Неизвестный Филби

Ким Филби

«Неизвестный Филби» – коллекция самых редких материалов о легендарном советском разведчике англичанине Киме Филби, многие из которых публикуются впервые. Уникальные подробности оперативной деятельности и малоизвестные эпизоды жизненного пути раскрывает сам Ким Филби. О Филби как человеке, яркой и неординарной личности, рассказывают его супруга Руфина Пухова-Филби и ученик, полковник СВР в отставке Михаил Богданов. Эти материалы позволят читателю по-новому взглянуть на величайшего разведчика XX века и почувствовать силу тех идей, которые вдохновляли его и лучших людей по всему миру работать вместе с Советским Союзом. В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Неизвестный Филби предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Ким Филби

Неоконченные мемуары[2]

Корни

Руфина как-то сказала мне, что я должен всегда мыть руки после того, как держал деньги. Ее мягкий приказ перенес меня лет на 55 во времени и примерно на полторы тысячи миль [2400 км] в пространстве — в Кемберли, графство Суррей, где под присмотром бабушки проходило мое детство с 3 до 12 лет.

«Никогда не клади в рот пенсы и полупенсы, — любила повторять бабушка. — Ведь неизвестно, какие отвратительные оборванцы держали их в руках. Ты можешь опасно заболеть». Между этими двумя предостережениями, конечно, есть разница. Для бабушки серебряные монеты — шестипенсовики, шиллинги, флорины и полукроны — были вне подозрения. Подозрение вызывали только медяки — монеты бедняков. Для Руфины же все деньги — грязные, несмотря на то что ей нравятся вещи, которые можно на них купить. Руфина, хотя в жилах ее течет польская кровь, родилась в Москве через 15 лет после революции и прожила в этом городе всю жизнь.

Я вовсе не хочу создать впечатление, будто моей бабушке было чуждо сострадание к бедным и обездоленным. Она порой пробивалась сквозь транспортный поток на другую сторону улицы лишь для того, чтобы сунуть несколько медяков в руку нищего, которому, на ее взгляд, это было особенно нужно — таким он выглядел голодным или больным. Однако между моей сострадательной бабушкой и тем нищим пролегала непреодолимая пропасть. Никто этого не знал лучше Кейт, нашей кухарки, которая преданно служила бабушке свыше 40 лет и которой бабушка, в свою очередь, была очень предана. В течение всего этого времени Кейт хорошо знала свое место в нашем доме — кухню и задний двор. Я ни разу не встречал ее среди цветочных клумб, а овощи с огорода доставлялись ко входу в кладовку мистером Бишопом, садовником. Иногда в дом врывался шум, который напоминал звук рвущихся простыней. Он заставлял бабушку навострить уши и взглянуть на часы.

— Ким, — говорила она, — это, должно быть, принес пирожные человек из кондитерской Дэрракотта. Сбегай на задний двор и скажи Кейт, чтобы она не смеялась так громко.

Когда меня впервые привезли в Кемберли, бабушка вела хозяйство, но не являлась главой дома. Еще жива была ее собственная мать, бабуся Дункан, как я ее называл. Ей было около 70 лет, и она была бледная, хрупкая, седая. Утро она проводила в своей спальне, днем перемещалась в гостиную, а вечерами, если была хорошая погода, возилась, подстригая траву бордюра и распуская при этом митенки. Я виделся с ней только за столом, и ее редкие высказывания убедили меня, что у нее есть глаза на затылке (так я долгое время считал). Она обычно сидела во главе стола спиной к французским окнам до пола и время от времени делилась впечатлениями о том, чем занимались птицы на садовой дорожке позади нее. Прошло немало месяцев, прежде чем я понял, что источником ее информации являлась огромная гравюра под стеклом, изображавшая встречу в Лакноу Хэвилока, Утрама и сэра Колина Кемпбелла[3], и в этом стекле в деталях отражался сад. Радом с гравюрой висел великолепный гобелен, привезенный, как мне с гордостью рассказывали, в качестве трофея двоюродным дедом из Летнего дворца в Пекине.

Как подобало в то время, в доме, где обитали две дамы — старая и пожилая, режим был хоть и не суровый, но четко устоявшийся. Подобно тому как для Кейт были отведены кухня и задний двор, моим пространством являлись детская комната и сад, причем со строгим запретом ходить по цветочным клумбам. За моим поведением следили сменявшие друг друга молоденькие гувернантки, жившие со мной в одной комнате и пробуждавшие во мне смутное сексуальное самосознание, вероятно потому, что они это тоже чувствовали. К сожалению, отыскивая в памяти какие-либо конкретные поводы для такого смутного пробуждения, я ничего не могу вспомнить. Гостиная была запретной территорией. Меня пускали туда, лишь когда кто-либо из заглянувших на чашку чая подруг бабуси Дункан выражал — скорее всего, неискренне — желание взглянуть на «милого малыша». В таких случаях, гувернантка, прежде чем ввести меня «в присутствие», тащила громко протестующего «милого малыша» в ванну для основательной отмывки. В гостиной нанесенная мне обида затушевывалась чирикающими голосами, которые восклицали: «Ах! Какой чистенький мальчик!» Среди этого чириканья особенно выделялась сестра бабуси Дункан, тетя Ада, которую я очень боялся. Впрочем, в этом была виновата не она, а моя бабушка.

— Сегодня ты должен быть хорошим мальчиком, Ким, — напутствовала меня бабушка за завтраком. — Тетя Ада придет к нам на чай.

И вот, начиная с четырех часов, я дежурил возле щели в заборе и мчался, как угорелый прятаться, завидя на дороге тетю Аду в черной вуали, трепетавшей на ветру.

Помимо вполне понятной злости на то, что тебя скребут, причесывают и выставляют напоказ, режим, существовавший в «Перекрестках», — а наш дом стоял недалеко от того места, где Парк-стрит пересекает Гордон-роуд, — не вызывал у меня желания взбунтоваться. Все шло по раз и навсегда установленному пути — как звезды на небосклоне. У меня не было желания заходить в гостиную, и, наверное, я был бы ошарашен, если бы бабуся Дункан посетила детскую (такая возможность мне просто в голову не приходила, как, кстати, и ей, несмотря на то, что от двери в гостиную до двери в детскую было всего шага три, не больше). Я склонен считать, что режим, существовавший в «Перекрестках», куда лучше современного устройства семейной жизни, где каждый волен делать все, что ему заблагорассудится. В Кемберли исходили из того, что и взрослые, и дети имеют право вести собственный образ жизни.

Царившая в нашем доме атмосфера не способствовала притоку маленьких мальчиков, так что у меня было мало знакомых среди сверстников. Тем не менее тогда я об этом не очень сожалел. Чаще всего я проводил время в компании двоюродного брата Фрэнка, чьи родители, как и мои, большую часть своей жизни провели в Азии. Но я считался любимым внуком, и расположение ко мне бабушки было настолько очевидным, что вызывало нескрываемую враждебность матери Фрэнка, моей тетушки Китти, которая беспрестанно напоминала мне, что, хотя я на восемь месяцев старше Фрэнка, его отец на год старше моего отца, и, следовательно, Фрэнк занимает в семейной иерархии более высокое положение. Поначалу я попросту не понимал этого довода, а когда позднее до меня стал доходить его смысл, он перестал что-либо значить. Дело в том, что все имевшее отношение к вопросу о наследовании утратило актуальность, поскольку наследовать было нечего.

Вероятно, именно недостаток друзей-сверстников способствовал тому, что я с раннего возраста увлекся книгами. Мне еще не исполнилось пяти, а я уже сражался с адаптированным для детей изданием «Синдбада-морехода» и вскоре принялся за «Детскую энциклопедию» Артура Ми. Я с жадностью глотал статьи по естествознанию и географии. Потом был еще какой-то сборник коротких рассказов, название которого я забыл. Яснее всего в памяти сохранился рассказ — и это весьма странно в свете более поздних событий — о нападении стаи волков на путешественников, передвигавшихся на санях по Сибири. Волки дали знать о себе «протяжным, низким, меланхоличным воем»; чтобы уйти от погони, путешественники отдали несколько лошадей на съедение волкам, а в заключение — хэппи-энд в виде мигающих огней деревни. Тем не менее образ воющих волков запал в сознание и не раз являлся мне в ночных кошмарах. Этот рассказ, а также другие, иллюстрированные картинками змей и морских чудовищ, породили у меня боязнь темноты, которая не проходила года два или три. Возвращаясь в сумерках из школы, я обходил низко свисающие ветви деревьев из страха перед леопардами, которыми мое напичканное чтением воображение населяло Гордон-роуд.

Незадолго до того, как мне исполнилось пять лет, меня определили в детский сад, которым руководили две старые девы — мисс Херринг и мисс Крисп. Поскольку я уже умел читать, мне не составляло труда держаться на уровне пятилеток, а вскоре я даже обогнал их. Время, проведенное в детском саду, осталось в памяти по трем причинам: я влюбился, открыл для себя географический атлас и отрекся от Бога.

Объектом моей любви стала некая мисс Диана Хиггинсон, которая была примерно на год старше меня. Мои чувства к ней не имели ничего общего со смутными ощущениями, вызванными гувернантками, ночевавшими в моей комнате. И тем не менее я не назвал бы их чисто платоническими. Меня притягивало к Диане нечто, что я не пытался определить в то время и не могу определить сейчас. Я и сегодня вижу, как она сидит на два ряда впереди меня в черно-белом клетчатом платье чуть выше колен и с черным бантом в волосах; иногда в поле моего зрения попадало ее бледное, пикантное личико. Однажды я пошел следом за Дианой и проводил ее до дома, обнаружив при этом, что она живет почти рядом с «Перекрестками», на той же улице. Но я с ней так ни разу и не заговорил — ни тогда, ни потом. Вскоре я начисто потерял интерес к девочкам, и эта фаза длилась шесть или семь лет.

Да простит меня Диана, но должен признаться, что это атлас втянул меня в свою магическую паутину. Каким-то необъяснимым чутьем я мгновенно улавливал и объединял в единую картину странные очертания и часами сосредоточенно изучал извилистые линии рек и оттеняющие их контуры. Следующим шагом, конечно, было перечерчивание карт, и бабушка с радостью купила мне контурную тетрадь, прекрасно понимая, что всего за несколько пенсов обретает многие часы спокойствия в детской. Позже под влиянием карты-схемы из «Острова сокровищ» я обнаружил, что карты можно изобретать самому. Открытие это вылилось в бесконечное рисование вымышленных стран с причудливыми мысами, бухтами и немыслимо расположенными холмами. Бабушка стала критиковать меня за то, что все холмы у меня назывались «Холмами Подзорной трубы», тогда я стал называть их «Подзорная труба-1», «Подзорная труба-2» и так далее — уловка, которую независимо от меня изобрели исследователи и картографы Гималаев. Мое детское увлечение картами с годами превратилось в тягу к путешествиям, присущую мне до сих пор. Это, по всей видимости, в немалой степени способствовало ослаблению моих корней в Англии.

О Боге. Профессор Хью Тревор-Роупер[4] охарактеризовал меня как «ископаемое»[5]. Надеюсь, мне удастся доказать необоснованность этого обвинения и продемонстрировать, что мое мировоззрение с годами менялось. Но что касается религии, то я всегда решительно отрицал ее. Мне было около шести лет, когда я поверг в ужас бабушку, объявив, что Бога нет. Она была христианкой и свою веру в Бога проявляла в том, что ходила в церковь Св. Михаила на Пасху и Рождество. Но меня с собой никогда не брала и не разговаривала со мной на эти темы. Следовательно, поскольку религия никогда не вторгалась в стены «Перекрестков», мой скептицизм зародился, должно быть, в детском саду, где воспитатели делали упор на чудеса, считая, что это возбудит интерес у детей. В моем случае это возымело прямо противоположное действие. Я реагировал с откровенным недоверием, причем больше всего меня отталкивал широкий разрыв между всемогуществом, приписываемым Христу, и тем, как он это использовал. Почему он вылечил одного-единственного прокаженного? Почему не всех прокаженных? И так далее. Ни один довод, услышанный или прочитанный мною с тех пор, не развеял моих сомнений, и ни разу у меня не было позыва приобщиться к религии. С раннего детства и по сей день я всегда считал, что чувства способны творить большие чудеса, чем любой взлет веры.

Итак, живя в «Перекрестках», я не испытывал страха перед Богом. Думаю, что не испытывал его и перед людьми, за исключением разве что мистера Уотсона. Не сомневаюсь, что мистер Уотсон был замечательным человеком. Но он был хозяином «Перекрестков», и меня стращали им, когда я начинал капризничать и шалить, грозя нанести ущерб имуществу. Его имя произносили зловещим шепотом. Но самого мистера Уотсона я так никогда и не видел.

От страхов меня почти полностью заслоняла любовь бабушки, не ослабевавшая до самой ее смерти, — она скончалась в возрасте 85 лет, сохранив до последних дней вкус к жизни и умение посмеяться. Она потеряла двух сыновей в сражениях под Ипром: одного — в 1914 году, а другого — двумя годами позже. Мое присутствие, должно быть, помогало заполнить образовавшуюся в сердце пустоту; иначе я не в состоянии объяснить, почему она отдавала явное предпочтение именно мне. Я навещал ее периодически во время Второй мировой войны, и каждый раз меня ожидала в буфете неоткупоренная бутылка виски; как только я наливал себе первый стакан, она, посмеиваясь и отдуваясь, хриплым шепотом предостерегала меня:

— Не забудь сразу же спрятать бутылку, как только услышишь, что идет тетя Китти.

С особым уважением хочу упомянуть последние слова бабушки, адресованные моей матери, которая в тот момент жила у нее. Бабушка остановилась на лестнице, ведущей в спальню, где ей через несколько часов суждено было умереть, и крикнула в кухню:

— Кейт, не забудь приготовить стакан джина для миссис Доры!

Но вернемся к годам Первой мировой войны. На меня она практически не повлияла. Гувернантки водили меня смотреть парад на площади перед церковью в Королевском военном колледже или же показывали мне учебные окопы на Баросса-коммон, вырытые для того, чтобы курсанты почувствовали себя на Западном фронте, где им вскоре предстояло умереть. Нормирование продуктов меня не коснулось. Мало волновали меня рассказы о налетах «цеппелинов» и даже пируэты в небе над нами аэропланов из Фарнборо. Куда больше меня интересовали поезда, мчавшиеся по высокой насыпи, которую было видно через ворота нашего сада, — я был еще в том возрасте, когда больше хочется быть машинистом, нежели астронавтом. Затем начались торжества по поводу заключения перемирия, раздражавшие меня своей бестолковостью и бессмысленностью. Бабушка огорчилась, услышав, что я назвал их «глупой суетой». Бедная женщина! Наслаждаться ими ей было уже поздно.

Через несколько месяцев в результате этой «глупой суеты» произошло событие, имевшее важные для меня последствия: в мою жизнь вернулись с Ближнего Востока два совершенно чужих человека — мать и отец.

Говоря, что родители были совершенно чужими для меня людьми, я нисколько не преувеличиваю. Конечно, я «знал» об их существовании. Но от раннего детства, проведенного в Индии, осталось очень мало воспоминаний, они были разрозненные и смазанные. Как я ни старался, ни в одном из них мне не удалось увидеть родителей. Помню пейзаж — я всегда называл его «Амбала» — улицу, уходящую влево, полумесяцем вниз, по правую ее сторону тянулась сплошная череда красноватых домов с террасами, а по другую сторону — поросший деревьями холм. Я, должно быть, видел нечто подобное в Индии, но не уверен, что это было именно в Амбале. Затем сохранилось воспоминание о ночном путешествии в поезде, во время которого некий мистер Стин дергал меня за волосы каждый раз, как видел (или утверждал, что видел) обезьяну. Наверное, можно было придумать другой способ показать малышу обезьяну в темноте, ибо я ее так и не увидел. Эта картинка сливается с другой ночной поездкой в поезде, а возможно, и той же самой. Я лежал на верхней полке и ныл оттого, что очень хотел пить. Кто-то, кажется солдат, решил успокоить меня с помощью плитки шоколада, но после нескольких кусков жажда стала мучить меня еще сильнее, и я заныл громче.

Таким образом, о раннем детстве в Индии и об индийском периоде жизни моих родителей я знаю исключительно понаслышке, в основном со слов матери. Меня уже тогда звали Ким. Говорят, английский был для меня вторым языком, со слугами и рассыльными я предпочитал болтать на хинди. Мой отец, державшийся традиций до нелепости неуклонно, с изумлением взирал на своего первенца и говорил: «Ну, Дора, это же самый натуральный маленький Ким». Это прозвище так за мной и закрепилось. Другой, и последний, отрывок «воспоминаний понаслышке», связывающий меня с отцом, касался утреннего отчета о погоде, который он требовал от меня во время отдыха в Дарджилинге[6]

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Неизвестный Филби предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

2

Перевод М. Ю. Богданова.

3

Имеется в виду знаменитая гравюра Т. Дж. Бейкера. Лакноу (Лакхну) — столица северо-индийского штата Уттар-Прадеш; сэр Генри Хэвилок (Havelock; 1795–1857) и сэр Джеймс Утрам (Outram; позже 1-й баронет; 1803–1863) — британские генералы, командовавшие поочередно британскими войсками во время Индийского восстания 1857 г. Сэр Колин Кемпбелл (Campbell позже 1-й барон Клайд Клайдсдейлский; 1792–1863) — фельдмаршал, главнокомандующий британскими войсками в Индии в период Индийского восстания 1857 г. — Примеч. пер.

4

Хью Тревор-Роупер (Trevor-Roper; позже барон Дейкр Глантонский; 1914–2003) — британский историк, профессор современной истории Оксфордского университета. Во время Второй мировой войны офицер службы радиобезопасности СИС. — Примеч. ред.

5

По здравом размышлении следует думать, что архиепископ Кентерберийский, вероятно, всегда без колебаний придерживался противоположной точки зрения. Неизменную приверженность англиканской церкви набору весьма сомнительных предположений легче всего было бы объяснить по рецепту Тревор-Роупера, объявив его ископаемым, причем из очень далекого прошлого.

6

Город в Индии, ныне на севере штата Западная Бенгалия. — Примеч. ред.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я