Собрание стихотворений и эссеистики лауреата литературных премий им. Аполлона Григорьева, им. Андрея Белого и др. Стихи Ивана Жданова переведены на многие иностранные языки и включены почти во все современные антологии русской поэзии, выпущенные как в России, так и за рубежом. Эссеистика впервые представлена в одной книге. Издание второе.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Воздух и ветер. Сочинения и фотографии предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
«Жданова читать трудно. Он как будто специально отгораживается от случайного читателя. Его стихи нельзя читать походя, и нужно усилие, чтобы войти в его поэтический мир… Жданов пишет без случайных и проходных слов… Он творит настолько плотную поэтическую среду, что нет времени перевести дух, отдохнуть. Словно стерты интервалы между словами, и стихи сливаются в единую словесную ткань».
«Каждый сегмент мысли [Жданова] претендует на категорическую ясность, но законы смыслового синтаксиса загадочны… Смысловые пробелы, «эллипсы», тем очевиднее, что Жданов не работает «колеблющимися» смыслами слов, а повествует.
В провалах сюжета или описания зияет, не решусь сказать, глубина, но запредельность, превращающая рассказ в притчу, в попытку прозрения и пророчества».
«Память здесь помещена в Космос — который как живое неловкое и вместе с тем большое сказочное существо… помнит в Вечности справедливо, по совести, по жалости, — отсюда такая личная интонация, такой щемящий звук, такая акустика — Эхо».
«И все же при всей своей внешней строгости и мужественности поэзия Жданова — типичный цветок авангардизма, только в стадии бутона.
Психология его авангардизма выражает себя не в архетипе творческого поведения, а в поэтическом образе архетипа, в образе божественного младенца, вольно или невольно утаенного в переплетениях его метафорических ребусов».
«Иван Жданов-фотограф не признается в мастерстве;
свою страсть — пейзаж — с отсутствием и человека, и сюжета, делая естественным и личным, сумел запараллелить «ждановскому»: некоторая легкая торжественность, очарование масштабов и ненавязчивости в лироэпическом формате душеспасения, — да, форма и есть и является в томительную одновременность между всё и всегда. А хоть и в цвете, а хоть и без…».
Следи за мной, мой первый снег
1968
«Следи за мной, мой первый снег…»
Следи за мной, мой первый снег.
Я за тобою послан буду,
когда усталый человек
начнет искать тебя повсюду.
Тот человек не я, и лиц
он не менял еще, но все же
среди него не видно птиц,
и это так на снег похоже.
«Соломенную кладку полусвета…»
Соломенную кладку полусвета
с морозным утром связывает тихо
снег, сохранивший пристальность воды.
Где снега нет, где лед с начинкой окон,
березового сока сонный шорох
разводы оставляет на стекле.
Лед плавает в воде, как деревянный.
Уже не надо слушаться древесных
намеков, многошумных и немых.
Уже не знаешь, как дышать на стекла.
За этим вдохом снег ли будет таять
иль погружаться в воду талый лед.
Все обретает пристальность воды.
«Я не ветка, я только предветвие…»
Я не ветка, я только предветвие.
Я не птица, а имя ее.
Я не ворон, но где-то в предветрии
обсуждает меня воронье.
«Бог Аполлон живую кожу…»
Бог Аполлон живую кожу
задумал с Марсия содрать,
не ход ристалища итожа,
а перед тем, как начинать.
Так ветер фабулы в финале
срывает шкуру с тополей
не для того, чтоб замолчали —
чтоб умолкали веселей.
«Когда умирает птица…»
Когда умирает птица,
в ней плачет усталая пуля,
которая так хотела
всего лишь летать, как птица.
«Смех подошел ко мне вплотную…»
Смех подошел ко мне вплотную,
разбил гортань, заворожил
и душу теплую, живую
в один щелчок опустошил.
И как с костра — за дымом пламя —
и, в пламя пламенем влеком,
он с губ моих пятью перстами
срывал язык за языком.
Спроси у ангела: который
из всех грехов ему — не грех?
Как ивы тихие в озера,
свисали плечи в мертвый смех.
«Когда покой — лишь прошлого значенье…»
Когда покой — лишь прошлого значенье,
зачем он день отвергнутый зовет,
бредя наощупь по уступам эха
к предутренней охапке перспектив?
В чем воплотит он беглый свой рассудок?
Глухое эхо втеплено в молчанье,
оно блестит на устной пиктограмме
изрезанного откликами ветра.
Ему ли знать, чей путь его ведет,
земля ли ищет или небо кличет,
чей это голос вынести не смог
неуловимой тяжести обличья.
Кто был здесь? Говорящий человечек,
владевший языком членистоногим,
умевший говорить повсюду эхом,
не зная ни молчания, ни речи?
Иль проходило наважденье скрипок,
поющих без смычков под талым льдом,
сопровождавших костяную флейту,
чей голос доносился из крыла,
протянутого в воздух при полете?
Иль шепот оглушенный осязанья?
Иль воздух, перепутавший улыбку
с гримасой отвращения и боли?
И кто б здесь ни был, пусть спешит в рассвет.
Но эхо без свободы и надежды,
как угол, запечатанный в оправу
на нем пересекающихся стен.
Пусть круче соли медленный подъем
груди при вдохе и зрачки белеют
сквозь негашеный сумрак — все плывет,
становится дыханье невесомым,
когда его выталкивает время,
свой голос неспособное узнать.
«Там, где снег, от беспамятства черный…»
Там, где снег, от беспамятства черный,
на лету начинает белеть,
Марьин корень на пасеке горной
мреет в бусах лиловых, как медь.
Поэма дождя
Еще остекленевшее дыханье, колючее, как угольный
рисунок, еще не отрешенный от холста, тебе напомнит
привкус хлорофилла, прозрачного в безлиственном лесу, где
мир двоит в присутствии дождя и бережною кровью
отраженья, процеженного отсветами солнца, опутывает
воздух и хранит.
Попробуй отказать ему в величье — в промозглой мордочке
мышиная догадка: он душу может видеть в перспективе,
сжимать ее, чтоб теснота звала к движению. И это ль не
попытка у времени отнять неотнимаемое?
Неукротимое нельзя представить хрупким, но хрящ минуты
тонок и бесследен — ее нельзя вдоль пальца провести. Ее
лишь можно обрести как вечность, способную к земному
воскресенью, назвать собой и выпустить из рук.
Тогда и приближается возможность немного задержать свое
дыханье, явившееся в образе дождя.
Рулоны дня — как легкая повязка на капле дождевой. Вся эта
прелесть собой напоминает заточенье, но это только видимая
связь.
Как будто сопряженные движенья расторгнуты в безмолвном
поединке: отбрасывают тени не предметы, а мысли,
извлеченные на свет.
Так снег умеет пить наискосок свободу взгляда. Не передать
огнем и воздухом, не заучить его побег в уклончивую тьму.
Так в час рассвета белая стена меж окон беззаботна и
прозрачна.
Нельзя лишь только правдою назвать свой грех пред временем
и этим искупить вину пред ним.
Стол
Домашний зверь, которым шорох стал
и ход лесной, — вот этот стол уютный.
В своей глуби он дикий быт смешал
с возней корней, таинственной и мутной.
И иногда с поверхности его
под шум ветвей, замешанный на скрипе,
как скатерть рук, сползает торжество
медвежьих глаз, остановивших липы,
их мягкий мед, скользящий по стволам,
сквозь лапки пчел, сквозь леденящий запах.
И в этот миг живут по всем столам
немые лица на медвежьих лапах.
«Хотелось вынести из света…»
Хотелось вынести из света
ни с чем не смешанную тень
и ждать, чтоб жил на крыше где-то
неначинающийся день.
«Стоишь одна у входа в этот лес…»
Стоишь одна у входа в этот лес,
где каждый лист — потомок ожиданий,
и каждый шаг отчетлив, как последний.
Уже не вдох стоит перед тобой,
а ты на вдохе ищешь равновесье —
так дышат травы, облака и годы.
Лицо дождя, заплаканное в день,
когда он шел, теперь уж просветлело —
его глазами смотришь ты на ветви.
Ты входишь в куб, зеркальный изнутри,
где птичья ночь шуршит в его объеме
и прошлогодний снег щекочет губы.
Как смертный звук, пробившийся из тьмы,
еще незримо, но уже знакомо
слух отстраненный прячется в пылинке.
Не так ли сердце взвешивает стук?
проза
Пришел поэт и рассказал
Пришел поэт и рассказал: «В одном северном королевстве, где два моря встречаются на песчаной косе и справляют танец целующихся волн, одиноко возвышается церковь с корабликом под потолком. Она стоит на песке, под которым погребена более древняя церковь. Ее занесло штормами, приливами, и люди не стали ее откапывать. И так потому случилось, что сменилась какая-то вера или что-то сменилось в вере, но до сих пор из-под этих песков временами доносится звон».
Другой поэт рассказал, что когда-то в украинской степи жила-была барыня с единственной дочерью, и суждено было той влюбиться в местного мельника, и не отдала ее барыня замуж, а мельника прогнала со двора. И утопилась несчастная в старом пруду. Позабылись и барыня с дочкой, и пруд закопали, а на этом месте посадили сад. И вот по прошествии сроков случился такой урожай, что все до единого дерева обломились, ветка за веткой под корень, и место с тех пор в запустении.
И третий: «В городке под Москвой построили новую церковь с пышными куполами и крестами. И чтобы птицы не портили их великолепие, на кресты напаяли иголки, длинные, тонкие, острые. А птицы по старинке все равно садятся на них. И уж не одна из них поранилась».
И когда перед тобой кладут кресты на дороге — щепоть за щепотью, — будто солят туман или снег засевают, особенно те, кто давно ни во что не верит, не сомневайся: с тобой говорит твой враг, товарищ по несчастью.
Падает снег на темную воду, тает, как будто воду проходит насквозь, а навстречу ему — из глубины — тоже падает снег, восходит. Там, где им предстоит пересечься, начинается танец взаимоперехода. Танец огня в плоскости схода, взаимовоплощение. Ничто там не меняет масок, не передразнивает друг друга, и как будто ты присутствуешь на празднике во-площенья дробящегося, ветвящегося абсолюта.
Вот в перспективах: медведица удаляется, уходит все дальше и дальше, и вот она — созвездие, такое же, как и те, что его окружают. И все звезды так: сначала предмет — потом звезда, абсолют. В начале пути вещи не равны друг другу, непохожи друг на друга; у каждой свое существование, своя данность. К концу пути они — из одной субстанции, да и внешне почти неразличимы, они — праздник подобия, а вместе — целое: небо, свод. Это — завершение пути, устремленного вверх. Но с этого мига и внизу, в начале, все начинает светиться родством — и небо переворачивается. Обратная перспектива: не от точки идут два луча, а к точке, два и даже больше, причем начало их пути кажется недоразумением. Но это «куда-то» наступает. И вот медведица уже не может существовать без поднимающегося изнутри нее созвездия. Это подлинная, общая история для каждой вещи и для всех вещей вместе. И не спутать бы только небо каждого предмета с тем, которое видится над головой. Оно не только вверху, оно во внутренней приобщенности каждого к космосу.
Ты хватаешься за карандаш и линейку, пытаешься прочертить и свой путь согласно этим путям. А надо бы лишь следовать за ними и видеть, как они идут — неуклонно, в соответствии с волей, туда, на праздник взаимовоплощения.
«Жизнь — водоворот в потоке за камнем» (Шредингер?), только такой водоворот, который строит сам этот камень. Поток — существование материи вообще, движение (присутствие) однородное, изотропное, и вдруг этот камень. Откуда? Ясно, что, если будет брошен в поток камень, будет и водоворот. В недвижности же нет потока. Стало быть, начало движения предполагает, что камень в поток будет брошен в виду лестницы жертв. Или же наоборот: жизнь-водоворот в потоке за камнем ищет и находит и поток, и камень. Единство — в начале. Начало не временное, а повсеместное — непрерывное, длящееся всегда, всюду. Иначе: зачем водоворот, если для этого нужно все двинуть, вывести из покоя, втянуть в поток? Зачем камень, если достаточно потока самого по себе? Водоворот сам ищет камень и поток. Эта встреча неизбежна, она — Начало. Разлад встречи — блуждание «я» вокруг телесного пространства души. Скажи мне, кто хочет вырвать камень из этого потока…
Ночью — в лесу ли, в городе, где угодно — все равно: в лунную ли ночь, в пасмурный день — звуки ночные и звуки дневные разные. При полном солнечном затмении эффект такой же, как в полночь. Звук и солнечный свет связаны. Но каким образом?
У каждой местности — свое небо (и оно помнит свои облака), своя луна, своя Большая Медведица.
А если предположить, что жизнь человека — одна, то тем более любое умаление ее может выглядеть как насилие, потому что человек — это не только его физическое присутствие здесь — наличие вообще — это еще и его время, которое, может быть, не собственность его, но и отнимать его у него никто не может — о Боге тут помолчим: Он-то и дает миру человека вместе с его временем.
На этом свете на всех не хватает места — а на том? Сколько угодно!
Вдруг обнаружить в своей руке трещотку прокаженного перед толпой — или посреди толпы сочувствия…
Край спора, граница противостояний — вовсе не игра ума, а взаимодействия континуумов, выплескивающих на поверхность всю мразь демагогии в целях неблагородных. Это как помешательство, стремящееся иметь пристойный, благоразумный вид, столь же нелепый, как и цель спора. Уж лучше совсем расшатать границу (линию) — до бесконечности…
Через слова, предметы, явления истории просвечивает язык. Праязык. И время от времени его слышит слух. Сначала наиболее чуткий. Потом язык становится доступней все большему количеству людей. Вот почему истина, понятная в древности немногим, делается всеобщей впоследствии. Слышится сразу и целиком. Или можно как бы по кусочкам собрать нечто и увидеть как целое (в новейшее время)… Где-то сквозь глубину всех вещей, объединяя их, как ветви одного дерева, просвечивает буквенница этого языка. Есть много способов прочесть его, но смысл его один и тот же во все времена.
Предмет — овеществленное, воплощенное время. А слово, обозначающее предмет? Назвать — значит овеществить, а не развоплотить. Оставить, чтобы находился. Был, существовал, жил. Стал тем, что противоположно небытию. Время овеществляется в предметах, но оно и развоплощает их. Язык, слово дает им жизнь вечную. Правда, есть и другое время: время, которое воплощается в языке. И это даже никакое не сверхвремя. Потому что есть время, которое воплощается и в нем, то есть в том времени, которое воплощается в языке и которое является, в свою очередь, сверхвременем для того времени, которое воплощается в предметах. Но тут следует остановиться. Вот солнце — оно же предмет, оно — овеществленное время, у него есть имя в языке, а язык — как будто другое воплощенное время, более высшее, что ли, по отношению к тому, которое воплощено в солнце. Но ведь солнце старше своего имени на любом языке и, возможно, проживет дольше любого языка. Как же так? И что если в каждом языке, языке преходящем живет язык вечный?
…возникает искушение оставить полотно, растянутое на пяльцах, без вышивки, а холст на подрамнике без письма… Есть образ (стереотип) картины: вот холст, на нем должно быть что-то нарисовано. Это, как если есть сосуд, то он должен быть чем-то заполнен. Диктат формы, инерция условного долженствования. Поэтому и возникает иллюзия, что достаточно одного холста (полотна), чтобы дать представление о семантике… В голом холсте уже присутствует семантика, отсылающая к образу живописи с этакой большой буквы. Отсюда — возможность оппозиции, которую можно обыграть и иронически; но этот иронический «протест» против самого стереотипа неконструктивен: ибо форма, материя (звук, краска, слово) преодолеваются в искусстве, где нет места оппозиции… Ни пессимизма, ни оптимизма — а есть нечто превышающее как то, так и другое.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Воздух и ветер. Сочинения и фотографии предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других