1. Книги
  2. Исторические приключения
  3. Максим Борисович Эрштейн

Симонов и Цапля

Максим Борисович Эрштейн (2024)
Обложка книги

Роман о бессмертии, историософская фантазия, написанная от первого лица. Иуда Искариот в роли вечного жида скитается по свету, переживая муки одиночества, любви и предательства. Обреченный на бессмертие и неизменно пребывающий в сорокалетнем возрасте, герой романа ищет искупления своего греха, пытается выжить в новых, чуждых ему временах и странах, учится и учит, встречается и расстается, влюбляется и теряет близких. Его современники уходят в небытие, а он остается и продолжает свою бесконечную жизнь, мучительную и полную тяжелых испытаний, но не лишенную эпизодических проблесков счастья. Действие романа происходит во многих странах и охватывает период со времен Христа до наших дней и чуть дальше. Роман раскрывает трагедию бессмертия и проблематику вечной жизни, а также темы предательства, духовного поиска, одержимости местью, искусством и наукой.

Оглавление

Купить книгу

Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Симонов и Цапля» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава шестая. Боль.

В маленьких деревнях на Миконосе не было ни гимнасиев, ни библиотек; я быстро понял, что здесь никто ничему не учится и не желает знать ничего нового. Знание не являлось здесь ни предметом восхищения, ни причиной для зависти или ненависти — к нему скорее относились как к милому излишеству и забаве чудаков. Когда я рассказывал об идеях Платона, над моим рассказом смеялись так же весело и простодушно, как в Афинах смеялись над анекдотами о деревенской жизни. Местные пастухи и рыбаки, однако, выглядели гораздо более цельными и уверенными в себе людьми, чем утонченные афиняне, и ценили они не знание, а совсем другое. Я был совершенно нелеп на Миконосе со своей философией и языками, и поначалу не мог найти себе применения. Я много плавал в здешнем восхитительном лазурном море, утыканном бесконечными скалами и утесами, а также вспомнил свое давнее увлечение вырезанием деревянных игрушек; древесина местных оливковых деревьев, твердая и прочная, наилучшим образом подходила для этого занятия. Я поставил себе задачу как можно точнее повторить в дереве статуэтку моей серебряной цапли, и какое-то время был одержим этой идеей; все мое скромное жилище было в то время доверху заставлено моими поделками. Я проводил много времени за рыбной ловлей, вялением и копчением рыбы, и старался выполнять все действия внимательно и сосредоточенно, чтобы не думать и не вспоминать ни о чем другом. Со временем я стал как будто чувствовать и перенимать здешний растворенный в природе дух; я привык к медленному, однообразному ритму жизни. Привезенные мной сюда книги и содержащиеся в них идеи иногда вдруг казались мне действительно смешными и ничтожными по сравнению с тысячелетним укладом жизни, праздниками общины, ежедневным простым трудом, который здешние люди выполняли с достоинством и осанкой. В каждом месте своя правда, свой способ жизни, выработанный веками; уверенность местных жителей в своем пути, естественная и настоящая, неизбежно передается любому приезжему, перековывает его на местный лад. Такое у меня было чувство на Миконосе, и я вспоминал, с трепетом в душе, что уже испытывал нечто подобное давным давно в армянских деревнях — там тоже было свое, ни на что не похожее восприятие мира, которое казалось единственно правильным.

Ничем не заниматься здесь, на Миконосе, было гораздо легче, чем предаваться праздности в Афинах — там безделье давило на меня, отравляло мне жизнь, было неестественным и порочным. Здесь же оно означало невмешательство в окружающий мир; я пришел к выводу, что именно в подобном месте мне стоит коротать вечность, а вовсе не в городах, где все к чему-то стремятся, чего-то добиваются, учатся и умнеют. Я понял важнейшую вещь — здесь, на Миконосе, нет суеты! Именно поэтому я чувствовал себя лучше здесь, хотя и не был ничем особо занят и не приносил никому пользу. На Миконосе я еще раз с горечью убедился в том, что все наше знание, цивилизация, прогресс — не что иное, как суета сует.

Однако, с течением времени, бесцельный образ жизни стал медленно, но верно тяготить меня; собственная невостребованность выходила на первый план в моей душе. Я начал с досадой осознавать, что жить так бесконечно все-таки не смогу — что поделаешь — я уже был безнадежно испорчен этой самой цивилизацией и суетой; несмотря на все мое отстранение от мира, внутренне переродиться в истинного рыбака или пастуха мне было не под силу. Я твердо запомнил для себя, что когда-нибудь вернусь сюда на пару десятилетий, если городская жизнь доведет меня до отчаяния. В 285 году, после двух лет жизни на Миконосе, я отплыл на маленьком торговом судне в Афины, чтобы проведать детей и затем направиться в Рим, где Диокл, по слухам, начинал восстанавливать порядок и где всегда были в цене древние знания.

В период моей жизни в Афинах ослабленная Римская империя не слишком докучала греческим городам, но она и не защищала нас, и Афины периодически подвергались морским набегам германских варваров. Вандалы и грутунги еще в начале третьего века освоили мореплавание и наводили страх на наши суда в Эгейском море, но что гораздо хуже — они иногда собирались в огромные флотилии из десятков кораблей и осаждали наши города, порой разоряя их дотла. Однажды, кажется, в середине шестидесятых, мы с Лидией и детьми две недели прятались в горах, пока готы бесчинствовали в Афинах; римляне тогда пришли к нам на помощь слишком поздно и город после этого еще два года заново отстраивался и зализывал раны. В семидесятые, когда Аврелиан отбросил готов на север и сжег большинство их кораблей, морские набеги почти прекратились. Однако плавание между островами Эгейского моря все еще не было полностью безопасным; большие торговые суда часто нанимали для сопровождения военные корабли.

Увы, нашему маленькому судну, шедшему без охраны в 285 году из Миконоса в Афины, не повезло — мы наткнулись на полпути на корабль варваров и были взяты в плен. Готы приказали нам плыть к Геллеспонту и там высадили нас в какой-то деревне, забрав наш корабль. Все мы были вскоре проданы в рабство; три недели нас гнали, закованных цепью, по пыльным фракийским степям, далее через всю Дакию, на северо-запад, во владения германцев. Я вместе с двумя товарищами оказался в местечке под названием Будоригум; мы присоединились к рабам местного князя, сооружавшим укрепления вокруг этой деревни. Десять лет я провел в этом отвратительном месте, копаясь с утра до ночи в болотистой, влажной почве, воздвигая земляные валы — лучшее из заграждений, известных местным варварам. Готские племена находились здесь в состоянии вечной вражды друг с другом и объединялись только для грабительских походов на юг, в Римскую империю. Холодные, снежные зимы в одних лохмотьях, удушливое лето с лихорадкой и гнилой едой, смрадный воздух болот — вот что было настоящим испытанием в плену для нас, греков, привыкших к совсем другому климату. Через год моих товарищей из Миконоса уже не было в живых; я начал потихоньку общаться с другими рабами на местном наречии. Сам физический труд не доставлял мне особых страданий, даже наоборот, помогал отрешиться от себя, от дум, от воспоминаний о прошлом и страха перед неизбежным будущим. Лишь побои, частые и жестокие, в дополнение к ужасному климату, делали жизнь время от времени невыносимой; готы, в своей необъяснимой дикости, мало заботились о жизни рабов, несмотря на то, что те доставались им нелегко, в рискованных военных походах. Хотя тело мое в конце концов и заживало благополучно после побоев, но болело оно при этом очень долго и мучительно; боль была доступна мне наравне со всеми людьми — за это я особенно проклинал тогда свою судьбу. Готы вели поистине воинственный образ жизни; цивилизованная суета наших греческих полисов казалась мне детской игрой по сравнению с местными братоубийственными усобицами — беспощадной и бессмысленной суетой варваров. Впрочем, я имел возможность поразмыслить об этом в лишь те редкие моменты, когда сознание мое поднималось из мрака и ум внезапно прочищался — в драгоценные минуты отдыха и хорошего самочувствия.

В 295 году наш князь отобрал лучших рабов для сопровождения его в путешествии в Дакию; я был в их числе и мы сообща разработали несколько планов побега. Судьба, однако, сама благоволила нам и все свершилось без нашего участия — нас отбили римляне во внезапной стычке; я смог доказать свою бывшую принадлежность к империи и снова оказался на свободе. Где-то в уголке моего сердца до сих пор хранится это пронзительное чувство внезапно обрушившейся на меня свободы, и когда я вспоминаю те далекие дни, это чувство выбирается из своего уголка и вновь охватывает меня, заставляя судорожно ловить ртом воздух. Все мы, проведя в рабстве и подневольном труде с неизменной лопатой в руках долгие годы и мечтая о свободе, даже не представляли тогда, до какой степени мы уже забыли, что это такое — свобода и как в ней живут; мы, на самом деле, были совершенно беззащитны перед ней, точно также, как беспомощна и беззащитна на воле ущербная собака, прежде всегда сидевшая на цепи и регулярно битая своим хозяином. Когда я вдруг оказался предоставленным самому себе, то был в полнейшем ошеломлении и ужасе перед огромным как небо свободным временем, перед необходимостью самому принимать решения — могу ли я сесть на придорожный камень, куда пойти в следующую минуту, где добыть еду, как дотянуть до ночи, чем вообще заполнить время. Свобода разрывала меня на части, я чувствовал себя выброшенным на дорогу хомутом, который не может жить без своей упряжи. Глаза мои застилала пелена, сквозь которую была видна лишь лопата, руки чесались и ныли по ней. В прострации шатался я по селению, в котором римляне вытолкали меня взашей на улицу, поздравив с освобождением и снабдив карманными деньгами. Помню, как желудок отторгал вкусную свежую пищу местных трактиров, как мне до страсти хотелось привычного гнилого хлеба, как не помогали советы напиться, потому что брага сразу же вызывала рвоту. Лихорадочно пытаясь унять зуд в ладонях, я обламывал ветки и вертел их в руках; наконец я увидел лопату в чьем-то дворе, перелез туда и принялся копать. Я копал, копал и копал, меня пытались остановить, но я копал и в конце концов подрядился две недели разрыхлять местные огороды; мне что-то предлагали, о чем-то договаривались, а я кивал, соглашался и лишь покрепче сжимал в руках лопату, чтобы не отняли.

Теперь я понимаю, что, несмотря на мой огромный, сверхчеловеческий жизненный опыт, я вел себя тогда, как обычный человек; весь мой опыт и знания как будто погрузились во тьму, их не было со мной. Но постепенно, день за днем, сознание свободного человека возвращалось ко мне; отлично помню, как я сам, без приказания, по вдруг родившемуся порыву воли, прошел на кухню и налил себе из ведра чашку только что надоенного козьего молока. Я сел на корточки в углу, лицом к стене, сгорбился и съежился, закрывая чашку от посторонних глаз; я пил торопливо и страшно боялся, что сейчас придут и изобьют меня. Но вдруг какое-то озарение подсказало мне, что нет, никто уже не придет и не изобьет, и я вышел из угла, сел на скамью и долго плакал слезами облегчения, осознавая, что выздоравливаю, что у меня получится жить без лопаты, жить не рабом.

Так случилось, что первые несколько месяцев после освобождения оказались для меня более страшным испытанием, чем десять лет предшествующего рабства. Когда, после моих вскапываний огородов, я более или менее пришел в себя и ознакомился с текущей ситуацией, то с разочарованием узнал, что вся Дакия сейчас охвачена войной римлян с готами, все порты Понта Евксинского и Пропонтиды закрыты и добраться до Афин нет никакой возможности. Более всего на свете мне хотелось тогда быть вместе с детьми и внуками, я желал окунуться в семейную жизнь и залечить в ней раны последних лет. Неосуществимость этого желания вначале жгла меня, но затем я стал остывать и во мне пробудился и заговорил весь мой горький жизненный опыт; я подумал о том, что в Афинах могу не застать детей в живых или, что еще хуже, найти их несчастными, разочаровавшимися в жизни, брюзгливыми стариками; я явственно вспомнил всю горечь опеки состарившихся детей и вновь ощутил безысходность и суету сует.

Как же мне жить дальше? — встал передо мной тогда страшный вопрос. Ответа не было никакого. Что мне делать? Преподавать в гимнасиях — больше не хочу. Заводить вновь семью — не хочу. Читать — не хочу, ибо содержание всех книг — лишь суета и томление их авторов, которые сами знали, что ничего не знают. Знакомиться с другими странами — не хочу, ибо знаю наперед все, что увижу. Впервые в моей жизни у меня не было ни малейшей зацепки за будущее, ни единого желания или идеи, к которым я мог бы стремиться, абсолютно никакого смысла впереди.

Страшный вопль протеста поднялся тогда в моей душе, и дикое, неукротимое желание покончить со всем этим овладело мной. Я чувствовал, что теперь я в своем праве, что уже заслужил прощение, что искупил; я приказал Богу одуматься и отпустить меня. В исступлении я несколько дней карабкался вверх по окрестным горам, достиг одной из вершин и бросился вниз с огромной высоты. Даже бревно, упади оно отсюда, разлетелось бы на мелкие щепки, ударившись об острые камни белеющих внизу склонов. Помню, какое безграничное счастье владело мной во время полета; затем был страшный удар, последняя мысль о конце и темнота.

Очнулся я оттого, что рот и уши мне заливало водой; в вечернем небе бушевала гроза, грязные дождевые потоки стекали по склону горы и соединялись в один мощный ручей, который образовал в том месте, где я лежал, небольшое озерцо. Я уже наполовину был покрыт водой и постепенно приходил в сознание; рассвечиваемый вспышками молний небосвод вызвал у меня лишь мысль о том, что я не под землей, в царстве Аида, а значит, мучений больше не будет. Тем временем озерцо подняло лежащий где-то слева от меня поваленный ствол, подхватило его и вдруг отхлынуло от меня, устремляясь, видимо, по новому руслу, прежде загражденному этим стволом. Дождь переставал, а сознание вскоре вернулось ко мне настолько, что я узнал вонзающуюся в небо надо мной вершину горы, с которой я спрыгнул, и понял, к своему ужасу, что не умер. В ту же секунду я стал чувствовать жгучую боль во всем теле; из всех моих членов я мог лишь чуть пошевелить шеей, и когда сделал это и осмотрел себя, то чуть вновь не потерял сознание от ужаса — мои ноги и руки были во многих местах переломаны, кости соединялись только растянувшейся кожей; размокшие корки засохшей крови на теле подсказывали мне, что я лежу здесь уже несколько дней.

Я все же вновь потерял сознание от страшной боли, но теперь уже менее, чем на день; затем, прободрствовав чуть дольше, я опять лишился чувств; так продолжалось, наверное, с неделю, пока боль не перестала быть настолько нестерпимой, чтобы вызывать потерю сознания. Я лежал под открытым небом, не пил, не ел, двигаться не мог, но и не умирал; вокруг меня кружили грифы, но не подлетали ко мне. Наконец я худо-бедно почувствовал, что могу двигать плечами; постепенно я ощутил мышцы и тогда ко мне пришел страшный, первобытный голод. Если бы не этот голод, я так и лежал бы себе там без движения — мое сознание уже полностью вернулось ко мне и я понимал, что затея моя не удалась, что я выжил и передо мной зияет ненавистное будущее, которое я вынужден буду как-то прожить. Голод и жажда начали донимать меня, неубитая жизнь просыпалась во мне и требовала свое; я кое-как смог ползти и при следующем дожде напился воды из ручья, затем поел какой-то травы и ягод. Кожа на моих ногах и руках уже почти стянулась и кости начали срастаться; также срослись и сломанные ребра; я уже мог ощупывать заросшие раны на голове — они, очевидно, затянулись еще когда я лежал без сознания.

Увы, я выздоравливал. В течение последующих двух месяцев моими спутниками была нечеловеческая боль, предательский голод и животный испуг людей, которым я попадался на глаза. Кости мои срослись вначале как попало, вкривь и вкось, ходить я не мог, получалось лишь ползать, широко раскидывая руки и ноги в стороны. Но делать нечего, чертов голод гнал меня вперед, и в таком виде мне приходилось доползать до деревни и пробираться на рынок в поисках пищи. Помню, как с воплями ужаса люди разбегались при виде меня, как волосы вставали дыбом на их головах и овощи падали из их рук; иногда самые отважные продавцы гнали меня палками, но я всякий раз успевал ухватить что-нибудь съестное, прежде чем спрятаться в щель или забиться в подвал одного из соседних домов.

Рассказы о человеке-пауке из южной Дакии еще долго ходили по западному побережью Понта; даже на Лемносе, спустя 50 лет после этих событий, моряки, прибывавшие с севера, удивляли местных такими историями; человек-паук в их легендах пил кровь младенцев и отравлял пищу своим смертоносным ядом.

Я же через четыре месяца после своего отчаянного прыжка вниз с горы совершенно выздоровел; кости, как по волшебству, полностью выпрямились и я стал нормально ходить. Боль осталась лишь в воспоминаниях, но настолько явственных, что они всякий раз предостерегали меня от попыток решить свою судьбу подобным образом.

Вам также может быть интересно

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я