По-разному складываются судьбы героев этих рассказов. Но их всех объединяет одно прекрасное чувство, важнее и сильнее которого нет ничего на свете, — любовь.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Мгновения любви. Повести и рассказы» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
V
Как-то после свадьбы Таня спросила Сергея:
— Сереженька, мне кажется, у тебя не все ладно на работе, я ошибаюсь?
— Танечка, мне не хотелось тебе об этом говорить и расстраивать тебя. Там все плохо. Я знаю, что умею и могу большего. Это трясина какая-то.
— Понятно. Зря раньше мне не сказал. Мой отец работал главным конструктором одного закрытого исследовательского института. Там его помнят и уважают, а меня знают. Я позвоню.
И уже через месяц Сергей Васильевич Привалов начал работать в новой должности в престижном научном центре. Новая работа была интересной, и теперь не приходилось считать, сколько денег осталось до зарплаты.
Машенька относилась к Сергею, как к родному отцу, а он очень любил ее и все вечера посвящал ей и Танечке. Своего сына Андрюшу он забирал к себе на выходные, и, кажется, Машенька с Андрюшей подружились. Они вместе листали книги, а Сергей вспоминал свое детство и свою маленькую Танечку Ларину.
Сергей сам понимал, как он изменился. Он стал принимать решения. Он выдвинул несколько новых идей на работе, и через несколько лет его уже назначили на место заместителя главного конструктора. Таня гордилась им, а он знал, что без своей Танечки, без своей школьной, на всю жизнь, любви, он никогда бы ничего не достиг и никогда бы не стал человеком.
А потом Таня взволнованно сказала ему:
— У нас будет ребенок.
ЭПИЛОГ
Сергей Васильевич Привалов ехал в полутемном трамвае, а через проход от него, как на другом краю пропасти, сидела незнакомая, черноволосая, черноглазая женщина и улыбалась ему, когда он робко поворачивал голову в ее сторону.
«Наваждение какое-то», — суетливо подумал он.
«Надо что-то сказать, что-то сказать, — как молитву, повторял он про себя. — Что она красивая, что мне нравятся ее глаза, ее волосы, ее улыбка. Что же сказать?»
Но он уже знал, что никогда не скажет этих слов, потому что опять боится непонятно чего, потому что никогда не говорил он и не сможет сказать такие слова. Ему вдруг до спазм в горле стало обидно за себя, за то, что он никогда в жизни никого не любил по-настоящему сильно: ни жену, ни сына, ни родителей, ни даже себя. Ведь так не бывает, не может быть — это слишком жутко — никогда никого не любить и не быть любимым. И так захотелось хоть небольшого, но настоящего понимания, тепла, нежности, любви, счастья.
И тогда торопливо и воровато, оглянувшись через плечо, он снова взглянул на свою соседку и увидел, как с того края пропасти глядят на него и улыбаются ему ее глаза. Сергей почувствовал, как мускулы и кожа его лица напряглись, вобрав каждой клеточкой в себя эту улыбку. Он отчетливо понимал, что именно сейчас надо что-то сказать, встать, улыбнуться в ответ, сделать какое-то движение, хоть что-то, иначе будет поздно, и не мог. Он резко обернулся к спасительному окну, пытаясь унять сумбур в голове и сердце. Он вглядывался в темноту, а перед глазами стояли ее лицо и ее улыбка.
Чей-то чужой голос объявил остановку, и на следующей надо было выходить. Медленно, как лунатик, Сергей встал и подошел к двери. «Если она сейчас выйдет, я с ней заговорю», — сказал он себе чуть ли не вслух.
Привалов вышел из трамвая. До дома оставалось пройти совсем немного вперед. И тут он опять увидел ее, совсем рядом, такую реальную и далекую, как сказка. Она неторопливо прошла мимо и завернула за угол.
Сергей Васильевич машинально сделал несколько шагов за ней, дошел до угла и долго-долго глядел ей вслед. Потом повернулся и медленно побрел в сторону дома.
Душа бабочки
Душа, как бабочка, перелетает с одного цветка на другой…
I
Мне было десять лет, когда я увидел ее впервые. Тогда я еще не мог понять, что это она. Я даже представить себе не мог, что она пришла только ко мне и останется со мной навсегда. Я еще не понимал, что она предназначена мне, а ей предназначено любить и страдать вместе со мной, во мне самом.
Был теплый, нежный южный вечер. С моря тянуло прохладой, ненадолго прогоняющей подступающую душную ночь. Я сидел на маленькой скамеечке и наблюдал за взрослыми.
В Феодосию мы приезжали уже в третий раз, и в это лето, в том же доме, собралось много наших родственников и знакомых.
Во дворе над головой горел фонарь, и когда я смотрел на него, мне казалось, что он вот-вот оторвется и уплывет вверх, в темноту звездной ночи, туда, где висит луна. Фонарь высвечивал круг, посередине которого стоял стол, а за границей яркого света — чернота, там страшно. Там глубокий колодец, из которого, если упасть, не выберешься никогда, и дощатый туалет в конце участка, куда ночью я не ходил, потому что он напоминал мне истории о синих руках, вытягивающихся из-под земли и хватающих всех, кто осмелится к ним приблизиться.
Я сижу на скамеечке, еще не подошло время отправлять меня спать, и просто смотрю вокруг. Я поднимаю глаза и вижу усыпанное звездами небо. Я знаю созвездия, папа называл и показывал мне их: вот Орион, вот Большая и Малая Медведица, вот Полярная звезда, вон Млечный путь. Я сижу на поляне фонарного полнолуния, и мне уютно и спокойно. Мужчины собрались за столом во дворе, выпивают понемногу и играют в преферанс. Женщины разошлись по комнатам, застелили постели и ждут.
Большая, серая ночная бабочка села мне на руку и замерла. Я взмахнул рукой, она отлетела и снова припорхнула ко мне. Она будто не замечала меня. Мне стало интересно: такая приставучая, такая большая и, несмотря на бледное одеяние, такая красивая. Она будто играла со мной: то отлетит, то снова приклеится к моей руке. Десятки ее подруг кружились вокруг фонаря. Она тоже улетала туда, на свет, стучалась о стекло, а потом возвращалась ко мне. Мне понравилась эта игра, и я пошире раскрыл ладонь. Мне показалось, что она очень доверчивая, нежная и не боится меня.
Я не хотел ее убивать. Просто сжал кулак, сам не знаю почему. Она сморщилась и упала на асфальтовый двор. И умерла, а я уже на следующий день забыл о ней.
II
Мне было двадцать лет, когда я познакомился с Машей. Мы сидели с ней в маленьком кафе на Пушкинской площади и ели мороженое, а я читал ей стихи по-французски. Она не понимала ни слова, и я тут же переводил. Я учился на переводчика на третьем курсе, она — на первом курсе педагогического факультета. Я изучал французский, она — немецкий. Я смотрел на нее с вожделением, она на меня — с трепетным восторгом. Мы встречались каждый день. Была зима, хрупкие снежинки таяли на ее щеках. Я провожал ее домой и тихонько нашептывал ей на ухо: Tombe la neige, tu ne viendras pas ce soir — Падает снег, ты не придешь сегодня вечером… И чувствовал ее близкое дыхание, готовое вылиться в поцелуй, и понимал, что она уже тает в моих объятиях.
* * * * *
Мы стали любовниками. Я звал ее: «Душа моя, душенька», — а она откликалась: «Мой любимый, мой единственный».
Ссора налетела, как облачко. Я просто приревновал ее на одной вечеринке. Она пулей выскочила из этой чужой квартиры, я за ней. Не знаю, откуда в столь позднее время вынырнула эта машина, но она сбила ее, как рок. Я склонился над ней и обнял еще теплые, безжизненные плечи. Она, как бабочка, затрепыхала, потянулась мне навстречу и умерла.
III
Мне тридцать лет. Я влюблен. Ее зовут Ира.
* * * * *
Андрей встретил меня возле метро, обнял, поцеловал и подарил цветы. Я была счастлива, я любила его. В этот день он пригласил меня в гости к своему приятелю. Мы с ним вечно кочевали от его приятелей к моим приятельницам. У него были жена и сын, у меня — муж и дочь. И только наши друзья выручали нас, предоставляя свои квартиры для наших свиданий и любви.
В этот раз он мне сказал:
— Это мой приятель Валера. Он зубной врач. Я к нему иногда хожу лечить зубы. Обычно он меня принимает последним, и мы вместе идем куда-нибудь в кабак.
Он сейчас должен подойти. Он недалеко живет. Хочешь, я тебе его опишу, и тогда ты сама его узнаешь.
Я кивнула.
— Он здоровый мужик, интеллигентный, но немного грубый. Руки огромные — как у мясника.
Я тут же представила себе Валеру, ковыряющего своей мясницкой лапой у меня во рту, и мне стало не по себе.
* * * * *
Ира всегда появлялась неожиданно и стремительно. Она каждый раз словно вылетала из толпы навстречу моим объятиям. На этот раз она была в темном костюме с белой блузкой, который ей так шел. Юбка обтягивала точеные ножки, сочетание черного пиджака и белой блузки, расстегнутой на три пуговицы и слегка приоткрывающей грудь, подчеркивало стройность фигуры и оттеняло ее зеленые, ведьмины глаза, которые я так любил.
* * * * *
Было начало осени, и еще тепло. Для нашей встречи с Андреем я надела темный костюм, который ему очень нравился: приталенный пиджак, короткая юбка и белая блузка с длинным воротником. Он сердился, когда я опаздывала, поэтому я собиралась и одевалась задолго до выхода. Перемерила много костюмов и платьев, сначала хотела показаться ему в чем-то новом, а потом решила: надену то, что ему нравится. Ведь он такой: что-то не так, промолчит, но я же сразу почувствую — чем-то не угодила.
Я стояла, прижавшись к нему, подхватив его под руку, вглядываясь в прохожих. Прямо на нас шел огромный мужчина лет сорока, распирающий мышцами ткань рубашки, с руками, как у мясника.
— Он? — спросила я.
— Он, молодец, угадала.
Я никак не ожидала от этого бугая такой галантности. Он раскланялся, даже наклонился, как мне показалось, чтобы поцеловать мне руку, но сдержался. В руке он держал большой и, видимо, тяжелый кожаный портфель. Я еще подумала: наверное, медицинские инструменты или лекарства всегда с собой носит.
Когда мы вошли в квартиру, в прихожей нас встретила миловидная, беловолосая девушка. Все вместе мы прошли в комнату, и Валера сказал:
— Лена, Андрей, Ира.
После чего он водрузил на стол заветный портфель и раскрыл его. Вместо медикаментов, в нем оказалось семь, ровно стоящих в ряд, бутылок водки. Он их торжественно вынул и произнес:
— Скромно, по-ленински.
А потом добавил, как бы извиняясь, что так мало принес:
— Сюда входит ровно семь бутылок, больше не помещается.
Я поглядела на Валеру с уважением.
— Лена, — повысил голос Валера, — у нас гости. Иди на кухню, приготовь что-нибудь.
Лена молча и послушно пошла на кухню.
— Валера, а кто она? Я ее раньше у тебя не видел, — спросил Андрей.
— Это Лена, мы вчера с ней познакомились.
* * * * *
Я уже начинал жалеть, что познакомил Иру с Валерой. У него, помимо рук зубодера, было четыре жены, среди них — одна известная поэтесса и одна француженка. Он с ними поочередно жил, а потом разводился. Были ли у него дети и сколько, я никогда не спрашивал.
Мы сели за стол и, скромно, по-ленински, выпили водки. А потом Валера сказал:
— Лена, ты помнишь, мы собирались пойти погулять?
И только тогда мы с Ирой, наконец, остались вдвоем.
* * * * *
Два года спустя мы расстались. Она меня бросила и вышла замуж за Валеру, а еще через год они уехали жить за границу. Или это я ее бросил и отправил куда-то за границу, подальше от себя? Или убил ее из ревности? Нет, я ее не убивал. Надеюсь, она жива и счастлива где-то. Пусть она будет той бабочкой, которую я отпустил, и улетит далеко отсюда. Там ей будет спокойнее.
IV
Когда мне было сорок лет, я встретил девушку на двадцать лет моложе меня и стал с ней жить. Ее звали Марина.
Однажды летом мы поехали с ней в Феодосию, туда, где все начиналось, туда, где в первый раз умерла моя бабочка. Все возвращается на круги своя, я снова вернулся в свой фонарный круг — в тот же двор.
Марина будто прилепилась ко мне. Не знаю, почему, но в Феодосии, на юге, где приморский берег, устеленный телами отдыхающих, так и источает похоть, Марина была скромницей. Какой бы она ни была в Москве, здесь не отходила от меня ни на шаг. Мы не расставались ни на минуту, ни днем, ни ночью.
Мы поселились в маленьком домике, в котором, кроме двух узких кроватей, шкафа и тумбочки, ничего не было, но нам этого хватало. Все чаще она говорила мне:
— Андрюша, не уходи от меня сегодня ночью.
Тогда я крепче обнимал ее и нежнее целовал, а когда мы засыпали на узкой кровати, то переплетались, наконец, в единое целое и становились одним человеком.
А утром шли на пляж. Марина несла свой надувной матрас, а я сумку. Мы плыли на камни, за сто метров от берега перерезающие грядой море, а потом пили пиво и бездумно валялись на нашей подстилке часов до трех. Для Марины море было самым прекрасным в жизни. Марина — морская моя, я всегда восхищался тем, как она соответствовала своему имени.
Когда мы шли на море, Марина одевалась по здешней моде — купальник, а снизу подпоясывалась какой-то марлей. Даже не знаю, как ее назвать, мы ее здесь и купили: что-то легкое и прозрачное. Она обертывалась вокруг талии, как у африканских женщин, и ничего не прикрывала, а наоборот, показывала. Наверное, для этого женщины и носили эти покрывала. Марина бросала в набегающую волну свой матрас, забиралась на него и плыла к камням, я за ней. Потом мы оставляли матрас на берегу, и она, то, как акула, с разбега ныряла в волну, то, горячая от жаркого солнца, стояла по колено в воде, а я уже плавал вокруг нее:
— Ну, заходи же в воду.
— Не хочу. Вода мокрая и холодная.
Тогда я бросался к ней, обнимал ее влажными руками и затаскивал в море. Она визжала, отталкивала меня, а потом уже в воде сама приставала ко мне, ныряла, стягивала под водой с меня плавки, выныривала и говорила:
— Попался? Вот теперь ты никуда не денешься от своей акулы.
Или обнимала, прижимала к себе и целовала солеными губами:
— Бегемотик мой дорогой, поплыли до камней.
Мы лежали на горячем песке, повернувшись спиной к солнцу, солнце жмурило нам глаза, и, уставшие от купания, но не от моря, мы отстранялись от окружающего мира и дремали, закрыв глаза, ощущая рядом теплоту и запах родного тела.
Когда под марш «Прощание славянки» поезд тронулся в Москву, Марина прижалась к окну и смотрела на море, пока оно не скрылось совсем.
— Как мне не хочется уезжать отсюда, — сказала она.
В Москве Марина мне вдруг сказала:
— Андрюша, я хочу от тебя родить ребенка.
* * * * *
Она не родила мне ребенка. Вскоре после приезда в Москву она заболела и через год умерла.
V
Мне сказали, что я чуть не убил свою внучку, такую маленькую и беленькую, как бабочка. Это неправда. Я просто взял ее в свои объятия, а она распахнула ручки, как крылья.
Мне пятьдесят лет, и теперь я живу здесь — в сумасшедшем доме, в отдельной палате.
Я лежу один, меня никто не беспокоит, время остановилось. Я много думаю о прожитом. Как странно: теперь я вспоминаю не своих детей и внуков, а женщин, которые были у меня, которых я любил. Я думаю о них — моих бабочках — или о моей душе: это одно и то же. Может быть, я слишком сильно любил, может быть, чересчур сильно прижимал их к себе, поэтому они умерли. Мне кажется, что это я их всех убил. Мне кажется, что я причастен к их смерти, потому что любил их. Или моя любовь, как гниль, несет смерть? Почему так? Почему я всем приношу несчастье? Я всегда считал себя добрым человеком. Почему же?
В меня влюблена медсестра. Ее зовут Люба. Она приходит иногда ко мне по ночам. Но когда в ночной тишине мне в мозг иголками впиваются шепот и шорохи, и голоса моих любимых, я начинаю бояться и за себя, и за нее. Я боюсь, что однажды, в порыве страсти, сожму ее, как бабочку, и прошепчу в последний миг: «Прощай, моя душа, прощай».
Море
I
Море тихо ласкает пеной берег. Нежная волна лижет прибрежный песок и отступает назад. Теплая от ушедшего дня, черная вода набегает на кромку пляжа и отползает обратно, в темноту. Медленное и плавное шевеление ночного моря затормаживает бег мыслей и времени и успокаивает сердце. Соленый летний ветерок освежает голову и холодит кожу. От пальцев ног до самого горизонта через спокойную, пенящуюся морскую гладь прокладывает себе узкий путь серебристая луна. Доносящиеся издалека чужие голоса и звуки тонут и глохнут в ленивом прибое. Ночь, тишина и безлюдье. Свет незнакомых огней растворяется в лунном сиянии, и тихая звездная ночь огораживает их черной пеленой. Окрашенный красками ночи, шуршит и пенится пузырями под набегающей волной остывший за вечер песок. Светящаяся электрическими точками огней, длинным изгибом, мешая с ночью горы и небо, уходит вправо бухта, а влево темнота скрадывает и берег, и море. Большая глазастая луна пятаком зависла над морем и прочертила по воде границы света и тьмы. Последние ночные купальщики ушли с пляжа, и остались благодать и покой. Соленый, свежий воздух раскрывает скальпелем грудь и наливает легкие. Они вздымаются сильнее, и глубже вдыхают в себя ноздри и рот море и воздух, становясь неразрывной связью между гигантом-морем и сидящим на берегу человеком.
Ванечка сидел у подножия волн на деревянном, дощатом топчане и вглядывался в черную морскую гладь, туда, куда утекали последние дни и ночи теплого лета. Ванечка смотрел в ночь, а в голове шумели солнечные дни и мягкие вечера уходящего августа. Ванечка глядел в кромешную даль, а в мозгу его, под полоскание волн и шуршание песка, всплывали картины и сцены прошедших двух месяцев. Думы поутихли, убаюканные летней прохладой, умиротворенные ночным покоем моря, душа успокоилась, и воспоминания стали в ряд.
II
И в детстве, и в молодости все его звали Ванечкой или Ванюшей.
В детстве он был тихим и каким-то отрешенным. Не то, чтобы он не любил играть со своими товарищами и бегать вместе с ними, но иногда, посередине игры, вдруг останавливался и куда-то всматривался, непонятно куда. Ему попались хорошие сверстники: они не били и не дразнили его за эти непонятные остановки, а со временем стали относиться к нему с уважением за его непохожесть. Он не был замкнутым или молчаливым, просто иногда набегало на него облачко отстраненной задумчивости, и тогда он, будто спотыкался на ходу и смотрел вдаль, словно видел там нечто, невидимое другому глазу. Его школьные друзья уже не удивлялись этим странным приступам его настроения и не трогали его в эти мгновения, но и они, и взрослые с тех пор, может быть любя, может, бережно, стали звать его Ванечкой.
В этом маленьком приморском городе жили, как в деревне: все знали друг друга. Зимой работали в порту или на единственном на весь город заводике, летом собирали урожай с курортников, сдавая им комнаты и продавая падавшие в садах на землю абрикосы.
Ванечка окончил школу, стал работать в порту и женился на своей однокласснице. Они стали жить в доме с большим двором, оставшимся ему от деда.
Маша работала на заводе и была хорошей и любящей женой. Она знала Ванечку с детства и не удивлялась, когда он ей говорил:
— Машенька, пойдем сегодня вечером на берег, я на море хочу посмотреть.
Местные редко ходили на море. То ли они устали от него и воспринимали море только как пользу, дающую рыбу, то ли свыклись с ним, как привыкают к окружающей природе, будь то лес или горы. Но Ванечка любил брать под руку Машу и ходить с ней на пляж, когда вечерело и там становилось пусто. Они сидели на деревянном топчане, обнявшись, и молчали. Ванечка смотрел куда-то за море, и Маша понимала, что нельзя его перебивать в эти минуты. Она не понимала, что с ним тогда происходит, но любила его и молча сидела рядом. Иногда так продолжалось полчаса, иногда час, а потом Ванечка, будто проснувшись, целовал жену, прижимал ее ближе и говорил:
— Пойдем, Машенька, домой. Ты не замерзла? Что-то зябко стало.
Маша была стройной и хрупкой, многие парни заглядывались на нее, но почему-то она полюбила этого странного, добродушного увальня, своего Ванечку.
Друзья говорили ему:
— Ну, Ванечка, добрая душа, повезло тебе, такую деваху отхватил.
А ей, в шутку, говорили:
— Ты, Маша, приглядывай за ним, а то задумается и пойдет по морю, аки по суше.
Прошло несколько лет после их женитьбы, и Ванечка как-то сказал Маше:
— Машенька, не обижайся на меня, пожалуйста, я потратил наши деньги: купил холст, мольберт и краски. Хочу попробовать рисовать.
Если бы Маша была другой, наверное, он не любил бы ее и не жил бы с ней.
Она ответила:
— Ванечка, как-нибудь доживем до зарплаты. А что ты будешь рисовать?
— Море.
— Как Айвазовский?
— Хуже, конечно, но мне очень хочется написать море.
— Рисуй, Ванечка, я тебе не буду мешать.
Айвазовский жил в этом городе. Его здесь до сих пор почитали и гордились им. На набережной, выстроенной этим художником, рядом с бегущей вдоль моря железной дорогой, проложенной на его деньги, до сих пор стоит его дом — Галерея Айвазовского.
Когда Ванечка рисовал, Маша не подходила близко. Он стоял на площадке лестницы, ведущей в подвал, и по его отрешенному взгляду Маша понимала, что, вместо белой стены, он видит море, а вниз по лестнице спускается, чтобы никто не помешал и не отвлек его взора, за которым распахивается стена.
Маша занималась своим домашним хозяйством и обходила стороной спуск в подвал, чтобы не потревожить Ванечку. Иногда он ей говорил:
— Машенька, иди сюда, посмотри. Это не мое, это копия с Айвазовского. Но скоро я пойму, как надо это писать, и тогда я нарисую что-то свое. Хотя это и будет то же самое море, но это будет другое море, потому что море всегда разное, это будет мое море.
Возможно, какая-нибудь другая женщина и сказала бы: «Ты бы лучше домом занялся, подвал разобрал бы, стенку бы отштукатурил». Но не Маша. Когда Ванечка закончил свою первую, написанную красками на холсте, картину, она купила рамку и повесила картину в спальню, а потом, прижавшись к нему и целуя, шептала:
— Ванечка, милый, как я тебя люблю. Ты мой самый хороший, художник мой дорогой.
Прошло несколько лет, и Ванечка стал писать, не подражая Айвазовскому, свои картины. Иногда он говорил жене:
— Машенька, знаешь, чего мне не хватает? Мне не хватает знаний. Если бы я учился, мне было бы легче. А я постоянно натыкаюсь на эту нехватку мастерства.
— Ванечка, если хочешь, поезжай учиться в Москву, хочешь, я с тобой поеду.
— Маша, родная, кому я там нужен? Да и поздно мне поступать в художественное училище. Ладно, буду рисовать для себя и для тебя.
Эти слова и те мгновения, когда он просил ее взглянуть на новую картину, были самыми счастливыми в их жизни.
Может быть, Маша чего-то не понимала в его творениях, но главное было не в этом: она любила его и переживала за него, и поэтому, чтобы он ей из нарисованного ни показывал, восхищалась им.
Почему-то детей у них не было, хотя они жили вместе уже много лет. Они оба мечтали о ребенке, но не получалось. Потом они узнали, что детей у них не будет, и смирились с этим.
Часто в гости приходили родственники и друзья, и все вместе они усаживались вечером в летнем дворе под виноградником за накрытым столом. И когда он подглядывал, как она накрывает на стол, суетится, готовит и несет к столу дымящуюся жареную рыбу: тараньку или кефаль, под салат из помидоров и огурцов, и стреляет в него черными, сияющими глазами, Ванечка понимал, что он самый счастливый человек на земле, пусть даже если он не настоящий художник.
III
В это лето, как и всегда, они сдавали комнаты приезжим. Приехал москвич, снял комнату и остался у них жить на две недели. Он был старше Маши и Ванечки лет на десять, и звали его Петр Петрович. Он представился художником, приехавшим на море и этюды. Имя Петра Петровича Волобуева было Ванечке известно по книгам и иллюстрациям.
Он поселился в отдельном домике во дворе, утром ходил на пляж и, просыпаясь от послеобеденного отдыха, брал мольберт и шел на берег.
Маша готовила завтраки и ужины для Петра Петровича, обедал он обычно в городе, а ужинать любил во дворе, и знаменитый художник снисходительно принимал, как должное, эти бесплатные знаки внимания.
Ванечка взял на работе несколько дней за свой счет и бегал повсюду за Волобуевым, радостный, как собачонка. А ночью в постели он рассказывал Маше:
— Представляешь, Машенька, сегодня Петр Петрович разрешил мне дорисовать на его эскизе небольшой кусочек моря.
Ванечка, как хвостик, ходил за ним на пляж и носил за ним мольберт и сумку.
Поначалу Волобуеву нравились Ванечкина восторженность в глазах и восхищение ученика, с которым тот следил за крупными мазками мэтра на холсте. Потом Ванечкино назойливое присутствие и провинциальная радость от общения со столичной знаменитостью ему надоели. Картина не получалась, Петр Петрович сам понимал, что не хватает в ней души или таланта, и про себя стал обвинять в этом Ванечку: мешает, смотрит, не отходит ни на шаг, не дает сосредоточиться. Петр Петрович был интеллигентным человеком и всегда гордился своей изысканностью в манерах и одежде, и не мог, в силу своего воспитания и образа жизни, грубо оттолкнуть Ванечку от себя. Но в глубине души уже поднималась и закипала злобненькая волна отвращения к этому провинциалу.
Работа не шла. Когда Петр Петрович Волобуев приехал сюда, впервые — в город, где творил Айвазовский, его не оставляли счастливые надежды, что он напишет серию картин о море, и представит их на очередную выставку, и они будут иметь успех. Ничего не получалось, как мастер, Петр Петрович это хорошо понимал. Между ним и лежащей у его ног водой будто вырос невидимый барьер, и теперь Волобуев винил в этом робкого, доверчивого, очарованного Ванечку. И даже когда закончились Ванечкины отгульные дни, и он снова вышел на работу и избавил Волобуева от своего присутствия, прилипшего, как тень, ничего не изменилось: картина не удавалась, море ускользало от восприятия, краски ложились не те и не так. Глухая озлобленность на себя, на море, на неудавшуюся картину и, больше всего, на Ванечку наполнила до краев чашу его сердца, и тогда Петр Петрович забросил свой мольберт и краски в угол и стал ходить на море, как все: купаться и загорать.
Однажды в субботу утром, после поданного Машей завтрака, уже собираясь на пляж, Петр Петрович увидел Ванечку внизу, на площадке лестницы, ведущей в подвал, с кистью в руке. Мстительная нотка за неудавшуюся работу звякнула внутри. Уже сладко предвкушая, как сейчас он разнесет в пух и прах мазню этого местного подмастерья, он спустился на три ступеньки вниз и заглянул Ванечке через плечо. Он уже открыл рот, чтобы выплеснуть в Ванечку заранее приготовленную, ядовитую фразу, но вдруг замер, не отводя глаз от почти законченной картины. То, что он увидел на холсте, поразило и ранило его в самое сердце. Там было изображено то, что он сам хотел написать когда-то, но даже здесь, на родине Айвазовского, не пытался начать, боялся подступиться к такому полотну. Было одно лишь море, огромное и спокойное, как зазеркалье, и первый, робкий луч выплывающего из-за горизонта раскаленного, краснеющего солнца, и белый парус вдалеке, плывущий навстречу рассвету. Больше ничего: ни берега, ни пляжа, ни гор, ни людей, только раскинувшееся на всю картину море, парус и восходящее солнце. Всё другое было бы здесь лишним, неуместным и ненужным. Морская гладь пульсировала, как лишенное покрова кожи сердце, и оживала на картине, и было в ней столько достоинства, красоты, благородства, спокойствия и внутренней силы, что Петр Петрович невольно подумал про себя: «Я бы так никогда не смог написать». Как на проявляющейся на глазах фотографии, светлело небо, но солнце еще не встало, оно только посылало вдаль, в глаза, свой первый луч, бороздя яичным желтком легкую зыбь, пронзая, как стрела, от горизонта до самой кромки, море. А навстречу первому солнечному лучу плыл одинокий белый парус.
Волобуев смотрел на картину молча, и как мастер, как художник, как профессионал, понимал: то, что написано на этом холсте, то, что он один сейчас видит и понимает, — это гениально. Даже не талантливо, а гениально. «Господи, это же новый Айвазовский, но другой, совершенно другой», — подумал он. «Как это возможно, — размышлял он про себя, не отрывая глаз от картины, — не учась ничему и нигде, написать такое. Как ему удалось, этому деревенскому самородку и слабоумку, так смешать краски, так сродниться с этим морем и передать и его, и свою душу в этой картине? Не понимаю, как он это увидел и выразил, не понимаю. Это невозможно и это гениально. А ведь ни он даже, ни его жена, тем более, не ведают, что он написал, как он написал. Только я могу понять, что за творение он создал, он — этот неуч, ничтожество, провинциал. Не я, а он смог выразить на полотне вот это: море, парус, рассвет. Как просто, но у меня бы не получилось, а он смог, не зная, что творит».
Ванечка глядел на Петра Петровича заворожено, вопросительно, не отводя глаз, затаив дыхание, как ждут приговора: жизнь или смерть.
Волобуев очнулся от своих мыслей и перевел взгляд на замершего в ожидании Ванечку:
— Что я могу сказать, молодой человек? Неплохо, даже очень неплохо. Хотя до настоящего художника вам еще очень далеко. Посмотрите на этот мазок, он явно здесь не к месту. И краски не очень естественны. Хорошо, но чего-то не хватает. Людей, что ли?
— Петр Петрович, но я не хотел рисовать людей, я хотел нарисовать море. Я так и назову эту картину — «Море».
— Ничего, ничего, не обижайтесь. Хотите, я возьму эту картину с собой в Москву и покажу ее своим друзьям — художникам?
— Петр Петрович, простите, не могу, я обещал подарить эту картину Маше на день рождения.
— Ну, смотрите, смотрите, настаивать не буду. Если передумаете, скажите.
— Петр Петрович, а давайте, я покажу вам другие мои картины.
— Хорошо, потом как-нибудь.
Петр Петрович круто развернулся, поднялся по ступенькам и пошел на пляж.
IV
Петр Петрович Волобуев не был коренным москвичом. Он вырос в маленьком провинциальном Плесе на Волге. Когда-то в этом городе бывал Левитан, сохранился дом, в котором он останавливался, и река, и церкви, которые легли на его полотна. Сюда приезжали известные художники, здесь бывал Шаляпин. Как ни странно, город не тронула блочная, безликая застройка, он сохранил свои одноэтажные домики и храмы на высоком берегу, свое лицо и душу с левитановских времен. В городе жило четыре тысячи человек, и, где и кем бы они ни работали, половина из них были художники. По выходным они располагались со своими мольбертами на соборной горке или на набережной и писали свои картины, пытаясь, каждый в меру своего таланта, перенести на холст и сохранить на нем эту красоту.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Мгновения любви. Повести и рассказы» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других