Олег Александрович Юрьев (1959–2018) родился в Ленинграде, с 1991 года жил во Франкфурте-на-Майне, писал по-русски и по-немецки. Автор множества книг, в том числе выходивших на немецком, пьесы ставились в разных странах. О. Юрьев – поэт редкостного напряжения смысла и звука, материя языка в его поздних стихах истончается до реберного каркаса классической русской просодии. Акустическое устройство их таково, что улавливает тончайшие вибрации разговорной ленинградской некнижной речи, собирая ее в единый светоносный пучок. Тем неожиданнее «Книга обстоятельств» – три большие поэмы в прозе, резко выламывающиеся из «канонического», основанного на приверженности строгому регулярному размеру репертуара поэта. Три вида обстоятельств, организующих три поэмы книги, – места, времени, образа действия – три драматических единства. Это опыт промедления, остановки, фиксации на малом и словно бы необязательном. Поэт приглушает ритм, сдерживает силу вдохновения, виртуозность стихосложения уходит в тень, искусство отступает – и, парадоксальным образом, дает шанс вернуться тому, что было за ним, до него.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Книга обстоятельств предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Обстоятельства мест
Песнь первая
Февраль в виноградниках. Кот переходит дорогу
Кто-то с такой силой и равномерностью вкидывает бутылки в контейнер для стеклотары, что кажется, будто рубят стеклянные дрова.
Вдруг замычала корова, как дверь.
Дорогу неторопливо переходит кот с провисшей спиной и задницей, как у коровы. Не уши бы и не хвост, так бы и казался маленькой черной коровой.
Голые виноградники в снегу. Сейчас непонятно, что здесь, собственно, выращивается. Судя по концлагерной планировке, колючая проволока.
Из-под снега навстречу коту в ужасе зачмокали птички.
Шоссе над морем. О любви к Родине
Пожар в придорожном кусте. Серебряный огонь, добежав по ломано отгибающимся прутьям дальше некуда, подпрыгивает и превращается в маленькую черноту. Вот-вот заполыхает весь склон, весь Адриатический берег.
Машины замедляются, как бы оглядываясь. Но останавливается только одна — фургон с мороженым, весь наискось изрисован какими-то зебрами. Вылезает шофер, раскатывая по камуфляжной майке огнетушитель. Пораскатывал-пораскатывал, потрёс-потрёс, на мгновение с прислоненным ухом замер — и пустил обреченно катиться: с живота — по склону — в сияющее море.
Возвратился к фургону и, размеренно оборачиваясь то через левое плечо, то через правое, начал забрасывать пылающий куст разноцветными гранатами в морозном станиоле — коническими, цилиндрическими и параллелепипидными.
Монастырская гостиница в Австрии. Беатификация, канонизация
У дамы на регистрации улыбка, не поспевающая
за ее лицом.
Медитативное панно в коридоре изображает ежиков, белочек и не то клестов, не то дятлов густо-мохнатой расцветки, с союзмультфильмовским энтузиазмом встречающих восход солнца. Медвежата делают лапами хенде-хох.
В столовой обслуживает монахиня сестра Беата. На сухом ее, темном, аллеманском лице, исподнизу вставленном в белый полотняный конверт, восторг христианской мученицы. Самоочевидно, что всякая принесенная или унесенная ею тарелка — не просто тарелка, а еще один шаг на пути к канонизации.
— Но беатифицированы-то вы уже сейчас, прижизненно?!
Смеется, бережно уходит с недоеденными шницелями, оскорбленными в своей надорванной рыжемохнатости.
В Провансе
Золото, зелень, известковая белизна.
Но никакого серебра, даже и ни осокори никакой! И оливы у них — не в тускло-серебряных ленточках, а в зеленых…
Скрипя крыльями, с горы нá гору перетащился голубь.
Цикада перемахнула перед лицом дорогу, как шарообразное вращение с чем-то черным или, может, просто стемневшим внутри.
…Каштаны-голоштаны…
Облака сизые на олове, потом синие на золоте, потом черные на ничем.
С тихим «фр-р-р» пролетела ночница. Или это была жизнь? спросил бы сенильный Тургенев.
Автостоянка на холме. Кириллица и латиница; гласные и согласные
Перед небом, перед его сухо лиловеющей кожей (справа уже взрезанной, кажущей кровавую мышцу) — женщина в контражуре, как большое русское У: с как бы подтянутой к подбородку грудью и узким, свернутым ветром подолом. Рядом курсивной капителью немецкая J: муж.
…А сейчас еще и детки ихние повыбегают из машины, все как один похожие на i или на иные строчные гласные…
Из машины, выбодав дверцу, выползли на передних ногах двe лабиринторылых собаки и уселись друг против друга, как большое немецкое R и зеркально отраженное русское Я. С отбивными языками и раскачивающимися ощечьями.
Глаголи фонарей тихо загораются над покоем стоянки.
Солнечная зима во Флоренции. Раннее утро — голубое и золотое, а
черный флорентинский воздух весь уже за гóрод вышел и мышел уже зá город весь: обернул, по ним и стекая, холмы — не столь окрестные, сколь окружные.
Над холмами ночное, белое еще небо медленно голубеет сквозь себя. А между холмов горит красный хворост тосканский, скоро золотым станет…
Слитное небо.
Взмыкивающие холмы.
Членораздельные долины.
Кипарисы — сложенные зонтики, пинии — раскрытые.
Под пиниями и кипарисами у зеркалец своих и чужих мотороллеров италианцы причесывали закапанную седину и напевали голосами сладостно-хриплыми — голосами как бы с итальянской трехдневной щетиной.
Дорога Чикаго — Урбана-Шампэйн, Иллинойс. О смерти и жизни
В плоских частях Европы за вертикаль отвечают церкви и ратуши. Здесь — силосы и газгольдеры.
Сельские кладбища — неогороженные поляны с надгробьями там-сям. Ни дорожек, ни оград, ни клумб. Иногда деревья. Не кладбищенские, а деревья вообще: всегда тут стояли. Могил не подразумевается — только надгробья, всем своим видом намекающие, что они кенотафы. Необжитая смерть.
И придорожные деревни (когда это деревни, а не выставленные рядами жилвагоны по соседству с крепостями черной жестью сверкающих и белым алюминием матовеющих хоздворов): беспорядочно разбросанные дома без улиц, без заборов, без огородов и цветников. Временная, сезонная, неокончательная — необжитая? — жизнь.
Песнь вторая
Горы над Цюрихом, ровно горящий июль
Быстрые матовые солнца, медленные сияющие луны…
В углублениях гор запасы неба — вдруг кончится.
И то, небо здесь очень тратится:
маленькими бесцельными самолетами,
воздушными шарами, похожими на фунтики мороженого,
парапланеристами, подвешенными ко вздутым полоскам,
вилохвостыми коршунами…
Вилохвостые коршуны мгновенно обворачивают краткие тела длинными крыльями, ввинчиваются в луг и, мгновенно же разворачиваясь и разворачиваясь, с ничем во рту подлетают.
…На лугу лежали коровы с лицами пожилых демократических писательниц конца девятнадцатого века. Недоставало только пенсне, чтобы сфотографировать в овале.
Коровы к фотографированию равнодушны. Из домашних животных фотографироваться любят ослы, а коз, овец, куриц — не говоря уже о гусях и утках — это только нервирует. Олени убегают, но они всегда убегают. Лисицы, волки и медведи даже не выходят из леса.
…Но что же будет со всем этим, когда нажмут кнопку и оболочка начнет скрежеща отводиться назад — вместе с лугами, лесами и хуторами на ней, а из выдолбленных изнутри гор выдвинутся исполинские пушки, нацелены на Цюрихское озеро, откуда как раз высаживается русский десант.
Куда всё это скатится, за какой горизонт?
Или у всех у них тут — у коров, у крестьян, а может быть, даже и у туристов с фотоаппаратами — есть на этот случай инструкция: куда ложиться, за что держаться?..
Горы над Цюрихом. Каталог швейцарского сада. Конфигурации ветра
Яблоки в несильных пощечинах, внутри яблонь — сухой темный ветер: падает с ветки на ветку, вскарабкивается, обрывается, снова подтягивается.
Швейцарская поречка, пронзительно-алая, какой не видал я по западным и южным русским рекам. Ветер вокруг нее неподвижен — он, как заворот стекла, такого ясного, что почти уже затуманенного.
Боярышник швейцарский, в каждом мельчайшем прорезе, в каждом тончайшем вырезе до такой степени высвечен-высечен, что почти уже стемнел и потуск. Ветер стоит у него под ветвями, на манер подпорки, и не шевелится.
И наконец, дерево неизвестно какое — днем оно не пахнет, а ночью его не видно.
…А черешня, за оградой уже, сползая со склона вытянутой дрожащей ногой, начинает вдруг колотить всеми своими растопырыми ветками — как бы из растения-дерева превращается в некоторое животное, бешено отряхивающееся. Потом всё разом утихает. Удивленно ищешь вокруг ветер с такой странной и быстрой геометрией крыла, пока не замечаешь: без животного всё же не обошлось. Оно сидит внутри черешни и время от времени трясет ее ветки маленькими белыми руками…
Снизу, со склона, безостановочная коровья музыка. На неподвижных коровьих шеях с той или иной силой болтаются ботала.
Цюрих — Берлин, зима. Поезд идет на восток
В заднем углу косо-выпуклого стеклянного бока — пыльного, златопыльного — слепо алеет шарик, слеплен из пыла. Как поезд ни ускоряется, шарик не отстает: осветить, однако, ничего не умеет.
В кресле рядом — толстая девушка, по виду рыжая швейцарская эскимоска с западных озер, смочила два пальца в дырочках носа и увлажнила себе прическу.
Под шариком на выпуклых облаках лежит свет — точнее, скользит вслед за поездом, слегка отставая и оплывая. И ничего не освещая.
Девушка беззвучно пощелкала пальцами под столиком, как бы освобождаясь от излишних капель, и вложила их в книгу «Доктор Живаго» на французском языке.
Низ облаков уже темен, как бы отягчен темнотой, идущей от земли в небо. Скоро она съест облака, и свет над ними, и пылающий шарик над ним — всё небо осветится земной тьмой.
Девушка с заложенной двумя пальцами книгой будет смотреть в полярную ночь, просеченную сверкающими проводами — пока вдруг несчетными голубыми снопами не вспыхнет обоесторонне Берлин, восточная столица севера.
Северное море. У белых чаек черные ладони
На пляже было так холодно, что немцы купались одетыми.
Вода от недавнего дождя увязает на листьях полупрозрачными сгустками. Елки похожи на расшнурованные кипарисы (и обратное верно). В полосатых полупалатках полулежат отдыхающие в полушубках и читают скрипящие суперобложками книги. Рядом стоят собачки с длинной бахромой по бокам.
В дюнах, перевитых блестящей травой, качается старый ветер.
Вдоль моря шла барышня, пытаясь шевелить бедрами, которых у нее не было, в результате чего все ее долгие ноги волновались от лодыжек до лядвий в плоскости, поперечной движению.
Над прибоем медленно кувыркаются белые чайки — показывают свои иссиня-черные ладони.
Шиллеровская высота над Штутгартом, бывший герцогский парк, ныне дикий лес с пронумерованными стволами и биологическим буреломом; кажется, середина марта. Новости древоведения
За озером, нюхая себе ноги, ходили олени — маленькие, серенькие.
Все, кроме хвойных, деревья стояли с зимы неотряхнутые, в уже высохшей, но еще прилежащей земле. Слоеное бело-золотое небо расслаивалось об каркасы крон.
…Как известно, в конце осени или ранней зимой (в зависимости от породы и климата) деревья, кроме хвойных, улучают момент и молниеносно переворачиваются. Ветви их — с лиственной ветошью вместе — уходят в почву, а в небо вылетают корни в мокрой земле.
Весною бывшие корни начинают прорастать цветами и листьями, кому что положено, а осенью переворачиваются снова. Песочные часы такие. Песок у них, правда, не внутри, а снаружи. Да чаще всего это и не песок вовсе, а какая-то грязь наподобие разведенного черного пороха.
…В пыльных верхушках деревьев кто-то энергично двигал туда и обратно дверь сарая. Сарая там, конечно, никакого не было, да и зачем бы он там был нужен? — то был дятел. Так они поют.
Олени, когда подняли к пению головы, стали похожи на безрогих овчарок.
Шиллеровская высота над Штутгартом. Замок Солитюд, аллеи вокруг. Вопросы природы / вопросы природе:
…почему черемуха пахнет дешевыми духами, а сирень дорогими?..
Соловьи щелкают в наклоненных прядях берез, снизу доверху перевязанных светло-зелеными бантиками;
дрозды трещат на лугу у конюшни, и, как маленькие двуногие лошади, расхаживают среди больших плоских говех;
…но кто же там звякает, как ложечкой об стакан, в задохнувшемся самим собою каштане?
Каштан, кстати, из пирамидок своих пахнет духами не дорогими и не дешевыми, а какими-то средними. Такие «носят» (духи здесь носят) девушки из тех девушек, что похожи на неопределенных грызунов. Смотришь на нее, как она, наклонив светлые пряди к подпрыгивающим велосипедным рогам, идет по площадной брусчатке, и думаешь: «Белочка? Нет, не белочка. Хомячок? Пожалуй, что и не хомячок……Какая-то крыска хорошенькая!»
Облака розовеют, небеса золотеют. Девушки надевают вязаные напульсники и по смыкающимся аллеям съезжают домой, в дуговую тень. Их велосипеды пахнут сном и хлебом. Большие розовые собаки бегут за ними, тряся подгорелыми кудеряхами вокруг хвоста.
…почему дубы пахнут пивом, березы пóтом, а ольхи ничем?..
Песнь третья
Март во Франкфурте. После долгой, как ни странно, зимы
Наутро с газонов исчез снег; запахло кипяченым бельем.
Под стеной зоопарка лежали маленькие разноцветные говна.
Одна женщина (говорят, стюардесса) шла мимо них в сторону какого-то свана или хевсура в летном полушубке, с такой силой двигая под плащом ягодицами, что у плаща шевелился воротничок.
Несколько казахов в стеганых ватниках и штанах из того особого синего х/б, что после второго надевания начинает казаться совершенно обспусканным, собирали говна на двухколесные подносы с длинной ручкой, давая им при этом отдельные имена. Например: «А это еще что за сизомудия такая?!»
Вдруг одновременно со всех сторон, но неизвестно откуда запели птички. В сущности, птицы пищат, как резиновые игрушки для ванной — вот и всё ихнее пение. Кроме, конечно, орлов из застенного вольера, копающих клювом в подмышке, и сороковорон, крупно качающихся на голых остриях деревьев — в потечно синеющем небе. Те кричат по-человечески. Но сегодня они почему-то молчали.
Об общественном транспорте. На Майне
ни с того ни с сего сломался и поплыл лед.
На краях больших квадратных льдин стоят бежевые утки (с плетеными спинками), темные селезни (с зелеными подзатыльниками) и ослепительно-белые чайки (с восково-прозрачными на расхлоп серыми крыльями) — и очень терпеливо едут.
Льдины истаивают быстрее, чем движутся. Легко себе представить: едешь в автобусе, а он вокруг тебя уменьшается, прозрачнеет и обламывается.
Но ты-то не можешь встрепетать крыльями и улететь, когда вода с краснокаучуковых трехпалых носков перейдет на худые холодные голени.
…а в обратную сторону, навстречу течению, звеньями по трое плыли небежевые, какие‐то крапчатые утки — где возможно огибая, где невозможно — переходя пешком тонущие под ними маленькие льдины.
О предлогах. Франкфурт-на-Майне, магазин «Сдесь продаються русские товары»
Молдавское вино в форме виолончели лежа и сабли наголо. Киргизские сушки курчавыми гроздами. Казахские пряники, как гигантские мертвые жуки в полиэтиленовых пакетах. Но водка стоит молодцом — и в твердых блестящих футлярах, и в натянутых сетчатых маечках, и вовсе нагая.
Хозяйка, крошечная армянка из Сум, вся в пестрой слоистой одежде, — женщина-сумочка, можно сказать, — отворачивает голову и встряхивает молниеносными ушами. Ей очень хочется продать даме в голубых волосах коробку «Чернослива в шоколаде» с надписью золотым почерком: «Айва — символ вiльнiсти и незалежнiсти».
Муж-сумец, похожий на дьячка из выкрестов, бережно устанавливает на полку книги, которые уже прочел: семитомное собрание сочинений Ивана Ле, «Целину» Брежнева и сборник «Почему мы вернулись на Родину».
— Нет? Ну, как хотите… А тортика, вот, не желаете — «Триумф» восьмиугольный из Украины! Харьковские торты шоколадно-вафельные и в Союзе самые лучшие считалися…
Взгляд ее отлетел от престарелой Мальвины, будто наткнувшись на что-то твердое, фарфоровое:
— А-а… вы, наверно, с России?..
Ночное море во Франкфурте. Апрель. Односторонняя улица —
как бы продольная половина аллеи. По одну сторону шестиквартирные коробочки с санаторскими лоджиями и маленькие некрасивые виллы; по другую — обрыв.
Вдоль обрыва платаны, до того коротко обрубленные, что, кажется, состоят из одних культей. Крупные культи слегка приподняты (под невидимые костыли), из мелких еще не проросли зеленые волосы.
По-над обрывом пронзительно-желто теснится форзиция поникшая, она же форсайтия повислая, иными необоснованно именуемая японским, прости Господи, дроком.
С обрыва — газоны и клумбы уступами, выщербленные ступени, полуржавые перила. Затхлый, блаженный воздух забытого курорта. И остро чудится — особенно, когда в небе загораются колеса заезжего луна-парка — : там, внизу, за деревьями, должно быть море.
…Совсем уже ночью, когда луна-парк гаснет, ощущение еще острее: верхняя половина Германии отломилась и куда-то уплыла; подошло холодное, черностеклянное море, стоит там внизу, за деревьями — молча покачиваясь, редко поблескивая, дыша сырой известью…
Конечно, никакого моря тут нет — да и что бы оно, Северное, делало в этом почти южном городе? Хотя… кто сходил вниз и проверял?
Франкфурт, всё еще апрель. Первый день после выноса столиков. По маленькой площади с часами
шла сука с сумочкой; женщины (шероховатые блондинки) поглядывали на ее декольте, сжимали губы позади чашек и думали: «Вот из‐за таких нас и насилуют!»
Мужчины, положив животы на колени, пили мыло.
Бледные старушки проводили мимо двух-трех собачек с головами летучих мышей. Сербо-хорваты, индо-пакистанцы и афро-африканцы в солнцезащитных очках шагали одновременно во все стороны и размахивали кто чем.
Стоя на левой ноге и почесывая ее правой, девочка играла на скрипке Баха. Другая девочка, еще меньше первой и похожа не на веник, а на сложенный, но еще не застегнутый зонтик, стояла под часовой башенкой и не в такт позвякивала стаканом.
Тут разом стемнело и, не успев даже отразиться в остеклении стен, на маленькую площадь одним куском упал синеватый дождь. И все они как будто умерли.
Берег Майна, четыре часа пополудни, середина мая. Незримая бузина
Река была еще вчера матовая, местами потертая — точно бархотка. А сегодня уже солнечно-лаковая (как бы сама собою надраена). Позеленела от деревьев и покраснела от мостов.
Наперерез восьмерке с загребным, привстав,
плыл лебедь.
Всякий удушливый дух благоуханный, преимущественно от кленов, черемух, сиреней и акаций, соединился с другим, и в результате запахло мочой — то ли кошачьей, то ли ангельской. Так, кажется, пахнет бузина, но как раз бузины нигде и не было видно.
А по набережной:
пирамидки каштанов самосожглись, оставив по себе скелетики из курчавого пепла;
склизкие узкие кожуры акаций упали, будто на дереве кто-то ел баклажаны;
падубы с шипастыми листьями и прессованные тисы как стояли с прошлого лета, так и стоят,
и лишь культи лаокаонов-платанов едва начинают зеленеть — как будто из них вырастают маленькие растрепанные гнезда.
Под мостом остановился румынский цыган с аккордеоном, снял черную клеенчатую шляпу и поклонился кладке. Вероятно, здесь и стоит незримая бузина. Цыгане, как известно, поклоняются бузине. А немцы варят из нее черное тугое варенье.
Франкфурт, под стеной зоопарка; середина июня, два часа ночи. Платаны, их луны и сладко-потный запах жасмина…
… а под стеной зоопарка платаны почему-то не окоротили, они и размахнулись, почти перекрыв улице бледно-лилово-розоватое кисельное небо с выеденной посередке луной. Зато каждый третий из них обзавелся внутри себя собственной продолговатой луной и неподвижно расширяется кверху, дробно и слоисто ею просвеченный.
От одной продолговатой луны к следующей пробирается припадающий на обе ноги человек в золотых шароварах, а его сокращенная тень, то появляясь, то исчезая, бежит по низу стены на манер маленькой черной собачки.
Встречные бочком-бочком осторожно-замедленны и погуживают по-итальянски или же по-польски подшептывают.
Женские лицa освещаются из мобильных телефонов и кажутся густо набелёнными. Или даже насинёнными.
И всё потно-сладостно пахнет жасмином, и было неясно, действительно ли это от жасмина, от его круглоугольных соцветий, разваливающихся даже от прохожего взмаха руки, или от сухих и медленных женщин в их невидимых открытых одеждах, идущих навстречу под кремлевской стеной зоопарка — женщин с круглоугольными лицами, освещенными из телефонов и исчезающими в бесповоротной тьме за спиной, где платаны, каждый третий из них, принимают их в свой слоистый и дробный, слабеющий книзу свет.
Проехал велосипед, свистя колесами, как целое дерево птиц.
Песнь четвертая
Франкфурт, у Восточного парка, сухой, но душный сентябрь. О всеобщем оборзении
На тротуар в шашечку мучительно какала английская борзая собака средних размеров — как стоп-кадр собственного бега.
Хозяйка в бархатной кепке и цыганской юбке в три оборота прохаживалась по радиусу поводка, иногда оглядывалась и отрывисто произносила: «Брзо! Брзо!»
Борзая же на это мучительно скашивала голые глаза, как будто бы отвечая: «Полагано… полагано…»
Желуди стреляли из-под колес проезжающих мимо велосипедов и просвистывали мимо ее прижимающихся к затылку ушей.
Борзая скашивала глаза еще дальше, на оборзевших велосипедистов, поднимала узкую морду и тужилась еще мучительнее.
По ее длинному медному носу чиркали волнистые листья — но и это ее не радовало.
Франкфурт, конец сентября, Восточный парк. Перед грозой
Небо разом потемнело, a всё, что под небом, стало светлей, как будто — со стальным каким-то отливом — светясь из себя.
На западном краю неба дважды грохнуло, на южном — вспыхнуло трижды.
Последние велосипедисты проносятся по парку, пригибаясь, и стоя въезжают на выезд. Привязанный к одному из велосипедов, в гору карабкается французский бульдог — небольшая собака с лицом кошки.
Перед колесами тяжело-хлопотливо и с теплым почему-то ветром из-под мышек взлетают толстые серые гуси и улетают внутрь парка — прячутся от дождя в пруду.
Прочих птиц уже давно не было видно.
В аллеях вздрогнули фонари. Грозно запахло предгрозовой затхлостью. Деревья присели на корточки и схватились за голову.
Всё потемнело, и только небо посветлело, как будто бы светясь из себя с каким-то стальным отливом.
В стыках тротуарной облицовки сверкнули первые острия.
Франкфурт, набережная Майна, 13 октября, день смерти Леонида Аронзона. Еще не осень, но уже
Маленький клен покраснел раньше других и стоит, как дурак, посреди газона. Еще не осень.
Березы стали похожи на подберезовики. Нет, всё же осень…
От плоских кораблей, проходящих под зелеными и красными мостами, шли к берегу треугольные волны. Полупрозрачный воздух, кишевший еще месяц назад над рекой, стал прозрачен и не кишел совершенно. Да, осень…
Но по набережной бегут-бегут спортивные женщины, двигая грудями под майкой. Почему-то у одних груди движутся влево-вправо, а у других вверх-вниз. Чем одни отличаются от других, непонятно, но и те, и другие прекрасны.
Под мостом, ухватив себя за поясницу, вся в шерстяных повязках стояла девушка и двигала жилой на шее. Одна нога у нее была простая, а другая балетная.
Электричество стекает с прибрежных домов и загорается в реке дрожащими бляшками.
Нет, еще не осень, но уже.
Франкфурт-на-Майне, январь; закат. Глаголы движения
Черный поезд летел по мостý. Окна его при этом стояли на месте, сверкая навылет закатом. Пролетел, а окна остались стоять, потом упали.
Серый самолет плыл на закат, снижаясь сквозь розоватые разреженные облака. Там аэродром у него, что ли, был спрятан?
Ну а бáрже белой, белой баржé другого ничего не оставалось, как ехать — под мост, в самый того заката черно-алый корень. Прочие глаголы движения были заняты.
И она и ехала — и как бы даже подрагивала на притопленных гусеницах, заезжая под мост. Перевернутый красно-бело-синий кулек поворачивался туда-сюда на корме, разворачивался и сворачивался — голландский флажок.
По мóсту летит в противоположную сторону черный поезд.
Франкфурт-на-Майне, конец теплого как никогда января, и вдруг несколько снега упало на японскую вишню у Исторического музея, что сдуру пошла белыми цветами. Теперь у нее на судорожных сучьях непонятно где что.
Перелетные птицы — тоже никого не умнее — вернулись с полпути и тучами, как комары, носятся по одутловатому небу.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Книга обстоятельств предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других