя визитка, свяжемся по электронной почте. На завтра я договорилась с женой Виктора Бокова, что они меня примут на интервью. Пришлось долго уговаривать её, потому что Боков очень плохо себя чувствует. Дом их здесь недалеко, на окраине Переделкино. Попробую его разговорить. Ведь это легенда нашей поэзии.

— И прозы тоже, — добавила Межиньш.

— Пять лет лагерей не отвратили его от литературы, — продолжила Пиетиляйнен. — Стихи Бокова, переложенные на музыку, стали воистину народными песнями: «Оренбургский пуховый платок», «На побывку едет молодой моряк», «Гляжу в поля просторные»… Пеленягрэ по сравнению с ним конъюнктурщик, правда одарённый. Этого у него не отнимешь.

Озвучивая тему, Люда запела грудным голосом:

На побывку едет

Молодой моряк,

Грудь его в медалях,

Лепты в якорях.

— Вот именно, — подтвердила Пиетиляйнен, — кто так ещё напишет? Если интервью удастся, опубликую в первом же очередном номере. Здесь одно имя чего стоит.

Так оно и вышло. Интервью состоялось, публикация не заставила себя ждать. А наши договорённости забылись, замусолились во времени. На моё письмо с вложенным в него рассказом про охоту на медведя ответа я не получил. Для Пиетиляйнен прежде всего имеет значение не тема, а имя. И своё имя она не забывает: в каждом номере журнала, как правило на первых страницах, обязательно присутствуют стихи Елены Пиетиляйнен. В этом, кстати, ничего плохого нет. Но и хорошего тоже. Существует внутренняя редакторская этика: если ты редактор коллективного сборника, журнала или альманаха, то максимум, что можешь себе позволить, это вступительная или обзорная статья, и не более. Но, как говорится, хозяин — барин.

Елена Пиетиляйнен после интервью с Виктором Боковым покинула Переделкино, уехав в свой Петрозаводск. На подоконнике своего номера она оставила и мою трёхсотстраничную книгу с дарственной надписью, и наш в муках рождённый альманах «Светоч», и детскую книгу Людмилы Межиньш «Иринин пластилин», удостоенную премии имени Петра Ершова.

В том же, 2009 году ушли из жизни и Сергей Михалков, и Виктор Боков. Они были почти одного возраста: одному было 96, другому — 95. Один оставил после себя Гимн России, другой — «Оренбургский пуховый платок».

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Преломление. Витражи нашей памяти предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я