Москва, 2009. Экономический кризис. Внезапное разорение. Потеря смысла жизни. Побег на тропический остров. Новые идеалы…Так просто? – Разумеется, нет. Прошлое настигнет вас и в пальмовом раю.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Вилла Пратьяхара предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Часть 1
Москва
То ж, что мы живем безумной, вполне безумной, сумасшедшей жизнью, это не слова, не сравнение, не преувеличение, а самое простое утверждение того, что есть.
1
— Это ваш? — доносилось издалека, глухо, как сквозь вату. — Ваш? Ва-а-а…
Голова кружилась. В желудке появился камень, дернулся, подскочил к горлу. Я наклонилась, оперлась рукой о фонарный столб и сплюнула что-то вязкое, обжигающее рот. Вытерла губы рукавом пальто. И опять, не в силах не смотреть, повернула голову.
Петровский лежал на асфальте в той позе, в которой любят спать дети: разметавшись на животе, подогнув под себя одну ногу и распрямив, энергично отбросив назад вторую. Было похоже, что он видит сон, в котором все бежит, бежит куда-то, а за ним словно гонятся, преследуют. Обеими руками он обнимал воображаемую подушку. Только вместо нее оказалась кучка темного, смешанного с грязью снега, быстро окрашивающегося в темно-бордовое, упрямо расползавшееся от головы Петровского пятно. Его очки лежали в полуметре, даже не разбившись. Дорогие очки, с фирменными золотыми нашлепками на дужках. В их стеклах поигрывали оранжевые отблески фонарей. Вот только с единственным видным мне глазом Петровского было не все в порядке. Он был открыт и смотрел в никуда пустым, слишком отрешенным взглядом.
— Это ваш? — продолжал повторять какой-то мужчина в кожаной куртке, вероятно, следователь, держа за плечи Аллу Семеновну.
Но та молчала и только крутила головой, в пушистой меховой шапке, похожая на вдруг ослепшую и ничего не понимающую птицу.
— Ваш? Да не молчите вы, очнитесь! Я ж все понимаю, но по опыту знаю, проще щас, чем потом… Вот бумага, распишитесь, и дело сделано. В ваших же интересах, выводку закончим на месте, в моржок отправим, время сэкономите.
— Отъебись, мудак! — сказал появившийся откуда-то Стас.
Плечи Аллы Семеновны перешли в его руки, а мудак в кожаной куртке обиженно отошел за ограждение и начал звонить по телефону, поглядывая в сторону открытого окна на седьмом этаже. Там уже суетились какие-то люди, милиция.
Место происшествия быстро обрастало толпой. Народ перетаптывался, шептался: «Убийство? Или сам?..»
— Иди сюда, — поманил меня Стас. — Отведи ее в машину. Пиздец какой-то, ну не стоять же ей тут!
Ноги плохо слушались, но я заставила их гнуться, кое-как подошла, не уверенная, что не потеряю сейчас сознания, подхватила под руки переданную мне женщину. Та не сопротивлялась. Обмякла и напоминала мешок, под завязку набитый безмолвным, онемевшим горем.
— Пойдемте, — говорила я.
Но женщина и так шла, и получалось, что я повторяла это самой себе. А так оно, наверное, и было.
— Сумка чья? Ее? — остановил нас кожаный.
Я перевела взгляд на то место, где минуту назад стояла Алла Семеновна.
— Наверное… Ее… Не знаю.
Но тут снова подскочил Стас, рванул следователя к себе, заматерился, чтоб оставил баб в покое:
— Мать это его! Врубаешься? Мать!
— Ну так я и говорю, раз мать, то пусть подпишет!
— Не врубаешься…
— Я не врубаюсь? Да я во все знаешь как врубаюсь! Я таких по три за смену вижу! Калдыри, из окон вываливаются…
— Кто калдырь? Кто калдырь, глаза разуй!
— Сам глаза! Руки убери! — вдруг разъярился следователь. — Сказал! Руки, быстро!..
Сумку подобрала Жанна. Странно. Когда она успела приехать? Она подхватила меня за локоть и поволокла в сторону машины. Замок, как назло, почему-то не открывался. А Алла Семеновна ждать уже не могла, стала тихонечко сползать из моих рук на снег.
И только посадив ее, наконец, в машину, закрыв дверцу и в изнеможении прислонившись к ней снаружи, я спросила:
— Это самоубийство?
Жанна неопределенно покачала головой:
— Не знаю. Я только что приехала. Но не убийство точно. Говорят, менты дверь взламывали. Закрыто было изнутри, на пять замков.
«Значит, самоубийство», подумала я. И вот с того-то момента все и началось. Хотя нет, на самом деле началось все не тогда.
Началось все еще раньше.
2
— Вы где? — кричит мне в трубку девушка-риэлтор.
Я морщусь и отвожу телефон подальше от уха.
— Да все там же, — устало отвечаю я. — Где ж мне быть-то? Переезжаю Вернадского, как я вам полчаса назад и говорила.
— Сколько мне тут еще стоять? Я замерзла! — девушка срывается на истерические нотки, как будто они могут что-то изменить в сложившейся ситуации.
— Ну хотите, пробирайтесь через перекресток и садитесь ко мне в машину. Здесь хоть тепло, — вяло предлагаю я. — Темно-синий «гольф»… сразу за троллейбусом… ровно напротив остановки.
Пешеходы, наверное, единственные участники движения в этом проклятом городе, которые хоть как-то могут перемещаться в пространстве. Прижав к себе сумочки и портфели, придерживая приподнятые от ветра воротники пальто и шуб и стараясь втянуть голову поглубже в плечи, они бесстрашно пробираются между намертво застрявшим автотранспортом, устремляясь в душные, но манящие банным теплом недра метрополитена. Метрополитен у нас в городе еще едет. Не сказать, что это придает желания им пользоваться, но надо отдать ему то немногое, чем он пока может гордиться — загруженные под завязку вагоны щелкают автоматическими дверями (какая издевка: «НЕ ПРИСЛОНЯТЬСЯ»!) по торчащим спинам и, хоть и не обещают вспотевшим и задыхающимся пассажирам физического комфорта, довольно исправно переносят вас из точки А в точку Б, изрыгая спотыкающуюся человеческую массу на нужной станции.
Человек — существо загадочное, по всей вероятности созданное богами в приступе глубокого цинизма или, в лучшем случае, — безоблачной небесной скуки. Порой мне кажется, что мы уже давно им надоели, и, наигравшись нашей планетой, творцы увлеклись каким-то новым проектом, а мы остались тут сами по себе. Меня всегда удивлял оптимизм верующих людей: купив грошовую свечу, они искренне верят, что теперь все их бесконечные просьбы и жалобы будут непременно услышаны, грехи прощены, а мольбы поступят в божественную канцелярию, где будут занесены в папки «текущее» и в надлежащем порядке удовлетворены. Откуда у людей берется такая уверенность, что их проблемы и горести кому-то интересны, будут поняты, вызовут желание помочь? В конце концов, это противоречит условиям рыночной экономики: люди ничего не могут предложить Богу взамен полученного! Игра в одни ворота. По сути, — элементарная наглость. Но род человеческий неутомим в своем оптимизме, промокшие пешеходы пробираются среди машин, и если заглянуть сейчас им в души, то вполне вероятно, каждый из них думает о чем-нибудь светлом и приятном, — о любви, о близких, о надвигающемся на столицу Новом Годе, наконец.
О лобовое стекло бьются странные осадки неопределимой консистенции. Такое ощущение, что снег растерялся при виде этого города и никак не может определиться, то ли сыпаться острыми льдинками, то ли плюхаться мокрыми хлопьями. Я выключаю дворники, и мир передо мной немедленно заволакивает мутью. Все-таки это больше похоже на хлопья.
— Вы — Полина? — наклоняется к стеклу бледное девичье личико. Крепко сжатый кулачок стучит в окошко.
Я киваю и отключаю блокировку дверей. После того, как у Жанны прямо посреди дня стащили с заднего сиденья сумочку, я стала запираться изнутри. Говорят, что с кризисом ожидается рост преступности. Я пока его не заметила, но «на Бога надейся, а сам не плошай».
На переднее сиденье соскальзывает совсем юная девушка. Отряхивает дубленку, жарко дует на посиневшие пальчики, стягивает капюшон и по плечам рассыпаются влажные золотистые локоны.
— Извините меня… Там такой снегопад! У меня тушь… у вас есть зеркало?
Я показываю глазами на солнцезащитный козырек над ее сиденьем. Двумя пальцами, аккуратно, девушка снимает с ресниц комочки поплывшей туши и качает головой:
— Еще раз извините. Полчаса стою… нервы-то не железные… Я подумала, тут минуты три идти, может мы с вами быстренько так, пешком?
Нет, предложение отметается сходу. Пешком я никуда не пойду. Хотя бы потому, что не могу бросить машину посреди пробки. Но и не только поэтому. Я просто не хочу выходить из своего убежища, у меня давно уже нет сил смешиваться с той жизнью, месить новыми сапогами хлюпающую под ногами грязь. Вместо этого я предлагаю девушке сигарету. Она отрицательно крутит головой:
— Я не курю.
— Это правильно, — соглашаюсь я и закуриваю. Включаю погромче радио.
«В различных районах Москвы и области за прошедшие сутки выпал снег, который оказался неестественным, — сообщает нам почему-то радостный мужской голос. — Экспертиза показала, что техногенный снег появился в результате кристаллизовавшегося на морозе сырого пара, который выделяют предприятия и ТЭЦ столичного региона. Таким образом, Москва сейчас напоминает кастрюлю, закрытую крышкой. Все испарения утыкаются в эту заслонку. Если это пар, считают специалисты, то он кристаллизуется, а если это частички грязи, то конденсируют на себе атмосферную влагу и также выпадают в виде снега».
Я перевожу взгляд на девушку и развожу руками: мол, вот видите, техногенный снег… будем сидеть в машине.
— Вы же не хотите растерять ваши прекрасные локоны? — для пущей острастки спрашиваю я золотокудрую нимфу.
На вид ей не больше двадцати. Светлые глаза в ужасе хлопают ресницами. Она не хочет. Она уже пригрелась в машине и тоже не спешит теперь на улицу. Какое-то время мы молчим и слушаем диктора по радио. Оказывается, в наступившем неделю назад похолодании есть и свои плюсы: бурые медведи в Московском зоопарке наконец-то вчера улеглись в зимнюю спячку. Стоявшие в первую декаду декабря рекордные температуры в плюс девять градусов не давали бедолагам заснуть, и животные мучались вместе с людьми, недоумевая, куда мир катится. Теперь они заснули. Ну хоть кому-то хорошо…
Впереди на перекрестке начинается движение, застрявшая там десятиметровая фура, наконец-то, сдвигается с места, и вскоре мне удается обогнуть зажавший меня троллейбус. В нем, разумеется, нет ни единой души, кроме водителя, — ярко освещенный и при этом абсолютно пустой салон выглядит немного жутковато, будто из фильма-катастрофы — все его пассажиры давно сообразили выйти и пойти пешком. Черными ручейками они тянутся в разных направлениях вдоль университетской чугунной решетки. Молодежь смеется, мальчики заигрывают с девочками, кто-то бросается снежками. Люди постарше идут быстрым шагом, без особого восторга, по-деловому. У всех в руках пакеты и сумки. Наверняка с новогодними подарками. Стариков на улицах нет. Российская столица прямо на глазах становится самым молодым городом мира. Старики давно уже не высовывают без особой нужды своих бугроватых носов из дома. Зачем? Всем очевидно, они лишние на этом празднике жизни.
Еще сорок минут, и наша машина подъезжает к когда-то величественному сталинскому дому. Половина цокольного этажа занята бывшим магазином дизайнерских светильников, о чем все еще свидетельствует сделанная изящными золотыми буквами надпись: «Галерея Lux in tenebris».
— Вывеску придется снимать, — косится на меня девушка-риэлтор. — Вы же без нее брали помещение, надо в таком виде и возвращать.
Я достаю еженедельник и быстро чиркаю автоматическим карандашом: «вывеска». Мы выбираемся из машины. Я долго роюсь в сумочке, пока не выуживаю, наконец, как обычно куда-то запропастившийся ключ.
— Света нет, — поясняю я, щелкая зажигалкой и при тусклом свете голубоватого пламени пытаясь отключить сигнализацию. Металл быстро нагревается и обжигает мне пальцы. Черт! Волдырь останется… — Вообще-то у меня было освещение моими светильниками. Хозяйские мы сняли и, кажется, выбросили.
— Придется компенсировать, — девушка заглядывает на минуту в договор аренды. — Посветите мне, пожалуйста.
Я послушно подношу еще раскаленную зажигалку к договору.
— А у вас, кстати, не было изначально света, — говорит юная нимфа после паузы. — Вы так и снимали, просто с торчащими сверху проводами.
Одновременно мы поднимаем глаза на потолок. Слабо освещенный уличными фонарями, он напоминает кладбище, только вверх ногами: вместо крестов из него высовывается множество крюков. Еще недавно на них были развешаны продаваемые мной люстры. Сейчас же их мрачный вид вызывает мурашки.
— Здесь хочется повеситься, — нервно хихикает девушка.
Я слабо улыбаюсь:
— У вас еще все впереди.
Девушка серьезнеет и идет осмотреть помещение. Я же присаживаюсь на подоконник и закуриваю.
Когда-то… я задумываюсь… — да, почти ровно восемь лет назад, как раз тоже под Новый Год — я сидела на этом же подоконнике среди банок с краской и прочей атрибутики ремонтируемого помещения и ужасно радовалась вдруг пришедшему мне в голову названию «Lux in tenebris». В переводе с латыни оно значило «Свет во мгле» и, как мне тогда казалось, отлично передавало содержание моей галереи.
Снятое помещение тогда было совсем крошечным, едва ли в треть от сегодняшнего его размера, всего на два окна. В углу громоздились замирающие в предвкушении разгрузки картонные коробки с моими лампами: изящными, ручной работы абажурами из тончайшего, почти прозрачного на свет фарфора. Изделия хрупкие, нежные. Закончив дизайнерское отделение Суриковки, я сразу заинтересовалась фарфором. Сначала делала довольно обычные чашки и вазочки, затем переключилась на, как позже оказалось, никому не нужные арт-объекты типа мебели, которой невозможно было пользоваться из-за ее хрупкости, и только потом мне пришла в голову идея изготавливать светильники. Наконец-то, любимому мной материалу нашлось практичное применение: подсвеченный изнутри, фарфор создавал неожиданные эффекты, и эклектичные, висящие на грубых, почти средневековых цепях абажуры быстро стали пользоваться популярностью у покупателей. Вскоре, искренне радуясь моему успеху, отец разменял нашу трехкомнатную квартиру на две однокомнатные, одну из них сдал в аренду командировочному долговязому немцу и на вырученные деньги снял мне небольшое помещение для собственной галереи. Так, под шумок бурных фейерверков наступающего миллениума, и рождалась моя «Lux in tenebris».
На коленях выползшая из тревожных девяностых и лихо перемахнув тысячелетний рубеж страна отряхнулась, вздохнула полной грудью и буквально забурлила новой энергией, что передавалось и мне. Казалось, все постперестроечные ужасы остались позади, и ничто больше не угрожало крепко встающей на ноги молодой демократической державе, а — впервые доставшийся настрадавшейся России щеголевато одетый, бодрый и подтянутый президент — наконец-то позаботится об экономическом благосостоянии обычного населения. В светлое будущее верилось легко и с удовольствием. Засучив рукава и повязав комсомольского вида косынку, я с воодушевлением занялась малярными работами. Под звуки радио и запах свежесваренного кофе красилось легко и радостно, и мне казалось, что в каждом мазке присутствует частичка моей энергии, веры в успех и ожидающую меня славу дизайнера.
Позже успех действительно пришел, но не благодаря моему таланту, а лишь как следствие инвестированных Стасом капиталов, а фарфоровые светильники как-то незаметно отошли в прошлое, уступив место чужим, хромированным красавцам известных итальянских брендов. Появившийся в моей жизни Стас считал, что коммерческий успех — превыше всего, и галерея авторских светильников превратилась в магазин, правда сильно расширенный за счет соседних помещений, а я — из художника в «бизнесмена». В моей голове звучит голос Стаса: «Детка! Ты же не хочешь вечно пополнять собой ряды творческих неудачников? Надо идти в ногу с капиталистическим временем!»
Да и, если честно, работы после расширения стало столько, что я, в отличие от своего, буквально сраженного новостью отца, даже не успела толком расстроиться такой перемене.
— Ну, помещение принято, — радостно сообщает мне тоненький голосок девушки-риэлтора. Из полумрака, как привидение, медленно проступает ее золотоволосый силуэт. — Только вывеску придется снимать. Жалко ее… красивая такая. Вы ее на новом месте сможете повесить.
— Нового места не будет. Мы закрываемся.
— Совсем?.. — нимфа изображает на личике сочувствующее выражение. — А что? Кризис?..
Я гашу окурок прямо о подоконник и молча протягиваю руку к зажатым в ее лапке документам. Быстро ставлю закорючку в положенных местах и подталкиваю девушку к выходу.
— Полина? Ключ-то отдайте…
— Ах, да! — я отдаю изящную пластиковую карточку. — Извините. Привычка… Вас до метро подвезти?
— Нет уж… лучше я пешком дойду, — улыбается риэлтор.
Девушка еще настолько молода, что думает, что она умнее всех. Ничего, это проходит с возрастом.
Я сажусь в машину и покорно пристраиваюсь в хвост пробке. Какой смысл размышлять, надо ли «идти в ногу со временем», если оно все равно не оставляет нам никакого выбора?
3
Когда я подъезжаю к дому, у меня окончательно портится настроение. Я поднимаю глаза к освещенным глазницам двадцати двухэтажного монстра, пытаясь найти среди них свои. В них, разумеется, темно. Последнее время Стас не появляется раньше десяти вечера.
Я делаю круг по двору, соображая, куда бы приткнуться. Любимое мной место у газона занято неизвестным мне джипом. У меня устойчивое ощущение, что, каким-то мистическим образом, несмотря ни на какие кризисы, машин в нашем дворе с каждым днем становится все больше и больше. Что они давно уже научились размножаться как млекопитающие, просто естественным путем. Оставленные нами без присмотра на ночь, они подползают друг к дружке и, тихо перемигиваясь фарами, совокупляются, а на утро на газоне появляется еще один джип. Сначала маленький и трогательный, вроде бы даже неприметный, но уже через пару ночей готовый к дальнейшему размножению.
Наконец, я вижу пустующее место у помойных баков. Как символично! Контейнеры давно переполнены, и мусор, как обычно, валяется вокруг, но, слава богу, из-за холода хоть не воняет. Я переключаюсь на первую передачу и аккуратно заезжаю на уже разрушенный моими предшественниками бордюр. Под шинами трещит и крошится раздавленное месиво из пластиковых бутылок, мешков и прочей дряни, и я болезненно морщусь.
Может, надо было поехать к Стасу в офис? Там светло. Тепло. Хотдоги из закусочной напротив. Люди, наконец… Не то, чтобы какие-то особенные, но все же живые, в смысле — человеки. С минуту я колеблюсь, рассматривая как снег плющится о ветровое стекло. Представляю, как Стас встает из-за стола и, направляясь ко мне, на ходу корчит раздраженную гримасу, и выключаю зажигание. Пошло все к дьяволу! Хотдоги… Размечталась. Мне бы просто снять промокшие сапоги…
В подъезде невероятно натоплено и висит удушающий запах кислых щей. Я знаю, это татарка Рената из угловой квартиры, как обычно, наварила десятилитровую кастрюлю на своих пятерых детей. Остатками этого варева она кормит дворовых кошек. И точно, вот из приоткрытой двери высовывается черномазенькая рожица одного из ее отпрысков. За ним появляется взрослая рука и втаскивает его обратно. Дверь на секунду закрывается, за ней слышится возня, детские протесты, потом из квартиры появляется сама Рената. Закутанная в шаль, с эмалированной кастрюлей в обеих руках, с перекинутым через плечо кухонным полотенцем. Я устало ставлю сумки на пол, возвращаюсь к подъездной двери и придерживаю ее открытой, глядя, как Рената шаркает тапочками мимо меня, выходит на улицу, неуклюже нагибается, широко расставив толстые ноги, и начинает переливать подванивающую жидкость в кошачьи миски.
— Кис-кис-кис, милые мои, кис-кис-кис… — протяжно зазывает она.
Потом разгибается, тщательно протирает край кастрюли припасенным полотенцем и поясняет: — А то что ж? Пускай подыхают с голодухи, родимые?
Я киваю, соглашаясь. Закрываю за Ренатой дверь, подбираю оброненное полотенце и провожаю ее до квартиры.
— Лифт сегодня работает, не знаете? — интересуюсь я.
— Работает, чтоб его неладно. Грохочет, через стену слышно. Никакого покоя. Когда уже все это кончится? — отвечает она.
Судя по тому, что Рената грозит своим полотенцем, глядя куда-то наверх, на растрескавшийся потолок, последняя реплика обращена уже не ко мне, и даже не к жильцам нашей многоэтажки, а намного выше. Ну и ладно. Там, я думаю, не обижаются. Давно привыкли, что внизу все вечно недовольны.
— Ну сделайте что-нибудь для того, чтобы все это кончилось, — зачем-то говорю я.
— Что? — немедленно вскидывается Рената. — Поджечь дом?
— Например. Или можно менее радикально: если вас замучил лифт, продайте эту квартиру и купите такую же, но в дальнем от шахты конце коридора.
Татарка смеряет меня гневным взглядом и хлопает дверью.
Ну вот, как всегда, захочешь помочь людям, что-нибудь посоветуешь, и сразу же выходит, что ты всем враг. Люди общаются вовсе не за тем, чтобы давать друг другу советы, а лишь в погоне за слезливой жалостью. Они называют это сочувствием, сопереживанием.
Качнувшись напоследок, лифт изрыгает меня на выкрашенную в неприветливый зеленоватый цвет площадку. «Здесь жил Гога» приветствует меня криво нацарапанная надпись. В попытках как-то скрасить неуютность помещения кто-то из соседей развел у лифта целый тропический сад в кадках: есть здесь и гибискус, и зебристая афеляндра, а так же юкка, гардения и даже довольно удачный бонсай.
Мы со Стасом живем в этой квартире чуть дольше года. Не законченный сразу ремонт плавно растянулся на весь этот период, и если сначала мы говорили, что «там надо будет подкрасить и тут еще немного доделать», то теперь вообще избегаем затрагивать эти темы. То ли от общей апатии, то ли в связи с тем, что из-за экономического кризиса наши дела пошли совсем плохо, вялотекущий ремонт сам, стихийно прекратился, а все недоделки так и остались, как были, изредка вызывая приступы раздражения, но уже почти незаметные для нас.
И я еще лезу с советами к несчастной Ренате?
Я скидываю сапоги и мрачно любуюсь на следы от промокших носков, провожающие меня в ванную комнату. Это, пожалуй, единственное законченное пространство в доме и здесь мне по-настоящему хорошо: огромное, пришлось передвигать все стены, оно воплотило в себе все мои нереализованные дизайнерские потуги. Вместо половичков на полу деревянные решетки из мореного тика, над раковиной лиловая орхидея в серебряном горшке (последнее время меня не покидает чувство, что ей здесь слишком одиноко), а в углу расположилась моя особенная гордость — ручной работы, привезенная с Бали плетеная корзина для белья, из которой сейчас высовывается абсолютно не вписывающийся в интерьер кусок возмутительно-алой Стасовской рубашки. Я устало поднимаю глаза к висящему на стене Будде, также вывезенному с какого-то из островов, и напоминаю себе о главном: спокойствие и выдержка, рубашки тут нет, ничего вообще нет, это все иллюзия, Майя… Каждый вечер заходя сюда смыть с себя день, я механически засовываю торчащее белье обратно в корзину и плотно закрываю крышку. Моя потребность в упорядочивании окружающего нас хаоса основательно уже раздражает Стаса, меня же раздражает его хроническая неспособность считаться с моими просьбами.
Из зеркала на меня уставилось мое отражение. Худая, высокая блондинка, длинные и, как обычно, растрепанные волосы, темно-серый облегающий костюм. Моей фигуре многие завидуют, на мне все сидит. «Шьют-то теперь только на вешалок», сообщила мне недавно Ляля. Те, кто относятся ко мне получше, говорят, что если бы не волосы, я была б похожа на мальчишку. Косметикой я пользуюсь умеренно, ногти стригу коротко, к тому же зимой у меня вечные цыпки, и подаренный Стасом бриллиант выглядит на моих покрасневших неухоженных пальцах довольно не к месту. Но ухаживать за собой мне категорически лень. Мне вообще все последнее время лень, к тому же меня абсолютно устраивает моя подростковая угловатость. Она идет к моим действительно каким-то мальчишечьим широким скулам, упрямому подбородку и слишком прямому взгляду. Все это у меня от отца, жаль только, что я ограничилась лишь внешним сходством, не унаследовав его сильный и уверенный характер. С характером у меня беда. Он абсолютно несформирован, он прыгает без всякого предупреждения, и из неуверенной в себе близорукой рохли я за минуту могу стать грубой и бестактной, чем настраиваю всех против себя. Потом я жалею об этом, ночами прокручиваю в голове свои слова и мне хочется забрать их обратно, быть мягкой, спокойной, но у меня ничего не получается. Спокойствие должно идти изнутри, вырастать из чувства баланса, неведомой мне гармонии и удовлетворенности. Но чего-чего, а именно этого во мне нет.
У меня под ложечкой опять возникает мучительное, сосущее, почти вакуумное ощущение пустоты. Не помню, когда оно в первый раз появилось, но последние месяцы я ощущаю его все сильнее и сильнее — явственно, почти физически, — я даже дала ему название, «черная дыра»… Она приходит по несколько раз на дню: ниоткуда, внезапно, без всякой видимой связи с тем, чем я в данный момент занята. В ложбинке между последними ребрами, сантиметров на десять выше пупка (медики называют это место «эпигастральной зоной») появляется что-то, похожее на тошноту, на легкое ощущение голода, но не статического, не плоского, а космически глубокого, уходящего воронкой куда-то вглубь меня. Она похожа на туннель, открывающийся у меня из-под ребер. В нем возникает странный сквозняк, кругообразное и очень мешающее мне движение, засасывающее все мое внимание, уводящее его от окружающего мира в какую-то даль, темноту. Иногда мне кажется, что я слышу оттуда что-то, напоминающее Зов. Но смысл его мне неясен. Будто бы я должна что-то сделать, причем немедленно, и это очень важно, но что именно, кому должна и почему — я не понимаю, не чувствую. В целом эта черная дыра меня довольно сильно беспокоит. Однажды я даже заглянула к врачу. Заглотила жуткую кишку с лампочкой, дала вставить в себя зонд для желчного пузыря и просветить внутренности всеми видами аппаратов и лучей, но все напрасно. Никаких отклонений у меня не обнаружилось. «Психосоматическое, обычное дело», — утешил меня врач и прописал пилюли от гастрита. «Так гастрита же у меня нет?» — возразила я. Но потом одумалась и теперь принимаю эти капсулы как предписано, три раза в сутки. «Скоро у тебя появится от них и сам гастрит», — пообещал мне как-то Стас.
Запив очередную порцию таблеток, я отправляюсь на кухню. Выгружаю продукты. Угрюмый, еще в прошлой жизни запаянный в пластик батон. Немного бледного простуженного сыра. Нитяная авоська с приятно холодными, прямо с мороза, мандаринами «Maroc» (этикетка смутно напоминает детство, всплывает картинка незрелых, завернутых в теплую шаль и оставленных на дозревание в шкафу зеленых бананов). За ними — три плитки шоколада, пачка приличного кофе (дешевку Стас возмущенно выплюнет в раковину) и коробочка чая (разумеется, в пакетиках, волыниться с заварочным чайником у нас давно никому не охота). Все. На дне сумки остаются лишь две упаковки готовых замороженных ужинов — сегодня это курица-карри с рисом и овощами. Я кручу коробки с позвякивающими внутри льдинками так и эдак, соображая, надо ли ждать Стаса, прислушиваюсь к не подающему никаких признаков воодушевления желудку и, в конце концов, отправляю их в морозилку. По заключению Стаса, хозяйка из меня такая же, как и бизнесмен.
Пару минут я бесцельно слоняюсь вдоль стен, потом подхожу к окну, приоткрываю занавеску и смотрю на наш заснеженный балкон. Каждую зиму мне кажется, что эта мрачная чернота и завывающий вьюгой холод не кончатся уже никогда. Снаружи разыгралась настоящая буря, гонимый ветром по полу мечется черный полиэтиленовый пакет, ветер то надувает его, то резко теряет к нему интерес, и тот вяло сникает. На фоне уже слегка облезшей балконной стенки отчетливо отпечатался мой застывший в окне силуэт: лоб прислонен к холодному стеклу, руки сплелись вокруг тела. Время будто остановилось. Но нет, словно опровергая это утверждение, деревянные настенные часы — один из немногих уютных предметов, которые мне удалось протащить в нашу жизнь со Стасом, символ детства и одновременно память о родителях — мерно отбивают половину девятого.
Вздрогнув от неожиданности, я отлипаю от окна, возвращаюсь к холодильнику и опять в тоске смотрю на курицу-карри. Курица-карри смотрит на меня, и между нами устанавливается нечто наподобие контакта. Мне кажется, мы понимаем друг друга.
4
Через час я, тяжело дыша, поднимаюсь на последний этаж Жанниной хрущевки и заглядываю на кухню.
— Ну ничего себе! Это все ради меня?! — восклицаю я, балансируя на одной ноге и пытаясь одновременно совершить два действия: избавиться от не желающего слезать сапога и выудить со дна сумки плитку шоколада.
Поразительное великолепие громоздящихся на столе яств никак не гармонирует с убранством скромной арендованной однушки, зато вполне сочетается с хозяйкой дома. Одетая во что-то серебристо-перламутровое, Жанна смотрит исподлобья. Ее, когда-то яркие, и лишь в последние годы потускневшие глаза мечут молнии, а в шарообразных, утыканных веснушками округлостях, так откровенно не помещающихся в рамки декольте, угадываются затаенные раскаты грома. Ее руки уперты в бока, ноги расставлены в бойцовской стойке, рыжие волосы лезут в глаза, но она их не убирает, лишь оттопыривая нижнюю губу и выпуская струю горячего воздуха, сдувающую в сторону особо надоедливые пряди. Она знает, что хороша в своей огненной сочности и частенько подыгрывает образу, добавляя крикливой итальянской жестикуляции или по-простецки, по-рыночному растягивая слова, сознательно утрируя казанский свой акцент, но сегодня в ее сумасшедших зеленых глазах мне мерещатся всполохи искренней ненависти.
— Щас тебе! Устрицы, жульены из тигровых креветок, а в духовке еще и запеченная осетрина под этим… как его… соусом «Бешамель»! Скажешь тоже, ради тебя!
Не сказать, чтобы я когда-либо претендовала на прием тигровыми креветками, но в прозвучавшем «скажешь тоже» мне все-таки мерещатся обидные нотки. Хотя… суть происходящего становится мне предельно ясна.
— Рафик? — говорю я, борясь с желанием впиться глазами в блюдо с устрицами.
— А кто ж еще?! Вот ты объясни мне, наконец, как люди вообще так могут?! — (Жанна сует мне под нос четыре наманикюренных пальца). — Четыре часа! Понимаешь? Четыре часа назад он мне звонит. Сам, я не напрашивалась. Говорит, что уже едет. Более того, что уже подъезжает! Будет, мол, через сорок минут! Я, как полная идиотка, кидаюсь в магазин. Бросаюсь за готовку. А ведь я почти уже собралась сегодня в бассейн, специально разгребла все дела, послала нафиг клиентов, собрание в офисе… Ладно, хер с ним, с бассейном. Готовлю всю эту муру, салфеточки раскладываю, свечи… И?! Сорок минут проходят — нету. Ладно. Час проходит, полтора, два… — нет его! Я начинаю звонить сама… и?! И он, влегкую так, просто сбрасывает мои звонки, без всяких объяснений! Звоню еще, — вообще отключает телефон. Нет, ну нормально?!
Поток эмоций постепенно иссякает и, напоследок вскинув руки, Жанна останавливается и оседает на табурет. Я отмечаю про себя, что раньше фонтанирующая драма могла длиться часами, теперь же все укладывается в жалкие минуты, и рассеянно раздумываю, считать ли такое ускорение за знак прогресса или все-таки регресса в отношениях?
— Слушай… — прерывает мои мысли Жанна (мраморный лоб теперь покоится на сложенных локтях, облако волос норовит залезть в облюбованную мной тарелку). — Я так больше не могу… Я его брошу!
Я киваю и, не ожидая приглашений, протискиваюсь мимо стола к жесткой, так не пишущей к драматическому горю табуретке. Хотя почему не пишущей? Горе, так же как и болезнь, не украсить никаким интерьером, — они серы и вульгарны, и, если хватает духа, то выносить их следует в одиночку. Жанна тем временем начинает всхлипывать, медная копна рассыпается по плечам и мне приходится незаметно отодвинуть устрицы подальше. Постучать подругу по спине или еще рано? — соображаю я, неуверенно косясь на ее тяжело дышащую перламутром спину, на которой тоже оказывается декольте. Нет, пожалуй, еще рано. Преждевременные соболезнования только подливают масла в вечно горящее пламя Жанниной ненависти. Минут через пятнадцать будет самое то. Я в точности знаю сценарий, по которому протекут события ближайшего часа.
Последние лет пять или шесть Жанна состоит в утомительных и плавно мутирующих от плохих до отвратительных отношениях с красавцем восточных кровей, наделенным родителями волшебным именем Рафик. Хотя, надо заметить, что эпитет «красавец» прилип к утомленному татарину еще с поры их знакомства; в последние же годы сильно погрузневший и как-то резко уставший от жизни Рафик никакой особой красотой уже не отличается, и если бы не извечный его загар, полученный в солярии, то цвет его лица давно бы выдавал постоянные проблемы с кишечником и шумящее сердце. Но мужская красота — тема в России давно запретная, и, разумеется, не внезапное ожирение возлюбленного мешало Жанниному счастью, а тема банальная и отвратительная: наш Рафик через год признался, что женат и (еще через год) добавил, что религия у мусульман серьезная, не чета христианской проститутке, и разводов, к невероятному, просто космическому его сожалению, никак не одобряет. Все. Баста. Вырисовывался очередной гиблый случай, и рациональная моя подруга, возможно бы, крутанула рыжим хвостом и отчалила восвояси, не будь она к тому моменту уже так сильно влюблена.
Еще до этого заявления, где-то на самой заре отношений, Жанна, как в омут, провалилась в своего избранника, с каждой ошибкой утопая все глубже и безвозвратнее: обрывала его телефон, высылала на рабочий адрес корзины с цветами и даже умудрилась, (слава богу, на короткий период) выкрасить свою шикарную, отливающую медью и медом шевелюру в так нравящийся ему цвет «вороное крыло». Стас зверел, наблюдая, как я часами маюсь у телефона, выслушивая подробное описание блестящих глаз и прочих достоинств Жанниного кавалера. В достоинства записано было все: от действительно статной тогда фигуры до милейшего шрамика, оставшегося после удаления аппендицита. Узнав же о его несвободе, Жанна лишь тряхнула гривой и просто начала еще дольше задерживаться у зеркала: ее глаза зажглись огнем настоящего безумия, а гордо выставленный средний палец заряжал ее необходимой силой и надеждой. На карту теперь было поставлено абсолютно все: брошенная карьера дизайнера интерьеров (чтобы Рафик мог приезжать к ней в любое удобное время), отказ от любимой кошки (на которую у Рафика оказалась аллергия), постоянные массажные салоны, фитнесс-центры и даже — (ход конем!) — имплантированные силиконовые вкладки, придавшие ее и без того идеальной груди какую-то уже излишне потрясающую форму.
Возможно, бедолага Рафик бы развелся… не будь у него тогда двоих детей. Какое-то время он даже бормотал ереси, что вроде бы подумывает бросить семью, но его сообразительная супруга умудрилась молниеносно родить ему еще двух, и под тяжестью удвоившейся ответственности Рафик просел, резко набрал вес и ограничился тем, что объявил Жанну «любовью и болью всей своей несчастной жизни». С этого момента всем, включая даже Жанну, стало окончательно понятно, что больше, чем на роль любовницы, она рассчитывать уже не сможет. Появилась обычная в таких случаях обида, разочарование, обвинения в бездарно отданных годах, но в суете и рыданиях подходящий для расставания момент был пропущен, и уже мучительные для обоих отношения, как это часто и бывает, если вовремя не остановиться, перетекли в вялотекущее и изнуряющее постоянство. Рафик обреченно снял Жанне квартиру и, с частотой не более, но и не менее двух раз в неделю «заезжал на обед».
Года через два Жанна вернула себе натуральный цвет волос и устроилась на первую попавшуюся работу, где стала подыскивать другой вариант. Однако еще года через два, наполненных постоянными неудачами, умерила свои аппетиты и теперь билась лишь за ничего не меняющие нюансы, а именно — пыталась убедить Рафика в необходимости не снять, а на этот раз купить ей квартиру.
— Ну хочешь, позвони ему с моего мобильника, — предлагаю я без энтузиазма.
Жанна вскидывает голову и утыкает куда-то чуть левее меня осоловевший взгляд, означающий, что она, строго по заведенному сценарию, перешла ко второй фазе вечера.
— Зачем? — спрашивает она почти сонно, словно бы не понимая, о чем мы вообще говорим. — Я и так знаю, что там случилось. Позвонила благоверная, сорвала его по какому-то заданию. Видать, они вместе там, вот он и трубку не берет… Хотя, прикинь, дерьмо какое он все-таки? Ее нервы он бережет. А ведь мог бы зайти на минутку в мужской туалет, позвонить, сказать по-человечески, что не приедет… Ладно, что уж теперь?..
Ее взгляд, наконец, фокусируется на моем лице, потом (вслед за моим) переползает на остывшие жульены.
— Ну, что ты смотришь как собака? — вздыхает Жанна. — Бери.
Я наливаю ей виски. Поймав мой кивок, она выдавливает кислую, но все-таки улыбку.
Вообще-то Жанна, может быть, и стерва, но отнюдь не идиотка. По крайней мере, во всем, что не касается Рафика.
— Но он любит меня, понимаешь? — говорит она.
— Дорогая, люди вкладывают в это слово настолько разные смыслы…
— Прекрати. Он меня лю-бит! — отчеканивает Жанна по слогам, словно прибивая каждый гвоздями так, чтобы уже никуда не убежал. Спорить с такими интонациями бессмысленно и жестоко, и я поднимаю руки, сдаваясь.
— Может, этого… нюхнем чуток? — предлагает Жанна. — У меня есть.
Нет, я молча качаю головой. Не поможет. Вместо этого я предлагаю пройтись. Жанна морщится. Свежий воздух, уговариваю я.
— Где это свежий? В Москве что ли? — бурчит Жанна, но все-таки поднимается и плетется к прихожей. Натягивает лакированные сапоги.
Снег отказывается ложиться на отравленный химикатами тротуар и тает, образуя хлюпающую грязь. Где-то тоскливо ухает птица. Москва действительно, как объяснили сегодня по радио, напоминает накрытую крышкой кастрюлю, и от этого ощущение, что мы все, вместе с бурыми медведями в зоопарке и птицами, заперты здесь в хитроумной ловушке, только возрастает. Внезапно темноту, как вспышкой молнии, разрывает пронзительный вороний крик. Тревожно, надрывно прокашлявшись карканьем, птица так же неожиданно замолкает, и только ее черный силуэт еще какое-то время нервно поеживается на скелете из голых обледеневших веток.
— Галерею закрыла? — интересуется Жанна, рассеянно пиная ногой пустую жестянку.
Я киваю.
— Прям окончательно?
— Окончательнее некуда. Продажи встали. Стас все несколько месяцев высчитывал и сказал, что мне не пережить этот кризис. Хлеб-то народ и в войну покупает, но у меня же не булочная, а дизайн…
Жанна вздыхает:
— И что будешь делать?
— Уйду в монастырь.
— Ну я серьезно?
— И я серьезно.
Жанна смотрит с сомнением.
— Для того, чтобы выработать какое-то направление движения или план, надо как минимум понимать, где ты находишься, иметь какую-то систему определяющих тебя координат, ориентиров, — зачем-то разъясняю я. — А я ничего вокруг не вижу. Пустота одна, серость, бессмыслица.
— Опять ты за свое… — вздыхает Жанна. — Какие тебе ориентиры нужны? Вот те банк, вот те продовольственный, из первого деньги берешь, во второй несешь. Хотя, конечно, чтобы в первом деньги не кончались, надо еще третью точку вмонтировать, типа работа, офис. Тогда в первой точке берешь, в банк несешь, оттуда в продовольственный, потом домой. Дом — это четвертая точка. Там ешь, на сытый желудок идешь спать, а с утра замыкаешь круг, идя в офис. Чем тебе не ориентиры? Целых четыре тебе насчитала, а ты говоришь, ни одного. Кстати, есть вариация: офис можно заменить на толкового мужика. Тогда у мужика берешь, в банк несешь… Хочешь, я могу тебе еще расставить с десяток точечек поменьше, типа на бассейн, солярий, ресторан, шиномонтаж, кабинет психоаналитика?..
— Вот-вот. И тебя это устраивает?
— Что «это»?
— Ну тупость всей этой схемы? Ты вот чем занимаешься? Заменяешь точку Офис на точку Рафик? И пытаешься расширить точку Дом?
— А чем я еще должна заниматься? — обижается Жанна. — У тебя вот есть Стас.
Теперь не понимаю я:
— И что Стас?
— Ну Стас же вас двоих вытянет?
— Далеко не факт. У него тоже все плохо. Орет вечерами или пялится в телевизор. На днях прихожу, а он сидит напротив, глаза открыты, а по экрану рябь. Антенна выскочила, а он смотрит как ни в чем не бывало. Даже заинтересованное выражение с лица не убрал, забыл. К тому же я тебе не про деньги, а про…
Я замолкаю. Рассказать Жанне про Зов? Про сосущую пустоту под ребрами? Про то, что я почти не сплю ночами, вертясь на смятых простынях, слушая беспокойные стоны Стаса, всматриваясь в постепенно светлеющее на востоке небо и пытаясь нащупать ту точку, о которой умолчала Жанна, — ту точку, с которой все пошло не так, вкривь, в тупик?
Мне тридцать лет. Я довольно красива и по обыденным меркам удачлива, но у меня явно что-то не клеится, и я никак не могу понять что. Когда я лечу на самолете, меня посещают мысли, что, пожалуй, я не против, чтобы он упал. Я закрываю глаза, и цветные картинки стремительно проносятся передо мной: обезумевшие люди мечутся по проходу, кто-то пытается куда-то звонить, дети и женщины визжат, хватаясь друг за друга, ручная кладь падает вниз на головы пассажиров, мелькают искривленные ужасом лица, чья-то кровь, оторванный пиджачный рукав, кто-то гомерически хохочет, кто-то затыкает уши и пытается молиться… Я же — выпрямляю спину и представляю собой оплот невозмутимости. Я сижу у иллюминатора и смотрю на приближающуюся плоскую лепешку Земли. Я даже рада. Смерть избавляет меня от необходимости жить дальше, заполнять пустоту бессмысленными занятиями. Смерть избавляет меня от попыток каким-то неведомым мне образом отыскать здесь свое потерявшееся место, от пробирания по узким тамбурам и коридорам этого безумного и давно оставленного машинистом состава, от стыда при робких заглядываниях в щелочки чужих непристойных купе (толстая тетка, орущий ребенок, угрюмый подвыпивший тип с остановившимся взглядом, даже не оборачивающий головы и продолжающий пережевывать свой бутерброд — ах, извините, я не хотела, я ошиблась вагоном!). В какой уже раз я выхожу на незнакомом полустанке и, проводя ночь на голом стуле в ожидании следующего скорого, все кручу в руках билет, тщетно силясь разобрать по какому-то невероятному недоразумению затершийся номер состава, вагона и полки.
Сильно подозреваю, что именно поэтому я до сих пор живу со Стасом. Уж кто-кто, а он точно знает номер своего купе, более того, вне всяких сомнений он уже подружился с проводницей, и сейчас («ты пока присаживайся, детка»), сейчас уже принесут чай с лимоном, ватрушки и коньяк…
Самое обидное, что я совершенно не знаю, почему я такая. Когда, в какой момент я потеряла нить? Хотя… конечно же, я вру себе. Я знаю. По крайней мере, я знаю, откуда во мне пустота. Впервые она появилась еще там, в больнице, когда отец за минуту до смерти крепко сжал мои пальцы. «Живи так…», начал он, но захлебнулся. Он почти не мог говорить. Его легкие были пробиты осколками ребер, у него не было шансов, и я поняла это, поймав взгляды врачей. — «Как?», прошептала я. — «Так…», снова попытался сказать что-то отец, но потерял сознание. «Как? Живи как?», спрашивала я потом у Стаса, давая увести себя из коридора, садясь в машину, невидящими глазами уставившись на мелькавший за окнами город. «Как?!» Но никакого ответа не было. Ни от Стаса, ни от врачей, ни от друзей и знакомых. «Люди не понимают, что говорят перед смертью», утешила меня Жанна, но я не поверила. Конечно же, именно перед смертью люди как раз понимают, что говорят. Вот тогда-то, в больнице, или чуть позже и появилась эта пустота. Гулкая. Растущая. Словно странный вирус, размножающаяся во мне и сгрызающая меня изнутри.
–… и еще тебе надо найти новую работу, — продолжает тем временем Жанна.
Я вздрагиваю, очнувшись от своих мыслей.
— Зачем?
— Деньги будут.
— Чтобы что?
— Что значит «чтобы что»? А что тебе надо?
— Не знаю, — признаюсь я.
В темноте облысевшего зимнего сквера носятся две собаки: белая и черная. Их хозяйки — обе толстые, закутанные в одинаковые платки и вообще похожие как две капли воды — нахохлившись на лавочке, потягивают пиво.
— Помнишь, раньше мы «Наутилус» слушали, на концерты «Аквариума» прорывались, на фильмы Соловьева… — говорю я. — В зале темнотень, а мы рядами качаемся из стороны в сторону, каждый зажигалкой светит, как свечой.
Жанна недоуменно поднимает брови:
— И? Куда ты клонишь?
— Да не знаю я сама. Но какое-то тогда чувство чего-то высокого было. Может не особо и было, но казалось, по крайней мере, что было что-то еще в жизни. Счастье какое-то, или хотя бы намек на то, что оно где-то рядом.
— Не знаю. В Казани ничего такого и раньше не было. Но в целом мне понятно, — констатирует Жанна. — У тебя очередное обострение бунтарства. Не знаю, чем тебе помочь. То ты всем наперекор свои светильники ваяешь, вместо того, чтобы на нормальную работу устроиться. То потом бреешься налысо и уходишь на год в кришнаиты…
— Ну ты вспомнила. Мне тогда семнадцать было…
— То бросаешь того…
— Кого?
— Ну, не помню имя. Того, который обещал тебе, что ты за ним как у Христа за пазухой будешь.
— Не поняла?
— Ну того, у которого по дому тигр ходил? Богатого придурка?
— А… — Я, кажется, наконец вспоминаю. — Ну так я поэтому и в кришнаиты ушла, чтоб он от меня лысой отстал.
— Да не спорь ты! Ты вечно все норовишь не как все. Рожать отказываешься.
Мне начинает надоедать:
— Кого рожать, Жанна, кого?!
— Детей. Кого ж еще? Будущее поколение.
— И что я ему расскажу, поколению этому? Что я сама ни черта в жизни не понимаю? Что есть точечки Банк, Продовольственный и Психоаналитик? Что есть деньги и квартиры, что работать в международной корпорации социально выгоднее, чем ваять свои лампы, что кришнаиты оказались придурками, и что у моей подруги Жанны есть офигительный кокаиновый дилер?..
— Да ладно, не заводись. Про детей это я так, не знаю зачем сморозила. Все эти пеленки, вечные спотыкания об игрушки и десять лет жизни под аккомпанемент надрывающихся из телека мультфильмов… Тоска. Согласна. Дети — это вампиры, они родителей сосут. Чем крепче и румянее малыш, тем обычно тоскливее глаза у родителей. Особенно — у мамаш. Вот на Лялю посмотри, совсем зашоренная стала, все только про детей и говорит. Или взять Рафика! Бедный! Четверо — это даже не Лялины трое! Как он жив там вообще до сих пор? Ты заметила, как он дико в весе прибавил? Как будто все силы закончились. А на самом деле он…
— Только давай не про Рафика опять? — прошу я. — Бросала б ты его, сосредоточилась на чем-нибудь еще.
Жанна бросает на меня взгляд, наполненный упреком.
— На чем? На счастье твоем?
— Хотя бы.
— Спасибо, дорогая, сама его ищи. Только имей в виду, такие поиски до добра не доводят. У нас вот на работе случай был недавно. Тебе будет интересно. Наш исполнительный директор врезался в столб. На приличной скорости. Пьяный ехал, все как полагается. Но не в этом дело. Короче, врезался, попал в больницу, провалялся там неделю в коме, а потом из нее вышел, и не узнать его. Ходит, вот как ты, весь глючный, счастья в жизни ищет. На летучках начал цитаты из Бхагават-Гиты зачитывать, медитации в обеденный перерыв устраивать, а через месяц и вовсе потерял ко всем нам интерес. Стал грустный, опустился, начал в одном и том же ходить, щетина на щеках трехдневная. Жалко мужика, нормальный был раньше. Короче, пожалела его наша рекламщица Светка и дала ему телефон гадалки какой-то. Хорошей, говорит, не шарлатанки. Он пошел, бедняга. А та ему чего-то наговорила, что он и вовсе уволился. Продал машину, сдал квартиру и свалил куда-то к черту на куличики. «Отпустите меня в Гималаи, а не то я завою, не то я залаю», короче. Рерих ненормальный. И теперь шлет оттуда открытки! Он, в каких-то тряпках, а сзади горные козлы бородатые. Или он, а вокруг тибетские попрошайки. На холодильник их вешаем в кухне, картинками вперед, чтоб не читать, что на обороте.
— А что там на обороте?
— Да что там может быть? Я уж не помню дословно, но мура какая-то про счастье. Напрочь у человека крышу снесло.
Надышавшиеся морозом, продрогшие мы возвращаемся к моей машине, и в Жаннином взгляде зажигается надежда:
— Может, поднимешься? Еще виски осталось…
— Не… поеду. Что-то не пьется. Да и потом, я за рулем. Права отнимут.
Забравшись в машину, заваленную свежевыпавшим снегом, я дико жалею, что я не бурый медведь. Как бы мне здесь сладко заснулось, прямо на краю парка, сразу до весны. А там — по крайней мере, солнце, какая-то физиологическая, обусловленная не жизнью, а климатом, чисто весенняя надежда на… На что? Хороший вопрос.
Я опускаю заледеневшее стекло и кричу:
— Погоди! Говоришь, у тебя там был кокс?
У заманчиво посверкивающих кристалликов этого порошка есть два существенных преимущества перед алкоголем: они не мешают водить машину, и никакого теста на них у гибэдэдэшников пока не придумано. Так, странные, конечно, глаза у девушки, но, чего удивляться, и жизнь-то у нас тоже, мягко скажем, странная.
5
На следующее утро наступает первый день моей безработицы. Ни свет, ни заря меня будит Стас. Как обычно невыспавшийся и раздраженный, он расталкивает меня со словами: «Что за хрень, детка? Где все мои рубашки?»
Я пытаюсь отбрыкаться, что ничего не знаю, но Стас так настырен, что я признаюсь, что сдавала их в химчистку и, разумеется, забыла донести до дома: они так и валяются у меня в машине. Мне приходится подняться, прямо на голые ноги нацепить сапоги и спуститься во двор. Сон окончательно перебит. Вернувшись в квартиру, я бросаю стопку глаженых рубашек на кровать и тащусь сварить себе кофе. Стас никогда не делает сразу две чашки, всегда только одну — на себя. Он уверен, что у него ни на что нет времени. Мне кажется, что образ вечно спешащего бизнесмена подобран им в каком-то голливудовском шедевре, возможно, еще в годы жизни в Америке, хотя сам Стас считает себя очень европеизированным и глубоко презирает «тупоголовых америкашек». Стас вообще с удовольствием презирает людей, считая всех кругом идиотами. Раньше мне это в нем нравилось…
Стас тщательно выбирает себе рубашку и через пять минут останавливается на бледно-розовой. Теперь из тесного шкафа стремительно выбрасываются мятые костюмы: черные, серые, в тонкую полоску.
— Дьявол! — раздражается Стас. — Когда, наконец, у нас будет готов нормальный walk-in closet? Ты звонила на фабрику? Когда эти идиоты уже пришлют нам все эти полки и вешалки?
Комната-шкаф — тоже почерпнута им из какого-то фильма. В нашей трешке на нее даже нет места, и для осуществления Стасовой мечты нам пришлось поставить перегородку посреди спальни. Теперь в комнате едва помещается огромная king-size кровать, возвышающаяся посреди раскиданных вещей, стопок книг на полу и попадающихся то тут, то там рулонов с еще ненаклеенными обоями. Зачем нам такая кровать — я не знаю. Мы не занимаемся любовью как минимум уже три месяца.
Справившись с костюмом, Стас долго рассматривает свое отражение в зеркале, пару раз растягивает губы, репетируя лучезарную улыбку, приглаживает волосы слегка манерным жестом (одной ладонью, не касаясь волос широко растопыренными пальцами), и брезгливо дышит в ладони, проверяя свежесть своего дыхания. Через год Стасу грянет сорок, и, как большинство моложавых мужчин, он панически не готов к этому. Он высок и худощав, хотя если бы не хорошо подогнанные по фигуре дорогие костюмы, его следовало бы назвать долговязым. От его детства, прошедшего с вечно забинтованным горлом и унизительной температурой в 37,2 градуса, у него остались болезненно тонкие ноздри, и сейчас почти прозрачные и оттенком гармонирующие с его розовыми рубашками, влажные ладони и испарина, при малейшем же поводе выступающая на высоком, с уже намечающимися залысинами лбу. Если задаться несложной целью вывести его из себя, то достаточно сделать то, что его нечувствительные родители совершали постоянно, а именно назвать его Стасиком. Или же, еще проще, можно вскользь, как бы небрежно, проходя мимо телевизора, похвалить Бондарчука-младшего. Светло-серые глаза Стаса моментально потемнеют, начнут отливать свинцовой тяжестью, губы подберутся внутрь, и последует хлесткая, наполненная обидой тирада об Утонченности, которой некоторые плебеи (вот еще одно его любимое слово) с детства лишены. К слову сказать, детство хилого, но при этом крайне амбициозного Стаса покрыто поволокой низко стелющегося тумана, из которого лишь пару раз за те семь лет, что мы провели вместе, да и то благодаря сильному подпитию, проступили отдельные фрагменты. Если не считать совершенно одинаковых шестнадцатиэтажек и пустырей, из которых состоял его унылый окраинный район, то в большинстве своем они представляли из себя части человеческого тела: алые, натасканные дворовыми подростками уши, до стона заломленный за спину локоть, затекший синяком и ненавистью глаз, и (этот фрагмент оглушил меня своей пронзительностью) мокрые, трясущиеся, с липкой струйкой кровавой слюны губы, с тихим подвыванием клянущиеся зеркалу вырасти и Их Всех убить, убить, убить!
Цепкий (не сильный, а именно цепкий, юркий, изворотливый, и в некотором роде даже какой-то нечистоплотный) ум Стаса уже к середине школы сообразил, что шансов добиться чего-нибудь физической силой у него нет. Его неудачные, по его горькому убеждению, несправедливо доставшиеся ему родители не могли помочь сыну ни деньгами на репетиторов, ни надлежащими полезными связями, и, под издевательский хохот одноклассников, Стас отчаянно штудировал учебники, находил в себе силы заискивать перед преподавателями (животная детская кара за этот грех следовала практически незамедлительно), но, в конце концов, все-таки вырвал из толстой разведенной и ненавидящей весь белый свет директрисы золотую медаль, свой пропуск в мир престижных вузов. Дальше пошло уже проще. С отличием окончив Плешку, он продолжал учиться, пару лет простажировался в Чикаго и, привезя на родину отличный английский язык, подержанный двухдверный «понтиак» и выстраданную в гимнастическом зале фигуру, открыл свою финансовую компанию.
Вскоре после его возвращения на родину мы и познакомились. Не добившись уважения сверстников в детстве, Стас с лихвой компенсировал свою страсть к руководству, сразу же взяв надо мной шефство, и из нежной и так нравящейся мне «девочка моя» я довольно быстро превратилась в его «детку». Мольбы и сожаления, нет-нет да мелькавшие на лицах моих родителей, больше не трогали меня, как не тронул и семейный вердикт, вынесенный родителями незадолго до их гибели и гласивший, что именно этой моей слишком быстрой капитуляции я и обязана тем, что Стас так никогда и не сделал мне официального предложения. Мы жили «просто так», не расписавшись, и с годами я убедила, — если не родителей, то, по крайней мере, себя — в том, что «все так живут».
— Детка, помоги мне с галстуком, — скорее командует, нежели просит Стас.
Я шмыгаю носом и завязываю идеальную петлю.
— Что за насморк? — Стас берет мой подбородок в руки и внимательно вглядывается в лицо. — Это кокс? Ты поэтому пришла под утро?
Я вырываюсь и иду на кухню.
— Не начинай, а?
Стас идет за мной.
— Что не начинай?
— Ничего не начинай.
— Мне что, позвонить этой идиотке и разъяснить ей, что б она катилась в hell в гордом одиночестве? — Стас вечно вставляет английские слова, и раньше мне это тоже в нем нравилось. — По-моему, тебе и без нее есть чем заняться.
— Чем же, например?
— Например, ремонтом!
— И как ты это себе представляешь?
— Найди нам турков.
— А у нас есть деньги на турков?
— Тогда найди каких-нибудь таджиков. Есть же, в конце концов, в этом городе свободные таджики?
— Нету таджиков. Поезда переполнены, новости не слушаешь? Домой они все валят, кризис в стране, не в курсе?
Стас морщится. Свежевыбритый, пахнущий одеколоном и подтянутый, в застегнутом доверху пиджаке он, стоя, пьет свой кофе и смотрит в окно. Там его ждет Город. Каждое утро Стас смотрит на проснувшегося многомиллионного монстра, как будто оценивая силы противника и одновременно бросая вызов: «Ну? Кто кого сегодня?» Под мышкой у него зажат свеженький выпуск «The Economist».
— Хочешь, подогрею тебе курицу? — предлагаю я.
— Из коробки? Сама ешь, нет времени, я встречаюсь с Артемом.
На ходу опрокинув в себя остатки кофе, Стас привлекает меня к себе, недовольно чмокает в лоб и, споткнувшись об обойные рулоны и хорошенько проматерившись, хлопает дверью.
Я только вздыхаю. Я знаю, Артем ждать не любит. В последнее время он еще более нервный чем Стас. Мне доподлинно это известно от Ляли — моей институтовской подруги, которой выпало счастье стать его женой и родить ему трех препротивных крошек, из-за которых все наше общение почти прекратилось, и теперь мы виделись только на корпоративных вечеринках. Стас и Артем работали в одном офисе, то ли конкурируя, то ли помогая друг другу в каких-то непонятных ни мне, ни Ляле финансовых операциях, и периодически пропадая по пятницам по ночным клубам. Вернее, то, что они находились в ночных клубах, знала только я. Наверное, это можно считать прерогативой нашей со Стасом нерасписанности, а, следовательно, некоей свободы, которую он чувствовал по отношению ко мне. По крайней мере, так считала Жанна, находящаяся в вечных поисках подтверждений того, что ее нелегальный статус при Рафике имеет свои преимущества. Замужней и многодетной Ляле сообщалось о приездах иностранных коллег, обязательных приемах и затянувшихся совещаниях, от которых бедный Артем очень страдал, ходил по утрам с землистым оттенком на припухшем лице и периодически выпячивал нижнюю губу и отказывался снимать трубку, когда ему звонили особенно надоевшие ему клиенты. Догадывалась ли Ляля о том, что все эти клиенты оказывались безупречно стройными блондинками, еще не реализовавшими ее мечту и не обладающими ни двухметровым бизнесменом-мужем, ни двумя нянями, уборщицей и личной массажисткой, или искренне верила в пятничные заседания директоров, — никого не интересовало. Ляля вообще никого не интересовала. Располнев и окружив себя колясками, она реализовалась, и была по этому поводу списана всеми со счетов. Реализовавшиеся люди находятся вне конкуренции. Выпадают из круга. Поглощаются миром орущих по телеку мультфильмов или отбывают в не менее виртуальные горы и шлют оттуда открытки с козлами и тибетскими попрошайками, которые вешаются на холодильник текстом назад.
Еще часа два после того, как Стас уходит, я слоняюсь из угла в угол, пью горький кофе, раз двадцать заглядываю на свою страницу в «одноклассники». Там ничего не меняется. Из ленты активности друзей я узнаю, что какая-то девица из моего класса добавила новые фотографии. От нечего делать кликаю на них и любуюсь любительской эротикой: одноклассница снята на фоне ванной комнаты, на заднем плане виднеются линялые полотенца и стиральная машина. На по-зимнему бледном теле нет ничего, кроме кружевного красного лифчика. Девушка полновата, и лифчик впивается в мякоть, образуя неприятные ямки и складки. Слава богу, фотография сделана всего по пояс. Я зачем-то кликаю на другие ее фотографии. Там она выглядит приличной женщиной, двое детей, муж… Часто встречаются омерзительные надписи: «я и мой сынулька», «я (слева) и моя младшенькая на празднике в детском саду». При чем тут тогда дешевое порно в красном лифчике? Кризис среднего возраста, панихида по уходящей молодости, последние попытки замужней женщины привлечь внимание?.. Чем мы все тут занимаемся?
Выключив компьютер, я подхожу к окну. На улице, разумеется, все растаяло. Я долго рассматриваю город с высоты семнадцатого этажа. Паутина прочерчивающих снег мокрых улиц напоминает черные варикозные вены. Мне приходит в голову, что если в марте выброситься из окна, то получатся «семнадцать мгновений весны». По мгновению на этаж…
Нос после вчерашнего онемел и не дышит. Прихватив книжку и собираясь впасть в анебиоз, я забираюсь обратно в постель, чтобы немедленно вздрогнуть от телефонного звонка. Я тянусь к трубке, с минуту слушаю Стасов крик, потом откидываюсь на подушке и, даже забыв нажать на кнопку отбоя, закрываю глаза. Сегодня будет не до книжки. Сегодня будет уже ни до чего, потому что… — я с трудом привыкаю к полученной информации, — потому что десять минут назад из окна седьмого этажа выпал и насмерть разбился Петровский.
6
Алла Семеновна сидит в машине как мышь, и мне приходит в голову наклониться и проверить, не потеряла ли она сознание. Но нет, она сидит прямо, неподвижно глядя перед собой. Юбка на коленях некрасиво задралась, но она ее не поправляет. Рука теребит сумочку, то открывая, то закрывая латунный замочек. Над верхней губой что-то блестит. Я наклоняюсь к самому стеклу. Нет, не слезы, — пот.
Засовывая какие-то бумаги в сумку, к нам подходит Стас. За ним подъезжает «вольво» Артема.
— Водку привез? — спрашивает Стас.
— Не успел. Ляля сейчас привезет.
— Офигел? Зачем нам тут Ляля? Она ж детей притащит?
Но Артем только устало отмахивается.
— Посидят в машине.
Действительно, вскоре во двор аккуратно заруливает Лялин внедорожник, из которого немедленно высыпают старшие дети. Младшего, в автомобильной люльке, Ляля несет сама.
— Уйди отсюда. Водку давай и езжай. Нефиг тут детям, — раздражается Артем, но Лялины старшие отпрыски уже несутся к ленте ограждения, за которой хлопочут медики.
Кожаный следователь со сцены исчез, наверное, поднялся в квартиру. Петровского тоже уже подобрали. Перенесли в карету «скорой помощи», а смывать его мозги со снега — работа не для милиции. Этим займется очередная оттепель. Или никто. У нас ничего никому не нужно.
— Дверь ломали, — рассказывает Жанне Стас приглушенным голосом, чтобы не слышала Алла Семеновна. — Он был один. Надька с детьми, как обычно, на море. Проводил их вчера, потом заперся в квартире. В офисе его ни вчера вечером, ни сегодня не видели. Сидел, то ли бухал, то ли просто, а потом открыл зачем-то окно и упал.
— Не упал, а шагнул, — вставляю я.
Стас бросает на меня недобрый взгляд и продолжает:
— Представить себе не могу, просто в голове не укладывается. На пике мужик ушел, просто на пике! Жена нормальная, — (я ловлю на себе еще один укоризненный взгляд), — дети здоровые, бизнес в полном порядке, да какое там в порядке, — полный успех, во всем! У всех кризис, а у Петровского акции только растут. Дом в Испании, дом в Швейцарии, яхта как у Абрамовича, и сердце пашет, и хрен стоит!.. И надо же такое, такая глупая смерть, выпасть из окна собственной квартиры! На кой черт он его вообще зимой открыл? Воздуха не хватало?
Поймав детей и кое-как позапихав их обратно в машину, к нам подплывает Ляля. Шуба нараспашку, красная ангоровая грудь вперед, в руках бутылка и стаканчики.
— Ей налей, — кивает Стас в сторону моей машины. — У нее шок. Пусть выпьет, и отвезем ее домой. Только одну оставлять ее нельзя, надо, чтоб кто-то остался.
— Я могу, — вызывается Артем, за что немедленно получает взгляд от Ляли.
— Да что ты смотришь? Детей зачем приперла? Конечно, я останусь, не ты ж! — заводится он.
Алле Семеновне дают полный пластиковый стаканчик водки. Безучастно, как-то даже не сразу его заметив, она берет его, делает глоток и немедленно закашливается.
— Мне тоже налей, — просит Стас.
— Это было самоубийство, — как заведенная зачем-то повторяю я. — Люди не открывают зимой окна нараспашку, и не стоят там, здоровые, трезвые, полные сил, до тех пор, пока случайно не вываливаются.
— Прекрати, — наконец, раздражается Стас. — Ему не с чего было себя убивать!
— Было. С того, что вы все отказываетесь признавать. С того, что наши жизни тупы и тоскливы! Просто для того, чтобы это понять, надо остановиться, а остановиться получается только у тех, кто уже все доделал. То есть у Петровского. А другие заняты по горло, и ни черта вокруг не успевают видеть.
— Другие, — это кто? — звереет Стас.
Но я тоже уже завелась.
— Другие — это другие. Те, кто еще не купил яхту, у кого акции в кризис не растут.
— Рафик сегодня, кстати, потерял треть состояния на акциях, — вставляет Жанна.
— Ну, и хорошо! Не будет денег на любовниц. Останется в семье! — заявляет тут же Ляля.
— Где? В гнезде?
— В семье!
Нервы сегодня у всех не в порядке. Ляля по всегдашнему своему сценарию начинает защищать семейные ценности, обвиняя Жанну в разорении гнезда. Жанна, как всегда, начинает горячиться, доказывая, что она не хуже всех, и тоже будет защищать брак, когда у нее лично появится хоть намек на что-то подобное. Стас постоянно прилизывает волосы и оглядывается на окна седьмого этажа. Артем просит подлить ему водки. Ляля, переключившись с Жанны, вырывает у Артема стаканчик. Жанна принимается плакать и зачем-то звонить Рафику. Рафик, как обычно, не берет трубку. Дети снова вырываются из машины и бегут к толпе у ограждения.
— Стоять, сволочи! — орет Ляля, прыгая за ними, поскальзываясь, хватаясь за какого-то прохожего, извиняясь на ходу и пытаясь догнать мальчишек.
Воспользовавшись суетой и криками, я снова отхожу к фонарному столбу и сплевываю кислую слюну. Я знаю, когда Ляле удастся снова запихнуть детей в машину, она вернется, поправит мне волосы и заботливым тоном посоветует завести своих детей. Все это мы уже не раз проходили.
Мозги так и валяются на асфальте. Оглянувшись, за ленту проскальзывает кто-то из зевак. Быстро приближается к месту происшествия, наклоняется и подбирает очки. Секунду рассматривает их, повернувшись к фонарю, потом сует в карман.
Наконец, из подъезда выбегает кожаный. В деле открылись новые факты, супруга Петровского, оказывается, получит невероятную страховку. Глаза у следователя горят, появляется надежда на убийство, а, значит, повышение, ну или хотя бы премиальные.
— Одурел? — ревет Стас. — Долго думал?!
Они с Артемом срываются в сторону подъезда. Их черные силуэты мелькают на фоне грязного снега: стенькоразинский Артем в короткой косухе и казаках, худощавый и слегка сутулый Стас в длинном пальто и французском берете. Америка и Европа, оба в российском варианте, — уже в тоске, уже под водочкой.
У меня начинает кружиться голова.
Петровский — старый друг Артема. Когда Стас открыл свою компанию, Артем привел в качестве клиента Петровского, и дела моментально пошли в гору. С тех пор Стас буквально его боготворит. Артем относился к Петровскому сначала завистнически, но, после того, как тот на порядок обогнал их всех и стал тем самым Петровским, что ворочает сейчас десятком сетевых бизнесов, и еще пятью-семью проектами поменьше, Артем успокоился, отдал ему лавры первенства и ограничивался тем, что держал свою яхту в том же клубе. Стас же и вовсе довольно быстро выпал из соревнования и проникся к Петровскому искренним уважением. «Смог мужик. Сделал. Почет!»
До меня, кажется, постепенно доходило, почему моя версия про самоубийство так всех раздражала. Это была пощечина всем Стасовым мечтам, всем устремлениям Ляли и Артема, и всем идеалам Жанны о настоящем мужчине. Петровский был хорош на всех фронтах: отличный семьянин, удачливый коммерсант, шикарный мужик. Они были готовы к несчастному случаю, даже к убийству, но только не к тому, что великого и могучего Петровского задолбала его жизнь. Причем, задолбала настолько, что, отправив жену и детей на Мальдивы, вернувшись из аэропорта, Петровский на сутки запирается в квартире, не выходит в офис, не снимает трубку, а напивается в хламину, в стельку, и сигает в окно. Когда я приехала, из открытого окна еще орала на весь двор музыка. Том Уэйтс.
Grapefruit moon, one star shining, shining down on me.
Heard that tune, and now I'm pining, honey, can't you see?
'Cause every time I hear that melody, well, something breaks inside,
And the grapefruit moon, one star shining, can't turn back the tide.
Позже ее выключили менты, но она еще долго звучала у меня в ушах, и мне хотелось выть.
Через час мы садимся в машину. Хлопают дорогие дверки. Алла Семеновна едет с Артемом, все остальные — по своим домам. Стас постоянно курит, придерживая руль одной рукой, но не дает машину мне. И всю дорогу молчит, от чего мне становится совсем не по себе.
— Знаешь, я тут статью на днях читала, в «The Guardian», — говорю я. — Пишут, что мы обратно к совку катимся. Ну, про танки в Грузии, про хамский тон президента, про все эти его выступления перед Европой, цензуру, отсутствие оппозиции, задушенных олигархов… Но главное, что меня поразило, так это мысль, что у нас не осталось никакой идеологии. Вообще, понимаешь? Ноль. Они забыли нам ее придумать. Раньше хоть какая-никакая, но у народа была цель — торжество социализма, потом вера в гласность, в перестройку, все такое. А сейчас? Национализм, шовинизм, антиамериканизм и все. Это ж не идеология, а так, негатив один. А положительных идей нет. Вообще никаких идей в обществе больше нет.
Стас с трудом разлепляет губы:
— И давно тебя беспокоит общество?
— Да причем тут общество? Я про нас. Типа вообще, как пример.
— Пример чего?
— То того… как бы это сказать? Что могут быть еще какие-то вещи в жизни, в смысле — вовсе не вещи.
В окне мелькают сумеречные изображения проспекта: массивные, некогда величественные дома, потоком движущиеся согбенные под непогодой пешеходы: под маской деловитости стыдливо игнорирующие пощечину в виде потрепанной, неловко раскорячившейся у мусорного бака старухи — с голой бесперчаточной рукой, с позвякивающими в авоське пустыми бутылками.
Зов под ребрами усиливается.
— Мне плохо, — говорю я.
— Удивила. Всем плохо!
— Да нет, в буквальном смысле. Меня тошнит.
Внезапно мой живот сводит судорогой. Согнувшись пополам, я прошу Стаса остановиться. Открываю дверку и даже не успеваю выйти из машины, как меня рвет прямо на обочину.
Стас присвистывает.
Вытерев рукавом губы, я закрываю лицо руками и откидываюсь на спинку сиденья.
— Это все твои таблетки, — говорит Стас. — Позвони врачу.
— Клиника уже закрыта.
— Тогда звони на сотовый.
— Неудобно. Поздно уже.
— Поздно — это когда у тебя язва откроется.
Неуверенно посмотрев на часы, я все-таки набираю номер. В трубке слышны отдаленные раскаты футбола и уютное позвякивание тарелок. Нормальные люди вечерами смотрят телевизор и жарят картошку, их друзья не выкидываются из окон, и сами они не блюют из машин.
— Да? — наконец, говорит врач.
Мой гастроэнтеролог — умный и приятный человек, как и все полноватые очкарики, добрый и настолько мягкий, что даже дал мне свой мобильный номер.
— Это Власова, — говорю я. — Та, которая…
— Да, да, я помню. С Зовом.
Мне становится стыдно. Моя болезнь настолько дика, что меня запоминают.
— У меня опять, — извиняюсь я. — Но в этот раз сильнее, до рвоты. Так сильно еще пока ни разу не было. Может, есть какие-то другие таблетки? Или… не знаю, что-то еще, чтобы это как-то… прекратить?
Но врач очень мне сочувствует, он понимает, он не сердится и только просит неизвестную мне Машеньку сделать потише звук. Он даже готов пропустить из-за меня парочку голов, или остывший ужин, но, к сожалению, ничем не может мне помочь с моей проблемой.
— Это не болезнь у вас, я ведь говорил, — в какой уже раз повторяет он. — Психосоматическое — это нарушения не физиологические. Это такие чисто человеческие состояния, невозможные у животных, развивающиеся на фоне эмоциональных нарушений, конфликтов и стресса.
Все это он уже не раз мне говорил. Я поняла, собаки Зовом не болеют. Это прерогатива человека, да и то не любого, а почему-то именно меня.
Я пожимаю плечами, глядя на Стаса. Он знаком просит переключить телефон на громкую связь. Теперь голос врача звучит в машине как глас Божий.
— История психосоматики изучается со времен Гиппократа. Но человеческая душа настолько сложна, что ни к чему толком прийти не удалось. В целом, если исключить функциональную асимметрию мозга и посттравматический фактор, которых, как я понимаю, у вас нет, то не остается совсем ничего. Психоанализ. Или таблетки, которые я вам уже давал.
— Но они же не помогают? — возражаю я.
— И не могут помочь. Они должны были работать как плацебо. Но если вы или кто-то из вашей семьи недостаточно в них верит…
Я киваю.
— То медицина дальше вам не помощь. Попробуйте успокоить нервы, отдохните, найдите что-то, что принесет в вашу жизнь гармонию или покой.
— Идиот, — говорит Стас и, резко ударив по тормозам, едва избегает столкновения с машиной перед нами.
Я выключаю громкую связь.
— Кто идиот? Врач или тот водитель?
— Да оба! Вся страна! Весь род человеческий!
Через три часа, так и не притронувшиеся к курице-карри, голодные, мы лежим в кровати и курим.
— Может, нам с тобой сделать ребенка? — говорю я и кладу голову Стасу на плечо. Мои пальцы вырисовывают восьмерки на его груди.
В темноте Стас тяжело вздыхает.
— Бедная детка… Извини меня. Я смертельно устал.
Я покорно отползаю на свою подушку. С минуту мы молчим, пережевывая каждый свое разочарование.
— Ну, я не имела в виду прямо немедленно. Я вообще.
— Зачем?
— Ну, может, Зов бы успокоился? У меня появился был смысл…
— Ну не будь ты идиоткой, ладно? Не приносят дети смысла никакого. Суету одну приносят, ответственность… А смысл-то в них какой? Долбаешься с ними, долбаешься, как больной, а они вырастают и показывают тебе средний палец. К тому же ты что, хочешь, что бы я тебя разлюбил?
— Почему разлюбил?
— Да потому. Не задавай идиотских вопросов! У тебя подруги одна другой тупее, что Жанна твоя, что эта корова Ляля. Учат тебя херне всякой. Спи лучше.
Но сон не идет ко мне. Остаток ночи я провожу на кухонном подоконнике. Я смотрю в окно, на дороги, на редко встречающиеся машины, неведомо куда направляющиеся в ночи, на какого-то пьяного или заблудившегося пешехода, бродящего кругами по двору. Наша жизнь вдруг представляется мне в виде длиннющего широченного шоссе: уходящее за горизонт насколько хватает глаза, оно усеяно малюсенькими черными точечками — передвигающимися, нелепыми в своей беспомощности человечками. Им кажется, что у них разные цели, и они хаотично забирают кто левее, кто правее, постоянно подрезая друг друга и меняя полосы. Изредка то тут то там возникают конфликты, люди собираются в кучки, кто-то кого-то мутузит, пытается столкнуть с дороги. Но с высоты птичьего полета становится очевидным — столкнуть здесь никого нельзя — по обе стороны шоссе обнесено колючей проволокой под высоковольтным напряжением, вдоль которой валяются смердящие, местами обугленные кучи разлагающейся человеческой массы. Это — не сумевшие или не захотевшие пробить себе дорогу вперед по шоссе: выскочки, одиночки, психи, отбросы общества — короче, те, кто не захотел «как все». Но это единицы, статистически они не идут в счет. Много ли в нашей жизни встречается таких, решившихся отойти в сторону? Подавляющая статистическая масса без малейших сомнений продолжает упорное движение вперед.
Куда ведет это шоссе, задумываться человечкам недосуг, они полностью сосредоточены на передвижении. Кто-то раздобыл себе кривую телегу, кто-то ковыляет пешком, кто-то умудрился растолкать соседей и организовать себе сверкающее бамперами эксклюзивное авто. Как и везде, многие вынуждены прибегать к услугам общественного транспорта — трамваев и автобусов. Есть здесь даже неглубокий метрополитен (самые шизы предполагают, что оттуда можно подрыть подземный ход на свободу и, собираясь в мелкие партии с целью снабдить всех примитивными лопатами, регулярно затрудняют движение поездов — слава богу, их вылавливают наряды добровольцев). Но, несмотря на сложнейшие схемы маршрутов, которые лишь немного виляют по шоссе, вся эта котовасия неизбежно движется вперед.
На автобусных подножках висят люди; из автомобилей подороже томно высовываются блондинки с отличными фигурами, торчат чехлы со сложенными шубами и довольно красивые кожаные чемоданы; на обычных телегах сидят кричащие младенцы, дети постарше вписывают в тетради домашние задания, ловкие студенты умудряются пристроить на коленях лэптопы и даже скайпить с попутчиками. Но есть и те, кто вовсе ни на что не годен, они идут пешком, у некоторых в руках палки — можно опираться, когда устал, да и какое-никакое, но оружие, отбиваться от соседей всегда пригодится. Конфликты и вооруженные стычки — как индивидуальные, так и носящие порой пугающе массовый характер — за последнее время резко участились. На шоссе становится настолько тесно, что нечем дышать. Ходят разговоры об экологии шоссе, о появившихся неизлечимых болезнях неясной этиологии, а к телегам, торгующим удлиняющими продолжительность жизни и потенцию биологическими добавками, становится сложно пробиться. Особенно это заметно в час-пик.
Ко всем прочим бедам движение осложняется одним неприятным обстоятельством: сверху (никто толком не знает откуда) на это шоссе постоянно падают камни (порой — маленькие, россыпью, эти почти безобидны и напоминают картечь или малокалиберные пули; порой — большие, некоторые достигают размеров булыжников), и в мерно движущейся толпе тут и там возникают завихрения и водовороты: это камень попал в одного из путников. Человек вскрикивает, падает… иногда встает, покалеченный, и умудряется продолжить движение, иногда уже не встает. Тогда люди подбирают его очки, кто-то всхлипывает, но вскоре движение возобновляется. Оставшихся лежать еще какое-то время пытаются обогнуть, но в тесноте это не так просто, и кто-то, наконец, первым на них наступает, кости слабо хрустят, вминаясь в асфальт, потом остатки переезжает телега, и уже через пять-десять минут нельзя и догадаться, что недавно в дорожной грязи лежал человек, коллега. Все затаптывается и дорога опять разравнивается. Над ней смердит, но люди давно принюхались и не обращают внимания на такие мелочи. Все спешат, все увлечены движением, перестраиванием из полосы в полосу, улучшением транспортных средств.
Но самое забавное во всей этой картине: несмотря на то, что всем здесь кажется, что у них абсолютно разные цели, никакой цели у передвигающихся нет и вообще быть не может. Совпадает у всех только направление движения. Местами покрытое асфальтом, а местами уже разбитое в грязь, это шоссе напоминает взлетную полосу, только с той разницей, что теснота на дороге никому не даст набрать нужной скорости и оторваться от земли, — мы все без исключения направляемся к ожидающей нас в конце пути бездонной пропасти. Радует только одно: мы об этом до поры до времени ничего не знаем. «Меньше знаешь — лучше прешь» — гласит начертанный на растяжках девиз, принадлежащий великому лидеру этой трассы. Говорят, он прославился тем, что, оказавшись на краю бездны, умудрился ее не заметить, и свидетели из первых рядов успели передать слух, что, падая, он еще долго вопрошал окружающих: «Кто-нибудь знает, почем сегодня баррель?»
Как и любой другой участник движения, я тренирую в себе необходимую тут ловкость: уворачиваться от падающих булыжников. Нелепо, но я тоже, как и все, хочу добраться до конца пути. До пропасти. Мне кажется, это все-таки лучше, чем быть просто раздавленной на дороге. К тому же у меня есть надежда: когда пропасть раскрывает перед тобой свою хищную пасть, ты уже настолько задолбан дорогой, что тебе это, в общем-то, безразлично.
7
Следующее утро начинается с того, что меня снова рвет.
Все! Так больше невозможно! Держась за живот, я со стоном добираюсь до телефона и звоню Жанне.
— Ты на работе?
— Угу.
— А Светка там же?
— Какая Светка?
— Ну та, что дала вашему генеральному телефон гадалки.
— Исполнительному?
— Ну, исполнительному, какая разница? Там она?
— Ну, там. А что?
Я молчу, подбирая слова. В трубке слышна суета офиса, нервные голоса, разрывающиеся от звонков телефоны.
— Подожди, — вздыхает Жанна.
Гадалка скромно проживает на первом этаже запущенной девятиэтажки. Припарковавшись, я подхожу к подъездной двери и, уже протянув руку к домофону, останавливаюсь в нехорошем предчувствии.
На кой черт я сюда притащилась? Я же не верю ни в каких гадалок, магию и экстрасенсов, и в глубине души уверена, что все эти медиумы и прочие посредники между мирами, даже если часть из них и полагает, что у них есть дар знать то, что человеку в принципе-то знать не положено, на самом деле или психи, или просто раскручивают дураков на бабки. Мне вспоминаются все слышанные мной истории про запугивание и гадалочий шантаж, отобранные бриллиантовые кольца, какие-то яйца и иголки, которые надо закопать в полнолуние… Я оглядываюсь на свою машину, на голые ветки деревьев, перевожу взгляд на садящееся солнце, но здравый смысл в последнюю минуту изменяет мне, и рука нажимает код. Раздается противный гудок, дверь поддается, и я захожу в сырую темноту подъезда, почему-то пропахшую чем-то приторно-сладким.
Прихожая, дверь в которую мне открывает тихая девочка с косичками, обклеена зеленоватыми обоями с жар-птицами. Их золоченые, выцветшие хвосты отсвечивают в косых лучах заходящего солнца. Удалившийся на кухню молчаливый ребенок не предлагает мне ни кофе, ни чая, плотно закрывает за собой дверь, хвосты жар-птиц тухнут, и я оказываюсь в полумраке. Вдоль стены расставлены три потрепанных канцелярских стула. Осторожно потрогав сиденья руками, я присаживаюсь на краешек одного из них и, чтобы отвлечься от желания немедленно закурить, начинаю перебирать в уме все знакомые мне запахи, пытаясь определить, чем же это так назойливо пахнет, и через минуту устанавливаю, что, разумеется, это не что иное, как индийские ароматические палочки — редкая гадость, к тому же абсолютно не вписывающаяся в формат потрепанной однокомнатной квартиры, забытой богом в двадцати минутах от станции «Пролетарская». Впервые меня посещают сомнения в целесообразности навигационной системы в моей машине. Мне кажется, что адреса, которые я не могу самостоятельно, не прибегая к помощи космических спутников найти после пятнадцатилетнего стажа вождения в родном городе, мне, по всей вероятности, посещать и не стоит.
Чем дольше я жду, тем больше мне хочется уйти. Но именно в ту минуту, что я почти уже на это решаюсь, дверь в комнату приотворяется, и низкий, грудной, вероятно, по задумке — очень магический голос призывает меня войти. Судя по тому, что из комнаты никто не выходил, гадалка все это время находилась там одна, и заставить меня прождать — лишь уловка, повышение собственного авторитета. Фарс дешевый, отмечаю я, но по тому, как резко я вскочила — ударившись локтем о стену и уронив перчатки на пол — понимаю, что сильно нервничаю.
Шторы на окнах плотно задернуты, и в комнате не видно ни зги. Еще один гадалочий прием?
— Здравствуйте, — говорю я, с досадой отмечая несвойственные мне заискивающие нотки в моем голосе.
— Садись, — велит мне все тот же голос, доносящийся откуда-то снизу.
Вздрогнув, я поворачиваю голову на звук и различаю впереди низкий опиумный столик и сидящий на подушках силуэт, закутанный в что-то наподобие шали или скатерти. Прямо у меня под ногами обнаруживается вторая, пустующая подушка. Как была — в сапогах и пальто — я присаживаюсь на колени, недоумевая, почему клиентам не предлагается хотя бы раздеться. Чиркает спичка, в воздухе повисает запах серы и на столе загорается толстая красная свеча, освещающая тонкую руку, на указательном пальце сверкает камень в серебряной оправе.
— Зачем ты пришла? — спрашивает голос.
Его владелица наклоняется над столом так, что я могу ее теперь рассмотреть. Это молодая еще женщина, не цыганка, с вполне нормальными вразумительными, даже умными глазами, в которых мне не видится никакой примеси безумия.
Я немного расслабляюсь. Поправляю под собой подушку.
— Я хотела… — начинаю я, но не могу подобрать слов.
Что я, собственно говоря, хотела? Я уже не могу толком сообразить. Как исполнительный директор, получить совет уехать в Гималаи, фотографироваться там с горными козлами и стать счастливой? Мысли путаются в голове, и от этого еще невыносимее хочется закурить или хотя бы глотнуть воды. В горле из-за навязчивого запаха ароматических палочек пересохло и саднит. Что мне сказать? Что я почему-то не могу быть счастлива? Что я запуталась и не знаю, как и ради чего жить?
— Я хотела бы узнать свое будущее, — наконец, выдавливаю я.
Женщина вздыхает:
— Имя?
— Чье?
— Ну свое-то я знаю.
— Ах, ну да… извините. Полина. Полина Власова.
Тонкие руки стремительно разбрасывают карты по столу. От меня, по-видимому, больше ничего не требуется, и я затихаю, теребя шарф. С минуту или дольше длится молчание. Наконец, руки сгребают карты в охапку и отбрасывают в сторону.
— Уходи, — говорит гадалка.
— Простите?
Я пытаюсь поймать ее взгляд, но женщина отводит глаза и опускает лицо так, что мне видны только удлиненные свечой тени от ресниц, пушисто ложащиеся на худые, почти впалые щеки.
— Уходи, — повторяет она.
— Но почему?!
— Просто уходи. Мне нечего тебе сказать.
В шоке, я поднимаюсь и делаю шаг к двери.
— Бред какой-то! Почему вы меня пугаете? Я готова заплатить… — Я роюсь в сумочке и вытаскиваю мятые сотенные купюры. — Вот, ваши пятьсот рублей, как договорились.
Гадалка поднимает на меня абсолютно черные глаза, в каждом из которых дрожит миниатюрное пламя свечи, и, забыв про свой низкий магический голос, неожиданно взвизгивает:
— Вон! Сеанс окончен!
Словно отброшенная ее криком, я отлетаю к двери, и только там, почуяв свободу столь близкого, доступного выхода, перевожу дыхание и оборачиваюсь.
— Зачем вы кричите? Я же ничего плохого вам не сделала. Я просто хотела знать свое будущее.
Но гадалка опять переходит на спокойные интонации.
— Нет у тебя никакого будущего, — заявляет она устало.
Я чувствую одновременно страх, разочарование и негодование. Последнее все-таки берет верх, и я не выдерживаю:
— Что за наглость?! Как вы смеете меня запугивать? Я приведу милицию! Мужа, наконец!
— Мужа у тебя тоже нет.
Холодок пробегает у меня по спине.
— Я живу с мужчиной!
— Это не твой мужчина. Уходи. Я устала.
— Но…
— Мне нечего добавить. У тебя нет абсолютно никакого будущего. Я разложила на Полину Власову, а там одна чернота.
Теперь страх выходит на первое место, сильно обгоняя негодование. Он парализует меня, и мне стоит жутких усилий задать следующий вопрос.
— В смысле, чернота?
Женщина молчит.
— Что значит ваша чернота? Как у человека вообще может не быть никакого будущего?!
— Очень просто. Если карты не говорят ничего, это значит, что ничего и не будет. Ты скоро умрешь.
Гадалка закрывает глаза и начинает раскачиваться из стороны в сторону.
Я выскакиваю в коридор и подбегаю к двери. Дергаю ручку, потом до меня доходит повернуть ключ. Подъезд обрушивается на меня отрезвляющей сыростью. Я замираю, прислонившись к стене, судорожно нащупываю в кармане пачку сигарет, даже вынимаю одну и пытаюсь прикурить, но что-то останавливает меня и, бросив не зажженную сигарету на пол, я ловлю носком сапога медленно закрывающуюся дверь и врываюсь обратно в квартиру.
— Хорошо, — заявляю я с порога. — Я поняла. Я скоро умру. Прекрасно! Просто отлично! Это развод такой на бабки, да? Ваша взяла, вы меня испугали! А теперь давайте обсудим сумму, за которую я все-таки не умру?
Но женщина почему-то не спешит начать торг.
— Нет такой суммы, — говорит она, и мне опять мерещится в ней некоторая, пугающая меня еще больше, вменяемость. — Не нужны мне твои пятьсот рублей. Я не шарлатанка. Я и рада бы, но от меня ничего не зависит. Все решает Бог, и он уже решил.
Все эти слова кажутся мне понятными по отдельности, но в цельный смысл все равно никак не складываются. Я не могу поверить в свое невезение. Я лезу в сумку и достаю кошелек.
— Вы не поняли. Я не про пятьсот рублей, я предлагаю заплатить больше. У меня есть кредитки, я могу сбегать в банкомат…
— Нет.
— Кольцо… — цепляясь за жизнь, я стаскиваю с пальца бриллиант. — Вот. Оно стоит пять тысяч! Просто заберите свои слова обратно!
Я кидаю кольцо на опиумный столик. Оно скатывается на пол и исчезает в темноте. Но женщина только натягивает шаль на голову и молчит, слегка покачиваясь, похожая на мумию, на каменное изваяние, на индийскую богиню, даже не повернув головы в его сторону.
— Теперь вы заберете свои слова обратно?!
Я обхожу чертов столик, спотыкаясь и цепляясь краем пальто за стол, хватаю женщину и пытаюсь остановить ее мерное покачивание, которое сводит меня с ума.
— Да? Заберете?! Дьявол! Что за бред?! Что вам еще надо?!
Внезапно гадалка вздрагивает и срывается на тот самый, жуткий, визгливый крик:
— Вон отсюда! Во-он! Во-о-он!..
Объятая ужасом, я затыкаю уши и, больно ударяясь об угол, выскакиваю из комнаты. Как бы со стороны я слышу, что тоже начинаю что-то кричать, кажется, даже угрожаю… Плохо соображая, что со мной происходит, (как? как эта сумасшедшая умудрилась вытянуть из меня кольцо, даже не сказав мне ничего хорошего?!), я все-таки оказываюсь в подъезде. На этот раз я пролетаю его, не задерживаясь. Улица обдает меня начавшимся снегопадом, но я ничего толком не замечаю. Стуча зубами, я забираюсь в машину. Солнце зашло за дома, и двор накрыт мрачной тенью, предвестником стремительно приближающейся темноты. Я щелкаю зажигалкой, продолжая сотрясаться от мелкой дрожи, и только с десятого раза мне все-таки удается прикурить.
Дьявол! Идиотка! Зачем я сюда пришла? Что я хотела услышать? Какие, нафиг, Гималаи? Но почему, почему эта сволочь, эта шарлатанка так хорошо поговорила с Жанниным директором, и так ужасно повела себя со мной? И что мне теперь делать? Ну за кольцом, допустим, я вернусь со Стасом, отдаст как миленькая! Но как мне теперь забыть то, что она сказала?!
В окошке мелькает чья-то тень, и я подпрыгиваю на сиденье от внезапного стука. Слева от меня стоит уже знакомая мне девочка с косичками: рука протянута как у нищенки. Еще денег?! — зверею я, но тут же замечаю, что ребенок пришел не просить. В маленькой ладошке что-то блестит и, присмотревшись, я понимаю, что это мое кольцо. Я опускаю стекло, и молчунья бросает мне его прямо в машину. Не дает в руку, а именно бросает и пятится от меня прочь, как от чумы. Ее щуплое худенькое тельце дрожит на холоде, на ней нет ничего кроме байкового халатика и тапочек. Не успеваю я что-либо сказать, как она озаряет меня неумелым крестным знамением, а затем стремительно разворачивается и скрывается в подъезде.
В полном шоке я смотрю на валяющееся у меня на коленях кольцо. Выходит, что гадалка не взяла с меня ни копейки, вернула бриллиант… Я наотрез отказываюсь понимать происходящее.
Уже второй час я пытаюсь вырваться с проклятой «Пролетарской», но движение в городе полностью парализовано. Чертовы приезжие! Чертов город! Чертова жизнь! Я матерю весь белый свет, беспрестанно сигналю, но моя машина не может продвинуться ни на метр. Классика жанра: грузовик въехал на перекресток на мосту, не рассчитав, что из-за затора впереди ему некуда с него деться. Светофор переключается, и машины слева и справа тоже заезжают на перекресток. Проехать, разумеется, не могут, из-за застрявшего поперек грузовика. Светофор переключается еще пару раз, завершая этот шедевр тупости, и вот перекресток под завязку запружен машинами. Теперь уже ни одна из них не может сдвинуться с места: выстроившись в шахматном порядке, они полностью перекрыли друг друга. Без регулировщика этот гудящий монумент человеческой жадности и идиотизма будет стоять здесь до конца света. А его — волшебного регулировщика, обладателя не менее волшебной чудо-палочки — (опять классика жанра) здесь нет и не будет! Никогда!
Я набираю Жаннин номер:
— Алле! — кричу я в трубку. — Ты где?
— Где, где… — говорит Жанна гробовым голосом. — Где надо!
— Ты мне срочно нужна! — Я даже не пытаюсь держать лицо, я ору изо всех сил, я умоляю. — Пожалуйста! Я сейчас приеду! Я брошу машину и приеду на метро, в любое место, куда ты скажешь! Мне срочно, срочно надо поговорить!
— Я не могу, — говорит Жанна, и мне внезапно кажется, что она плачет. — Я занята…
— Что случилось?
— Ничего. Все нормально. Все обалденно. Просто Рафик меня бросил…
В трубке слышен неразборчивый мужской голос. Жанна начинает плакать сильнее.
— Господи, Жанна! Ты с кем?
— С Ра… фи… ком, — рыдает она.
Все тот же мужской голос что-то требует, кричит, Жанна тоже начинает кричать… Мне не остается ничего, кроме как повесить трубку. На этом празднике жизни я им совершенно сейчас не нужна. Это предельно очевидно.
Через полчаса мое состояние уже напоминает буйное помешательство. Мы все еще стоим ровно на том же мосту. Регулировщика нет. От постоянных звонков всем подряд у меня садится батарея в телефоне, и я с ненавистью швыряю его в окно. В полной прострации, как в летаргическом сне, плохо соображая, что делаю, я выхожу из машины.
— Девушка! — орет мужской голос откуда-то сзади. — Вы куда?! Немедленно вернитесь! Мы сейчас поедем, и что? Вы перегораживаете весь ряд!
— Мы никуда не поедем, — бормочу я, не оборачиваясь. — Ни-ку-да… не поедем…
Мужчина меня не слышит, но мне совершенно безразличны его крики. Даже не прикрыв за собой дверки, я отмечаю взглядом мой валяющийся мобильник, но не поднимаю его, а просто перешагиваю и иду куда глядят глаза. Огибаю сигналящие вокруг машины и облокачиваюсь на каменный парапет моста над автострадой. Под мостом мертво стоит такой же поток машин. Фары разрезают ночной мрак, в освещенных ими фрагментах воздуха истерически роятся мелкие снежинки, под колесами черная слякоть, люди нервничают, — сколько хватает глаза развязка, включающая в себя четыре подъездные дороги и эстакаду, полностью парализована.
Все стоит. Ничего не происходит. Никто никуда не движется. На секунду на меня снисходит благодатное озарение. Это ничего, что я скоро умру! Это вполне в духе времени. Это абсолютно нормально. Гадалка — честная и неподкупная женщина. Мы все давно уже умерли, и, если определять жизнь через движение, то, глядя на одуревшую, на все лады гудящую в клаксоны предновогоднюю Москву, это становится очевидным.
На миг время останавливается, и я погружаюсь в тишину и покой. Как в замедленном режиме просмотра я вижу все происходящее, но звук отключен. Мне совсем не холодно, я перестала ощущать зимний воздух на своих щеках, я не чувствую, как ветер играет моими растрепанными волосами, я не отдаю себе отчета в том, что посиневшие пальцы впиваются в каменный парапет. Все это я замечу чуть позже, а пока мне тепло, тихо и очень хорошо. Я почти счастлива.
Но «почти» не считается. Резкий порыв ветра швыряет мне в лицо горстку снежинок, и я будто просыпаюсь. Во мне поднимается холодная, восхитительная ярость. Застонав, я кидаюсь обратно к машине. В моей голове пульсирует всего одна мысль, но зато какая! Что бы там ни говорила эта чертова гадалка, — но я пока жива! И должна двигаться!
Все дело в грузовике! Если убрать его с моста, все сразу смогут проехать. Я забегаю вперед и мгновенно оцениваю ситуацию. Если несколько машин сдадут слегка назад, то еще парочка машин смогут продвинуться вперед, тем самым освобождая место, чтобы и грузовик, в свою очередь, сместился к краю.
— Еб………! Ты! Назад сдавай! Назад, говорю!
Как со стороны, я наблюдаю себя, размахивающей руками и тычущей пальцами в водителей. Мне стыдно за то, что я знаю такие слова, мне обидно, что, живя в этой стране, их невозможно не узнать.
Вокруг меня в освещенном фарами пространстве кружатся снежинки. У меня от них кружится голова. Москва кружится вокруг нас со снежинками, и я уже не разбираю, то ли в результате моих действий на перекрестке и правда начинается какое-то движение, то ли я просто схожу тут с ума. Машины следуют моим указаниям и, окрыленный успехом, вскоре мне на помощь приходит рослый детина из шикарного «вольво», почему-то в валенках, надетых прямо на костюмные брюки, и вот мы уже вместе машем руками, разбирая машины на «ты — назад», «ты — вперед», «а ты — замри, дебил, куда прешь?»
Буквально через каких-то три несчастных часа я уже ловко паркуюсь на мусорной куче перед собственным подъездом. «Здесь жил Гога», как обычно приветствует меня кривая надпись на моем этаже. Я прищуриваюсь, останавливаюсь и, не задумываясь, царапаю ключом на стене: «Здесь жила Полина». Жила…
Ключ долго не может попасть в отверстие замка, я покрываюсь потом, сбрасываю мешающий мне шарф на пол, остервенело тычу в скважину… пока дверь не открывается сама. При этом я чуть не падаю от неожиданности. На пороге стоит Стас: рубашка расстегнута до середины блестящей лысой груди, обычно прилизанные волосы взъерошены, отчего сам Стас напоминает внезапно разбуженного воробья. Из-под полосатых костюмных брюк торчат синие и почему-то босые ноги.
— Ты спишь? — спрашиваю я, запихивая слегка заторможенного Стаса обратно в квартиру. — Дай же пройти, ты, о Господи! Я три часа до дома добиралась! Мне срочно, срочно надо выпить!
— Выпить? Oh yeah, крошка, это ты по адресу!
Я замечаю, что от Стаса сильно несет алкоголем.
— Ты что, пьян?
— Пьян? Ой, какое слово страшное! Пьян… Ну хорошо, я немного пьян…
Стас коротко хохочет, но резко останавливается и тревожно озирается. Таким он гораздо больше смахивает на психа, чем на пропойцу. Я отталкиваю его и захожу на кухню, ожидая увидеть Артема. Но Артема нет, вообще никого нет, только что есть мочи надрывается из колонок радио. Судя по всему, Стас пьет один, и не виски, а все-таки вино. Значит, все не так плохо. Хотя обычно Стас почти не пьет, бережет шаткое здоровье.
— Что у тебя случилось? — спрашиваю я, наполняя Стасов недопитый бокал и немедленно осушая его до дна.
Блуждающие серые глаза останавливают на мне безумный взгляд, с минуту меня изучают и отводятся в сторону батареи отопления, где окончательно застывают.
— Да что же, Господи, случилось?! — я быстро срываюсь на крик.
— Ничего, детка… совсем ничего… Небольшие неп… пприятности на работе. Бб… бывает.
Когда Стас волнуется, он слегка заикается. Это бывает с ним крайне редко, и я понимаю, что произошло что-то гораздо более серьезное, чем я подумала вначале.
— Насколько небольшие?
— Я сказал: небб… большие… Отвянь, дарлинг, детка… ум… ум…, вот дьявол! умоляю!
Я кидаю сумку на угловой кухонный диванчик и плюхаюсь за ней следом. Закрываю лицо руками и на какое-то время полностью погружаюсь в окутывающий меня кошмар.
— Мне гадалка сегодня сказала, что я скоро умру, — наконец, разлепляю я руки и поднимаю глаза на неподвижного, замершего в прострации Стаса.
— Да? — без особых эмоций интересуется он. — И сколько ты ей за это заплатила?
— Да в том-то и дело! Это самое страшное во всей этой истории! Нисколько! Она не взяла деньги!
— Странная гадалка, — тянет Стас и опять сосредотачивается на батарее.
— У нас что-то не так с отоплением? — завожусь я.
— А? Почему?
— Ну ты с батареи взгляда не сводишь.
— Разве?.. А, кстати, куда пропала наша орхидея из ванной?
— Вспомнил! Я ее еще три дня назад вынесла в соседский цветник у лифта. Ей у нас было слишком одиноко. В моей галерее хотелось повеситься, а в этой квартире можно подохнуть так, просто от одного ее вида, без мыла и веревки!
Я роняю голову на сложенные на столе руки. Стас с шумом отодвигает стул и садится рядом. Почти одновременно мы вздыхаем. Разговор слепого с глухим.
— Детка, что ты от меня хочешь?
Во мне поднимается волна раздражения.
— Что я от тебя хочу?! Да так, ничего особенного. Я тебе только что сообщила, что скоро умру. А ты даже ничего не спрашиваешь!
Стас смотрит на меня, как на редкое пресмыкающееся, почти утраченный подвид, чудом уцелевший на его кухне.
— А что спрашивать? Я все уже понял. Ты ходила к гадалке, и она сказала, что ты умрешь.
— А тебя не интересует, почему я вообще ходила к гадалке?
Стас отрицательно крутит головой:
— Да нет. После всего, что с тобой происходило последнее время, поход к гадалке не вызывает у меня ни мм… малейших дополнительных вопросов.
Достаточно! Хлопнув дверью, я закрываюсь в ванной. Из плетеной корзины торчит очередная рубашка. С ненавистью я засовываю ее поглубже и несколько раз хлопаю крышкой. На это уходят почти все мои силы, и я присаживаюсь на краешек ванны. В полном изнеможении я набираю Жанну.
— Ты где? — спрашиваю я.
— Где? Да там же… Дома.
— Что Рафик?
— Ушел.
— Совсем ушел?
— Не совсем. Но лучше бы совсем…
Деревянный, изъеденный жучком, и от этого какой-то домашний, лишенный излишней величественности, так мешающей мне воспринимать святые лики на православных иконах, Будда смотрит на меня со стены напротив. Его глаза спокойны и идеально пусты. На свете, на этом, вашем, обыденном свете, состоящем исключительно из нелепой суеты, нет ничего, из-за чего стоило бы по-настоящему расстраиваться, подсказывает он мне со всей возможной доброжелательностью.
— Что он сделал-то? — спрашиваю я Жанну.
— Сделал? Ничего. Ровным счетом абсолютно ничего… В этом-то и проблема.
В трубке что-то щелкает, слышатся звуки звонко падающих предметов.
— Ты там бьешь посуду что ли? — интересуюсь я будничным тоном, как будто бить посуду — норма жизни. Хотя что в наше время можно назвать «нормой» мне уже давно не понятно.
— Я скалываю плитку в ванной, — отвечает Жанна.
Ее голос почти тонет в очередном звонком ударе.
— Сама? Чем скалываешь?
— Чем? Шпателем! Чем еще можно скалывать плитку? Хотя… я не знаю чем еще можно. Может, чем-то и можно, но у меня есть только шпатель.
Какое-то время мы молчим, и я наслаждаюсь звуком падающей и разбивающейся плитки.
— А зачем скалываешь?
Жанна гомерически хохочет:
— Ремонт делаю!
— Понятно. Тебя уволили и ты осваиваешь новую дефицитную профессию? — иронизирую я.
— Ну можно и так сказать. Рафик меня уволил. Переезд в новую квартиру отменяется, и я навеки вечные остаюсь в своей однушке.
Мой взгляд устремляется на Будду.
— Ну если тебя это хоть как-то утешит, то бывает и хуже, — философски замечаю я. — Ты хоть в однушке, но будешь жить. А мне сегодня гадалка сказала, что я скоро умру.
Звуки падающих плиток прекращаются.
— Что за бред?! — восклицает Жанна.
Мне на миг становится легче. Хоть кто-то готов обсудить произошедшее, убедить меня в том, что верить гадалкам нельзя, что я излишне впечатлительна, наивна, в конце концов. Но запыхавшийся от непривычной физической нагрузки голос Жанны резко констатирует:
— У тебя съехала крыша! Какая гадалка?! Чем ты вообще там занимаешься?! Ты понимаешь, что мне скоро тридцать пять, а я все так и сижу в арендованной однокомнатной клетке?.. Что я видеть не могу ни эту грошовую белую плитку в ванной, ни икеешную кухню с отломанными дверками!.. Что у меня нет ни мужа, ни карьеры, ничего вообще! Рафик потерял треть! Треть всех своих денег! А ты… ты сидишь там… в нормальной квартире, с джакузи… — Жаннин голос срывается на визг. — … и все твои проблемы — это люксопроблемы!..
Отложив телефон на край ванны, я делаю большой глоток вина прямо из горлышка предусмотрительно захваченной с собой бутылки. Потом подбираю трубку, подношу ее чуть ближе к уху и прислушиваюсь. Жаннин возмущенный голос продолжает что-то взвизгивать. Я опять кладу трубку на ванну, и делаю еще один глоток. Потом еще один. Выбором и закупкой вин у нас занимается Стас. Его параноидальная игра в европеизированность положительно имеет и свои хорошие стороны: по крайней мере, участившиеся за месяцы кризиса истерики мы запиваем отличными коллекционными винами.
Прихватив бутылку, я с легким поклоном демонстрирую ее Будде и выхожу из ванной, так и оставив бубнящий телефон лежать на краю джакузи. Я недоумеваю: джакузи — это признак, что все мои проблемы — люксопроблемы? Предполагается, что это чертово корыто с отделанными хромом дырками, откуда при желании можно добиться идущей под небольшим напором воды, должно сделать меня счастливой? Так же, как и сидящий с остекленевшим взглядом Стас? Так же, как и наличие оформленной на Стаса трехкомнатной квартиры, в которой, в случае, если нам удастся когда-нибудь доделать ремонт, даже будет пресловутый walk-in closet?
Алертность, приглушенная алкоголем, притупляется, и я попадаю ногой на рулон валяющихся в прихожей обоев. Рулон катится, нога уезжает за ним вперед, вторая нога подгибается, и я, нелепо взмахнув руками, с грохотом падаю на пыльный, еще полгода назад подготовленный к укладке паркета, пол. У меня из глаз немедленно брызжут давно ждущие повода слезы. Я сижу на полу (что примечательно: высоко подняв руку с неразбившейся бутылкой, из которой, несмотря на бешеное сальто, которое я только что проделала, не пролилось ни капли), и реву в голос. Но самое трогательное, это то, что Стас, сгорбленная спина которого видна мне с места моего падения, даже не повернул головы.
— Мы все умерли, ты понимаешь? — реву я из прихожей, даже не пытаясь подняться. — Ты понимаешь? Ты умер. Я умерла. Все, все давно умерли! Мы ходячие, завтракающие, умывающиеся, нюхающие кокс и бухающие трупы! Полный город трудоспособных трупов! Это не город, это… это кладбище, паноптикум какой-то, музей Мадам Тюссо! А мы бьемся за качество склепов!
Так и не повернувший головы труп Стаса тянется к пульту и до максимума увеличивает звук и без того разрывающегося радио. Посуда на кухонных полках начинает дрожать в такт суровой чеканке Бутусова:
Ско-ван-ные од-ной це-пью,
Свя-зан-ные о-дной це-лью…
— О чем ты все время думаешь? — Я вою громче, пытаясь перекричать динамики. — О бизнесе?
Здесь можно играть про себя на трубе,
Но, как не играй, все играешь отбой,
И если есть те, кто приходит к тебе,
Найдутся и те кто, придет за тобой…
Посуда продолжает звенеть на полках, по батарее раскатывается жуткий гул от стука соседей, и я зажимаю уши, но все равно продолжаю кричать:
— Господи, убери ты эту музыку! Остановись на секунду! Оглянись по сторонам! Посмотри на себя, что ты чувствуешь? А Жанна? Всю жизнь… всю жизнь она носится за этим Рафиком, и ведь в этом даже нет никакого смысла! Он не женится на ней никогда, — я делаю глоток из бутылки, — он сам несчастный! Мне его тоже жалко! Он развестись не может, потому что не полный гад! У него дети… — Еще глоток вина. — У Ляли тоже дети! Она как цирковая белка, ничего не видит и не понимает, у нее ни на что времени нет. Она с ними настолько безвыходно уже застряла, их же не бросить, не сдать на хранение, это же двадцать… тридцать лет круглыми сутками напролет надо с ними… а она всего-то хотела себе хорошую семью! А что выходит? Где ее Артем? По блядям? Перетрахал весь город, до того не хочет ни Лялю, ни семью свою видеть? И что? И тоже не может развестись! Потому что де-е-ети…
Из пустой бутылки уже не выдавить ни капли. Я отбрасываю ее и за какофонией орущих колонок даже не слышу звука ее падения.
— Что мы тут все ищем? Чего добиваемся? Мы же мертвяки! Живем в вакууме! В центре циклона. Вокруг все вертится, а мы застыли каждый со своей ни-ка-кой целью! И что, скажи мне на милость, что мы будем делать, если у нас не дай бог получится то, к чему мы так стремимся?! Ну что?.. Ну, допустим, у всех все вышло… Ты стал миллионером, Артем покрыл всю Москву, Ляля родила четвертого и отупела настолько, что перестала понимать, что ее Артем вечерами задерживается не на работе! Жанна… Жанна переехала к Рафику на Рублевку, от него ушла жена и забрала всех детей… Сама ушла, добровольно! Не знаю, у татар такое бывает? Но окей, пусть бывает… Все бывает! И свободный Рафик поселился с Жанной, чтобы заделать ей четверых и завести себе другую Жанну!.. И что-о-о??? Что мы будем делать, когда наши цели осуществятся??? Шагнем в окошко?! Как это сделал Петровский?..
Стас поднимает голову со сложенных на столе рук, поворачивается ко мне и неожиданно громко орет:
— Заткнись, идиотка! Не тт… трогай Петровского! Это был нн… ннесчч… несчастный случай! Поняла ты? Несчастный случай!
В дверь уже отчаянно барабанят ногами и постоянно жмут на дверной звонок соседи. Мне безразлично все.
— Ах, это был несчастный случай?! — ору я. — Да?! Просто так, умный, классный человек закрылся один в квартире, выпил от счастья, от ощущения полноты и осмысленности своей удавшейся жизни и решил вот так вот постоять по приколу на подоконнике?! Милиция сказала, там были следы от ботинок! Он не присел-перегнулся-выпал, он ВСТАЛ на него! Ногами встал! И шагнул!!! Козел ты.
— ЗАТКНИСЬ!!!
— Сам заткнись! Я не хочу так!
Соседи продолжают ломиться в дверь. Мне кажется, звонок сейчас не выдержит и сломается. Прижимая к себе ушибленный локоть, я тяжело поднимаюсь. В голове заметно кружится. Держась за стену, я добираюсь до кухни, до пульта управления… и вырубаю музыку. Повисшая тишина кажется мне еще страшнее, чем оглушительные раскаты «Наутилуса». Если бы не истерично захлебывающийся трелью звонок, можно было бы подумать, что я внезапно оглохла.
Взлохмаченная, перепачканная, я предстаю перед возмущенными соседями. Их двое: жирная, пытающаяся прожечь меня ненавистью блондинка (короткий приторно-розовый халат, целлюлитные ляжки), и ее, по всей вероятности, оторванный от телевизора и поэтому страшно раздраженный муж, сжимающий в руке молоток. При взгляде на молоток, я в первую минуту пугаюсь, но успокаиваю себя догадкой, что, скорее всего инструмент остался в его руке по инерции, он им стучал в стену или по батарее.
Сложив руки в молитвенном жесте, я киваю как китайский болванчик, соглашаясь со всем:
— Да-да. Да, никогда больше не повторится. Нет, ни в жизни. Да, сошли с ума. Да, психи ненормальные. Нет, милицию не надо. Мы понимаем. И это понимаем. И очень сожалеем. И еще раз извиняемся…
Наконец, победившие и почти удовлетворенные, соседи уходят. Резко обессилев, я возвращаюсь на кухню и опускаюсь на стул.
— Какая тупость! Мы как зашоренные хромые кобылы! Почему никого, скажи мне, никого не волнует этот вопрос, кроме меня? На-фи-га мы живем??? Почему я одна с ним хожу, а все только издеваются?! Почему это считается «люксопроблемами»??? У нас у всех дофига всего есть: деньги, работы, карьеры, дети, наконец. У нас детей только у Лялечки и Рафика на всех нас хватит. Рожаем, значит не боимся с голоду подохнуть. Молодые, здоровые, красивые… Чего нам мало? Ну почему нам о чем-нибудь нормальном уже не задуматься? У нас же проблемы: одним замуж, другим развестись… И всем не хватает бабла постоянно. И все!!! В трех соснах запутались! Куча высших образований, а толка ноль! До трех считаем ежедневно, с утра, одуревшие, и все время только до трех!
Стас нервно прилизывает волосы. Даже сейчас он это делает своим манерным жестом с широко растопыренными пальцами.
— Детка, заткнись! Понимаешь, просто уйди отсюда! Без тебя тт… тошно! Уедь куда-нибудь! Все скоро решится.
— Что решится?
— Все решится. Я работаю над этим.
— Над чем??? Ты вообще меня понимаешь? О чем я говорю?!
Босой ногой Стас с чувством пинает пустую бутылку. Во внезапной гробовой тишине отчетливо слышно, как она стеклянно громыхает по каменным плиткам: медленно перемещается к окну, тычется в стену, слегка откатывается назад и затихает.
8
На следующее утро я с трудом отрываю пульсирующую, словно наполненную чугуном голову от подушки и со стоном немедленно водворяю ее обратно. Спальня уже залита холодным зимним светом. На часах полдень. Я поеживаюсь от холода, и только теперь замечаю развевающуюся от сквозняка занавеску. Перед тем, как уйти, Стас решил проветрить квартиру? Холод заставляет меня встать. Морщась от жутчайшей головной боли, придерживаясь за стены, я накидываю халат, добираюсь до окна и с остервенением захлопываю форточку.
Зов в солнечном сплетении совершенно распоясался. Это уже не дыра, и не туннель, это чертова взлетная полоса для реактивных самолетов! Это сводит меня с ума! Господи, что же это за болезнь такая? Почему от нее не существует нормальных таблеток? Что это за рецепт такой садистский: лечитесь, мол, гармонией и покоем?!
В полном отчаянье я добираюсь до кухни. Запиваю не помогающие пилюли.
На столе, придавленный чашкой с недопитым кофе, меня ждет наспех вырванный из еженедельника листок:
«Детка! Я тут на трезвяк покумекал — тебе надо уехать из Москвы. В Тай. И как можно быстрее. Как доделаю дела — присоединюсь к тебе. Нам ВСЕМ нужен покой».
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Вилла Пратьяхара предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других