Поэтический медиатеатр

Камилла Лысенко

«Поэтический медиатеатр» – это поиск нового жанра концертной поэзии.Здесь собрано то, что не показывают читателю: сценарии ключевых спектаклей медиапоэта Камиллы Лысенко, тексты стихов, режиссерские заметки и манифест поэтического медиатеатра. Но главное – три откровенные истории, которые рушат границу между зрителем и закулисьем.Ведь в этом и заключается главная идея поэтического медиатеатра – дать зрителю полный доступ в голову автора, сохранив предельную, почти болезненную честность. Книга содержит нецензурную брань.

Оглавление

ИСТОРИЯ ПЕРВАЯ. ЛАКРИЦА И АВТОРИТЕТЫ

Видите ли, когда я написала первый простенький стих в 14 лет, мне и в голову не могло прийти, до какого бардака он меня доведет.

В том стихе было ровным счетом три прихлопа на тему конечности нашего бытия. Честное слово, ничего интересного. Единственное театральное оформление, которое я могла бы для него предложить — перфоманс с помидорами в руках потенциальных зрителей.

Но роль свою он сыграл: процесс слов во мне был запущен, и — к лучшему или нет — отменить его оказалось невозможным.

Спустя год я впервые вышла со стихами на сцену. Это был шикарный провинциальный ресторан «Москва» на — конечно же! — Московской улице. В каждом маленьком городе есть Московская улица, а на ней обязательно такой ресторан, где советское время играет в кости с девяностыми. И обязательно в таких ресторанах раз в полугодие проходит некое культурное мероприятие. Собираются местные небожители, заказывают коньяку и занимаются прилюдным искусством.

Мероприятие это не для людей, конечно же; оно для своих, как и принято в литературных кругах. Впервые попадают туда по знакомству, а уходят — либо хлопнув дверью, либо крышкой гроба.

Меня, школьницу с ворохом листов, на это событие пригласил местный авторитет, с которым я столкнулась на какой-то конференции для юных и талантливых.

История этого знакомства совершенно пиратская: авторитет раскрыл мой мухляж с конкурсной работой по социологии. Ведомая ленью и пинаемая научным руководителем, я наклепала объемный труд по теме «Смысложизненные ориентации современного человека», используя Интернет, фантазию и цитаты из десятка философских книг, которые к тому моменту, естественно, прочитать не удосужилась.

Какие философские труды в пятнадцать лет? Я была влюблена!

Тем не менее в рамках работы мухляжный список выглядел внушительно и уже принес мне несколько призовых мест на других конференциях. Думаю, секрет успеха был в том, что на самом деле никто из жюри так и не дочитал мою работу до конца.

Надо же было нарваться на педанта!

Одной из книг списка была «Бытие и время» Мартина Хайдеггера. Невозможно уже вспомнить, какую цитату я оттуда вытянула; но прямо за ней шло четверостишие из одного моего раннего текста.

Авторитет сначала обнаружил воровство цитаты, потом убедился, что Хайдеггера я не читала, а после провала на голосовании моей работы подошел со словами: «Черт с ней, с социологией. Пойдемте читать стихи»

Я пошла.

Ресторан был пряничным, глазурным, купеческим; с высоченными потолками, лепниной, с бархатными стульями на советском паркете, с сиротливой угловой сценой под тяжелыми занавесками. Там много курили, и курили затейливо: пряный вишневый табак или сигариллы, нелепые в атмосфере полупустых столов и плохо выглаженных рубашек. Все пили. Мужчины — крепкое, женщины — вино. Все громко разговаривали — все на «Вы» и каждый про свое.

Один начинал: «А знаете ли Вы, что Пушкин в Ваши годы уже…» Второй цеплялся за Пушкина, как за якорь: «Традиционалисты вроде Вас развалили эту страну!» Включалась дама: «Про страну говорят только те, кому не дают женщины».

Смысла в этой беседе плескалось не больше, чем коньяка в бокале, но все были чудовищно удовлетворены.

Я мотыльком шарахалась по залу минут двадцать, пока меня не подобрал Авторитет и не подсадил к одному из столиков. Там уже обитал тучный мужчина с киевской котлетой на тарелке. Его галстук был перекинут через плечо, а рядом с котлетой лежала куцая самиздатовская книга с разводами на обложке.

Авторитет пояснил мне, что это «большой поэт Иваныч» и что сейчас еще подойдет «особенная поэтесса с компанией». Предупредил, чтобы я не глазела. И растворился в зале.

Скажи человеку в одном предложении «особенная» и «не глазеть». Конечно же, я вертела головой, словно сова.

Вечер начался с тем же пряничным пафосом, но с каждой минутой все больше отдавал плесенью. Поэтов объявлял Авторитет, про каждого отпуская хотя бы по одному хвалебному определению. Поэты выходили к микрофону, протирали лысину или очки, встряхивали листами или шуршали книгами, поправляли платья или ремень. А после читали. Про женщин и мужчин, про патриотизм и березки, про кракена, кормящего молоком сына Зевса, или про пришествие Христа в пивной бар. Я ни черта не понимала в поэзии, но врожденный бредометр подсказывал, что это какая-то фигня. И к тому же бесконечная: каждый новый выступающий читал ровно с теми же интонациями, что и предыдущий, словно их всех спустили в семидесятых с конвейера одного поэтического завода.

Я была в ужасе. Это было критически скучно. Честно говоря, на этом поэтическом вечере все могло и закончиться.

Когда наступит моя очередь, я не знала, поэтому просто сидела, комкая листы и наблюдая, как мужчина напротив тщательно допиливает сантиметровый кусочек котлеты. Котлета просила скорейшей смерти, душа просила скорейшего побега, вечер требовал скорейшего конца или новой крови. Выхода не было. Надо было просто выступить и уйти.

Вот тут-то и появилась особенная.

На самом деле, сначала появился запах. Я очень четко запомнила его: лакрица. Так пахли конфеты, привезенные мамой из Парижа — единственные конфеты в моей жизни, которые я так и не смогла съесть, несмотря на восхитительный запах. После прошуршала юбка, а за ней проскрипели по очереди отодвигаемые стулья, мягко звякнули два бокала — с вином и коньяком. По диагонали присела молодая женщина в эффектном платье, и от нее сквозило презрением даже через парфюм. Напротив села особенная.

Она пила коньяк. Единственная из всех женщин в зале. Простая белая рубашка, черные джинсы, никаких претензий на пошлую прилизанность в образе. Манжеты пиратски загнуты, руки тонкие, мальчишеские.

Ее спутница первым делом взяла в руки бокал вина. Она первым делом взяла руку своей спутницы.

Я так и осталась сидеть, вклеившись взглядом в их переплетенные пальцы. Вечер вокруг все так же катился к черту. А я сидела и глазела на них. Для меня в этом простом жесте оказалось больше поэзии, чем во всех стихах, написанных присутствующими за всю их жизнь.

Дело было даже не в том, что я видела такое впервые. Дело было в том, что я знала, что подобное — табу. Что это, наверное, стыдно, что это, кажется, порицается.

Но — вот странность! — к нашему столику просто паломничество началось из поэтов, преимущественно мужчин, которые подходили засвидетельствовать свое почтение этой странной женщине. Каждый говорил с ней так, словно очень надеялся на развернутый, персональный ответ. Она отвечала всем с одинаковым ровным достоинством. И продолжала держать чужую руку.

Я молча мяла скатерть. Про такое не показывали кино, об этом не говорили спокойными голосами и не упоминали в школьных кабинетах. Об этом, скорее, стыдно шутили в коридорах и за гаражами. Я знала в себе зародыш подобного чувства. Но никогда не видела своими глазами, чтобы женщина спокойно брала за руку другую женщину, а в нее не бросали камни или оскорбления; более того — ее определенно уважали. Возможно, больше, чем кого-либо в этом зале.

Когда она вышла на сцену, я поняла, почему. Ее тексты были прекрасны сами по себе, но в ее исполнении они просто выворачивали пространство. Осыпалась лепнина, слезла позолота с кресел; деревянные столы превратились в тяжелые бревна, качающиеся на волнах ее голоса. Она читала стихи, как заклинания, и вместо пошлого вишневого табака в зале запахло костром и лесом, лакрицей и металлом. Она лязгала, громыхала, звенела, укачивала, убаюкивала словами. Все растворилось в слове; и она сама растворилась, превратилась из «она» в нечто всеполое, медиязыковое, огромное. Не было ее, не было его, было то самое, что говорит в человеке еще до его рождения, и оно имеет только один критерий — либо оно настоящее, либо оно притворяется. Это было настоящее.

Я в тот момент поняла две вещи, и в них ни разу более не сомневалась. Во-первых: пол не имеет никакого значения; значение имеет суть. Во-вторых: мало писать хорошие стихи и как-то их подавать; надо писать максимальные стихи и исполнять их так, как будто каждый текст — это отдельный мир.

Ей аплодировали громко. Настолько, что своего имени я не услышала. Она сама подсказала мне, что наступила моя очередь.

Я не помню, как читала и что. Выступать после нее было все равно что ходить по пожарищу.

Видимо, на волне адреналина я выступила неплохо. Настолько, что в конце вечера она ко мне обратилась.

Она сказала: то, что ты пишешь, станет лучше. Ты не заметишь, как это будет происходить. Но то, что ты исполняешь — это не то, что ты пишешь. Поэтому работай над этим отдельно.

Я так испугалась, что спросила только одно: мы еще увидимся?

Она посмеялась и заверила, что однажды обязательно придет на мой концерт.

Больше я ее не видела. Только в декабре девятнадцатого года через сорок третьи руки узнала, что она сдержала слово и действительно приходила на мой спектакль в Саратове в 2016 году. Это был INTERBRAIN, один из текстов которого посвящен ей.

Я пыталась найти ее хотя бы на фотографиях, но так и не смогла.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я