Операция «Наследник», или К месту службы в кандалах

Светозар Чернов, 2013

1889 год. Петербург. Директор департамента полиции Дурново получает секретное распоряжение устранить главу Заграничной агентуры Рачковского. В свою очередь, Рачковский в Париже желает устранить главу Департамента полиции. Два года назад он провернул секретное дело в Лондоне и замел следы: тайные агенты Фаберовский и Владимиров отправлены в Сибирь. Каково же было удивление и ужас Рачковского, обнаружившего, что оба на свободе! Тем временем тайных агентов ожидает поездка в Египет – во имя спасения царствующей династии. Предыстория романа С. Чернова «Три короба правды, или Дочь уксусника».

Оглавление

Пролог

Худой высокий человек в овчинном полушубке с уханьем колол дрова у крыльца дома, где помещалась якутская женская прогимназия. Несмотря на то, что на дворе царил февраль и морозы ничуть не желали слабеть, полушубок его был расстегнут, от пара, идущего изо рта, борода его обросла сосульками, малахай сбился на затылок, а стекла многажды чиненных очков в золотой оправе покрылись инеем. Утомившись, он бросил колун на утоптанный снег и оглядел высоченную поленницу, крепостной стеной окружавшую дом гимназии. Он вышел со двора на широкую улицу, снял с носа очки и потер рукавицей его и замерзшую от очков переносицу. По наезженной санями улице, вдоль желтой от навоза разбитой колеи, шел, постоянно спотыкаясь и переваливаясь с ноги на ногу словно пингвин, толстенький человек в тулупе.

— Степан! — крикнул толстяк худому. — Фаберовский! Бросай ты свою ерунду! Пошли домой ужинать.

Это был Артемий Иванович Владимиров, бывший агент Заграничной агентуры, сосланный сюда в Якутск вместе с Фаберовским административным порядком и снимавший теперь вместе с ним мезонин в одном из домов на Береговой улице. По разрешению и.о. якутского губернатора Осташкова им обоим в виде исключения было разрешено нарушить пункт 21 «Положения 1882 года о ссыльных и ссыльнопоселенцах» — им было дозволено занять места на государственной службе, места швейцаров при якутских гимназиях. С тех пор весь Якутск узнавал Артемия Ивановича по его головному убору — купленной на рынке у солдата фуражке, обшитой галунами из скрученной жгутом старой рыболовной сетки. При этом Артемий Иванович руководствовался не столько формальными установлениями, сколько полетом собственной фантазии, а гимназическое начальство, которое никогда прежде не видело у себя в Якутске сотрудников Заграничной агентуры, считало, что так и нужно, почему протестовать не решалось.

— Степан! — еще раз воззвал к Фаберовскому Артемий Иванович, подойдя вплотную и пытаясь оттянуть ото рта башлык, в который была закутана его голова. — Я уже хочу есть. Владимиров не умел разводить огонь в печи, поэтому любая задержка Фаберовского в гимназии плохо отражалась на состоянии его прожорливого брюха.

— Пошел ты до дупы, пан Артемий! — с легким польским акцентом беззлобно огрызнулся тот. — Не видишь, делом занят.

Артемий Иванович снял наконец башлык, оставшись в своей знаменитой фуражке, приосанился и начал нравоучительным голосом:

— Эх ты, господин Фаберовский! Ну чего ты тут зря надрываешься? Вот дали тебе место в женской прогимназии, а в ней всего-то четыре класса, потому ты сам и истопник тут, и дворник, и девки малые тебя иначе как Степкой не кличут. Говорил я тебе: иди ко мне в подчинение. Я вот швейцаром при мужской прогимназии состою, подо мною и истопник, и дворник, и учителев я вот где держу! — Владимиров сорвал меховую рукавицу и показал волосатый кулак. — И обращаются ко мне уважительно все: и учителя, и гимназисты с первого по шестой класс. «Здрасьте, говорят, Артемий Иванович, наше почтеньице вам, господин Владимиров».

Фаберовский молча повернулся, подошел к поленнице и стал укладывать наколотые дрова.

— Нет, ты меня послушай, Степан! Ты вот тут ерундой занимаешься, а твой лучший и единственный друг скоро изгибнет от голода, — голос Артемия Ивановича задрожал. — Начальство тебе этого не простит!

Поляк выпрямился и обернулся к тараторившему Владимирову. Тот заметил в руке у поляка полено и умолк, но было поздно. Суровая и полная лишений жизнь в Сибири приучила поляка к лаконичному выражению своих мыслей, он без единого слова размахнулся и ударил Артемия Ивановича поленом по лбу. Тот охнул и сел в снег.

— Ну ты, Степан, даешь! — сказал он, ощупывая вскочившую шишку. — А если бы фуражки на голове не было, убил бы вовсе!

— Убьешь такого! — проворчал поляк, засовывая полено под навес.

Не обращая больше никакого внимания на Владимирова, Фаберовский вышел на улицу и пошел домой.

— Ну что ты молчишь, ну?! — забежал вперед Артемий Иванович.

— Не хочешь говорить, тогда одолжи три рубля. Человек я или нет! Полгода уже в этой глуши среди якутов сижу, мочи больше нет. Хочу напиться! Не ходить же к Матрене Васильевне на улусную квартиру к нигилистам!

— Незачем напиваться! — огрызнулся поляк. — Я же не напиваюсь.

На самом деле Фаберовскому хотелось напиться постоянно и еще сильнее, чем Владимирову, но он боялся дать себе волю. Сперва после ареста поляк надеялся на помощь со стороны генерала Селиверстова. По нерасторопности этого человека они были схвачены в Остенде людьми начальника Заграничной агентуры Петра Ивановича Рачковского. Но прошло полгода, их отправили в Москву, там посадили в вагоны железной дороги и с партией ссыльных под конвоем повезли в Нижний Новгород. Из Нижнего на барже по Волге и Каме их доставили до Перми, а оттуда до Тюмени снова по железной дороге. Но поляк все еще надеялся и подбадривал Артемия Ивановича, совсем павшего духом от трудной дороги. Однако когда из Тюмени на барже их привезли в Томск и оттуда пешим этапным порядком повели через Красноярск в Иркутск, надежда и вместе с ней мужество оставили поляка. Теперь уже Владимирову приходилось поддерживать своего товарища по несчастью. Замкнувшись в себе, Фаберовский жил в Якутске мрачно и нелюдимо, не общаясь вне гимназии ни с кем, особенно с соплеменниками, сосланными после Варшавского восстания 1863 года, за что его в Якутске прозвали «коловратным» и «куркулеем». Зато жизнь Артемия Ивановича била ключом. Еще до того, как им с Фаберовским разрешили состоять на общественной службе и занять места швейцаров в якутских гимназиях, Владимиров загорелся идеей открыть мастерскую по производству настоек на стрихнине для политических, среди которых были распространены нервные заболевания. Он одолжил лопату у хозяйки дома, где они сняли квартиру, вскопал большой участок земли и засеял его доставшимися ему по случаю от какого-то аптекаря семенами чилибухи, гордо назвав свой огород «Мои озимые». Вскоре его посадки ушли под снег, и до весны Артемий Иванович смог с головой окунуться в деятельность совсем иного рода. Он занялся дрессировкой старой облезлой лайки, которую он полуживой подобрал на пустыре около оставшейся от древнего острога сторожевой деревянной башни и принес домой, заявив поляку, что выучит этого молодого щенка охранять дом. Умилившийся Фаберовский собственноручно изготовил конуру, но конура не понадобилась, так как через день собака издохла от ужаса и удивления, после того как Артемий Иванович покусал ее, показывая, что она должна делать с непрошеными гостями. Его печаль длилась недолго, так как от собаки осталась совершенно новая конура. Конуру он внес в качестве вклада в культурное развитие якутского общества, предложив ее как суфлерскую будку советнику местного областного управления Меликову, который во главе верхушки здешнего чиновничества устраивал для публики любительские спектакли. Растроганный Меликов разрешил Владимирову исполнить роль суфлера. Фаберовский, притащив конуру к Меликову и расширив в нее вход, поинтересовался, нужно ли оставлять цепь. «Зачем?» — удивился Меликов. «Ну, как хотите,» — усмехнулся поляк. И только после поднятия занавеса Меликов понял эту усмешку. Артемий Иванович опоздал к началу и под хохот публики прополз во время спектакля на четвереньках к своей будке, где до самого антракта устраивался, кряхтя и громко матерясь. Такое грандиозное фиаско только сильнее подхлестнуло его самолюбие. Он понял, что актерский талант — не самая сильная сторона его богатой многогранной личности и со страстью отдался делу, в котором у него уже был порядочный опыт. Целый месяц каждый вечер он усаживался за стол и при лучине марал один лист писчей бумаги за другим, пока на свет не явилась драма, потрясшая все якутское общество. Называлась эта драма «Му-му» и, как гласил подзаголовок на афише, была написана по рассказу Тургенева. Однако Артемий Иванович самого рассказа не читал, а только слышал о нем краем уха от одного из ссыльных. Поэтому в его переложении Герасим утопил здорового племенного быка, который в финальной сцене должен был громогласно мычать и для роли которого Артемий Иванович лично изготовил рога. Пьесу поставили, но она продержалась на сцене только до второго акта, когда по приказу присутствовавшего на премьере полицмейстера Сухачева была прекращена в связи с усмотрением в ней государственной крамолы и скрытых намеков на неверность императрицы государю императору. Несмотря на это, по свидетельству одного из присутствовавших на спектакле ссыльных, пьеса была отменно хороша и заменила ему две недели белой горячки. Благодарный за доставленное удовольствие, ссыльный подарил Артемию Ивановичу неслыханное в Якутске богатство — полный ящик засохших масляных красок. Такой царский подарок не мог не побудить Артемия Ивановича на новые подвиги. Первой его большой работой стал портрет государя императора. Владимиров писал его с себя, глядя в зеркало. Он работал самозабвенно, забыв про сон и еду, пока наконец не явил поляку раму с ликом Александра III, больше похожего на розовую жабу в мундире с застежкой на левую сторону на бабий манер и с какими-то невиданными орденами. Вдохновленный успехом — Фаберовский едва не подавился сухарем, который он грыз в это время, — Артемий Иванович написал еще один портрет, специально для поляка — портрет оставшейся в Лондоне невесты Фаберовского. Но ее он тоже писал, глядя на себя в зеркало, поэтому следующая розовая жаба оказалась в его творчестве последней и была надета Фаберовским ему на голову.

— Дядька Степан! Дядька Степан! — навстречу им откуда-то сбоку выскочили стайкой несколько девочек и загомонили, перебивая друг друга: — Вас казак разыскивает, Калистрат Ананович! Говорит, что вы ему нужны очень!

— Этого еще не хватало, — проворчал Фаберовский и, поблагодарив детей, ускорил шаг.

Теперь Артемий Иванович едва поспевал за ним и уже не мог говорить на ходу, чтобы не отставать. Казак Калистрат Ананович служил в окружной полиции у полковника Сукачева и то, что он заинтересовался Фаберовским, не могло предвещать ничего хорошего. Недоумевая, зачем они могли понадобиться здешнему держиморде, Фаберовский с Владимировым прошли по узенькой дорожке, протоптанной к своему дому, подслеповато смотревшему на них бельмами заиндевевших окон. Они встретились с казаком у отхожего места рядом с их избой. Это было внушительное сооружение, похожее на крепостной острог, обнесенный тыном из могучих бревен. Внутренность острога представляла собой дыру в земле, окруженную благородного желтого цвета ледяными откосами в форме вулканического кратера и начисто лишенную каких-либо приспособлений для помощи в поддержании тела над нею в требуемом положении. Калистрат Ананович вышел из нужника и пояснил, поправляя на боку шашку:

— Намедни у скопцов груздиков с омулечками переел.

— Гриб да огурец в жопе не жилец, — понимающе поддакнул Владимиров.

— Так что его высокоблагородие господин полицмейстер желают видеть вас, господин Владимиров, и вас, господин Фаберовский, завтра утром у себя.

Поляк закашлялся, а Артемий Иванович подобострастно закивал:

— Придем, непременно придем. Ведь так, Степан, да? Казак удалился и Артемий Иванович выругался ему вслед. Он подождал, пока Фаберовский отойдет подальше, и проговорил:

— Вот, Степан, зря ты меня по голове поленом ударил. У меня примечено: стоит на моей голове вскочить шишке — и тут же у нас начинаются неприятности.

В мезонине, где они жили, было холодно и грязно. Немытая с осени посуда стояла рядом с печью высокой Вавилонскою башней, в мусоре, сметенном в красном углу под портретом розовой жабы, деловито шуршали мыши. Послав Артемия Ивановича с ведрами за снегом, Фаберовский сел у печки, стянул рукавицы и озябшими руками взялся разводить огонь. Выдвинув вьюшку, он нащипал лучины, ожигом расковырял засыпанные в загнетке угли, стоймя поставил в устье лучины, поджег их концы углем, добавил несколько поленьев и огонь разгорелся, засверкав красными отблесками в очках поляка. Заслышав в сенях тяжелое топанье Владимирова, Фаберовский поспешил зажечь фитиль, плававший в плошке с рыбьим жиром на полочке у косяка двери. Однако это не помогло. Артемий Иванович, засмотревшись на то, как поляк подвешивает над плошкой небольшой ситцевый абажур, запнулся о порог и ведра с грохотом покатились по полу, разбрасывая снег.

— Говорил же я тебе, Степан, — запричитал Артемий Иванович, сгребая веником снег обратно в ведра, — что начнутся у нас неприятности.

— То еще приятности, — флегматично сказал Фаберовский, бросив взгляд на розовую жабу в красном углу. — Вот завтра…

— А что завтра? Вдруг нас в Иркутск вызовут, а? — мечтательно проговорил Артемий Иванович, скидывая тулуп и ставя ведра со снегом на печь. — По части народного просвещения?

— Так, директорами гимназий, — хмыкнул поляк. — Чует мое сердце, отправит нас с тобою, пан Артемий, полковник Сухачев куда-нибудь до дальних улусов на казенные двенадцать рублей без дровяной торговли.

— Нет, на самом деле! Представляешь, уехать отсюда в Иркутск. Электрическое освещение, извозчики ездят по мостовым, люди в настоящий театр ходят. А еще лучше в Петербург! На должность в Департамент. А то и прямо к Государю! Фаберовский еще раз взглянул на жабу в бабском мундире:

— Как бы нас до другой стороны не отправили.

— Ха! Да в той стороне и гимназии-то ни одной нет.

— Медведям будешь преподавать латинский язык.

— Может, это по делу Рачковского, Селиверстов постарался? Расскажем ему все как есть, нам награду дадут.

— Как же, дождешься от дурака мешка с пряниками!

— А почему же и нет? — возразил Артемий Иванович.

— Из Якутска обратно за казенный счет без дела никого не возят!

— Да с чего ты взял, пан Артемий, что нас хотят куда-то отправить? Вздуют нас просто за перерасход дров по гимназиям.

— У меня никакого перерасходу, — возмутился Владимиров. — У меня гимназисты крепкие, им полезно для здоровья в холоде сидеть. Не то что твои барышни.

Артемий Иванович полез в печку и поворошил ожигом дрова, чтобы жарче горели. Он так старался, что из печки выскочил кусочек угля и упал на пол в передний угол.

— Гость будет, — заметил поляк. — Примета тутейшая.

Он оказался прав. Едва он соорудил в большой деревянной миске «кавардак», местное кушанье из пережаренных кусочков кожи, икры, желудков и брюшной части рыбы, и добавил в него змеиный корень, как в дверь ввалилась гурьба ребятишек и, громко топоча валенками, попросили, обращаясь к Артемию Ивановичу:

— Дядечка Артемий! Дядечка Артемий! Расскажите нам про страшное! Еще про Ваньку-Потрошильщика!

— Нам, детишки, и угостить-то вас нечем, сами гольный кипяток пьем, — приветил детей Артемий Иванович в надежде на то, что они уйдут.

Он бы и не прочь был рассказать про страшное, но поляк страсть как не любил его рассказы про Джека Потрошителя.

— А мы вам крендельков принесли! — хором отозвались дети, протягивая Владимирову кулечки со сладостями.

Артемий Иванович беспомощно оглянулся на поляка. Тот пожал плечами и завалился на свои полати, укрывшись меховым полушубком и отвернувшись к стене. Оба обитателя мезонина пользовались у детей в Якутске особой любовью. Несмотря на запреты высокопоставленных родителей, к ним в дом приходили даже дети высших чиновников, чтобы получить от молчаливого поляка какую-нибудь деревянную безделушку, которые он резал длинными вечерами ножом из кедровых брусочков, или услышать очередную сказку или новую удивительную историю из уст Артемия Ивановича. И они всегда получали желаемое. Особенно старался Владимиров. По первости в Якутске он всем без разбора принялся рассказывать про то, как он «в далекой Сибири» ловил рыбу подо льдом, и как злющие якутские медведи разбегались в разные стороны, едва он входил в лес, отчего прослыл в городе отчаянным лжецом и «вракуном». Все отказывались слушать его и тогда в детях он нашел себе благодарную аудиторию.

— Ну что ж, — гробовым голосом произнес Артемий Иванович, забирая у детей кульки с крендельками и высыпая их на стол. — Про страшное хотите? Ну так слушайте.

Дети в трепетном ожидании расселись по лавкам и на полатях рядом с Фаберовским.

— Как я уже рассказывал вам раньше, коварный царев слуга Рачковский замыслил поссорить белого царя русского с королевой английскою. И пославши он для того в стольный город Лондон злодея своего Иванушку-Потрошильщика, и зарезал тот на темных улицах в пять ночей пять девков красных — Машку Николаеву да Аннушку Чапманову, да Лизку Страйдову, да Катьку Эддоуз, а напоследок изгрыз, аки зверь, самую из них… Марию Красу длинную косу.

— У Мери Келли не было косы, — не поворачиваясь, подал голос поляк.

— Зато она мне клок волосов на голове выдрала, — осадил Фаберовского Владимиров. — А нас с дядькой Степаном послал Рачковский туда же, наказав крепко: вы Ивана охраняйте от стражи английской, потому как государево дело делает. Ну, мы и охраняли.

— А дальше?

Дальше Артемий Иванович битый час кормил детей небылицами, которые выдумывал прямо на ходу и которые имели слишком малое отношение к действительности, чтобы поляк стал к ним прислушиваться. Постепенно он задремал, и ему мнилось, что он в своем доме в Лондоне, перед камином в кресле-качалке, за окном плывет гороховый туман, а в кресле рядом сидит Пенелопа, его так и не состоявшаяся жена, и вышивает что-то на пяльцах. Под мерное «бу-бу-бу» Артемия Ивановича поляк едва не заснул вовсе, но затем дети с шумом стали собираться уходить, и он, выныривая из глубин сна, услышал, как один из мальчишек говорит:

— А мне отец говорил, будто в Якутск пришел варнак Федька Король.

Фаберовский слышал от старых политических несколько страшных историй о Федьке Короле, который среди прочих уголовных был настоящим «иваном», вором в законе, и слыл по всей округе за свой скандальный норов «айданщиком». — Незачем Федьку страшиться, — сказал Фаберовский, спуская ноги с полатей на пол. — Собраться всем вместе да и попортки ему отбить. А теперь, детки, валите отсюда, пану Артемию спать пора. Ему вставать завтра рано.

— До повидания, — закивали на прощание дети, надевая малахаи и закутываясь в платки.

Назавтра Артемий Иванович и Фаберовский явились к избе полицейского управления самыми первыми. Здешние политические имели дурную привычку собираться толпами и таким образом ходить в присутственные места за разрешением на выезд в город застрявшего в улусе приятеля или за процензурированными исправником письмами из России. Так что если не успеть перед ними, можно было потерять много времени. В избе полицейского управления был скобленый пол, заплеванный скорлупой кедровых орехов, которые здесь лузгали как семечки. Пахло сургучом и клопами. Войдя в камору начальника, Артемий Иванович долго и истово крестился на икону в углу, а завершив церемониал, скептически осмотрел портрет царя, явно кустарной работы, который полицмейстер заказал у одного политического, чтобы портрет казенного производства можно было унести себе домой.

— Заказывают кому ни попадя, — пробурчал он себе под нос. Полковник Сукачев усадил их на лавку и дал посмотреть предписание, прибывшее с последней почтой из Иркутска. В нем от имени генерал-губернатора Восточной Сибири предписывалось губернатору Якутской области Скрипицыну и якутскому полицмейстеру полковнику Сукачеву отправить в недельный срок лошадьми в сопровождении казака административно-ссыльных Степана Фаберовского и Артемия Владимирова в распоряжение начальника Иркутского жандармского губернского управления полковника фон Плато.

— А за какой надобностью? — спросил Артемий Иванович. — Я вам тут не плоты сплавляю и не кайлом в шахте помахиваю: у меня серьезная педагогическая должность.

— На вашем месте, господин Владимиров, я бы не стал упрямиться, — заметил Сукачев. — Вас отправляют в Иркутск, а не в какой-нибудь дальний улус. Так что закупайте продукты и готовьтесь в дорогу. Через три дня мы будем отправлять обратно почту, с ней и поедете.

Удивленные и ничего не понимающие, Артемий Иванович и Фаберовский вышли на улицу. Сосланные в Якутск безо всякого суда, они не чаяли столь быстрого изменения в судьбе. Со временем, по прибытии в Якутск, боль отчаяния поутихла, жизнь устоялась и иногда казалась не столь уж плохой. И вот вновь в ее размеренный ритм вторгались непонятные и потому пугающие перемены. Зайдя домой за деньгами, они отправились в расположенный на самой набережной городской базар, чтобы прицениться и прикинуть, сколько же провизии потребуется им для поездки в Иркутск. Здесь каждый день в мелких лавках, крошечных балаганчиках и будочках якуты торговали местными произведениями и продуктами. У якутов можно было задешево купить сшитые черным конским волосом берестяные туеса, ведра, тавлинки и переметные ящики, торбаса из мягкой, как замша, оленьей кожи, меха песцов и лисиц, а также много железного и стального товара, особенно ножей, топоров и лемехов, которые были хотя и очень грубой отделки, но превосходного железа и твердой стали. Владимиров с поляком вошли через главные деревянные ворота во двор и, чтобы не давиться в узких проходах, сразу подошли к ближайшей мучной лавке. Якуты с широкоскулыми плоскими лицами толклись у прилавков, торгуясь и не желая ничего покупать. Между торговыми рядами чинно шествовали опухшие, с одутловатыми лицами скопцы. Приехавшие из дальних улусов политические покупали махорку и чай по 70 копеек за кирпич, подолгу стояли у гор кедровых орехов, которые были насыпаны на прилавках любого продуктового балаганчика на рынке. Фаберовский растолкал политических и протиснулся к лавочнику, а Артемий Иванович прошел дальше и остановился напротив мясника-якута, продававшего конину и оленьи туши. Владимиров знал, что торговаться с якутами по-русски бесполезно, но считал себя знатоком якутского языка и сказал мяснику, с почтением косившемуся на форменную фуражку Владимирова: — Турды-бурды, остолоп. Мне нужна вон та оленья нога. По требованию Владимирова якут, который почему-то считал Артемия Ивановича оскопленным черкесом и очень его боялся, отрубил топором замерзшую и твердую, как камень, оленью ногу, которую Артемий Иванович взвалил на плечо и гордо двинулся к поляку. Но тут путь ему перегородил еврей и велел принять в сторону.

— С какой это стати, — удивился Артемий Иванович, — я перед жидом в сторону отходить буду?

В ответ еврей молча показал пальцем себе за плечо. Артемий Иванович посмотрел туда, куда указывал замызганный палец с грязным ногтем, и увидел похожего на уголовника мужика в оленьей дохе, с презрением поглядывавшего кругом. Перед ним, словно рыба-лоцман рядом с акулой, двигался еще один еврейчик, суетливо расчищавший путь.

— Ничего, не царь, сам обойдет, — Артемий Иванович оттолкнул еврея в сторону и пошел навстречу мужику в дохе.

Все находившиеся на базаре замерли, глядя на Владимирова, который невозмутимо шел навстречу своей несомненной гибели.

— Отвали в сторону, козел, — повелительно махнул рукой мужик, увидев, что увещевания еврея на Артемия Ивановича не подействовали.

— По-якутски говоришь? — спросил Владимиров.

— Чего?! — переспросил уголовник. — Вот научишься, тогда и указывать мне будешь.

— Заткни хайло онучей, скопец, — рявкнул на Владимирова уголовник.

— Это ты мне?! — опешил Артемий Иванович. — У тебя что, не все дома?

Проводя все время либо дома, либо в гимназии, он так и не удосужился познакомиться с миром воров и уголовников-каторжан, и не понимал, что ссориться с каторжными авторитетами-«иванами» не стоит. «Иван» тоже находился в некотором недоумении, ибо его смущала фуражка на голове Артемия Ивановича и непоколебимая самоуверенность, к которой он в здешних местах не привык.

— Зажмурь кадык, пока жив! — каторжник справился со смущением и решил взять инициативу на себя.

— Пан Артемий, иди сюда, пособи мешок на спину взвалить, я муки пшеничной купил! — крикнул от мучной лавки из-за спины каторжника Фаберовский. — Всего по два рубля семьдесят копеек.

— Да тут какой-то идиот навязался, — ответил Артемий Иванович.

— И чего этой курве потребно? — спросил поляк. Каторжник вздрогнул, как от удара плетью, и развернулся к поляку, сказав задрожавшим от ярости голосом:

— Считай, все одно, что ты мертвый. За этакие слова кровью своей умоешься!

Каторжник вынул из-за пазухи тяжелый якутский нож и тут же содрогнулся от удара мороженой оленьей ногой по затылку. Тело его обмякло и каторжник упал на утоптанный снег. Артемий Иванович переступил через «ивана» и под боязливый шепот еврейчиков помог Фаберовскому взвалить мешок с мукой. Но им было не суждено так быстро покинуть рынок. Очнувшийся от удара каторжник встал и, пошатываясь, пошел с выставленным вперед ножом на поляка. Артемий Иванович заметил его и, развернувшись, нанес упреждающий удар своей собственной ногой промеж ног каторжанина, а затем оленьей ногой ему же промеж глаз. Поляк тоже не остался в стороне. Он взмахнул мешком и обрушил его на голову «ивана». Гнилая мешковина лопнула и мука облаком взлетела в воздух. В мучной пыли поляк отнял у каторжанина нож, а Владимиров довершил дело, не переставая лупить уголовника всеми тремя ногами. Он не остановился и после того, как каторжник упал почти бездыханным. Без фуражки, весь покрытой мучной пылью, он бросился за отчаянно завизжавшими евреями, победоносно размахивая оленьей ногой. Одного из них он достал по спине, но второй, более юркий, успел ускользнуть в толчее торговых рядов, которые Артемий Иванович безжалостно крушил, опрокидывая на снег горшки, мороженую рыбу и плиточный чай. Когда на рынок по доносу одного из лавочников о том, что на рынке двое швейцаров устроили погром при помощи оленьей ноги, явились казаки, они нашли уголовника, погребенного под кучей муки. Поляк ползал вокруг него на коленях, сгребая с его дохи найденной фуражкой Артемия Ивановича муку и насыпая ее обратно в мешок. Казаки выудили «ивана» из-под муки, обыскали и вытащили из-под дохи несколько полотняных мешочков с золотым песком. Тем временем Артемий Иванович прекратил погром и, подойдя к поляку, взял у него перепачканную в муке фуражку. Водрузив ее себе на голову, он торжественно оперся локтем об оленью ногу, словно Геракл с Большого каскада в Петергофе, на сходство которого с Артемием Ивановичем неоднократно указывали барышни, с которыми он гулял в парке. Сходство довершало то, что во время подвигов меховая одежа Артемия Ивановича разорвалась и съехала со спины на пузо, представляя собой в нынешнем виде нечто среднее между римской тогой и набедренной повязкой. Вид Артемия Ивановича, обсыпанного мукой и махоркой, был настолько жуток, что казаки, не зная, как поступить, оставили его и поляка в покое и, скрутив каторжнику руки веревкой, двинулись в участок.

— Я еще убегу, и тогда пощады не ждите! Из-под земли достану! — крикнул уголовник, оборачиваясь.

— Давай-давай, старайся! — ответил ему поляк.

— Что это за чучело? — поинтересовался Артемий Иванович у стоявшего рядом якута.

— Плохой человек, хайлак. Аргы[2] на Бодайбо носи, золото торговай.

— Это Федор Король, спиртонос, он здесь всем известен, — угодливо сообщил один из евреев, избежавший дубины Артемия Ивановича. — Его даже черкесы боятся. Человека убить ему что плюнуть. Со своего «ночлега» он отступное взял, а теперь шел на бодайбинские золотые промыслы пшеничку[3] у приисковых торговать.

— Самого-то тебя как звать? — спросил Фаберовский. — Абрашка Червяк.

— Из контрабандистов будешь?

— Не, я деньги делал…

— Значит фальшивомонетчик. Ну вот что, Червяк, теперь мы тут с паном Артемием короли. Так что бери мешок с мукой, а твой приятель пусть возьмет оленью ногу, и несите все до нашего дому на Береговую.

Примечания

2

Аргы (якутск.) — водка.

3

Пшечника (жарг.) — золотой песок.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я