Глава III
Ты поступаешь не так, как человек свободного и благородного происхождения. Ты действуешь так же, как раб, Сосфен. Раб достоин своего господина.
Крик петуха пробудил обоих.
Кирилл открыл глаза, быстро и нервно огляделся и снова откинул голову и смежил веки, пытаясь догнать обрывки улетевшего с сна. Значит все это был только сон. Прекрасный и солнечный кошмар. Стук дождевых капель его подсознание воплотило в дробный перебор копыт, запахи лошадиного пота и навоза пробудили в нем воспоминания о любимом жеребце Сайке, а лежалое сено, на котором он спал, подарило упоительные ароматы трав весенней степи. Он мчался и мчался по безбрежному полю, подгоняя коня гортанными выкриками, и всё гнался за чем-то неуловимым, за каким-то туманно-зыбким облачком, которое ему во что бы то ни стало требовалось догнать. Неожиданно оно остановилось, стало приобретать пугающе-знакомые очертания. Конь захрапел и заржал, становясь на дыбы, напуганный запахами гниения и видом истерзанной человеческой плоти, Он висел на кресте, вывернув шею в агонии нестерпимой муки. Лица Его нельзя было разобрать под шапкой спутанных волос. Но Кирилл знал, что должен, обязательно должен увидеть Его лицо, ибо что-то очень знакомое было во всем облике этого человека. Но сколько он не пытался заглянуть, лицо всё время ускользало от него, а норовистый конь крутился и тонко ржал, не желая подходить к кресту, сбитому из толстых необтесанных бревен, И в миг, когда Кирилл уже готов был узнать Его, видение исчезло…
Славий тоже зашевелился. Когда Кирилл толкнул его в бок, он замычал и резко махнул рукой, ударив пустоту, И вдруг, осознав, что совершил нечто запретное, он встрепенулся и сел, протирая глаза. Он взглянул на зарешеченное окошко под потолком, на мягкую синеву небес, где уже поблекла яркая звездочка, которую у них звали Лелей, а здесь — кто Люцифером, кто Эоем, кто Геспером[23], шмыгнул носом и обернулся к Кириллу.
— Ты чего? — опросил он набычившись.
— Утро, — ответил Кирилл. — Надо вставать.
— А этот приходил? — Славий мотнул головой в сторону двери.
— Придет.
Славий сонно кивнул и, упав в сено, закрыл глаза локтем и стал жевать травинку. Он старательно делал вид будто ему совершенно наплевать на то, что народился новый проклятый день этого проклятого года; что ему вновь придется жевать сухую лепешку, размачивал ее в брюквенной бурде; что сегодня его вновь погонят вколачивать колья для нового загона. Он делал вид, что не видит, как Кирилл деревянной лопатой старательно сгребает навоз из-под лошадиных копыт, шлепает коней по крутим задам, каждого зовет по имени, о чем-то говорит с ними на непонятном языке… А кони фыркают и тычутся мордами в его лицо.
Кирилл сгреб навоз в угол и, подхватив два кожаных ведра, поспешил за водой. Славим дождался, пока он вернется и, когда он проходил мимо, подставил ему ногу. Кирилл упал, расплескав воду, и сел в луже, растерянно глядя на этого здоровенного белобрысого парня, который развалился на своей охапке сена и делал вид, будто спит, хотя он совсем не спит, а внимательно сквозь прищуренные веки за ним наблюдает. Кирилл поднялся, подобрал ведра и, проходя пихнул протянутую поперек прохода ногу, а мгновенно взвившегося Славия встретил крепким ударом ведра по носу. На это Славий ответил ему таким пинком, что ребра Кирилла затрещали, дыхание перехватило. Оба повалились на пол и покатились в лужу. И несмотря на то, что оба были примерно равного возраста — лет по двадцать пять, не более, но Славий был здоровее, выше ростом, шире в кости, тяжелее. Он быстро подмял под себя Кирилла и принялся тузить приговаривая:
— Ах ты сволочь, лошак паршивый, старательный!.. А для кого ты, змеиный глаз, стараешься?.. Для Пакостника, сучье вымя, стараешься?!.. За лишнюю лепешку спину гнешь? Как же, дождёшься ты от него лепешек!
Он не услышал шагов, приближающегося к конюшне человека, скрипа отворившейся двери и потому удар хлыста потряс его как гром среди ясного неба. Славий откатился в сторону и закрыл лицо руками. Следующий удар должен был достаться Кириллу, но тот быстро вскочил и встал прямо перед конюшим Телефоном, которого рабы за глаза прозвали Пакостником,
«Эх дать бы ему по гляделкам… — мечтательно подумал Телефрон, зная, что никогда этого не сделает. И не потому, что хозяин забьёт за изувеченного раба, тут как-нибудь можно будет выкрутиться. Не мог Телефрон выносить этого открытого и спокойного взгляда свободного человека, хотя всем известно, что этот Кирилл такой же подлый раб, как и сам Телефрон. Полгода назад его задержали клесте с шайкой бродяг, которые заявили было, что они паломники. Но так как никто из них не сказал, какому богу они поклоняются и куда именно шли на богомолье, а на кого-то надо было свалить недавнее ограбление храма Юпитера Долихена[24], то на них и свалили. А поскольку прямых доказательств этому не было, судьи-дуумвиры приговорили всех к продаже в рабство, дабы хоть как-то покрыть ущерб, нанесенный храму.
Однако непохоже было, что Кирилл хоть как-то тяготился своим подневольным положением. Он ел что дадут, спал где прикажут и делал то, что велели. За лошадями он ухаживал с видимой любовью и довольно умело. И Телефрон мог бы быть им доволен, если бы не этот его независимый взгляд, который, казалось, говорил: «вы все рабы, а я — делаю то, что мне до душе».
— Э-эх вы… варвары… — брезгливо протянул Телефрон, опуская хлыст. — Лошадям задайте корм, напоите, почистите, уберите конюшню, а потом ступайте жрать!
Он ушел, а Славий продолжал лежать, закрыв лицо руками. Но лежи — не лежи, а вставать все же надо. Хоть он и был уверен, что если даже не встанет, то Кирилл все сделает сам, В конюшне стояли двадцать две лошади, по одиннадцати на брата, И если с ними быстро не управиться, то рабская «фамилия» слопает весь завтрак до последней крошки. Ловко же наказал их Пакостник!
Почувствовав робкое прикосновение, Славий резко отдернул руку и в упор взглянул на Кирилла, Тот стоял перед ним на коленях.
— Ну? Чего тебе? — в бешенстве крикнул Славий,
— Ты… ты прости меня, Славий, — тихо сказал Кирилл. — Я ведь не хотел тебя бить. Это меня бес под руку толкнул. Ты прости меня, я…
— А иди ты… к своему бесу! — скрипнул зубами Славий и пошел за водой.
— Ну что, дождался «спасиба»? — спросил он уже позже, когда, окатив из ведра могучего жеребца Ахилла, яростно надраивал ему бока клоком сена. — Подкинул тебе лепешку Пакостник? Зря старался.
Немного помедлив Кирилл ответил:
— Я не для лепешки старался, Я — для коня.
— Твой что ли конь?
— Зачем мой? Просто — конь…
Странной казалась Славию эта любовь к лошадям. Там, где он родился, в далеких дремучих лесах лошадей было немного, ими владели старейшины-конязи и берегли для походов. А Кирилл рассказывал о местах, где коней было много. Почти столько же, сколько людей и собак. Люди любили своих четвероногих друзей — и те хранили им верность.
Для Славия же с лошадьми была связаны самые мучительные воспоминания. Конные отряды будинов нападали на их деревни, угоняли мужчин, женщин и детей, безжалостно убивали стариков, сжигали всё, что не могли прихватить с собой. Конной лавой подавили они неудавшуюся атаку вятичей, порубили их своими острыми кривыми мечами, И храпящий конь со вспоротым брюхом, навалившись на Славил, прижал его к земле и тем самым обрек, на бесславный плен и рабство. Он бежал шесть раз, пока его не привязали веревкой к хвосту коня. На хорошего скакуна будины[25] обменяли Славия у скифов. От тех он пытался бежать три раза, но на третий раз ему отрезали ухо и заставили сожрать его. Тогда Славна ненадолго успокоился. Но работать не желал, и тогда его продали грекам в город Херсонес, Оттуда его переправили в Синопу, где его и приобрел Валерии Лициниан, опальный римский патриций, который по приговору сенатского суда, утвержденному императором Домицианом, отправлялся в наследное поместье своего отца под Мелитеной, в Каппадокии[26]. По пути он сочетал тяготы изгнания с прелестями морского путешествия.
Разглядывая раба, лучшего из тех, что с выбеленными известью ногами были выставлены на рынке, мускулистого светловолосого гиганта с угрюмым взором, Лициниан задумчиво сказал:
— Роскошный товар для гладиаторской школы… Жаль, что я не ланиста. Как думаешь, не сбежит он от нас, Телефрон?
— Сбежит, — убежденно сказал Телефрон. — Голову кладу на отрез — сбежит при первом же удобном случае.
— Значит, мы не должны предоставлять ему этого случая, — заявил Лициниан, — Эй, почтеннейший, сколько ты хочешь за этого парня?
Мигом явившийся продавец рассыпался мелким бесом перед господином в белоснежной тоге. Он сказал, что парень — отважный воин из скифов, робок как теленок и трудолюбив как вол и что десять тысяч сестерциев за такого роскошного парня — нищенская цена — буквально себе в убыток…
— Что-о?! — воскликнул Лициниан. — Десять тысяч за этого одноухого ублюдка? Тем более, что он, по всему видать, не скиф, а германец, не иначе, как беглый.
Но торговец привел свидетелей, клятвенно подтвердивших, что он привез свой товар прямо из Херсонеса, и что парень, какого бы он ни был похож — скиф и продан скифами, и что имя его самое что ни на есть дикое и варварское.
— Из-зиа-слафф… — прочел по табличке торговец. — И десять тысяч…
— Пять, — оборвал его Лициниан.
— Пусть даже девять тысяч пятьсот…
— А я сказал «пять», — заявил Лициниан, надменно взглянув на торговца. — И соглашайся, наглец, пока я не сказал «четыре». Если же ты и дальше будешь упорствовать, я отведу тебя к прокуратору и попрошу проверить, правильно ли ты заплатил пошлину. Дай ему денег, Телефрон.
Напирая на свое римское гражданство, Лициниан рисковал, ибо гражданства он уже был лишен, как и права носить тогу. Так что еще неизвестно, на чьей стороне оказался бы прокуратор в их споре с торговцем. Однако, купец всё же струхнул и, причитая, принял сколько дали.
Затем, повернувшись к своему новому приобретению Лициниан сказал:
— Отныне ты — мое имущество, Я даю тебе имя Славий. Это очень близко к Флавиям, но совсем не рядом с ними. Понимаешь ли ты меня, германец? — и усмехнулся,
— Ничего он по-нашему не понимает, — вставил Телефрон. — Он же варвар!
Лициниан искоса взглянул на этого сирийского грека, который имеет наглость считать себя не-варваром, хохотнул и кинул ему монетку.
Славию немедленно вручили вьюк с поклажей, который до той поры нес Телефрон. И все трое отправились на постоялый двор, провожаемые воплями торговца о том, что его обманули, ограбили, разорили, что наглые римляне вовсе уж всякий стыд потеряли и что нет на них нового Митридата. Впрочем, последние слова он сказал совсем тихо, почти неслышно. Ибо римляне до сих пор не выносили упоминания о последнем понтийском царе, который в единый день истребил 80 000 римлян. И несмотря на все свое огорчение, торговец прекрасно сознавал, что и 5000 сестерциев деньги немалые, почти 20 процентов на вложенный капитал. А наглость римлян — всем известна и подкреплена железной дубиной, И потому торговец умолк, памятуя, что город наводнен доносчиками, каждый из которых рад будет привлечь его к суду «за оскорбление величия римского народа» и забрать себе четверть имущества осужденного.
Римская империя в те далёкие годы еще продолжала именоваться «республикой», хотя по сути дела была неограниченной монархией. Императоры считали разумным не волновать народ излишним упоминанием об утерянных демократических свободах и предпочитали называться «принцепсами», то есть «первыми» в среде равных им сенаторов.
Но к именам их уже добавилось слово «цезарь», которое превратилось в титул, и «август», что означало святость этого титула. Императорам возносили божественные почести. Впасть их была безграничной, хотя и камуфлировалась неким подобием конституции, запечатленной на двенадцати бронзовых таблицах. Закон свято охранял права римских граждан, если они, разумеется, не становились поперек воли принцепса и его сподвижников. Но кроме упомянутых граждан на территории империи проживали еще миллионы людей, этими правами не пользовавшихся, а еще большее количество не пользовалось вообще никакими правами. Границы империи простирались от Британии на северо-западе до Сирии и Иудеи на юго-востоке. Но и в этих границах ей становилось тесновато…