Книга посвящена рассмотрению классического текста с философских позиций. Классика в постнеклассическую эпоху – не только актуальная научная тема, но и нравственный и экзистенциальный выбор и вызов. Жизненная энергия, рождаемая совершенной формой классического текста, существующего на границе языка и молчания, представляет собой неоценимый ресурс – источник свободы и радости. Автор книги – кандидат философских наук, преподает историю литературы в Санкт-Петербургском государственном университете кино и телевидения, постоянный автор и ведущая радио «Град Петров». Книга обращена как к профессиональным философам, филологам, культурологам, так и к широкому кругу читателей, интересующихся вопросами философии и литературы. В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Эстетика классического текста предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Рецензенты:
Александр Леонидович Казин, доктор философских наук, профессор, заведующий кафедрой искусствознания СПбГУКиТ;
Константин Семенович Лигров, доктор философских наук, профессор, заведующий кафедрой социальной философии и философии истории СПбГУ
© М. В. Михайлова, 2012
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2012
Введение
Актуальность классического текста: собственно-научный, антропологический и культурологический аргументы. — Современная философия о классической литературе: герменевтический, рецептивный, релятивистский подходы. — О теме и проблеме книги. — Текст. — Литературный текст. — Текст и произведение. — История представлений о классике. — Классическое в современной культуре: пир и рынок. — Классика и авангард. — Классическое и культовое. — Классика и массовая литература. — Vox populi. — Классический текст. — Классическое и художественное. — О литературном совершенстве. — Классика и канон. — Конвенциональная составляющая классики.
Актуальность классического текста
Говоря о литературной классике, легко впасть в ложный пафос и пустую риторику. Постараемся поэтому, сохраняя подобающую предмету собранность и серьезность, обосновать необходимость предпринимаемого разговора. В пользу избранной темы есть три основных аргумента: собственно-научный, антропологический и культурологический.
Собственно-научный аргумент сводится к следующему. Классика как одна из универсалий культуры вызывает постоянный, напряженный и разнонаправленный — от сакрализации до ниспровержения — интерес. Будучи традиционным предметом ученого рассмотрения в поэтике, теории и истории литературы, сегодня литературная классика интенсивно изучается также с позиций метафизики[1], социологии[2], культурологии[3], истории культуры[4]. При этом иногда возникает угроза утраты самого предмета исследования в его чувственно-умственной определенности: классика превращается в концепт с неопределенным содержанием, удобный для построения отвлеченного теоретического дискурса, но последним не проясняемый. Таким образом, работа философа с классическим текстом, как мне представляется, состоит прежде всего в том, чтобы определить это понятие, которое употребляется часто, но не всегда ответственно. Отсюда необходимость философско-эстетического исследования классики как корпуса текстов, подлежащих прежде всего эстетическому восприятию, равно предполагающему как переживание текста, так и аналитику этого переживания, а затем конкретному философскому рассмотрению, имеющему своей целью возможно более четкое определение:
1. тех базовых свойств, которые позволяют тексту при определенном стечении обстоятельств обрести статус классического;
2. тех культурных механизмов, которые формируют идею классики и поддерживают ее существование.
Смысл антропологического аргумента прямо связан с тем, что выше говорилось об утрате чувственно-умственной определенности понятия классического. Эта проблема сегодня встает не только в отношении классики, но требует осмысления в принципе. Современность предлагает столь широкий выбор средств ухода от реальности, что под вопросом оказывается сама природная человеческая чувственность. Если основным недугом прошлого столетия был невроз, то в настоящем болезнью века обещает стать анестезия[5] — нечувствие, тесно связанное с бездействием (поражением воли) и обезличенностью (поражением духа).
Поскольку современный человек с раннего детства склонен предпочитать экранный мир реальной жизни и режим пассивного восприятия — режиму деятельности, у него быстро развивается нарушение эстетической способности, что затрудняет его непосредственный контакт с самим собой. Он не умеет слушать свое тело, отдавать себе отчет в своих чувствах, приводить свои действия в соответствие со своим состоянием, считаться со своим непосредственным опытом, склонен не откликаться на голос своего ума и сердца. Последнее утверждение, правда, имеет смысл лишь в том случае, если признать, что человеческая природа не только невероятно пластична, что позволяет нам нести на себе отпечаток исторического времени, социальной среды и культурной традиции, но и обладает неистребимой внутренней логикой. Христианская традиция определяет эту внутреннюю логику как образ Божий, а мысль Просвещения сводит ее к представлению о естественном человеке, но в любом случае те очевидные симптомы внутреннего разлада, расстройства и дискомфорта, что свойственны сегодня антропосу, как раз и указывают на конфликт между современным образом жизни и потребностями «внутреннего человека», с каких бы религиозных и философских позиций мы его ни понимали.
Не меньшие препятствия осложняют наше общение с внешним миром: зачастую мы отвергаем телесные практики, не видим окружающей нас природной и культурной среды, не интересуемся другими людьми — словом, не получаем ни радости, ни удовольствия от жизненного процесса. Специфика настоящего момента такова, что современный человек стремительно и постоянно увеличивает потребление и теряет возможность качественного и полного проживания. Гоголевское «Скучно жить на этом свете, господа!» становится магистральным лозунгом современности.
Именно потому, что всякий современный человек в той или иной степени подвержен анестезии, эстетика становится практической философией. Даже вечно актуальная этика, философия выбора и поступка, уступает эстетике в значимости, поскольку главная проблема сегодня — вымывание из жизненной сферы антропоса уже даже не поступка, но того, что ему предшествует: чувственного и умственного опыта, на основании которого свободно мыслящий человек и способен определять свой выбор и совершать поступок. X. У. Гумбрехт в статье «Чтение для “настроения”? Об онтологии литературы сегодня», посвященной анализу Stimmung — настроения, настроя, по мнению автора, одного из важнейших свойств литературного текста, — говорит: «Литературное чтение будет все более становиться чтением ради “Stimmung”, поскольку мы начали серьезно страдать от жизни в нашем повседневном мире, чья способность физически обволакивать наши тела и рамки нашего существования значительно ослабла. <…> Какой бы ни была наша профессия, она, скорее всего, требует, чтобы мы ежедневно просиживали по многу часов, не отрываясь от компьютерного экрана. Вот почему многие наши современники при чтении литературных произведений стремятся почувствовать то, что я описал как “легчайшее прикосновение материального мира”. В этом смысле и в этом контексте компенсаторных стремлений мы склонны открываться для “Stimmungen” и желать их. “Stimmungen” в литературе могут вернуть нам нечто от контакта с материальным миром, который большинство из нас в нашей повседневности уже утратили»[6].
Действительно, работа с классическим текстом, в основе которой лежит опыт чтения, — действенный метод возобновления способности чувствовать и понимать, незаменимый инструмент познания и самопознания. Поэтому необходимость разговора о классической литературе определяется не только интересом к конкретному философско-эстетическому рассмотрению классики, но и настоятельной потребностью в поиске путей к восстановлению базовых культурных и природных способностей, угасающих в современном человеке.
Наконец, актуальность эстетического рассмотрения классического текста определяется культурологическим аргументом — современным состоянием мировой и отечественной культуры. В эпоху, когда все большую мощь набирают социальные механизмы, отрицающие ценностную и смысловую иерархию и активно предпочитающие популярное, современное, стоящее на верхней строчке рейтинга[7] — редкому и вечному, само существование классики находится под вопросом. Если же мы все-таки таки признаем, что классика не является тем «скрытым божеством», которое нам навязано устаревшей культурной парадигмой, но обладает некоторой живой ценностью, то нам предстоит попытаться определить, в чем эта ценность состоит.
В прошлом веке в России началось беспрецедентное разрушение фундаментальных национальных ценностей, которое продолжается и сегодня. Страна, пережившая за последние сто лет крушение двух империй, оказалась в трудном положении: в настоящее время общественные и культурные силы и институты, которые некогда строили единство и жизнеспособность народа, либо прекратили свое существование, либо находятся в кризисе, что затрудняет выполнение ими народотворческих задач. Испытываемые нашей страной трудности переживаются к тому же на фоне глобального изменения человеческой природы. Еще в XX веке философы отметили социально-антропологические процессы, дающие основания говорить о «смерти человека», и в нашем отечестве в силу некоторых особенностей его истории и менталитета эти процессы протекают особенно тяжело. В данной ситуации философия способна участвовать в создании оснований для восстановления здорового народного бытия. Поскольку идеологический, этнографический и социально-экономический проекты построения национальной аксиологии оказались неэффективными, назрела необходимость искать другие пути осознания русской идентичности, и здесь философия классического текста может сыграть значительную роль.
Если в нашей стране систематически проваливаются разнообразные проекты, вероятно, это происходит не только и не столько потому, что они плохи сами по себе. Основной причиной неудач является то важнейшее обстоятельство, что в России не решены фундаментальные вопросы личного самосознания. «Страна рабов, страна господ» останется таковой до тех пор, пока люди, ее населяющие, будут согласны играть в раба/господина. В этой ситуации классическая литература способна стать основанием, на котором можно построить сначала практику личной свободы, а затем и здание народного единства. Человек, хорошо владеющий литературным языком и культурными кодами классики, входит в невидимое, но реальное сообщество, где снимаются ограничения, связанные с социальным статусом, уровнем образования и кровной принадлежностью к тому или иному этносу. Через классический текст происходит приобщение к ценностным иерархиям, гарантирующим полноту и осуществленность как личного, так и национального бытия.
Таким образом, разговор о классическом тексте по сути является разговором о ценности, причем не только литературной (культурной), но — в силу того, что литература, как мы постараемся показать ниже, занимает особое место в ряду существующих практик — и человеческой, бытийной, сущностной. Поэтому предпринимаемое исследование, надеюсь, представляет не только научный интерес. Внимание к этой теме поможет нам найти ответы на некоторые важные экзистенциальные вопросы.
Современная философия о классической литературе
В философских работах последнего времени, посвященных классике, прослеживается три основных подхода: герменевтический, рецептивный и релятивистский.
Герменевтический подход основан прежде всего на работах Г.-Г. Гадамера. Он различал в эстетическом событии присутствие «абсолютного настоящего», невыразимой полноты бытия, благодаря чему «произведение искусства и является одним и тем же всюду, где такое настоящее представлено»[8]. Именно поэтому классическая литература, сохраняемая «живой традицией образования», и является эталоном и образцом: она «находит свое место в сознании каждого»[9]. Классика, несущая в себе след «абсолютного настоящего», поднимается над конкретно-историческими истолкованиями. Способом ее исторического бытия является вневременность: «Мы называем нечто классическим, сознавая его прочность и постоянство, его неотчуждаемое, независимое от временных обстоятельств значение, — нечто вроде вневременного настоящего, современного любой эпохе. <…> Классическое есть то, что сохраняется, потому что оно само себя означает и само себя истолковывает; то, следовательно, что доходит до нас не как высказывание о чем-то исчезнувшем, не как простое, еще подлежащее истолкованию свидетельство, но обращается к современности так, как будто говорит специально для нее. То, что называется “классическим”, прежде всего не нуждается в преодолении исторической дистанции — оно само, в постоянном опосредовании, осуществляет это преодоление. Поэтому классическое, конечно же, “вне времени”; но сама эта вневременность есть способ исторического бытия»[10].
Сторонникам герменевтического подхода[11] нередко оказывается присущ своего рода эссенциализм: они склонны принимать классику как непосредственную данность, не интересуясь ни уяснением ее внутренних особенностей, ни раскрытием ее культурных механизмов. Целью своих размышлений они часто ставят определение гуманитарного значения классики, которое, как правило, сводится к ее «социально-критическому пафосу», «устремленности к нравственному идеалу»[12], благотворности для «выработки цельного миросозерцания» и «духовной жизни нации»[13]. Классика, таким образом, воспринимается как гарант сохранения в культуре основных интеллектуальных, нравственных и эстетических ценностей. Тезисы эти в целом не вызывают особых возражений, однако подобные работы не отвечают на вопросы, что же такое классика и почему она способна оказывать столь мощное воздействие.
В основании рецептивного подхода лежат работы В. Изера, Р. Ингардена, X. Р. Яусса. С точки зрения рецептивной эстетики зрелого периода, произведение (актуализированный текст) принципиально диалогично: «Опыт искусства представляет собой превосходный путь узнать чужое Ты в его Другости и, с другой стороны, в нем — собственное Я»[14]. Поскольку смысл произведения рождается в диалоге читателя с текстом как результат движения эмпатии и его последующей рефлексии, он всегда историчен. Первоначальное эстетическое понимание (эстетическая импликация) обогащается и уточняется в истории, и в результате текст может приобрести статус классического: «Историческая же импликация состоит в том, что понимание первых читателей может продолжиться и обогатиться в цепи рецепций, соединяющих поколение с поколением, предрешая тем самым историческое значение произведения, выявляя его эстетический ранг»[15]. В противоположность Гадамеру, который видел в классике постоянное возобновление «вневременного настоящего», Яусс не усматривает структурных и онтологических оснований классичности текста и понимает последнюю только как результат истории восприятий: «Если классическое, по Гадамеру, само по себе, в постоянном самоопосредовании должно преодолевать историческое расстояние, то возникающая вследствие этого перспектива гипостазированной традиции не позволяет увидеть тот факт, что классическое искусство еще не было классическим во время своего появления и, более того, само открыло новые способы видения и оформило новый опыт, который только с исторической дистанции — в узнавании уже знакомого — пробуждает впечатление будто бы выраженной в произведении искусства вневременной истины»[16].
В рамках рецептивного подхода становится возможным описание разных типов формирования классического канона. Так, Т. Росс вводит различение между риторической моделью канона, основанной на производстве (production), ориентированной на воспроизведение образцовых приемов письма и свойственной старым культурам, и объективистской моделью, основанной на потреблении (consumption), ориентированной на интерпретацию классических текстов и свойственной модерну[17].
Тезис рецептивной эстетики об историчности классики и зависимости объема этого понятия от читательского восприятия не вызывает сомнений, но с решительным отрицанием классических свойств, или хотя бы предпосылок классичности, в самом тексте трудно согласиться. Другое уязвимое место рецептивной теории, во многом убедительной и адекватной, состоит в попытке реконструкции неких моделей усредненного читателя с их горизонтами рецепций. Принадлежность к одному поколению, социальному кругу и даже интеллектуальной школе вовсе не гарантирует общности литературных восприятий, которые в огромной мере зависят как от персонального читательского опыта, который совершенно непредсказуем (кто знает, какие книги оказались на чердаке того дома, где мы проводили в детстве дождливое лето?), так и от множества других факторов, включая психофизические особенности конкретного человека. Всякий раз, когда мы пытаемся установить твердые закономерности литературы, мы встречаемся с сопротивлением материала, обладающего свойствами самовозрастающего логоса. К литературе много более приложимы суждения типа «и…, и….», чем «или…, или…», жесткие интерпретативные конструкции она опровергает.
Релятивистский подход прежде всего основан на работах социолога П. Бурдье. В отличие от приверженцев герменевтической теории, для которых понятие классики обладает исключительно позитивными коннотациями, Бурдье рассматривает классику как один из репрессивных социально-политических институтов, а классический текст — как «продукт грандиозного предприятия символической алхимии [курсив автора. — М. М.], в котором сотрудничают — с равной убежденностью и весьма неравной прибылью — все агенты, действующие в поле производства»[18]. Поскольку эти взгляды получили в России широкое хождение[19], рассмотрим их подробнее.
Сторонники данного подхода предлагают понимать литературу как культурную форму, опосредующую и конституирующую общественные взаимодействия, что дает возможность заимствования детерминаций из различных областей социальных значений: «Использование подобных семантических моментов в процедурах литературоведения служило средством дистанцирования от ценностей, предопределяющих эстетические “достоинства” произведения и его оценку, и обеспечивало расширение спектра возможных точек зрения на произведение. В наибольшей степени подобным средством нейтрализации корпоративных ценностей литературоведения было обращение к неканонической литературе (“низовой”, “массовой”, “тривиальной”)»[20].
В рамках данного подхода ставится под сомнение традиционное понимание классики как «ценностного (аксиоматического) основания литературной культуры, с одной стороны, и нормативной совокупности образцовых достижений литературы прошлого — с другой»[21]. В трактовке релятивистов классика предстает как жесткая манипулятивная стратегия, с помощью которой «буржуазия образования» осуществляет свою власть: «Отраженные в теориях и концепциях литературы идеологические претензии литературных групп на культурное господство предопределили системы отбора писателей определенного типа, т. е. содержательный состав “настоящей” литературы, устанавливая таким образом “традицию” и содержание “подлинной культуры”»[22]. Общественным институтом, гарантирующим навязывание классики, представляется школа: «В рамках школьного образования классические произведения включаются в процессы общей социализации — усвоения индивидом норм правильного поведения, которые постулируются в качестве конститутивных для данного сообщества»[23]. С точки зрения релятивистов, система образования генерирует «литературоцентристскую дидактику, диктующую жесткие нормы оценки и интерпретации высокой литературы»[24], а филологическое сообщество базируется на корпоративных интересах: «Система литературной социализации как репродуктивное звено литературной системы практически работает на самообоснование. Она поддерживает нормативные границы групповой идентичности хранителей и истолкователей традиции, базирующейся на классике»[25].
Релятивистский подход обоснован и оправдан в своем стремлении вписать литературу в общий культурный контекст и раскрыть ее связь с социальной реальностью. В этой системе представлений прекрасно описываются законы рыночного искусства, связанного с индустриальным обществом и капитализмом. Однако жесткие исходные установки релятивистов приводят к неадекватности выводов. Декларируется «дистанцирование от ценностей, предопределяющих эстетические “достоинства” произведения»[26]. На практике это означает, что нам предлагается игнорировать эстетический аспект, конституирующий текст в качестве литературного, и рассматривать литературу только как материал для социологических построений. Такой поход не только методологически неверен, но и попросту противоречит здравому смыслу: прежде чем анализировать социальные значения текста, нужно как минимум их определить, что невозможно, если не учитывать особую природу литературного высказывания. Так что «дистанцирование», претендующее на научную объективность, на деле оборачивается утратой предмета исследования: в поле зрения социологов оказывается не сам текст со всеми отношениями и эффектами, им порождаемыми, а некая теоретическая конструкция, рожденная субъективностью исследователя, исходящего из установки на социальный анализ с ощутимыми обертонами разоблачительного драйва по отношению ко всему «буржуазному». По справедливому замечанию А. Компаньона, работы последователей Бурдье рискуют даже «потерять из виду само произведение — какое все же необходимо для начала карьеры — или низвести его до роли внешнего предлога для социальной стратегии писателя»[27].
Заметим, что слова и выражения, характеризующие культуру ценностной иерархии (достоинство, традиция, подлинная культура), регулярно берутся в кавычки. Тем самым релятивисты подчеркивают свою ироническую дистанцию по отношению к данному кругу «ненаучных» понятий, не учитывая, что подобный подход, хотят они этого или нет, разрушает основания их собственного дискурса. Если иерархическая культурная модель не релевантна, любая гуманитарная наука (и социология литературы в том числе) должна исчезнуть, поскольку низовое массовое сознание, по сути утверждаемое релятивистами как мерило уместности культурных форм, в ней нимало не нуждается.
Сомнителен тезис о том, что филология занята формированием расстановки сил внутри литературного поля, структурированием рынка. Это положение встречает критику даже среди авторов, близких к журналу «Новое литературное обозрение», форпосту российской социологии литературы. Так, И. М. Каспэ пишет: «Обозначив современный, модерный литературный канон как канон чтения, можно уйти от демонизации интерпретативных институтов как таковых — безусловно, это институты авторитета и социального контроля, но также и институты структурирования читательского опыта»[28]. Приходится отметить и определенное лукавство позиции релятивистов: разоблачая корпоративную заинтересованность филологов, они оставляют в стороне вопрос о корпоративной заинтересованности социологов литературы. Однако последние, будучи знатоками Бурдье, больше других понимают важность создания собственного символического капитала.
Вызывает сомнение также чрезмерное доверие релятивистов к контент-анализу. С их точки зрения, он позволяет «избавиться от спекулятивных воззрений на литературу и умозрительных построений, от субъективных оценок и трактовок ее роли в обществе»[29]. На сегодняшний день методика контент-анализа признана адекватной и продуктивной для изучения текстов СМИ, рекламы, массовой литературы и других структурно и тематически однородных текстовых массивов. К литературным текстам, основной характеристикой которых является уникальность, контент-анализ применим с значительными ограничениями и для решения вполне локальных задач. Для получения достоверных результатов требуется использовать его наряду с другими методами исследования.
Невозможно вполне согласиться с тем, как социологи литературы трактуют отношения классики и власти. Поскольку литература рассматривается как часть игры перераспределения и удержания власти, релятивисты настаивают на том, что классическими назначаются[30]тексты, способные сохранять и поддерживать в общественном сознании определенный комплекс идеологем. Действительно, первые классические кодексы появились в 4 веке до Р. X. по воле царей и правителей, и с тех пор литература всегда привлекала пристальное внимание, а иногда и вызывала острый интерес власти. Однако было бы опрометчиво на этих основаниях однозначно интерпретировать классику как репрессивный механизм. В тот момент, когда древние греческие властители, принимая на себя ответственность за нравственное и интеллектуальное состояние общества, сохраняли тексты трагических поэтов и создавали Александрийскую библиотеку, они осуществляли не власть-насилие, а власть-порядок, и классика выступала как средство образования и просвещения. Указанное обстоятельство вовсе не предполагает дидактической или морализаторской ориентированности текстов, входящих в канон. «Эстетика — мать этики», как сказал Бродский: именно онтологическая насыщенность, гармоничность и красота классики определяет ее нравственное воздействие.
Очевидно, что власть всегда стремится использовать любые социальные и культурные институты для своего укрепления и наращивания символического капитала. Соблазн манипулировать литературой и с помощью литературы действительно велик, и время от времени совершаются попытки назначить, вменить в обязанность те или иные тексты как классику. Однако те произведения, которые включаются в классический кодекс по чисто идеологическим соображениям и не обладают эстетическим совершенством, забываются сразу после падения режима, их насаждавшего. Примером может служить обновление русского классического канона в постсоветские времена, когда то, что называлось «классикой советской литературы», исчезло из круга чтения и почитания, в чем проявилось благое разрушительное действие времени.
Наконец, следует особо отметить систематическую дискредитацию релятивистами школы. С их точки зрения, она является уходящим институтом[31], на смену которому идут другие силы: «Собственно, и сама секулярная литературоцентристская школа в ее претензиях на роль единственного института, способного в универсальной, письменно-печатной форме представлять и воспроизводить все общество в разнообразии его укладов и групп, ценностей и традиций, существует и пользуется влиянием лишь в данных социальных и хронологических пределах. За их границами значительную роль ее функций принимают на себя в новейшее время другие институты и механизмы — группы сверстников, молодежная субкультура, “улица” и “двор”, но особенно масс-медиа, а среди них — кино, рок-музыка, реклама»[32]. Действительно, «секулярная литературоцентристская школа» существует на протяжении последних трехсот лет, когда сложились традиции светского образования и понятие литературы в том смысле, как о нем говорит социология. Тем не менее, сама задача образования как введения с помощью текстов в полноту культурных и социальных отношений родилась еще в античности и успешно существует, вопреки гонениям, до наших дней. Поэтому попытка социологов представить школьное образование, основанное на работе с текстами, как локальную историческую форму, некорректна. Опыт письма и чтения — фундаментальные практики, необходимые для формирования свободно мыслящей личности, — всегда занимали центральное место в образовании. Не случайно и сегодня в странах западных демократий школьники и студенты то и дело пишут эссе и изучают язык и литературу в значительном объеме: гражданское общество структурирует образование таким образом, чтобы у индивида развивалась способность самостоятельно думать и высказываться. Парадокс заключается в том, что именно в силу того, что в интеллектуалах когда-то еще со школьных лет привитием филологической культуры была воспитана способность к критическому свободному суждению, они и смогли построить теории о репрессивности классики и о литературе как машине навязывания идей.
Момент игры на дурно понятой свободе («Не дадим профессорам навязывать нам учебные программы, не дадим филологам назначать нам классику», — эдакое инфантильное своеволие в духе длинноволосых «левых» времен студенческих бунтов 1968 года, переведенное в скучноватую теоретическую прозу) не только сомнителен, но и прямо опасен, поскольку открывает путь новому тоталитаризму. Об этом замечательно написал С. С. Аверинцев: «У каждого тоталитаризма с ходом времени обнаруживаются <…> две личины. <…> Для самой сущности тоталитаризма характерен путь от стратегии заигрывания с отменой всех традиционных моральных табу — к стратегии их ужесточения. <…> Но важно, что смысл и той и другой тактики — один и тот же: стремление тоталитаризма систематически вытеснить все человеческие отношения и подменить их собой»[33].
Едко отозвавшись о необоснованных притязаниях литературоцентристской школы, социологи бодро утешают нас: не печальтесь, братцы, время, когда на вас оказывала влияние ретроградная система образования, миновало. Ныне ее функции берут на себя двор, улица, масс-медиа и реклама. Не хотелось бы переходить на личности, но я как-то мало замечала на районе детей чиновников от образования и профессоров социологии. Как правило, эти разумные люди стараются поместить своих детей в хорошие школы, предпочтительно частные и за границей. Тогда очевидно, что рекомендация предаться улице адресована для внешнего пользования — народу: сбросьте иго школы, где вам все время что-то навязывают, и образовывайтесь с помощью масс-медиа и рекламы. Встает вопрос, каким образом в принципе можно поставить в один ряд класс, который предполагает постоянную активность (хотя бы уроки ребенку делать надо), и масс-медиа, действующие гипнотически? Образование, которое, даже при всей обоснованности подозрений в его политической ангажированности, все же худо-бедно передает освобождающие ценности и традиции культуры, и рекламу, прямо ориентированную на приобретение продукта — а вместе и ним и идеологических стереотипов, которые надежно включат потребителя в экономический цикл?
Таким образом, предлагаемое освобождение от насилия литературоцентристской школы оборачивается жестким включением индивида, сформированного манипулятивными заклинательными стратегиями масс-медиа, в систему подчинения власти. Так что по существу действие социологии литературы оказывается ровно тем самым, в чем она обвиняет литературную классику, а именно исполнением заказа власти на формирование удобного ей субъекта. Процитирую еще одно важное место из статьи Аверинцева: «Никто не обещал нам, что тоталитаризм не вернется, — а если он все-таки вернется, он заведомо придет в совсем иных формах, под другими лозунгами. Человеческий материал, который ему нужен, — это люди, готовые бодро подхватывать и хором повторять готовые слова; какие это слова — не так важно, они могут быть взяты из безупречно либерального набора. <…> Если я в чем вижу опасность нового, “ползучего” и поначалу, может быть, совсем бескровного тоталитаризма, так в этом настроении. Их выучили не слушаться старших — но тем более некритически слушаться поколенческой моды, которой уже никто не смеет возразить»[34].
Завершая обзор основных точек зрения на классику, сложившихся к настоящему времени в науке, особо отметим Компаньона, который в своей серьезной работе, посвященной анализу наиболее авторитетных эстетических и литературоведческих теорий последнего времени, в ряду семи базовых понятий теории литературы выделил ценность (канон, классику). Рассматривая понятие классики, прежде всего он предостерегает от выставления знака равенства между классикой и литературой: большинство стихов плохи, но все-таки это стихи; далеко не каждое литературное произведение является шедевром и способно войти в канон. Подвергнув анализу различные концепции эстетической ценности вообще и классики в частности, Компаньон приходит к выводу о том, что ни объективизм (традиция Гадамера), ни релятивизм (рецептивная школа и социология литературы) не могут претендовать на окончательное и полное решение вопроса.
По мнению исследователя, в формировании классического канона особую роль играют читательская рецепция («настоящая классика — произведение, которое никогда, ни для одного поколения не станет скучным»[35]), время, которое все расставляет по местам, и авторитет экспертов. В итоге автор констатирует: «Классика — это относительно стабильная расстановка величин, которая хоть и меняется, но лишь по краям, в ходе поддающейся анализу игры центра и периферии. <…> Удивительно то, что шедевры остаются шедеврами, остаются существенными для нас, вне своего первоначального контекста. Изобличая иллюзию ценности, теория так и не ниспровергла канон. <…> Скорее всего, невозможно установить для эстетических иерархий обновленное рациональное основание, но это не мешает рационально изучать развитие этих ценностей, что и делается в истории вкуса или в рецептивной эстетике. И хотя мы не можем рационально обосновать свои предпочтения, <…> это не исключает возможности эмпирически констатировать определенные консенсусы, обусловленные культурой, модой или же чем-то еще. <…> Оказывается интересным вопрос: как же сходятся между собой великие таланты? Как складываются частные консенсусы между авторитетами, на которых возложена обязанность следить за литературой? Такие консенсусы, подобно языку или стилю, сначала выявляются в агрегатной форме индивидуальных предпочтений, а затем уже становятся нормами через посредство социальных институтов — школы, книгоиздания, рынка. <…> Литературная ценность не поддается теоретическому обоснованию — это предел теории, но не литературы»[36]. Таким образом, с точки зрения Компаньона, вопрос остается открытым: возможно диахроническое изучение классики, но убедительно проанализировать природу литературной ценности пока не удалось.
О теме и проблеме книги
Предложенный вниманию читателя обзор показывает, что существующие в современной науке подходы к проблеме классического по-своему односторонни и уязвимы. Сторонники рецептивной эстетики ограничиваются изучением процесса чтения, герменевтикам свойственно некоторое пренебрежение к событийной природе классики, что до релятивистов, они исключают из поля своего научного интереса и структурные, и коммуникативные особенности классической литературы, сосредоточиваясь на рассмотрении ее многообразных социальных эффектов. Цель предлагаемой читателю работы — исследовать феномен классики с позиций философской эстетики, удерживая в центре внимания текст. Речь пойдет о литературной классике, взятой со стороны ее вещной конкретности, текстовой определенности. Однако подход к классике со стороны текста позволит увидеть в ней и совокупность эстетических отношений, которые строятся вокруг него, рассматривать и порождение классической формы как совершенного оформления опыта, и развертывание потенций формы в читательской рецепции. Проблема, которую хотелось бы если и не решить, то во всяком случае грамотно сформулировать и обозначить возможные пути ее решения, проста: что такое классический текст? Для того, чтобы ответить на этот вопрос, нам придется говорить как о свойствах совершенного текста, так и об условиях его канонизации. Поэтому, намереваясь держаться эстетического анализа, мы понимаем, что нам не избежать как выхода в область внетекстового, экзистенциально-событийного, так и вторжений в сферу культурологии — слишком плотно включена классика в социальную и культурную реальность.
Прежде чем приступить к рассмотрению классического текста, представляется разумным, опираясь на наиболее значимые философские, культурологические и филологические исследования последнего времени, дать рабочее определение основных понятий. Для этого определим, что такое текст, из всего поля текстов выделим литературные тексты, а из множества последних — классические.
Текст
Текст — одно из основополагающих понятий культуры. В широком смысле текст (лат. textus — «ткань, сплетение, связь, сочетание» от texere «ткать, плести, строить, сплетать») — связная последовательность знаков, обладающая смысловой целостностью и завершенностью. В культурологии и теории искусства текстом называют всякое сообщение, в какой бы знаковой системе оно ни было оформлено. Предметом нашего рассмотрения будут тексты художественной литературы[37], материалом для которых является естественный язык. Таким образом, нам следует выделить из языковой стихии текст и отличить литературные тексты от всех прочих.
Язык является нам как текст и как дискурс. Текст в силу своей смысловой завершенности противостоит дискурсу, потоку речи[38], что следует уже из этимологии этих понятий, восходящих к латыни. Если текст — то, что соткано, сплетено (то есть узел, нечто центростремительное, оформленное и определенное), то discursus восходит к латинскому discurrere «разбегаться, растекаться, распространяться». Это очевидным образом указывает на его центробежную энергию: дискурс стремится к бесконечному распространению, покрытию речевой деятельностью максимальных мировых пространств[39].
Текст — по преимуществу факт письменной речи, не случайно в латинском языке синонимом слова textus выступает scriptum — «написанное, письмо, запись». Хотя в современной лингвистике фрагменты устной речи также иногда рассматриваются как тексты, для этого, во-первых, потребовалось создать специальный язык описания, а во-вторых, предметом научного анализа все равно остается только зафиксированный, если и не на письме, то с помощью иных техник, сегмент речи. Даже если анализ речевого текста проводится on-line, имеет место его ментальное закрепление в памяти исследователя. Очевидно, что литературным, классическим, причастным традиции может быть только закрепленный на письме или другими средствами текст. Тем не менее, будучи выделен из дискурса, текст сохраняет с ним сущностное единство. Поэтому при анализе текста используются не только внутритекстовые, но и дискурсивные методики. Осмысление строения текста, его семантических связей и совокупности значений его структурных элементов оказывается невозможно вне учета дискурсивных, интертекстуальных и экс-тралингвистических уровней реальности: фактов жизни, строя сознания, круга чтения и контекста творчества автора, синхронного и диахронного литературного контекста, социально-исторических особенностей эпохи как они даны в языке и т. д.
В конечном счете когнитивная лингвистика пришла к пониманию текста как «информационно самодостаточного речевого сообщения с ясно оформленным целеполаганием и ориентированного по своему замыслу на своего адресата»[40], основываясь на непосредственной интуиции любого разумного человека, согласно которой «любое завершенное и записанное вербальное сообщение может идентифицироваться как текст»[41]. Язык обладает возможностью бесконечного порождения смыслов, которая и реализуется в мире речи, но текст определен и конечен. Именно поэтому он позволяет нам работать с многоуровневым сложным смыслом: ведь язык никогда не дан нам вполне, как завершенное целое. Мы вступаем с ним в отношения только в речевой или литературной практике. При этом устная речь обладает свойством, которое М. Л. Гаспаров определил как необратимость[42]: восприятие устной речи происходит в режиме необратимой смены состояний, исключающей возможность возврата к предыдущим сегментам или заглядывания в последующие. Произнесенное слово существует как поток, где по принципу соположения скреплены соседствующие элементы, но не выстраивается определенная структура и стирается дискретность элементов. Текст, напротив, хранит и каждое слово, и собственное структурное единство, чем и делает возможной работу понимания. Поэтому устная речь, чтобы быть осознанной, должна быть закреплена. У. Эко заметил однажды, что «только благодаря изобретению письма есть возможность сберечь такой шедевр спонтанной памяти, как “В поисках утраченного времени” Пруста»[43].
Фундаментальное свойство текста — наличие как минимум двойной кодировки. Текст отличается от фрагмента речи на естественном языке тем, что он всегда читается и на каком-то вторичном языке, содержит отсылку к знаковой системе, знание законов которой, с одной стороны, необходимо для понимания этого высказывания, с другой — постигается не иначе как через опыт восприятия текстов. Таковы тексты юридические, религиозные, любовные, научные, политические, этикетные.
Итак, под текстом в данной работе понимается связная последовательность слов[44], запечатленная на письме или с помощью иного способа записи, оформленная автором и ориентированная на читателя/ слушателя, обладающая смысловой целостностью и завершенностью.
Литературный текст
Вопрос «Что такое литература?» постоянно обсуждается специалистами и единственного ответа не имеет[45]. Представляется адекватным определение Б. В. Томашевского: «Литература есть самоценная фиксированная речь»[46]. Признак фиксированности мы обсудили выше, говоря о тексте и его отличии от дискурса. Что до самоценности, это конститутивный признак не только литературного текста, но и любого эстетического феномена. Положение о самоценности эстетического предмета, обоснованное И. Кантом в «Критике способности суждения», является одним из основных постулатов классической эстетики. По Канту, эстетическое определяется свободной игрой духовных сил в процессе созерцания, свободного от утилитарных установок и рождающего удовольствие. Эстетические феномены нравятся необусловленно и сами по себе.
Именно установка на самостоятельную ценность изначально выделила литературные тексты из всех других. Аверинцев, рассматривая истоки европейской литературы, отмечал, что эллинская культура осуществила поворот от архаики к собственно литературе: «Существо этого поворота в том, что литература осознает себя самое и тем самым впервые полагает себя самое именно как литературу, т. е. реальность особого рода, отличную от реальности быта или культа»[47]. Главное различие между греческой «литературой» и ближневосточной «словесностью» (имеется в виду, конечно же, Библия) состоит в рефлексивности, внеположности непосредственному жизненному процессу первой и напряженно-жизненном характере второй. По Аверинцеву, основные признаки литературы — «развитие авторского самосознания»[48][49] и «пластически-объективирующее описание»^. Принадлежность текста к литературе, таким образом, определяется исходя из качества авторской интенции и его структурных свойств.
Самоценность литературы ярко представил Гадамер с помощью притчи, почерпнутой им у П. Валери. Вслед за Валери он сравнивает слова обыденного языка с бумажными деньгами, которые сами по себе ничего не стоят и лишь представляют некую стоимость, а слова поэзии — с золотой монетой, которая сама обладает стоимостью. Таким образом, «поэтическое слово является не просто указанием на нечто иное, но, подобно золотой монете, оно есть то, что представляет»[50]. Обыденная речь референтна, направлена на сообщаемое, поэтическая — автореферентна, обращена к самой себе[51]: «Обычная человеческая речь <…> приобретает свойственную ей разумную определенность и однозначность по причине жизненной связи, с которой она оказывается сращена благодаря ситуации и адресату. <…> В отличие от обыденной речи, поэтическая речь, равно как и философская, напротив, обладает способностью замыкаться на себя и, материализуясь в отвлеченном “тексте”, быть тем не менее высказываемым как бы автономно, “собственной властью”»[52]. Именно в силу этой собранности энергии языка на нем самом литературный текст приобретает особое качество: «Структуру поэтического творения принято обозначать выразительным словом “текст”. Текст — это текстура, ткань, то есть целое, образуемое отдельными нитями, тесно переплетенными особым, лишь данной ткани присущим образом. Могут возразить, что в известной степени все это относится к любому высказыванию, взятому в его единстве, а не только к произведению художественной литературы. Но в поэтическом произведении текстовая ткань приобретает особую прочность. По существу, стихотворение — это текст, который с помощью смысла и звука сам себя зиждет и замыкает в нерасторжимом единстве целого»[53].
Наряду с плотностью языковой ткани литературный текст отличается многообразием своих связей с реальностью. Если любой текст, как говорилось выше, предполагает наличие как минимум двойной кодировки, то литература представляет собой новую ступень структурной сложности: в ней число вторичных языков, необходимых для прочтения, значительно возрастает. Скажем, М. М. Бахтин убедительно показал, что для того чтобы адекватно прочесть Рабле, следует владеть языками философии, богословия, волшебной сказки, рынка, юриспруденции, площадного праздника, а также домоводства, стратегии, педагогики, куртуазности, политики, древней литературы… Этот список неполон и его можно продолжить. Это одна из причин, по которым литературный текст обязательно закрепляется на письме: как для его создания, так и для понимания недостаточно однократного записывания или прочтения, он требует работы, к нему приходится возвращаться. Гадамер именно в этой «герменевтичности», сложности смысла, требующей значительного труда истолкования, видит одно из важнейших отличий литературы: «Следует разделять понятия текста в широком и узком смыслах. Понятие “текст” само является герменевтическим. <…> Уже “текст” в самом широком смысле слова ориентирован на “понимание” и пригоден для “толкования”. Но произведение художественной литературы, то есть, как мне представляется, текст в преимущественном смысле, не только пригоден для толкования, но и испытывает хронический недостаток в нем»[54].
При всей сложности языковой структуры текста он обладает смысловым единством. С точки зрения лингвистики конститутивными признаками текста являются тема (фактическая сторона) и основная мысль (концептуальная сторона). Кроме формальной выстроенности, столь важной, что в эстетике и искусствознании прошлого века то и дело возникали школы, стремящиеся понять искусство как чистый прием, стиль, форму, текст обладает еще и соотнесенностью с онтологическим и экзистенциальным импульсом, его порождающим. Это вовсе не означает, что есть некий набор простых высказываний, к которым можно свести содержание литературного текста. Напротив, его появление как раз и обусловлено тем, что иначе, короче и яснее, этот сложный и насыщенный жизненный импульс выразить нельзя.
Текст, таким образом, имеет двойственную природу: будучи фактом общего языка, он в то же время представляет собой неповторимое высказывание, являющее уникальный аспект реальности. Об этом писал Бахтин: «Два полюса текста. <…> За каждым текстом стоит система языка. В тексте ей соответствует все повторенное и воспроизведенное и повторимое и воспроизводимое, все, что может быть дано вне данного текста (данность). Но одновременно каждый текст (как высказывание) является чем-то индивидуальным, единственным и неповторимым, и в этом весь смысл его (его замысел, ради чего он создан). Это то в нем, что имеет отношение к истине, правде, добру, красоте, истории. По отношению к этому моменту все повторимое и воспроизводимое оказывается материалом и средством. Это в какой-то мере выходит за пределы лингвистики и филологии. Этот второй момент (полюс) присущ самому тексту, но раскрывается только в ситуации и в цепи текстов (в речевом общении данной области)»[55]. Подчеркнем мысль Бахтина о том, что содержательное раскрытие художественного текста возможно «в ситуации» (в читательском восприятии) и «в цепи текстов» (в поле литературного опыта): энергия личности и ресурс культуры, соединяясь, актуализируют текст.
Ю. М. Лотман[56] полагал, что граница между литературой и прочими видами словесности подвижна, и наряду со структурным критерием, учитывающим особенности внутренней организации текста, выделял также функциональный критерий, который учитывает строение культуры: что воспринимается эстетически, то и является литературой, так что статус текста может изменяться с течением времени, вплоть до того, что для автора текст может не быть художественным, а для читателя — да. Так Лотман подчеркивает историчность понятия литературы и вводит в определение рецептивный аспект.
Итак, отличительными признаками литературного текста являются самоценность и высокая степень семантической сложности, предполагающая многократную кодировку, а также то, что на определенном историческом срезе в рамках той или иной культуры данный текст подлежит эстетическому восприятию.
Текст и произведение
Понятия текст и произведение часто употребляются как абсолютные синонимы. Против этого решительно выступал Лотман, подчеркивая, что «текст — один из компонентов художественного произведения, <…> но художественный эффект в целом возникает из сопоставлений текста со сложным комплексом жизненных и идейноэстетических представлений»[57]. Текст — порядок слов, графически зафиксированное языковое целое, «система внутритекстовых отношений», а произведение — это текст «в его отношении к внетекстовой реальности»[58]. Рецептивная эстетика понимает соотношение текста и произведения в принципе так же, делая акцент на читателе как исполнителе текста: «В литературном произведении есть два полюса <…> художественный и эстетический: художественный полюс произведения образуется авторским текстом, а эстетический — его читательской реализацией. Из этой полярности явствует, что произведение как таковое не может быть тождественно ни тексту, ни его конкретизации, а должно располагаться где-то между ними. Оно неизбежно должно носить виртуальный характер, так как не может сводиться ни к реальности текста, ни к субъективности читателя, и именно из этой виртуальности оно получает свою динамику»[59].
Другой способ различения произведения и текста предложил Р. Барт. Он противопоставил произведению как «традиционному понятию» текст как «новый объект, полученный в результате сдвига и преобразования прежних категорий»[60]. По Барту, произведение предметно, традиционно, завершено, выстроено согласно доксе, а текст является процессуальным, новаторским, открытым, парадоксальным. Произведению Барт приписывает содержательную монолитность, однонаправленность и непротиворечивость, тогда как текст символичен, многомерен, его значения сплетаются подобно нитям в сетке или ткани. Различение это выявляет не столько разные типы литературных сообщений (хотя очевидно, что к категории произведений могут быть отнесены сочинения второго и последующих рядов, тогда как вершинные классические вещи соответствуют бартовскому пониманию текста), сколько разные способы теоретического подхода и разные уровни читательского восприятия: «Гамлет» или «Евгений Онегин», которые, без сомнения, являются в понимании Барта текстами, останутся лишь произведениями, если их прочтет пусть даже и старательный, но посредственный реципиент.
В данной работе под текстом мы будем разуметь языковую данность, а под произведением — исполнение текста читателем. Основным предметом нашего рассмотрения будет именно текст, поскольку произведения не даны нам в своей определенности. Текст как термин обращает к материальности, вещности литературы. Текст — это и есть то, что подлежит эстезису, тогда как про-из-ведение обязательно предполагает еще и то, что извлекает, выводит из текста читатель. Текст не только воспринимается читателем и в этом смысле является основой произведения, но и сам является произведением в том смысле, что автор извлекает нечто из опыта и закрепляет с помощью текста, произносит слова, в которых запечатлен некий существенный аспект мира. В терминологии П. Рикера, текст — конфигурация, которой предшествует префигурация (практическое поле авторского опыта) и за которой следует рефигурация (восприятие произведения читателем)[61]. Произведение — текст, взятый в аспекте создания/ восприятия, вовлеченный тем самым в широкий онтологический, экзистенциальный, исторический и культурный контекст. В этом смысле произведений столько же, сколько читателей. Объективно, фактически нам даны только тексты, и вокруг этой чувственно данной реальности развертываются разнообразные эстетические отношения, включая и производство текста в чин классического.
История представлений о классике
Теперь попытаемся определить структурные и коммуникативные особенности классического текста. Чтобы войти в этот круг проблем, прежде всего проследим историю возникновения и развития эстетических представлений о классике в европейской культуре.
Интересно, что феномен классики появился раньше, чем сам этот термин. Идея утвердить корпус образцовых текстов возникла в Афинах в IV в. до Р. X., когда по предложению Ликурга Афинского был принят закон «о сооружении бронзовых статуй Эсхила, Софокла и Еврипида, о хранении их списков в государственном архиве и о том, чтобы городской писец сличал их с текстом, использованным актерами, которым воспрещалось произносить другой текст»[62] (т. е. вносить туда изменения). Аристотель формировал корпус классических текстов не только символически, определяя в «Поэтике» и «Риторике» круг образцовых авторов, но и физически: он вошел в историю еще и как владелец первой значительной частной библиотеки[63]. Окончательное оформление идеи классического принадлежит филологам Александрийской библиотеки, в особенности Каллимаху[64] и Аристофану Византийскому[65], которые составляли «каноны» — списки образцовых текстов.
Отметим, что:
• корпус классических текстов формируют поэты, философы и ученые (т. е. просвещенные люди, эксперты в области литературы и эстетики);
• эта идея поддерживается государством, осознающим важность классики для нравственного здоровья граждан[66];
• текст признается образцовым в силу его высокого художественного качества;
• классический текст становится предметом сохранения, изучения и преподавания, чем подчеркивается его вечная ценность;
• почитание классики имеет сакральный оттенок[67].
Термин классика возник в сфере латинской политической лексики: граждане Древнего Рима после реформы Сервия Туллия (VI в. до Р. X.) были разделены на шесть групп соответственно имущественному цензу. Classici — граждане первого класса, самые состоятельные, а всего классов было пять. Шестую группу составляли пролетарии — неимущие деклассированные граждане. В отличие от пролетариев, у которых было нечего взять, классики облагались значительным налогом (и до сих пор мы воспринимаем классику как ресурс, сокровищницу, откуда можно брать). Цицерон впервые употребил это слово метафорически: classicus у него означает «образцовый, первоклассный» (De respublica, XXXIV, 51). Авл Геллий впервые применил это понятие к литературе, употребив выражение scriptor classicus — первоклассный писатель: «Ite ergo nunc et, quando forte erit otium, quaerite, an “quadrigam” et “harenas” dixerit e cohorte ilia dumtaxat antiquiore vel oratorum aliquis vel poetarum, id est classicus adsiduusque aliquis scriptor, non proletarius»[68] («Noctes Atticae», XIX, 8, 15). С тех пор под классической литературой принято понимать корпус образцовых текстов.
Отметим, что:
• понятие классического возникает в применении к социальной иерархии, чем изначально задается элитарность классики;
• классическое при этом понимается как значимое: то, что нашло свое воплощение в лучшем, является образцом, целью для других;
• критерий качества остается главным для идентификации классики.
В Средние века понятия «классика», «классик» практически не употреблялись, однако дальнейшее углубление идеи классического происходило в связи с формированием представления об авторе (auctor, от augere — умножать, усиливать, укреплять), которому присущ авторитет (auctoritasY Аверинцев подчеркивал сакральный аспект этих понятий: «Augeo — действие, присущее в первую очередь богам как источникам космической инициативы: “приумножаю”, “содействую”, но также и просто “учиняю” — привожу нечто в бытие или же увеличиваю весомость, объем или потенцию уже существующего. “Augustus”, “август”, самодержец в императорском Риме — это человек, испытавший на себе подобное действие богов и ставший в результате более чем человеком и более чем гражданином. Но человек и гражданин, при условии своей полноправности, также может быть субъектом этого действия. Ему дано “умножить” силу некоего сообщения, поручившись за него своим именем. Он способен нечто “учинить” и “учредить”: например, воздвигнуть святилище, основать город, предложить закон, который в случае принятия его гражданской общиной будет носить имя предложившего. Во всех перечисленных случаях гражданин выступает как auctor; им практикуема и пускаема в ход auctoritas»[69]. Таким образом, автор, в отличие от писателя (scriptorY — тот, чье слово обладает силой и способно вступать в особенные отношения с миром. В эпоху раннего средневековья как на латинском Западе, так и в Византии сформировался достаточно устойчивый канонический список авторов, в основном литераторов эпохи императора Августа. На основе их текстов сложился определенный тип образования, основанного на изучении классических языков (латыни и греческого) и классической (античной) литературы. В Средние века классика действительно стала изучаемым в классе, школьной литературой. Отметим, впрочем, что слово «класс» стало обозначать учебную группу после XV в.[70], что опровергает широко распространенное представление о том, что классика — то, что изучают в классе. Наоборот, класс — это то место, где изучают классиков.
Отметим, что:
• в качестве классического утверждается древнее, проверенное временем;
• классик понимается как автор, обладающий исходящей из сакрального источника силой приводить вещи из небытия в бытие;
• классика выступает в роли инструмента университетской инициации: чтобы присоединиться к классу образованных людей, необходимо знать образцовое, в классе изучить классику.
В эпоху Возрождения термины «классика», «классический» возвращаются в европейские языки (в Италии — в конце XV в., во Франции и в Англии — в XVI в.). Гуманисты эпохи Возрождения продолжили утверждать классический статус авторов золотой античности, однако отношение к наследию начало меняться. На первый план выдвинулась личная эстетическая мотивация: классический текст воспринимался как таковой не столько потому, что он был кем-то внесен в канон, сколько потому, что интуиция образованного читателя видела в нем совершенство. Кроме того, классика воспринималась как ресурс для творческого обновления современности[71].
Отметим, что:
• в понятии классического ослабевают академическая и гражданская составляющие и усиливается эстетическая;
• это обстоятельство создает предпосылки для расширения объема понятия: в последующих культурных парадигмах статус классических получат не только античные тексты, но и другая литература высокого качества.
Для классицизма XVII в. классикой продолжало быть то, что создано античным искусством и имеет статус высокого образца[72]. Классику определяли как через эстетическое совершенство, так и через принадлежность к элитарному сообществу отобранных временем текстов. Именно в эту эпоху появился термин классическая филология для обозначения дисциплины, изучающей, комментирующей и объясняющей тексты древних греческих и латинских авторов, и тем самым окончательно обнаружилась многозначность термина классическая литература (1. совершенная литература; 2. литература античности). В конце XVII в. во Франции начался «спор о древних и новых»: братья Перро, поддерживаемые Лафонтеном, подвергли решительному сомнению достоинства античных авторов и превознесли высокие качества современной литературы, а Буало и Расин с не меньшей энергией встали на защиту классики.
Отметим, что:
• нормативность классики усиливается (претендовать на принадлежность к высокой литературе в современности может только то, что ориентировано на классику), что в конечном счете приводит к острой дискуссии;
• при этом для современного автора открывается возможность приблизиться к канону уже сегодня через приобщение к сюжетам, стилю, формальному строю и этосу древней литературы.
В XVIII в. классикой начали считать уже не только античные тексты, но и произведения, написанные в Новое время и обладающие эстетическим совершенством. Полемика о древних и новых продолжалась, и наиболее ярким ее фактом стало остроумное и мудрое сочинение Д. Свифта «Битва книг»[73]. В ходе эстетических дискуссий выработалось представление о том, что классическим (образцовым) достоинством может обладать произведение, написанное в любые времена на любом языке. И. Г. Гердер сформулировал представление о национальной классике как актуальных для современности текстах прошлого. Следует подчеркнуть, что Гердер вовсе не идеологизировал национальную классику, но понимал ее в ценностном ключе как высшие достижения народного духа, приобретающие всеобщее значение: они «становятся образцовыми; в них — вечные правила для человеческого рассудка всех времен. Так, например, невозможно представить себе нечто высшее, нежели египетская пирамида или некоторые создания греческого и римского искусства. Они все в своем роде суть окончательно решенные проблемы человеческого рассудка»[74].
Отметим, что:
• на первый план в семантике классического все более выдвигается компонент совершенства, а компонент древности и принадлежности к определенной (античной) культуре постепенно слабеет;
• понятие классического связывается с идеей национального самосознания, классика воспринимается как совершенное, образцовое выражение народного духа;
• вершинные достижения классики при этом оцениваются как имеющие универсальную значимость;
• включение современности в сферу классического происходит одновременно с развитием моды на атеизм и энергичной десакрализацией сферы культуры, чем готовится почва для того, чтобы литература заместила отвергнутую религию.
Развитие понятия классики в XIX в. связано с полемикой классиков и романтиков. Впервые возникла ситуация, когда не просто отдельные свойства классических текстов подверглись критике, как это было уже в французском споре древних и новых, но классика в целом получила негативную оценку: классическое осознавалось как архаичное и подражательное, тогда как романтизм утверждал ценность всего новаторского и оригинального. Эстетическое сознание романтизма окончательно определило место античности как одной из культур в ряду исторических форм человеческого духа, вне оценочных характеристик. С XIX в. классическое стали понимать также как «характерное, типичное»[75]. Появились выражения типа «классический английский костюм» или «классический русский роман», где речь идет именно о том, что данный роман или костюм наиболее полно выражают свойства того класса вещей, к которому они принадлежат. В приложении к литературе это словоупотребление привело к тому, что понятие классики расширилось до «настоящей литературы»: «Истинный классик <…> — это тот писатель, который обогатил дух человеческий, <…> кто передал свою мысль, наблюдение или вымысел в форме безразлично какой, но свободной и величественной, изящной и осмысленной, здоровой и прекрасной»[76].
Отметим, что:
• понятие классики как таковое впервые приобретает негативные коннотации;
• в противоположность романтике с ее пафосом свободы и творчества классика начинает восприниматься как жесткая нормативность, препятствующая творческому самовыражению личности.
В XX в. в европейской культуре возникла устойчивая оппозиция классики и модерна: классику стали понимать как академизм в противоположность свободной авторской субъективности модерна (впрочем, к концу столетия внутри самого модерна выделилась собственная классика)[77]. Более того, появилась теория классики как репрессивного механизма, скрыто представляющего интересы власти и находящегося на службе у образованного класса. В противоположность этим тенденциям возникло неоклассическое течение, сохраняющее как на уровне литературной теории, так и в творческой практике ориентацию на совершенный образец. Так, Т. С. Элиот рассматривал Вергилия как «сердцевину европейской цивилизации»[78], универсального классика, который гарантирует единство мировой культуры и уберегает нас от интеллектуального, нравственного и эстетического ничтожества: «Без привычки постоянно соотносить явления литературы с классической мерой мы делаемся провинциальными. Для меня это также и искажение ценностей, когда одни ценности отрицаются, другие раздуваются, и происходит это не из-за узости, так сказать, географического мышления, а оттого, что стандартами, приобретенными в ограниченной области, меряют весь человеческий опыт. Смешивают мелкое с существенным, сиюминутное с вечным. В наш век люди, кажется, как никогда склонны путать знания — с мудростью, простую информированность — со знанием и проблемы жизни решать по-инженерному. И рождается новый вид провинциализма, заслуживающий, пожалуй, другого названия. Провинциализм не местоположения, а времени, для которого история — лишь смена орудий, отслуживших свое и выброшенных на свалку, для которого мир является безраздельной собственностью живущих, собственностью, в которой мертвые не имеют доли. Угроза такого провинциализма в том, что все мы, все народы на земле рискуем вместе стать провинциалами, а тем, кто не хочет быть провинциалами, остается только быть отшельниками»[79].
С точки зрения Элиота, наличие классической меры не только не лишает свободы, но является единственным способом ее сохранить: «Классический образец был установлен раз навсегда, не надо новой жертвы. Но поддерживать образец мы обязаны, ибо он — залог нашей свободы, защиты ее от хаоса»[80].
Отметим, что:
• складывается «демократическая» тенденция девальвации, рассматривающая классику как навязанную властью систему идеологем, а ориентацию на классические образцы — как симптом творческого и интеллектуального бессилия;
• одновременно формируется «аристократическое» убеждение в незыблемости классической меры и несостоятельности, «провинциализме» попыток выстраивать культуру в разрыве с традицией и каноном.
Классическое в современной культуре: пир и рынок
Итак, к началу XXI века сложились два взгляда на классику, которые противостоят друг другу. В этом противостоянии прочитывается конфликт двух способов понимания мира, существенно влияющий на современную культурную ситуацию. Первый способ мы выше условно охарактеризовали как «демократический», не имея в виду демократию как политическую систему, а желая указать на то, что это мировоззрение ориентировано на количественные критерии, на массы, большинство, и оно имеет широкое хождение сегодня. Отец Александр Шмеман удачно назвал такую жизненную стратегию «игрой на понижение»[81], или «инфляцией»[82], или «мелочностью»[83]. В этой системе миропонимания мир представляет собой тотальный рынок. Все разменивается на мелкую монету, превращается в доступные за некоторую плату «места общего пользования» (Н. Б. Иванов), оценивается исключительно по количественным критериям: рейтинг, число купленных экземпляров — но не обязательно: можно нечто оценивать, например, числом желающих это иметь, и тогда любая претендующая на уникальность вещь мгновенно становится предметом рыночных отношений. Рынок — это место равных возможностей: каждый может выложить свой товар, назначить цену и при известной ловкости раскрутить свое дело. Любые ценности конвертируются в практическую пользу, скажем, религия или искусство трактуются как способы приобретения символического, а в конечном счете и экономического, капитала. Очевидно, что рыночная картина мира с необходимостью следует из «смерти Бога», упраздняющей единую ценностную вертикаль и возвращающей к ситуации грехопадения. Как известно, последнее и состоит в том, что люди откликнулись на соблазн «быть как[84] боги, знающие добро и зло» (Быт. 3, 5), иначе говоря, присвоить себе власть над миром, который им дан, который они не сотворили, и самостоятельно определять нравственные понятия. При таком положении вещей, когда священное (трансцендентное, Другое) отменяется, единственным критерием ценности становится рыночный всеобщий эквивалент: как сказал Достоевский, если Бога нет, то все дозволено, тогда абсолютную аксиоматику построить невозможно, и установить какие-то соответствия между огромным числом индивидуализированных жизненных проектов может только рынок, где все на все обменивается согласно достигнутым конвенциям.
Второй способ понимания мира условно назовем «аристократическим», опять же не имея в виду прямых социально-политических отсылок, но желая отметить его ориентированность на качественный критерий, на лучшее, избранное. Этот взгляд видит мир как дом, где происходит пир, и людей — как сообщество приглашенных, где каждому предложен особый дар и для каждого предусмотрено свое место. Понятно, что такая картина мира предполагает Владыку, Хозяина дома, Который приглашает и одаривает по Своему желанию, поэтому равных возможностей на пиру не существует, напротив, там царит регламент и этикет, что не отменяет, впрочем, особого равенства — равенства принадлежащих к единому пространству пира. Не только о том, кому довелось жить в роковые времена, но и о всяком живущем можно сказать словами Тютчева:
Его призвали всеблагие
Как собеседника на пир.
Он их высоких зрелищ зритель,
Он в их совет допущен был…
Предполагается также особый тип самосознания: даже если хозяин дома бесконечно расположен к гостю и готов его всячески обласкать и согреть, от последнего ожидается вежливость, учтивость и скромность. Быть гостем в доме — качественно иная ситуация, чем прийти на рынок с деньгами, за которые имеешь право приобрести товары и услуги. В этом, пожалуй, и состоит главная причина привлекательности рыночного мировоззрения: в глубине души каждый из нас сомневается в том, что достоин приглашения на пир, и надеется, как Буратино, насобирав много золотых, прикупить и азбуку, и куртку для папы Карло, и много других вещей, которые позволят наконец начать ценить себя и стать счастливым.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Эстетика классического текста предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
2
См., напр.: Гудков Л. Д., Дубин Б. В. Литература как социальный институт: Статьи по социологии литературы. М., 1994; Гудков Л., Дубин Б., Страда В. Литература и общество: введение в социологию литературы. М., 1998.
3
См., напр.: Ассман Я. Культурная память: Письмо, память о прошлом и политическая идентичность в высоких культурах древности. М., 2004.
4
См., напр.: Зорин А. Л. Кормя двуглавого орла…: Литература и государственная идеология в России в последней трети XVIII — первой трети XIX века. М., 2001.
5
В медицине анестезией (нечувствительность, бесчувствие, греч.) называют состояние, при котором на фоне потери или сохранения сознания частично либо полностью утрачиваются ощущения, а потому и достигается цель медицинской анестезии — обезболивание. Примечательно, что во времена, предшествующие развитию современной анестезиологии, в качестве анестетиков применялись наркотики, прежде всего алкоголь, марихуана и опиум, т. е. именно те вещества, которые сегодня активно используются для разрушения связей с реальностью.
7
Рейтинг сегодня столь же всесилен, сколь неуловим. Для меня всегда загадка, кем и как он определяется. Во всяком случае, мне за всю мою долгую жизнь ни разу не предложили участвовать ни в одном рейтинге чего бы то ни было, классического текста или сорта сыра.
11
См., наир.: Горелов П. Г. Кремнистый путь. М., 1989; Гулыга А. В. Уроки классики и современность. М., 1990; Левидов В. А. Художественная классика как средство духовного возрождения. СПб., 1996.
15
Яусс X. Р. История литературы как провокация литературоведения ⁄⁄ «Новое литературное обозрение». 1995. № 12. С. 56–57.
16
Цит. по: Зоркая Н. А. Рецептивная эстетика // История эстетической мысли. В 6 т. Т. 5. Буржуазная эстетика XX века. М.: Искусство, 1990. С. 97.
17
Ross Т. The Making of the English Literary Canon: From the Middle Ages to the Late Eighteenth Century. Montreal and Kingston, 1998. P. 6.
19
См., напр.: Гудков Л. Д. Эволюция теоретических подходов в социологических исследованиях литературы // Проблемы социологии литературы за рубежом. М.,1983; Дубин Б. В., Зоркая Н. А. Идея «классики» и ее социальные функции // Там же; Гудков Л. Д., Дубин Б. В. Указ, соч.; Гудков Л., Дубин Б., Страда В. Указ. соч.
28
Каспэ И. Классика как способ структурирования читательского опыта: Образы и образцы «классического наследия» в литературной публицистике второй половины 1980-х годов ⁄⁄ Официальный сайт Высшей Школы Экономики. URL: www.hse.ru/ temp/2007/files⁄20070320_igiti.doc (Дата обращения 22.05.2010).
30
Обратим внимание на само излюбленное этим кругом авторов словечко «назначать», пришедшее из номенклатурных кругов, где как раз и происходят не акты выбора или определения наилучшего варианта, но именно «назначения»: например, таинственный жребий падает таким образом, что человек, абсолютно чуждый духу и стилю Петербурга, исповедующий эстетику сельской ярмарки и ее же этику и уж никак не способный быть знаком классического города трагического империализма, назначается его губернатором. Частое появление лексемы «назначать» в текстах социологов литературы обнаруживает желание скомпрометировать саму идею классики: нам намекают, что не существует никаких высоких образцов, просто снова власть дурит народ.
31
Эта интуиция социологов, к сожалению, верна: похоже, взят твердый курс на уничтожение среднего образования. Чего стоит, например, недавнее (декабрь 2010) предложение чиновников российской образовательной системы сделать обязательными три предмета: ОБЖ, физкультуру и неведомую дотоле дисциплину «Россия в мире», дающую простор для внедрения идеологических мифов. Все остальное предполагается позволить в объеме не больше 7 предметов с условием выбирать не больше одного предмета из блока дисциплин, что исключает возможность углубленного комплексного образования: по замыслу авторов проекта, если учащийся выбирает математику, ему уже не удастся бесплатно изучать в школе информатику, если выбирает русский язык, он не сможет изучать литературу.
33
Аверинцев С. С. Солидарность поколений как фактор гражданской свободы // Аверинцев С. С. Связь времен. Киев, 2005. С. 421.
37
Далее вместо выражения «текст художественной литературы» будет употребляться «литературный текст». Термин «литература» в данной работе означает не всю совокупность написанного, а художественную литературу (словесное искусство; то, что написано исключительно ради эстетических целей) в отличие от юридических, научных, политических etc текстов, которые могут обладать высокими стилистическими достоинствами и обнаруживать яркую языковую одаренность их авторов, но написаны в целях прагматических.
38
История становления понятий текст и дискурс убедительно изложена в работе: Демъянков В. 3. Текст и дискурс как термины и как слова обыденного языка // Язык. Личность. Текст. Сб. ст. к 70-летию Т. М. Николаевой. М., 2005.
39
В английской и французской лингвистике есть термин universe of discourse {univers du discours), означающий совокупность всех возможных и действительных речевых контекстов. Хотя на русский это выражение переводят как «универе дискурса», понятно, что имеется в виду мир речи, язык в его предельном речевом выражении, стремящемся к равенству с миром-вселенной.
40
Кубрякова Е. С. О тексте и критериях его определения // Текст. Структура и семантика. Т. 1. М., 2001. С. 74.
42
Гаспаров М. Л. Устная речь как семиотический объект // Семантика номинации и семиотика устной речи. Тарту, 1978. С. 70.
43
Эко У. От Интернета к Гутенбергу: текст и гипертекст. Отрывки из публичной лекции Умберто Эко на экономическом факультете МГУ 20 мая 1998. // Philosophy, ru: Философский портал. Библиотека. URL: http://www.philosophy.ru/library/есо/ internet.html (дата обращения: 27.07.2009).
44
В лингвистике живо обсуждается вопрос о том, может ли текст состоять из одного слова. Являются ли текстами сообщения типа «Гастроном» или «Осень»? По-видимому, разумно будет держаться той точки зрения, что эти сообщения могут выступать и как чистые номинации, и как тексты. Последнее возможно тогда, когда в сознании автора и адресата данное выражение находится в отношениях синонимии с более развернутыми языковыми сообщениями, обладающими бесспорными признаками текста. Скажем, если некто едет в троллейбусе и его взор скользит по надписям: «Аптека», «Гастроном», «Сбербанк», он имеет дело с номинациями. Если же некто с двумя друзьями уже давно и безуспешно бродит по улицам в поисках места, где им продадут что-нибудь живительное, и наконец перед ними вдруг возникает волшебное слово, и кто-то радостно выдыхает: «Гастроном!», данное сообщение является текстом.
45
Аналитический обзор литературных теорий последнего времени, трактующих вопрос, см.: Компаньон А. Указ. соч. С. 33–54.
47
Аверинцев С. С. Древнегреческая поэтика и мировая литература // Аверинцев С. С. Риторика и истоки европейской литературной традиции. М., 1996. С. 146.
51
А. Компаньон удачно использует для выражения этого признака метафору прозрачности: «При обыденном использовании речь стремится быть забытой, как только ее поняли (она транзитивна, неощутима), тогда как при литературном использовании культивируют ее непрозрачность (она нетранзитивна, ощутима)» {Компаньон А. Указ. соч. С. 46).
55
Бахтин М. М. Проблема текста // Бахтин М. М. Собр. соч. В 7 т. М., 1997–2003. Т. 5.М., 1997. С 308–309.
56
Лотман Ю. М. О содержании и структуре понятия «художественная литература» // Проблемы поэтики и истории литературы. Саранск, 1973.
58
Лотман Ю. М. Лекции по структуральной поэтике // Ю. М. Лотман и тартуско-московская семиотическая школа. М., 1994. С. 213.
60
Барт Р. От произведения к тексту // Барт Р. Избранные работы. Семиотика. Поэтика. М., 1989. С. 413.
63
Библиотеку, как и руководство Ликеем, Аристотель завещал своему ученику Теофрасту. Затем у наследников Теофраста ее выкупил царь Птолемей Филадельф по просьбе Деметрия Фалерского, создателя Мусейона и Библиотеки в Александрии.
64
Каллимах (310–240 до Р. X.) составил «Таблицы тех, кто проявил себя во всех видах литературы, и того, что они написали». Этот труд в 120 книг представлял собой не только развернутый систематический каталог Александрийской библиотеки, но и свод всей греческой литературы, где были приведены краткие биографии писателей и список их произведений с указанием объема.
65
Аристофан Византийский (ок. 257–180 до Р. X.) издавал, комментировал и исследовал Гомера, Гесиода, Пиндара, Аристофана и трагических поэтов.
66
Сохраняя для настоящего и будущих поколений полиса тексты трагедий, Ликург Афинский доказал, что власть может быть инстанцией заботы о духовном состоянии народа. Трудно воспринимать трагедию с ее огромным освобождающим потенциалом как инструмент конформирования сознания, а потому логичнее предположить, что Ликург сознавал ценность метафизического, эстетического и нравственного опыта трагедии и хотел сделать его общим достоянием. Впрочем, ничто не помешает при желании интерпретировать его действия как проявление репрессивных механизмов власти, хотя все, что нам известно о Ликурге, свидетельствует, что он был очень достойный человек и честно служил афинскому народу.
67
Не случайно первым объектом канонизации стали тексты великих трагических поэтов. Трагедия, машина катарсиса, была одним из важнейших освобождающих религиозно-этических событий, поэтому сохранение текстов является не только культурным актом, но и священным действием.
68
«Поэтому теперь идите, а когда у вас будет досуг, разузнайте, не сказал ли quadriga (квадрига) или harenae (пески) хотя бы кто-нибудь из древней когорты ораторов или поэтов, то есть какой-нибудь образцовый и хороший писатель, а не пролетарий» (Геллий А. Аттические ночи. Книги XI–XX. СПб., 2008. С. 358).
69
Аверинцев С. С. Авторство и авторитет // Аверинцев С. С. Риторика и истоки европейской литературной традиции. С. 76.
72
Первый словарь Французской Академии (1694), в подготовке которого участвовали Н. Буало, П. Корнель, Ж. Лафонтен, Ж. Расин, определяет классика как «древнего весьма ценимого писателя, признанного авторитетом в предмете, о котором он судит».
73
«Полное и правдивое известие о разразившейся в прошлую пятницу битве древних и новых книг в Сент-Джеймсской библиотеке», 1704.
75
Интересно, что Гегель понимал античную классику именно как искусство по преимуществу, наиболее полное выражение идеи искусства, возможное в истории — то есть как раз как характерное и типичное.
76
Сент-Бев Ш. Что такое классик? // Сент-Бев Ш. Литературные портреты. Критические очерки. М., 1970. С. 313.
77
О переходе сегодняшней актуальности во вчерашнюю, создающем классику модерна, см.: Хабермас Ю. Модерн — незавершенный проект // Библиотека Гумер: Философия. URL: http://vive-liberta.gumer.info/bogoslov_Buks/Philos/Article/ Hab_Modern.php (дата обращения: 18.10.2011).
78
Элиот Т. С. Что такое классик? // Элиот Т. С. Назначение поэзии. Статьи о литературе. Киев; М., 1997. С. 256.
81
Дневниковая запись, сделанная после дебатов, предваряющих президентские выборы в Америке: «Система, в которой каждый все время должен хвалить и рекламировать самого себя… Конечно, все это лучше, чем что бы то ни было остальное в мире, и все же — печаль “падшести” даже лучшего, от отсутствия в нем подлинности, вздоха, глубины» (Шмеман А., прот. Дневники. 1973–1983. М., 2005. С. 296).
82
«Вечером — речь президента о борьбе с инфляцией. Чего, однако, никто не говорит и, очевидно, не понимает, что “инфляция” — это, прежде всего, состояние духовное, психологическое, форма сознания. Весь мир стал “инфляцией”: слов, переживаний, самого отношения к жизни. Инфляция — это состояние лягушки, начинающей пыжиться. <…> И когда сам воздух, которым мы дышим, наполнен, становится инфляцией, то — жизнь разрушается. <…> И потому начинать нужно не с экономической, а с духовной борьбы с инфляцией как состоянием души и сознания…» (Там же. С. 114).