Первая книга из цикла, посвященного судьбе вымышленного французского историка Фредерика Декарта, рассказывает о детстве и юности будущего ученого, его окружении, друзьях, первой любви, драматических и трагических происшествиях в его семье, событиях истории Франции, на фоне которых разворачивается действие книги. В прошлом семьи Декартов, французских протестантов, когда-то бежавших из страны, есть тайна, которую старшее поколение предпочло забыть. Со временем Фредерик ее разгадывает.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги При истоках вод предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
В оформлении обложки использован фрагмент картины Жана-Франсуа Раффаэлли «Порт, залитый светом солнца»
Редактор Мария Тимофеева
Корректор Светлана Кузнецова
Дизайнер обложки Евгений Яныкин
© Ирина Шаманаева, 2020
© Евгений Яныкин, дизайн обложки, 2020
ISBN 978-5-0051-6440-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Глава первая
РОЖДЕННЫЙ В НЕПОГОДУ
Дни Рождества и первые дни нового 1833 года принесли в дом пастора Жана-Мишеля Декарта не радость, а только новые заботы. Конец декабря и начало января в Ла-Рошели, старинном портовом городе на атлантическом побережье Франции, выдались в этом году непохожими на обычные мягкие здешние зимы. Холодно и теперь не было, но таким мрачным этот город пастор еще не видел. Который день солнце почти не показывалось из-за плотных облаков, море штормило, от сырости не сохло выстиранное белье, в комнатах, которые давно не отапливали, стоял запах тления. Хуже всего был ветер, и даже не сам ветер, а его постоянный вой и свист. Обычно узкие извилистые улицы глушили порывы ветра, если он дул в каком-то определенном направлении, но в этот раз он как будто обрушивался на город сверху. По ночам его вой не давал уснуть, а днем горожане из-за него ходили нервные, возбужденные, готовые сорваться по любому пустяку и наговорить своим ближним и дальним такого, о чем бы потом пожалели.
Жене пастора, двадцатитрехлетней Амели Декарт, урожденной Шендельс, вот-вот предстояло родить. Утром пятого января она села на постели и откинула влажные простыни, которые к утру, когда камин остывал, набирали в себя вязкий туман, висящий над городом и морем. Амели нащупала отечными ногами домашние туфли, поднялась с кровати, набросила на свою ночную рубашку широкий темно-синий халат из дамасского атласа и тяжело вздохнула, потому что этот подарок родителей к ее первой беременности теперь на ней не сходился. Через несколько минут она появилась на пороге кухни. Служанка Жюстина за кухонным столом в это время пыталась дать хоть немного кашицы из шпината Мюриэль, первому ребенку пасторской четы. Пюре было, разумеется, очень полезным, но по виду и запаху не слишком приятным. Мюриэль уворачивалась от ложки и колотила пятками по деревянной перекладине своего высокого стульчика.
— О, мадам, — воскликнула служанка, с трудом разгибая спину, — вам сегодня лучше?
Амели что-то неопределенно промычала. Ее немедленно замутило от затхловатого запаха еды.
— Славно, что вы встали на ноги, ведь завтра Богоявление! Я как раз хотела уточнить, по какому рецепту вам больше нравится королевская галета — такая, как делают на севере, тяжелая и сытная, или по рецепту южан, сухая и воздушная?
Жюстина работала в доме пастора Декарта всего полгода, но, как и все в городе, знала, что пасторша приехала сюда из далеких северных земель, покрытых болотами и хвойными лесами, прочерченных медлительными холодными реками. Церкви там огромные, как дворцы, и сложены из темно-красного кирпича, а не из белого песчаника. Перед Рождеством там часто идет снег. На необъятной рыночной площади («Да, Жюстина, она раз в десять больше, чем здесь, в Ла-Рошели, я вас не обманываю!») дети играют в снежки между прилавками, где их румяные, тепло укутанные родители пьют специальное рождественское пиво и сладкое горячее вино. Сказки какие-то. Но приходится верить на слово: за свою семнадцатилетнюю жизнь Жюстина ни разу не видела снега. Название родины мадам Амели — Бранденбург — было очень трудно выговорить новым землякам, привыкшим к более плавной и певучей речи. Город, где жила семья пасторши, назывался чуть-чуть проще: Потсдам. Жюстина слышала от пастора, что после гонений на гугенотов именно там нашли приют многие беженцы из Франции, и бранденбургские протестанты-лютеране приняли их как братьев. Французы-кальвинисты там стали не только многочисленны — немало жителей Потсдама и Берлина до сих пор носят французские фамилии, — но и влиятельны. В этой вере одно время, задолго до унии с лютеранами, даже воспитывались наследники курфюрстов, то есть князей Бранденбурга. А вот католиков в этой стране до сих пор немного, можно сказать, почти нет. «Вы шутите, господин пастор!» — воскликнула девушка, которая не могла себе представить страну, где нет католиков. Жан-Мишель Декарт улыбнулся и начал было объяснять про договор между германскими князьями, утвердивший принцип cuius regio eius religio («Чья власть, того и вера»), но из соседней комнаты раздался громкий призывающий голос мадам Амели, и урок истории пришлось прекратить.
О том, что сам пастор тоже приехал из Потсдама, все давно позабыли. До женитьбы он успел прожить здесь почти три года и стал для общины ла-рошельских протестантов своим. Иному чужаку, может, не удалось бы так скоро войти в доверие к горожанам, среди которых немало богатых и влиятельных людей из семей, чье богатство создавалось веками. Ла-Рошель — город непростой. Давным-давно миновал ее расцвет, а здесь до сих пор помнят о кораблях, нагруженных солью и вином, которые уплывали на запад и возвращались, нагруженные теперь уже золотом, пряностями, драгоценным эбеновым деревом и слоновой костью, а в более поздние времена — сахаром и кофе. И как не помнить, если это баснословное богатство не осело потом в сундуках, нет, оно превратилось в прекрасные дома с аркадами и богатые лавки, в мощеные улицы, в величественные церкви и неприступные городские стены, в новые корабли, которые снова и снова уплывали за удачей и неизменно с удачей возвращались, — в родной деревне Жюстины, Сен-Ксандре, все говорили, что Бог за что-то полюбил Ла-Рошель.
И жители были под стать своему городу: цену себе хорошо знали, чужих близко не подпускали. Но было у этого правила одно исключение. Для протестантов Ла-Рошели все единоверцы считались братьями и сестрами, и они могли здесь рассчитывать на самый сердечный прием. Тем более это касалось потомков тех граждан Ла-Рошели, кто бежал в свое время в другие страны от ужасов контрреформации. Пастор был как раз из таких. Достаточно было на него посмотреть, чтобы понять, что он говорит правду. Жан-Мишель Декарт говорил по-французски не как образованный иностранец, а как настоящий француз, непринужденно употребляя словечки и обороты, которым не учат в школе. Со своим узким лицом, темными волнистыми волосами, серыми удлиненного разреза глазами и крупным, выдающимся вперед носом он являл собой распространенный на французском юго-западе тип внешности. Его фамилия Картен, с ударением на последнем слоге, тоже была совсем не немецкой. Когда он объявил, что его предок — гугенот по имени Антуан Декарт, бежавший со всей семьей в 1685 году из Ла-Рошели в Женеву, а затем в Бранденбург, у новых соотечественников Жана-Мишеля не возникло на этот счет никаких сомнений. Здесь смутно помнили эту фамилию местных уроженцев, состоятельных буржуа, которые одними из первых поддержали Реформацию. Ла-рошельские Декарты не имели никакого отношения к философу и математику Рене Декарту — как известно, уроженцу Турени, католику и дворянину. Они были как минимум в двух поколениях врачами, жили где-то в районе улицы Кордуан, и бесследно исчезли из Ла-Рошели в семнадцатом столетии. В начале девятнадцатого века о том, что Декарты когда-то существовали, напоминали только записи в муниципальных архивах, связанные с ликвидацией старого протестантского кладбища на улице Эскаль.
Жан-Мишель Декарт, едва поселившись в Ла-Рошели, повел себя так, будто никуда отсюда и не уезжал. А вот пасторша за почти три года, проведенные в этом городе, не только не старалась стать своей, но наоборот, постоянно подчеркивала, насколько все здесь для нее чужое и чуждое. На французском она объяснялась довольно сносно, если не считать сильного акцента, но с мужем и дочерью все равно говорила только по-немецки. Она пела Мюриэль немецкие песенки, пыталась учить Жюстину готовить немецкие блюда, строго соблюдала день святого Сильвестра и придавала ему, кажется, не меньшее значение, чем Рождеству. Традиционную ель для Сильвестра здесь было не найти, поэтому она с первой своей зимы в Ла-Рошели ставила в гостиной маленький кипарис в горшке и украшала его свечами, позолоченными орехами и испанскими апельсинами. Праздники, которые особенно почитались во Франции, такого энтузиазма у нее не вызывали.
— Так как же быть с королевской галетой, мадам? — повторила Жюстина.
Амели подошла и коснулась губами шейки дочери. Она даже не попыталась сменить угрюмое выражение лица на более светское. Ее распирало от желания сказать, до какой степени ей плевать на королевскую галету, хоть бы она вообще сгорела. По какому бы рецепту Жюстина ее ни испекла, Амели к ней не притронется. У нее не просто нет аппетита, ее снова начало тошнить, как в начале беременности. Похоже, этот ребенок отравил ей всю кровь до капли. Если муж будет докучать ей просьбой съесть хотя бы один кусочек, она выбросит этот пирог за окно. Жаль, — мысленно добавила Амели к своему внутреннему монологу, — что нельзя туда же выбросить всех этих французов с их идиотскими затеями.
Жюстина сочувственно промолчала и решила, что поставит для пирога легкое тесто на дрожжах и молоке, как делает ее мать. Так она потратит совсем немного масла. Хотя бы это мадам должно понравиться.
Служанка сейчас особенно сильно жалела свою хозяйку, не могла забыть, как плохо ей было после рождественского ужина. Деревенская девушка, дочь фермера успела многое повидать в своей жизни, но чтобы беременная женщина так мучилась — не видела еще никогда. Мадам Декарт ела за столом ничем не приправленный рис и кое-как справлялась, однако стоило ей посмотреть на мужа, с аппетитом обгладывающего утиную ножку, как ее вывернуло. А потом еще раз, и еще. Всю ночь ее худенькое тело с огромным животом содрогалось от рвотных спазмов. Жюстина была уверена, что к утру госпожа пасторша родит. На всякий случай она поставила на плиту кастрюлю с водой и предложила хозяину сбегать за доктором. Протестантский госпиталь был рядом, на углу улиц Амло и Сен-Луи. Даже в Рождество там мог дежурить врач, а не только сиделки. Пастор сбегал сам и привел дежурную акушерку мадам Лагранж. Та похвалила Жюстину за бдительность и расторопность, но после осмотра Амели только покачала головой: нет, еще рано, ребенок на свет пока не торопится.
Она оказалась права. Еще десять дней после Рождества Амели вставала, кое-как одевалась и вперевалку ковыляла по дому. Жена пастора мучилась от собственной праздности, ей казалось, что все вокруг ее за это порицают, но у нее просто не было сил ничем заняться. Мюриэль, которой был уже год и восемь месяцев, досталась ей легко, и от второй беременности Амели не ждала ничего особенного. Увы, второй раз ей не удалось выиграть в ту же лотерею. Мучительная тошнота и обмороки, которые начались уже в первые недели, сначала ее разозлили, потом напугали, а потом погрузили в унылое оцепенение, из которого она так и не выходила, ожидая со своим воспитанным реформатской верой фатализмом хоть какого-то, все равно какого, но конца.
Несчастная пасторша мечтала только об одном — оказаться в это время, как и в первый раз, рядом со своей матерью. Фридерика Шендельс, Фритци, как звала ее вся семья, умная и энергичная жена аптекаря, умеющая приготовить по рецепту врача самое сложное лекарство и знающая не хуже акушерки, как помочь роженице, не смогла приехать из Потсдама в Ла-Рошель, когда дочь написала ей о своей второй беременности. В Европе свирепствовала холера. По слухам, которые долетали до французской глубинки, она не пощадила даже великого философа Георга Гегеля. В Берлине и Потсдаме к 1832 году она уже почти сошла на нет, однако в марте эпидемия охватила Францию. Большие города опустели, на всех въездах и выездах стояли санитарные кордоны, транспортное сообщение почти прекратилось, а если дилижансы и ходили, было слишком мало желающих пуститься в дальний путь, навстречу опасности. Фрау Шендельс все равно начала собирать дорожный саквояж со словами: «Холера — это не чума, надо только чаще мыть руки, не пить сырой воды, не есть сырых овощей и по возможности не пользоваться общественными уборными!» Но ее муж решительно встал в дверях и сказал: «Вот именно, Фритци. Наша дочь может последовать этим разумным советам и без тебя!» Господин Шендельс просто не хотел лишиться своей незаменимой помощницы в такое время, когда фармацевты делали состояния на продажах всевозможных очистительных и слабительных снадобий.
Шесть холерных месяцев Амели дрожала от страха за Мюриэль и еще не родившегося ребенка. Когда в сентябре объявили, что опасность миновала, Фритци снова собралась в дорогу, но тут господин Шендельс опять не дал ей уехать — уже без всякого умысла. Он свалился с лестницы и сломал ногу. Что же оставалось делать его жене? Конечно, пришлось сдать обратно билет на дилижанс, потому что кроме нее и лежачего мужа дома оставался только сын Карл-Антон, восемнадцатилетний студент, уже умудрившийся попасть под полицейский надзор. Оставь аптеку на него — и он завтра же устроит там собрание карбонариев!
Теперь Амели могла рассчитывать на приезд матери ближе к концу января. К этому времени ребенок уже родится, если на то будет Божья воля. Ну, а если нет… Тогда они оба, Амели и младенец, упокоятся на погосте святого Элоа, в наспех вырытой могиле где-нибудь на дальнем участке кладбища. У Жана-Мишеля нет семейного склепа, он ведь пришлый. Здесь он живет уже шестой год, три года как натурализовался и взял фамилию Декарт вместо Картен, но когда тебе нет и тридцати, покупка склепа для себя и своих потомков — согласитесь, не то, о чем думается в первую очередь.
«Что ж, — вздохнула Амели, — мама, по крайней мере, увезет Мюриэль в Потсдам и избавит Жана-Мишеля от забот о малышке». Через год пастор Декарт утешится и женится на ком захочет. А Мюриэль вырастет в Потсдаме, в промытых до блеска комнатах над аптекой, на немецких песенках и сказках, на здоровой немецкой еде, с ласковой и строгой бабушкой, которая так ловко управляется со склянками и пузырьками в своих чистейших белых полотняных нарукавниках. Она вырастет среди нормальных людей — соседей и друзей старых Шендельсов. Если только девочку не захотят забрать к себе Картены. Тогда невелика будет разница с Ла-Рошелью: во-первых, старый Картен — француз, и со своими домочадцами он говорит по-французски. А во-вторых, Картенов уж точно не назовешь нормальными…
— Кто знает, в чем твоя судьба, Мюриэль, — вздохнула Амели и погладила по черноволосой головке свою дочь, которая сосредоточенно откручивала руку у фарфоровой куклы. Ничего страшного, Жюстина или сама Амели потом ее пришьют. Зато малышка занята делом и не теребит мать, которая сейчас не в состоянии заниматься своими обязанностями.
По правде, раз Фритци не смогла приехать прямо к родам, Амели сейчас устроило бы даже общество свекрови, Софии-Вильгельмины Картен, урожденной Сарториус. «Даже» — потому что эта ученая особа, дочь профессора Берлинского университета, известного на всю Германию поборника женского образования, смотрела на Шендельсов свысока. Богатство владельцев самой большой аптеки во Французском квартале Потсдама не внушало ей почтения, она и сама была из небедной семьи, а ученость Шендельсов, слишком практическая и прикладная, стояла на ее шкале гораздо ниже, чем умение комментировать «Энеиду» или читать в оригинале труды византийских историков. Когда реформатский пастор и профессор богословия Мишель Картен и фармацевт Фридрих Шендельс устроили брак своих детей, София-Вильгельмина единственная была против. Она говорила, что упорная, трудолюбивая, но начисто лишенная воображения Амалия не пара Жану-Мишелю, что сын будет с ней несчастен, что не надо ему жениться прямо сейчас, да и пастором становиться не надо, раз ум его влечет совсем не к этому. Но старый Картен заявил, что именно такая жена и нужна их первенцу, чтобы тот наконец повзрослел и выбросил из головы дурь про каких-то бабочек и мух, и свадьба состоялась. София-Вильгельмина приняла невестку так, как принимала все остальные невзгоды в своей жизни: с выпрямленной спиной, с застывшим взглядом и с едва заметной усмешкой, которая угадывалась в уголках тонких, плотно сжатых губ. И она держалась своего мнения все три года брака Жана-Мишеля и Амели. Жена ее второго сына, Райнера, смешливая коротышка Адель, дочь учителя из Пфальца, явно пользуется у нее гораздо большей симпатией!
Амели всегда платила свекрови тем же отчуждением и той же неприязнью. Но сейчас она была бы ей рада. С ней можно было бы поговорить на немецком языке! София-Вильгельмина знала французский, испанский, итальянский, шведский, а также латынь и греческий, и все-таки она почувствовала бы нынешнюю боль своей невестки, ее страх и мысли о смерти, она поняла бы, что для нее сейчас родной язык — все равно что протянутая через сотни миль ласковая рука матери. И она не стала бы, как ее сын, который бездушием пошел в отца, на вопросы, заданные по-немецки, демонстративно отвечать Амели по-французски!
Но свекровь не смогла бы приехать, даже если б Амели ее попросила. Она была тяжело больна. Подробностей муж не рассказывал, только очевидно было, что дело плохо, и если не дни, то недели ее сочтены. Еще не старая, пятидесятилетняя женщина все-таки надеялась дожить до рождения сразу двух своих внуков — Адель объявила о своей беременности через месяц после Амели. А вот увидеть ей, очевидно, суждено было только одного — того, кто родится на соседней улице, в сотне шагов от дома Картенов в Потсдаме…
«Наверное, для маленького лучше, что он никогда не встретится со своей странной бабушкой», — подумала Амели.
Думая о своем втором ребенке, она всегда мысленно называла его «он» — почему-то не сомневалась, что это мальчик. В первый раз она не сомневалась, что будет девочка, и оказалась права — почему бы ей не быть правой и на этот раз? Интересно, кто будет у Адели и Райнера. Смешно получится — кузены родятся с разницей в месяц, но один из них Декарт, а второй Картен, один — француз, а второй — немец. Какие же удивительные мысли лезут ей в голову…
Амели взяла корзинку с вязанием и вошла в кабинет мужа, где стояло широкое удобное кресло. Плотнее закуталась в халат, села, подоткнула себе под спину жесткую гобеленовую подушку, ноги поставила на маленькую скамейку. У нее было много времени закончить детское приданое, она уже перехаживала, как сказала мадам Лагранж, — но кто виноват, что нынешняя беременность сделала из нее совсем другого человека? Истинная дочь своей матери, которая минуты не могла провести с ничем не занятыми руками, теперь превратилась в какую-то корову или ослицу, которой впору лежать на зеленом лугу, в бархатной траве, мягкой, будто в раю до грехопадения, под нежарким предвечерним солнцем, глядеть на проплывающие облака и не думать о времени. Сколько дней Амели не видела солнца? Будь проклята вечная сырость от моря и болот, которые здесь повсюду за городскими стенами, будьте прокляты простыни и скатерти, издающие тонкий, едва уловимый, но отвратительный запах плесени. Будь проклят ветер, который уже не первый день насквозь продувает этот богатый и надменный город, где она должна прожить всю свою жизнь и умереть…
Она подняла глаза от детского чепчика и, будто в первый раз, уперлась взглядом в рамку с огромной тропической бабочкой с острова Таити, висевшую на противоположной стене. На столе у Жана-Мишеля лупа, пинцет, энтомологические булавки, коробочки с еще не определенными насекомыми, пробирки, непонятные таблицы, карты… Хорош пастор, нечего сказать! Едва приехал в Ла-Рошель, сразу свел компанию с местными натуралистами, и даже после того, как принял священнический сан, все свободное время по-прежнему проводит в секции естественной истории городской Королевской академии изящной словесности, в обществе этих стариков, свихнувшихся на своих минералах, раковинах и гербариях — Флерио де Бельвю, д’Орбиньи, Бонплана, Фромантена. Любое их слово для Жана-Мишеля важнее, чем все, что говорит Амели. Самая ничтожная их похвала делает его таким счастливым, каким не в состоянии сделать ни жена, ни ребенок. Господи, прости, пожалуйста, нельзя так думать и говорить. Амели это прекрасно понимает. Но как же она их всех ненавидит! Она не желает им зла, вовсе нет. Просто ей хочется, чтобы они со своей Академией и каким-то музеем, о котором только и слышно разговоров, остались в Ла-Рошели, а она с Жаном-Мишелем вернулась бы в Потсдам. Жили бы, растили детей, как все люди. Их звали бы Иоганном и Амалией, и он был бы помощником пастора, а она играла бы в церкви на органе. В Потсдаме она была бы ему хоть чуточку нужнее, чем здесь, потому что там его не отвлекали бы разные глупости. И может быть, они с Жаном-Мишелем со временем тоже стали бы как ее Vati и Mutti. Старый Шендельс до сих пор шагу не может ступить без своей жены, с утра до вечера только и слышно: «Фритци, дорогая…» Амели была воспитана материнским и отцовским примером и так же представляла собственную семейную жизнь, поэтому ей стало очень больно, когда она убедилась, что ее муж прекрасно без нее обходится. Она ему только мешает. Если она завтра умрет — он погрустит чуть-чуть для вида и вздохнет с облегчением. Наверное, таким людям, как Жан-Мишель, вообще незачем жениться. Он бы и не женился, если бы отец его не заставил. Но все же мог бы не забывать так скоро о своей клятве перед алтарем…
Будущая мать расправила чепчик, провела пальцами по внутренней стороне, там, где вязаное полотно будет касаться детской головки. А если она не сможет любить этого ребенка? Вдруг он будет ежедневно самим своим существованием напоминать ей о последних мучительных, изматывающих днях беременности, о том, как она отвержена и несчастна? Нет, нет, — Амели даже сделала резкое стряхивающее движение руками, будто отгоняя от себя это предположение. Все забудется, как только малыш родится, и она станет для него примерной матерью. А Жан-Мишель… он станет таким отцом, каким сможет. Все они в руках Божьих. Их жизни предопределены, изменить это нельзя. Амели выпала именно такая судьба, и она должна быть за нее благодарна Господу — могло ведь выпасть и что-то похуже.
Она встала, отодвинула скамейку, потерла ноющую поясницу. На нее опять навалилась сонливость. Пожалуй, греха не будет, если она вздремнет до вечера. Проходя мимо кухни, она сказала: «Не беспокойте меня пару часов, Жюстина», и не успела служанка ей ответить, Амели уже брела дальше, несла свои распухшие ноги к постели, на ходу сбрасывала туфли, закрывала глаза, погружалась в глубокий тяжелый сон…
— Вы бы что-нибудь поели, мадам, — Жюстина вошла в комнату Амели. — Вы проспали почти целые сутки, но нельзя столько времени лежать голодной, это вредно для вас и ребеночка.
— Чем это пахнет? — принюхалась Амели.
— Я только что вынула пирог из печи. Простите, мадам, но я его все-таки испекла. Таков французский обычай. Господину пастору не понравится, если мы сегодня вечером не подадим этот пирог.
— Делайте как знаете, Жюстина. А пахнет вкусно. Пожалуй, и я съем кусочек. Мой муж еще не пришел?
— Нет, мадам, — опустила голову служанка.
Она знала, что богослужение давно закончилось, и осуждала пастора за невнимание к беременной жене и малышке-дочери. Он, конечно, сидит сейчас в церковной библиотеке и что-нибудь читает или разбирает свои коллекции жуков. Нашел повод и время, чтобы не торопиться домой! Жюстина не одобряла скаредности и угрюмого нрава госпожи пасторши, но считала, что раз уж господин пастор из всех знакомых девушек выбрал в жены именно ее, следует быть с ней подобрее. Вряд ли его привели в церковь в кандалах, и уж наверняка он не был прикован к алтарю якорной цепью, пока пастор соединял им руки и благословлял на счастливое супружество!
Жан-Мишель пришел через час, хмурый и озабоченный. Равнодушно потрепал по щеке дочку, когда она подбежала к нему.
— Почему Мюриэль все еще не спит, Жюстина?
— Она ждет свой кусочек галеты, господин пастор. А вдруг корона попадется именно ей?
— Ну хорошо, — буркнул Жан-Мишель, — давайте будем пировать.
Это слово совершенно не вязалось с его недовольным тоном.
— Мадам Амели хорошо себя чувствует? — спросил он следом.
— Не думаю, господин пастор. Но она обещала выйти к столу. Как прошло богослужение?
— Превосходно, — ответил пастор. Чтобы не пускаться в объяснения, ему пришлось покривить душой. — Жаль, что из моих домашних никто не явился.
В действительности он был неудовлетворен собой еще больше, чем обычно. Проповедь по случаю всеми любимого праздника получилась слабой, он сам это знал, как знал и то, что прихожане сегодня ждали от него больше эмоций и меньше рассуждений, меньше экскурсов в историю Палестины и больше поучительной житейской мудрости. К счастью, всех дома ждали доброе вино и блестящие от масла теплые ароматные галеты с миндальной начинкой. Поэтому предвкушение праздника заставило их забыть о возможных упреках сразу же, как только отзвучал орган и пастор спустился в церковный зал, а его место занял староста с объявлениями.
— Жан-Мишель, это ты? — послышался слабый голос из спальни.
Пастор толкнул тяжелую дверь. Он ожидал увидеть жену лежащей в постели, но Амели стояла перед зеркалом и причесывалась. Волосы у нее были густые, светло-каштановые, красивые даже сейчас, когда в ней самой ничего красивого не осталось. Он заметил, когда она подняла руку с гребнем, как глубоко врезалось в отекший палец ее обручальное кольцо. Наверное, передавило кровоток и причиняет боль, а снять его ни с мылом, ни с гусиным жиром теперь не получится.
— Жюстина сказала, что тебе нехорошо. Что тебя беспокоит?
— У меня ничего не болит, — ответила жена. — Я просто боюсь. От этого иногда умирают, если вдруг ты не знаешь.
— Что ты выдумываешь, дорогая? Умирают роженицы, которым вовремя не оказали медицинскую помощь. А у нас в паре кварталов отличный госпиталь. Доктор Дювоссель и мадам Лагранж просили меня не стесняться и звать их в любое время дня и ночи. Ты в хороших руках.
— Тебе-то, конечно, легко говорить, — проворчала Амели.
— Но надо бы заранее показать тебя доктору Дювосселю. Мне не нравятся твои отеки, — он показал на ее кольцо на пальце, который надулся как резиновый. — Такого быть не должно.
— С Мюриэль тоже под конец началось, но мама стала давать мне какое-то лекарство, и все прошло. Не помню, как оно называется.
— Я тоже приносил тебе порошки из аптеки на улице Августинцев. Почему ты их не принимаешь?
— Это не те порошки! — в голосе Амели появились слезы. — Они мне совсем не помогают! Все идет не так! И даже мама до сих пор не приехала!
— Пойдем за стол, это немного тебя отвлечет, — сказал Жан-Мишель. — И я уверен, что фрау Шендельс уже садится в почтовую карету, а может, даже едет по Бадену или по Вестфалии. Ты ведь знаешь, что отправлять письмо бессмысленно — и письмо, и сама Фритци будут здесь в один день.
Амели молча усмехнулась. Отвлечет! Только человек, никогда не испытавший страха близкой смерти, способен думать, что каким-то пирогом с глупой бумажной короной можно прогнать этот страх! Но она заплела волосы, уложила их в прическу, воткнула шпильки и оправила на себе шелковый халат. Нечего распускаться. Она и так за последние недели слишком часто теряла лицо перед мужем и служанкой. Ее мать даже в такой момент была бы подтянутой, здравомыслящей и невозмутимой. Амалия Шендельс тоже не посрамит бранденбургскую честь.
Пирог был разрезан. Пастор и его жена надкусили свои кусочки — фарфоровой фигурки волхва там не оказалось. Мюриэль раскрошила свой — и у нее было пусто. «Еще по одному?» — предложила служанка. «Нет, Жюстина, вы сами еще не брали, теперь вы», — возразил Жан-Мишель. Девушка смутилась, оглядела золотистую поверхность галеты, пытаясь понять, не приподнялся ли над «секретом» чуть заметный бугорок теста, изучила срезы, взяла кусочек, показавшийся ей безопаснее других, и надо же — фигурка оказалась именно там. Она лежала в толстом слое миндального крема, никак не обозначая своего присутствия.
— Выбирайте короля! Выбирайте короля! — закричал Жан-Мишель.
Во всем доме мужчина был только один — сам господин пастор. Именно этого хотелось избежать Жюстине, знающей, как ревнива госпожа пасторша.
— Я отдам свой кусок Мюриэль, пусть она выбирает, — прошептала служанка.
— Нет, нет! Корона ваша! Вы королева. Выбирайте короля!
Жюстина, вспотевшая от смущения, протянула боб Жану-Мишелю.
— Ну давайте же, поцелуйтесь, — процедила Амели.
— Это вовсе не обязательно, — пролепетала Жюстина.
— Не лгите, Жюстина. Думаете, я не знаю французских обычаев? Давайте же! Король пьет! Королева пьет!
Пастор выпил, деликатно коснулся губами щеки служанки и тут же не без сожаления отодвинулся. «Какая милая девушка, добрая, славная, — подумал он. — И к тому же хорошенькая…» Одернул себя: Амели уж точно не виновата в том, что во время беременности она так подурнела. Ее внешность в ту пору, когда их сосватали родители, не вызывала у него никаких возражений. Зато характер невесты, склад ума, убеждения были противоположны его собственным, и он сразу понял, что они способны превратить его семейную жизнь в ад.
У Амели тоже раскраснелось лицо, хотя она пила только воду. От стыда за свою вспышку, от раскаяния, от жалости к себе, обреченной жить среди всего этого, от горького осознания, что ее муж гораздо больше француз, чем немец, и куда ближе к этим странным людям, чем к ней, Амели застонала. В гробовой тишине за столом ее слабый стон прозвучал громко и горестно.
— Что с вами, мадам? Вам плохо? — вскочила со своего места Жюстина.
— Я хочу лечь. Меня снова тошнит.
— Вам просто тяжело сидеть, мадам, конечно, надо поскорее лечь. Давайте я доведу вас до спальни.
— Уложите Мюриэль, Жюстина. У меня пока еще есть муж, и хоть немного позаботиться о жене — его обязанность.
— Да, мадам. Конечно, мадам.
— А теперь уходи, — объявила Амели Жану-Мишелю, когда он с трудом довел ее до кровати. — Лучше тебе сегодня спать в кабинете. Не хочу стать для тебя еще противнее, чем всегда.
— Какие глупости! Вдруг тебе понадобится помощь?
— Позвоню Жюстине, а она разбудит тебя, если будет нужно. Это случится завтра или послезавтра, я чувствую.
Под утро Амели проснулась в чем-то мокром. Ей показалось, что это кровь, что ребенок захлебнулся и погиб, и она тоже умирает. Но боли, как ни странно, не было. На звон колокольчика прибежала Жюстина из своей комнаты наверху, зажгла пару свечей, откинула одеяло. Постель пасторши была мокрая, но не окровавленная.
— Да это воды отошли, — догадались обе. — Значит, совсем скоро. Надо бежать за доктором или за мадам Лагранж.
Разбуженный Жан-Мишель второпях оделся, накинул пальто. «Застегнитесь! — сказала Жюстина. — Я выходила на улицу выплеснуть воду и заметила, что с вечера похолодало». «Потом, потом, — отмахнулся пастор. — Надеюсь, доктор Дювоссель не будет меня бранить за то, что я не дал ему поспать сегодня. Уверен, мадам Лагранж и одна бы справилась, но ради спокойствия Амели…»
Внезапно он притянул Жюстину к себе и поцеловал в лоб, к ее огромному изумлению.
— Вы милая девушка, Жюстина. Позаботьтесь о мадам Амели. И молитесь, пожалуйста. Я, видимо, плохо умею…
Затворяя за ним дверь, служанка помедлила. Она закуталась в шаль и вышла на крыльцо. Улица Вильнев сбегала с невысокого холма, где стояла католическая церковь Нотр-Дам. Пастор пошел вниз, в направлении моря, к улице Сен-Луи, а девушка посмотрела в другую сторону, на выступающие из рассветной мглы белые стены и высокий островерхий купол старейшей церкви Ла-Рошели. Жюстина была, конечно, протестанткой уже не сосчитать в каком поколении и не привыкла молиться Деве Марии, но теперь «Ave Maria gratia plena, dominus tecum, benedicta tu in mulieribus…»1 само слетело у нее с языка.
У доктора Дювосселя и мадам Лагранж лица были немного озадаченные. С Амели ничего не происходило. «Странно, — сказал доктор. — Где же схватки?» «Вы считаете, это я виновата, что схваток нет?» — спросила Амели. — «Нет, но вы должны себе помочь. Ступайте гулять. Не по улице, конечно, а по дому. Только не вздумайте подниматься по чердачной лестнице».
Амели добросовестно описывала круг за кругом: гостиная, столовая, кухня, передняя, кабинет, супружеская спальня, две спальни для гостей, и опять по новой. Результата не было. Жюстина уговаривала ее поесть, и хотя Амели сегодня не тошнило, ей не хотелось есть уже от страха: она чувствовала, что происходящее с ней — ненормально. В конце концов она утомилась и легла на перестеленную кровать. На улице опять завывал ветер, жалобно скрипели ставни. Где-то наверху в одной из четырех спален (в первой от двери спала Мюриэль, в следующей Жюстина, третья была приготовлена для нового малыша, а четвертая стояла пустая) один ставень сорвался с петель и бился о стену с раздражающей неритмичностью.
Так прошел весь день. Доктор написал рецепт и отправил Жюстину в аптеку, а сам ушел к другим больным. Мадам Лагранж осталась с Амели. Однако доктор велел дать ему знать, когда начнутся схватки — при таком продолжительном безводье роды наверняка будут тяжелые, и ребенка, скорее всего, придется спасать. «А что с самой Амели?» — спросил Жан-Мишель. Врач и акушерка переглянулись. «Ваше преподобие, господин пастор, — сказал доктор Дювоссель, — я не буду от вас скрывать, что положение сложное. Как только состояние вашей жены хоть в чем-то изменится, сразу бегите на улицу Сен-Луи, да не в госпиталь, а ко мне домой, и не стесняйтесь барабанить в дверь со всей мочи».
Схватки начались глубокой ночью. Жан-Мишель побежал за доктором, Жюстина, исполняя указания акушерки, поставила на плиту котел с водой и развесила на спинках стульев у очага все самые мягкие и теплые пеленки и одеяла. Мадам Лагранж умело массировала спину и поясницу извивающейся от боли Амели. «Спасибо, — прохрипела роженица, — даже моя мать не помогла бы мне лучше».
Пока все было бесполезно. Амели стонала, кричала, билась на кровати, тужилась изо всех сил, однако ей не удавалось вытолкнуть упрямое существо наружу. Доктор Дювоссель, сам весь красный от натуги, вышел в коридор, где ждал Жан-Мишель. Пастор протянул врачу стакан сидра, и тот жадно выпил.
— Делаем все, что можем, — ответил врач на незаданный вопрос пастора. — Ваша жена держится, хотя ее силы на исходе. Она храбрая и стойкая женщина, но всему есть предел.
Служитель бога, который еще три года назад мечтал поступить в университет на факультет естественных наук, при этих словах опустил голову.
— Сражение не проиграно, господин пастор, — устало возразил врач. — Но дальше ждать невозможно. Будем накладывать жгут, а потом, если понадобится, щипцы. Помогайте нам своими молитвами и будьте неподалеку.
В самый сумеречный час, «между собакой и волком», как называют это время французы, в половине четвертого утра восьмого января 1833 года Амели родила крошечного мальчика. Он был совершенно синий, и когда он первый раз закричал, этот слабый писк услышали только доктор, акушерка и Жюстина. Амели была без сознания. На то, что она еще жива, указывал только сумасшедший стук сердца, готового протолкнуться сквозь ребра и выскочить из груди. Жана-Мишеля в этот момент не было под дверью: наверху заплакала Мюриэль, и пастор в два прыжка перенесся в комнату дочери.
Мюриэль еще не проснулась, просто поняла шестым чувством, что доброй няни Жюстины в соседней комнате нет. Жан-Мишель подоткнул ей одеяло, погладил по спинке, тихо-тихо запел колыбельную: ему казалось диким петь в эту минуту, когда Амели и «плод ее чрева» мучаются, может быть, умирают, может быть, уже умерли… Девочка поворочалась в кроватке и уснула. И тут в ночи раздался крик еще одного младенца. Согретый, укутанный новорожденный закричал уже в полную силу своих легких. Жан-Мишель вскочил на ноги. Кажется, теперь ему понадобился всего один прыжок, чтобы очутиться внизу.
— Слава тебе, Господи! Ребенок! Доктор, он жив? Амели жива? Они выживут? — ворвался в комнату пастор Декарт.
— Разумеется, ваш сын жив и не собирается умирать, — широко улыбнулся доктор Дювоссель. — Дайте-ка нам всем воды или сидра, а еще лучше, сварите кофе.
— Я сейчас сделаю! — заторопилась сияющая Жюстина.
— Ребенок… Где ребенок? — прохрипела Амели, медленно возвращаясь в сознание.
— Мадам Декарт, у вас чудесный сын. Все плохое уже закончилось, — голос акушерки, как и Фритци Шендельс, был способен разогнать любые тревоги.
— Дайте его мне… Я должна… убедиться…
Мадам Лагранж положила обтертого и укутанного младенца рядом с матерью. Пастор присел на корточки возле кровати и в порыве раскаяния и запоздалой нежности поцеловал жену в висок.
— Он красивый, да? — прошептала мать.
— По правде говоря, сейчас о нем нельзя этого сказать, — улыбнулся отец. — Он весь багрово-синий, это не опасно, доктор?
— Лучше бы он был просто багровым, как все здоровые младенцы, — ответила за доктора мадам Лагранж. — Синее лицо — оттого, что он чуть не задохнулся. Но теперь, видите, уже розовеет. А волосики черные и немного вьются, как у Мюриэль. Наверное, тоже станет похож на вас. Вот радость будет у Мюриэль, когда завтра она познакомится со своим маленьким братом! Кстати, имя вы уже приготовили?
Жан-Мишель Декарт и его жена озадаченно переглянулись. Каждый из них, конечно, думал об имени и для мальчика, и для девочки, но между собой они почему-то ни разу это не обсуждали.
— Может, Жан-Франсуа? — неуверенно предложил отец. — Или Анри? Максимилиан?
— Если ты не против, я хочу назвать его Фредериком, — сказала мать.
И оттого, что она сказала это по-французски, а не по-немецки, а может, и оттого, что после всех мучений, вынесенных из-за этого ребенка, она имела полное право оставить последнее слово за собой, Жан-Мишель сразу согласился и не стал настаивать на собственных вариантах.
— Это в честь господина Шендельса? — только и спросил он.
— И мамы. Она будет его крестной, когда приедет, она просила об этом в письме.
— Хорошо, что мы не в Потсдаме, — засмеялся Жан-Мишель, обращаясь к доктору и акушерке. — У немцев это имя слишком популярно, особенно там, откуда родом мы с женой. Моих тестя и тещу зовут одинаково, и это не такой редкий случай, как можно подумать. Не знаю, как теперь будет выкручиваться мой младший брат, если у него тоже родится мальчишка. Назовет, должно быть, Карлом или Иоганном. А девочка, конечно, будет Софией… Ну, добро пожаловать в этот мир, Фредерик Декарт.
Он осторожно взял теплый сверток со спящим младенцем, который ведать не ведал о том, что живет на земле первый день из отпущенных ему лет. В ответ на встревоженный взгляд мадам Лагранж пастор показал, что прекрасно знает, что новорожденным надо поддерживать головку.
— У нас ведь уже есть Мюриэль, — с улыбкой напомнил он пожилой даме. — И мне то и дело приходится брать младенцев у родителей во время крещения, так что не сомневайтесь, я умею с ними обращаться. А кто же будет крестным у нашего сына? Доктор Дювоссель, я бы хотел попросить вас об этой чести, потому что вам и мадам Лагранж он обязан своим спасением.
— Я согласен, — ответил доктор. — Но раньше, чем через неделю, я его крестить не рекомендую. Он еще очень слаб, а в церкви слишком холодно.
— Верно, — закивала мадам Лагранж, — и в следующий раз напомните-ка, господин пастор, этой бестолочи Шарпантье, нашему сторожу и истопнику, что в январе угля надо сыпать больше, чем в октябре или в марте. Пол-общины с Рождества ходят простуженные. А уж перед крестинами он просто обязан будет хорошенько протопить баптистерий. Мадам Шендельс, я думаю, не даст провести обряд, если найдет церковь слишком выстуженной. Во всяком случае, если бы крестили моего внука, я бы так и поступила.
Амели благодарно улыбнулась. Жан-Мишель тоже улыбнулся, хоть и более принужденно.
— Малыш немного окрепнет, закончится непогода, тогда и повеселимся, — примирительно подытожил доктор. — Посветите-ка мне на стол, я заполню свидетельство для мэрии.
Жюстина принесла кофейник, молочник и чашки на подносе. Акушерка помогла молодой матери приложить младенца к груди. Амели склонилась к нему и пощекотала носом его головку. Она еще не была до конца уверена в том, что выживет сама, не уверена была даже в том, что хочет выжить — слишком она устала, и сейчас, когда у нее больше ничего не болело, умереть ей казалось легко и приятно — куда легче, чем продолжать жить. Но мысль, что сын оказался в безопасности, выбравшись из ее ненадежного тела, принесла ей облегчение. И она прошептала в крошечное ухо самые ласковые немецкие слова, какие только пришли ей в голову: «Mein Knabelein! Mein Sönnchen! Mein liebes, liebes Kindlein, Gott behüte dich!»2
Доктор, акушерка, пастор и Жюстина пили кофе за маленьким круглым столом, на котором обычно лежала Библия. Амели пришлось приподнять голову и осторожно влить в рот немного светло-коричневой жидкости: полчашки подогретого молока, чуть-чуть кофе. «Больше сейчас не нужно, — сказал доктор, — пусть она поспит». И она действительно скоро уснула. Жюстина осторожно забрала у нее младенца и положила в колыбель, выстланную заранее согретыми пеленками.
Рассвет медленно вступал в комнату, и ночь, переходящая в утро, теперь сама напоминала крепкий кофе, в который кто-то щедро лил молоко и не мог остановиться. Жан-Мишель Декарт не помнил, как ушли доктор и акушерка, как ускользнула наверх Жюстина — вот-вот должна была проснуться Мюриэль, а самой Жюстине теперь уже не сомкнуть глаза до вечера. Пастор обнаружил себя только за письменным столом в кабинете, в окружении своих книг и энтомологических инструментов. И теперь, когда измученное лицо жены и мокрая макушка новорожденного сына отодвинулись из его памяти куда-то далеко, снова вернулась мысль, которая не давала ему покоя: вот он пастор, муж, отец уже двоих детей, и это окончательно и навсегда, дорога назад для него отрезана…
Фридерика Шендельс приехала через три дня, как всегда, спокойная и деловитая, и Жан-Мишель поймал себя на неприязненном чувстве к теще, хотя обычно хорошо с ней ладил. Он рассказал, что ее дочь едва не погибла в родах, и мстительно отметил, как ее хваленая невозмутимость несколько омрачилась беспокойством. Но следом за этим пришлось помрачнеть уже ему самому. Перед отъездом во Францию Фридерика навестила старых Картенов и привезла Жану-Мишелю последние новости о здоровье его матери. Как раз в канун Богоявления Софии-Вильгельмине резко стало хуже, морфин теперь помогает совсем ненадолго, она превратилась в комок боли, и самое плохое, что при этом она остается в полном сознании. Фридерика держала ее руки, гладила высохшие кисти с желтыми ногтями и говорила, что едет к ее старшему сыну и невестке и обязательно передаст им привет и напутствие от госпожи Картен. София-Вильгельмина смотрела куда-то сквозь нее и молчала. Только когда Фритци уже собралась уходить, больная разжала губы и прошептала: «За чертой ничего нет… Ничего нет…» Бредит, наверное… Еще перед Рождеством доктора давали ей срок в три-четыре месяца, но теперь сомневаются даже в том, что она доживет до конца января и увидит своего второго внука. Адель Фридерика тоже видела, с ней как будто все в порядке, беременность она переносит легко. Но плачет каждый день, видя, как тяжело сейчас ее мужу Райнеру — он ведь так привязан к матери… Жан-Мишель почувствовал благодарность теще за то, что она не сказала «был».
Он спросил про отца, хотя не сомневался, каким будет ответ.
— Старается держаться стойко, — сказала Фритци.
— Это не так уж трудно, если умираешь не ты, — ехидно заметил Жан-Мишель.
Мать Амели поежилась под его взглядом. Она не любила закрывать глаза на правду, даже самую неприятную, однако от такого проявления сыновней непочтительности, если не сказать враждебности, ей стало не по себе.
— Вы ведь знаете, что ваш отец предпринял все, чтобы если не вылечить госпожу Картен, то хотя бы избавить ее от лишних страданий. При вашей матери постоянно находится сиделка, каждый день бывает доктор, у госпожи Картен есть все, в чем она сейчас она нуждается. Если это не забота, то я не знаю, что назвать заботой, дорогой Иоганн.
Жан-Мишель промолчал, предпочел не уточнять, что за лекарствами для матери отец, конечно же, посылает в аптеку Шендельсов, и хотя тесть и теща по-родственному делают ему хорошую скидку, сами тоже остаются не в накладе. Думать об этом не хотелось. Он многое бы отдал, чтобы оказаться сейчас в Потсдаме. Жан-Мишель не любил ни родной город, ни страну, где родился, но мать всегда была его лучшим другом и понимала его с полуслова. Только ее не хватало ему в Ла-Рошели. Жаль, три года назад у них двоих не хватило воли и авторитета, чтобы сорвать план отца сделать его пастором и женить на Амалии Шендельс. Но и после его женитьбы мать ему безмолвно сочувствовала и во всем его поддерживала. Может быть, от бессилия ему помочь она и заболела? Правды все равно никогда не узнать.
— Вы что же, не хотите увидеть внука? — спросил он, чтобы переменить тему. Фридерика с готовностью встала. Она все еще была в дорожном саржевом платье в полоску, с простым белым воротником, и в дорожном чепце на седых косах, уложенных двумя толстыми кренделями, и должна была сначала переодеться. Когда она только вошла в дом, Жюстина сообщила, что мадам Амели еще спит, и Фритци не стала ее тревожить. Она лишь обняла Мюриэль, вручила ей набор кубиков Фребеля3 — она уже давно была поклонницей его воспитательных идей, — и пообещала внучке, что после завтрака с ней поиграет. Все равно сначала ей нужно было обсудить с Жаном-Мишелем печальные события, чтобы потом перейти к радостным.
— А как поживает Карл-Антон? — спросил пастор Декарт. — Все так же интересуется природой землетрясений? Он, конечно, читал труды Александра фон Гумбольдта4? А может быть, даже успел лично встретиться с этим необыкновенным человеком, ведь в прошлом году он вернулся, как я слышал, из Парижа в Берлин? Пусть напишет мне, я его познакомлю с людьми, которые занимаются сейсмологией и вулканологией прямо здесь, в Ла-Рошели.
Госпожа Шендельс тяжело вздохнула.
— К сожалению, теперь его интересуют другие потрясения, социальные. Боюсь, что он вот-вот бросит университет — или его исключат… Ну что ж, пора будить Амалию. И я хочу скорее увидеть маленького Фредерика. Не могу поверить, что вы решили назвать его этим именем.
— Так захотела Амели.
— Понятно. — Госпожа Шендельс чуть-чуть улыбнулась. — А все-таки, Иоганн, объясните мне, ради всего святого, почему вдруг вы из Картена стали Декартом? Разве ваша фамилия была недостаточно французской? Не могу поверить, что ваш отец не знает точно, как звали вашего предка, который в пору гонений на гугенотов приехал в Бранденбург из Франции.
— Это любопытная история. Если вам действительно интересно, при случае расскажу, — ответил Жан-Мишель.
Его раздражение чуть-чуть отступило. Как ни чуждо ему было все потсдамское и особенно чужды Шендельсы, воплощающие сам дух Потсдама, Фритци была, по крайней мере, рассудительна и неглупа. Ей можно было рассказать о письме, которое он нашел в старом молитвеннике в библиотеке реформатской церкви Ла-Рошели, — письме, отправленном из Женевы в год издания эдикта Фонтенбло и подписанном именем «Антуан Декарт». А заодно и о другой находке, которую Жан-Мишель обнаружил еще в родительском доме в Потсдаме. Это были «Размышления о христианской вере» Жана Кальвина, отпечатанные в Ла-Рошели в те годы, когда она была столицей гугенотов французского юго-запада. На форзаце этой книги тем же самым почерком было выведено то же имя — Антуан Декарт.
— Но в том, чтобы поменять фамилию, нет ничего странного, — продолжал пастор. — Мой коллега по секции естественной истории в Академии, доктор Бонплан, врач и ботаник, однажды рассказал, что его отец от рождения носил фамилию Гужо. Однако в год, когда родился его старший сын, он посадил небольшой виноградник и, довольный делом рук своих, принял новое имя — Бонплан, то есть bon plant, «доброе растение».
— Как можно переименовать себя в честь растения, пусть даже упомянутого в Священном Писании, — этого мне, боюсь, никогда не понять, — пожала плечами Фритци. — Амалия мне жаловалась, что вы проводите слишком много времени с людьми, которые дурно на вас влияют. Моя бедная дочь немного ревнует и поэтому, скорее всего, преувеличивает, но мне тоже показалось странным, что вот мы говорим с вами целый час, и вы ни разу не упомянули о своих пасторских обязанностях. Только Академия, ботаника, вулканы, землетрясения… Вы все так же ловите бабочек в любую свободную минутку, дорогой Иоганн?
Пастор посмотрел на нее с прежней неприязнью, но она примирительно улыбнулась, давая понять, что не находит во всем этом ничего особенно плохого.
— Ну, не сердитесь, я шучу. Я ведь швейцарка по рождению, а мы ценим добрую шутку не меньше, чем обязательность и точность.
— А уж как вы любите этим хвалиться! — поддел ее Жан-Мишель.
— Ничего подобного! Разве то, что вода мокрая — это ее заслуга? Ее просто Бог создал с такими, а не с другими полезными свойствами, вот и все. Проводите меня в комнату, которую вы мне отвели, Иоганн, — сказала Фридерика. — Я сменю платье и пойду к дочери. Если крестины состоятся уже во вторник, Амалия должна поскорее встать на ноги. И как ваша служанка успевает вести хозяйство, готовить вам еду и справляться с двумя детьми? Она ведь сама еще совсем девчонка. Ее нужно немедленно разгрузить, иначе она от вас уйдет, а новую помощницу на таких условиях вы не найдете. Я останусь здесь, — подвела черту госпожа Шендельс, — пока Амалия не станет снова в состоянии выполнять свои обязанности. А мой муж, надеюсь, сможет в это время справиться с аптекой и как-то вразумить Карла-Антона. Он не привык долго без меня обходиться, но месяца полтора придется потерпеть.
«Полтора месяца!» — ужаснулся Жан-Мишель. Тем временем Фридерика в свежем платье, благоухающем лавандой, и в белых аптечных нарукавниках уже открывала дверь в комнату Амели, целовала свою дочь, восторженно ахала, вынимая из колыбельки внука. После выражения первых восторгов две женщины принялись сосредоточенно изучать белки глаз ребенка на предмет младенческой желтухи и осматривать плохо заживающую пуповину, а об его существовании сразу забыли. И пастор подумал: полтора месяца — это слишком мало, надо попытаться удержать Фритци в Ла-Рошели хотя бы до весны…
В назначенный день в баптистерии реформатской церкви на улице Сен-Мишель, отменно протопленном для такого случая, при большом стечении народа состоялись крестины, и имя Фредерика Декарта, рожденного в Ла-Рошели восьмого и крещеного по реформатскому обряду пятнадцатого января 1833 года, сына Жана-Мишеля Декарта, пастора, и его супруги Амели, было внесено в приходскую книгу каллиграфическим почерком Поля-Анри Сеньетта, фармацевта, секретаря совета консистории. Ниже расписались восприемники младенца: доктор Франсуа-Жозеф Дювоссель, реформатского вероисповедания, из Ла-Рошели, и Фридерика Шендельс, урожденная Видмер, из Потсдама, также реформатского вероисповедания.
Жан-Мишель никого, кроме самых близких друзей, не приглашал на крестины. Не хотел навязывать свои семейные дела прихожанам, среди которых было немало богатых и влиятельных людей. Просто сказал накануне, на воскресном богослужении, что обряд будет совершен в ближайший во вторник. Но почему-то пришли очень многие. И Фридерика Шендельс, крепко сбитая, румяная и опрятная, как швейцарская молочница, и бледная, едва стоящая на ногах Амели, и Жюстина, которая обнимала за плечи Мюриэль, одетую в нарядное платьице, и акушерка мадам Лагранж, приглашенная в знак особой чести тоже постоять у купели, удивленно смотрели вокруг — тесный баптистерий давным-давно не вмещал столько народу!
Первой причиной было счастливое совпадение — как раз в этот день всего в двух шагах отсюда, в мэрии, только что закончилось совместное заседание генерального совета департамента Нижняя Шаранта и муниципального совета города Ла-Рошели. Все городские нотабли были здесь, и представителям протестантской общины ничего не стоило сделать эту малость для пастора Декарта и побывать на крестинах его первого сына. Ну а вторая причина была еще проще. Реформаты Ла-Рошели за три года действительно полюбили своего молодого пастора.
В свое время его выбрали на эту должность потому, что у него была степень магистра богословия. Проницательные старики из совета консистории отлично понимали, что его основные интересы лежат вовсе не в области теологии, однако Жан-Мишель в их глазах искупал недостаток чисто религиозного рвения своей широкой образованностью и просветительским пылом. Не самые бесполезные качества для проповедника! Ведь пастор у протестантов — не жрец, а учитель, и Жан-Мишель уже доказал, что эта роль ему по плечу. Едва только он появился в Ла-Рошели с рекомендательным письмом своего отца, доктора Мишеля Картена, пастора Французской церкви Потсдама и профессора теологии Берлинского университета, он сразу предложил общине свои услуги. По просьбе тогдашнего пастора он взял на себя воскресную школу и быстро прославился умением так интересно и понятно объяснять сложные вещи, что его понимали даже самые туповатые ученики. Потом его выбрали новым пастором, и на новом посту он тоже не обманул ожиданий. Пастор Декарт нередко приводил на проповедях уместные примеры и аналогии из естественных наук, светской истории и литературы, и хотя заканчивал обычно выводом о божественной мудрости, которая одна только и способна объяснить тайны мироздания, на которые пока не находит ответа наука, прихожане чувствовали, что каждый раз выходят из церкви чуть-чуть образованнее, чем туда вошли.
К этому нужно добавить, что Жан-Мишель был красивым мужчиной: высоким, стройным, с копной темных волнистых волос и точеными чертами лица. Еще в те годы, когда он не стоял за пасторской кафедрой, а занимался с детьми, его серые глаза в обрамлении черных густых ресниц неотразимо действовали на любую прихожанку, и вся община гадала, кого же он в конце концов выберет себе в жены. Выбирать было пора, он приехал в Ла-Рошель не таким уж юным, ему исполнилось двадцать шесть. Невесты подходящего возраста подрастали в семьях Адмиро, Бернонов (конечно, вряд ли цвет ла-рошельского купечества отдал бы свою дочь за небогатого и незнатного жениха, но можно было попытаться и сорвать крупный куш в случае удачи!), Планше, Кастеланов (некоторое предубеждение против иностранцев не мешало им привечать Жана-Мишеля в своих домах), Сеньеттов (а вот здесь были все основания надеяться на благосклонность Мари-Сюзанны и ее родителей). Но Жан-Мишель съездил на родину и привез жену из Потсдама. Отчего да почему — никто и не подумал удивляться. Только многие между собой посмеялись, что мадемуазель Шендельс, как и мадемуазель Сеньетт, тоже оказалась дочерью аптекаря.
Баптистерий был освещен солнцем, которое наконец-то пробилось сквозь тучи и лилось через высокие окна с частым переплетом на стены, обшитые деревянными панелями, на каменный пол и на темные одежды гостей. На единственной скамье сидел семидесятитрехлетний Жан-Луи Адмиро, префект департамента Нижняя Шаранта, представитель, наверное, богатейшей и знатнейшей протестантской фамилии в Ла-Рошели. Рядом с ним, тоже со звездой офицера ордена Почетного легиона на лацкане фрака, тоже немолодой, но выглядящий гораздо более бодрым и подтянутым, — Луи-Бенжамен Флерио де Бельвю, бывший депутат Национального собрания Франции, муниципальный и генеральный советник, прославленный ученый-геолог, председатель секции естественных наук Академии. Пастор Декарт почувствовал себя растроганным, когда их увидел. Они — элита Ла-Рошели, драгоценная соль этой земли. То, что Жан-Мишель, не жалея сил и времени, работает с ними в научных обществах и комитетах, еще мало о чем говорит. Но раз они пришли на его семейное событие, значит, он для них свой, он окончательно принят.
Пришел, конечно, и мэр города, тоже протестант, Пьер-Симон Калло. Мэрия совсем рядом, как, впрочем, и префектура, и фамильные особняки Адмиро и Флерио. В старой Ла-Рошели все рядом. Жан-Мишель приветствовал господина Калло дружеским кивком и широкой улыбкой. Мэр был молод, всего на десять лет старше самого Жана-Мишеля, прогрессивен и очень хорошо образован. Он изо всех сил содействовал городской науке, и с пастором их связывали отношения самой горячей симпатии.
За спинами почетных гостей — коллеги пастора по научным обществам, Мишель Бонплан, Пьер-Самуэль Фромантен и Шарль-Мари Дессалин д‘Орбиньи. Все уже немолодые, и все трое, по совпадению, — врачи. Они католики, поэтому скромно встали у самых дверей, но их вероисповедание для Жана-Мишеля не имело ровным счетом никакого значения. Если бы пастор не был сейчас так занят обрядом крещения собственного сына, обязательно подошел бы к ним и пригласил подойти поближе. Шесть лет назад он приехал в Ла-Рошель выздоравливать после тяжелого нервного расстройства, и единственное, что его по-настоящему радовало — то, что между ним и отцом теперь пролегло расстояние не в одну тысячу миль. Но здесь он очень скоро встретил людей, близких ему по духу. Именно Шарль-Мари д‘Орбиньи подошел к Жану-Мишелю в тот весенний день в Энанде, когда молодой иностранец лазил по кустам со своим сачком и пробирками, и представился местным доктором и натуралистом. Они разговорились, и старый д‘Орбиньи пригласил его на ближайшее заседание секции Академии, заявил, что им не хватает энтомологов, и если бы Жан-Мишель взялся разобрать коллекции, которые там лежат уже неизвестно сколько лет, они были бы ему благодарны. Ну а потом было знакомство с Луи-Бенжаменом Флерио де Бельвю, который его совершенно очаровал.
Именно благодаря Флерио Жан-Мишель примирился со своей судьбой и согласился стать пастором. Этот человек умел искренне и непротиворечиво сочетать в себе глубокую религиозность и страстную одержимость наукой. Он был основателем и бессменным председателем Библейского общества Нижней Шаранты, интересовался изучением Священного писания, не пропускал воскресных богослужений. И одновременно писал смелые, почти еретические для того времени вещи об огненном происхождении Земли. Когда он садился за письменный стол и становился только ученым, он забывал о том, что Бог отделил воду от суши, а ведь именно на водном, осадочном происхождении земной коры строили свои теории его коллеги-геологи!
Пример Луи-Бенжамена Флерио давал надежду и самому Жану-Мишелю, что он тоже сможет что-то создать, выразить себя, не поддаться всепоглощающей рутине. Правда, Флерио — холостяк. Но другие-то женаты, отцы семейств, и все как-то справляются. А если присмотреться к самому Луи-Бенжамену, мало ли у него, свободного от семейных обязанностей, других занятий, которые не дают ему целиком сосредоточиться на научных исследованиях? Работа на благо департамента и города, заседания в бесчисленных комитетах, политика, благотворительность… Если бы Жан-Мишель был хотя бы вполовину так занят, как Флерио, у него хватало бы сил только на то, чтобы доползти вечером до своей кровати!
Жан-Мишель отвел взгляд от двух стариков со звездами Почетного Легиона и посмотрел на троицу молодых людей, которые стояли у окна и о чем-то весело переговаривалась. Двое, Эдуард Эммери и Шарль Госсен, были протестантами, третий, Леопольд Делайян, — католиком, но это не мешало им быть лучшими друзьями. Их объединяла страстная любовь к книгам. Наверное, во всей Ла-Рошели никто не читал больше, чем они, и никто не мог так же молниеносно выложить целую кучу сведений по любому вопросу. Особенно Делайян — тот просто ходячий академический словарь! Он постарше своих товарищей и уже работает учителем в Королевском коллеже. Интересно, к тому времени, когда Фредерик пойдет в коллеж, будет ли Делайян еще в Ла-Рошели или вырвется из стен, кольцом окружающих город, и упорхнет за научной карьерой в Париж? Так, как упорхнул Альсид, младший сын старого Шарля-Мари Дессалина д‘Орбиньи. Единственный человек, думая о котором, Жан-Мишель не мог удержаться от зависти.
Альсид д‘Орбиньи — воплощение того, что в жизни пастора Декарта уже никогда не произойдет, хоть он даже вывернись наизнанку. Они ровесники, Жан-Мишель родился в марте, Альсид — в сентябре 1802-го. Но Жан-Мишель до конца своих дней прикован к семье и пасторской службе, а вот Альсид с рекомендательным письмом, которое Флерио написал своему парижскому другу, знаменитому Жоржу Кювье, совсем молодым человеком уехал в Париж, посещал Коллеж де Франс, был зачислен в штат Музея естественной истории и шесть лет назад отправился в грандиозную научную экспедицию в Южную Америку. Время от времени он пишет отцу, и каждое его письмо зачитывается на заседании секции естественных наук с огромным волнением и вниманием. Он сообщает, что собрал богатые коллекции животных и растений, окаменелостей и минералов, и что его наблюдений и выводов теперь хватит не на один научный мемуар. Иногда к письмам он прикладывает зарисовки найденных редкостей, и правда, очень искусные. Наверное, в конце этого года он уже вернется. Не описать, с каким волнением его здесь ждут, потому что хоть он теперь и парижанин, а в Ла-Рошель к отцу и «научному крестному» Флерио заглянет обязательно. Жан-Мишель ясно представлял, как Альсид будет рассказывать им о своих приключениях с видом бывалого путешественника, развлекать общество дорожными историями и эпатировать стариков смелыми гипотезами, которые пришли ему в голову под нездешними звездами, во время долгих переходов по растрескавшейся соленой земле пустыни Атакама или по зыбкой, чавкающей под ногами почве бразильских джунглей. И Южный крест, которого пастор Декарт никогда не увидит, будет словно бы все еще сиять над его головой…
Но вот последние приготовления были закончены. Крестный, доктор Дювоссель, выступил вперед. Шепот в баптистерии сразу утих. Доктор произнес небольшую речь о том, зачем они здесь собрались, поздравил счастливых родителей и пожелал крестнику вырасти добрым христианином и хорошим человеком. Сам обряд продолжался недолго. Пастор подошел к маленькому пюпитру, склонился над Библией, заранее открытой в нужном месте, и прочитал главу о крещении Христа в водах Иордана. Затем все обернулись к подготовленной купели. Фритци на глазах у всего общества закатала рукав и сунула туда локоть, чтобы проверить температуру воды, хотя погружать в нее младенца никто не собирался, пастор лишь троекратно обмакнул в купель собственные пальцы и оросил темя и лоб новорожденного.
— Крещу тебя, Фредерик, во имя Отца, Сына и Святого Духа…
Ребенок был спокоен. Его заранее накормили и перепеленали, и он не чувствовал никакой разницы между своей уютной детской и обществом матери, бабушки и няни, и этой комнатой, битком набитой незнакомыми людьми. Он открыл глаза неясной младенческой голубизны и проследил за руками отца с некоторым любопытством, но когда его лоб стал мокрым, недовольно сморщился. Амели потянулась к нему, однако покачнулась на нетвердых ногах, и Фридерика Шендельс тут же перехватила внука. Луи-Бенжамен Флерио встал со скамьи и предложил Амели сесть, и она опустилась на его место рядом с префектом Адмиро. Ее лицо покраснело, а на верхней губе выступил пот. Наверное, все же лучше ей было остаться дома, она еще слишком слаба, чтобы появляться на людях. «Зачем они пришли? — подумала она с внезапной неприязнью, глядя на черные фраки и орденские звезды. — Жан-Мишель, конечно, в восторге, но им-то зачем все это нужно? Кто мы для них, и что мы им теперь будем должны за этот знак внимания?»
Флерио, высокий плотный пожилой мужчина с темными, почти не тронутыми сединой волосами, тоже волнистыми, как у Жана-Мишеля, с крупным орлиным носом и глубокими складками, которые пролегли от ноздрей к тонкогубому, немного брюзгливо сжатому рту, вышел вперед и заговорил. У него был удивительно свежий для его возраста цвет лица — наверное, сказывались долгие годы занятий полевой геологией и восхождения на несколько горных пиков в Пиренеях и Альпах, кажется, даже на Монблан. Неприступное выражение его лица не вводило в заблуждение никого в Ла-Рошели — его доброта и отзывчивость были известны каждому. Амели проследила за взглядом Жана-Мишеля — тот смотрел на Флерио восторженными глазами. Ее снова передернуло от неприязни. Ей вспомнилось, что о нем рассказывал муж, когда только привез ее в Ла-Рошель. По пути на улицу Вильнев он провел ее по центральной части города, а на одной улице остановился и показал огромный особняк за высокими воротами: «Здесь живет замечательный человек, между прочим, наш единоверец». «Чем же он так замечателен?» — спросила Амели. Голос, против ее воли, прозвучал слишком ядовито, но она была измучена двухнедельным путешествием из Потсдама и считала, что для прогулки можно было бы найти время и потом. Ее муж не заметил сарказма. «Он всю жизнь без остатка посвятил науке и благу своего родного города. Людей, подобных ему, очень мало на свете. Я счастлив, что работаю с ним и могу помочь ему в некоторых делах». Ни о ком еще Жан-Мишель не говорил с такой теплотой. Он ждал реакции Амели, но она молчала, и тогда он сам добавил, какие это дела: натуралисты Ла-Рошели, объединившиеся вокруг секции естественных наук, хотят основать здесь музей естественной истории.
Молодая женщина поняла из его слов только одно: вопреки усилиям старого Мишеля Картена его сын во Франции не только не излечился от своей пагубной тяги к изучению природы, а погрузился во все это еще глубже. Она еще не знала, что этот музей станет ее главным соперником, но сразу поняла, что супружеская жизнь будет нелегкой. Муж не хотел с ней обсуждать, как они обставят дом, предоставил ей самой знакомиться с лавочниками и крайне неохотно назвал сумму своего жалованья. Зато его глаза всякий раз загорались, когда речь заходила о каком-то «кабинете Лафая»5, о коллекциях, собранных здешними натуралистами, и о Ботаническом саде, расположенном недалеко от их дома, рядом с бывшим коллежем иезуитов.
Пока все внимательно слушали Флерио, Амели изучала пол под ногами, мысленно сплетая швы и трещины в плитах в замысловатый узор. Она едва слышала, что там вещает кумир Жана-Мишеля. А он тем временем хвалил пастора Декарта за его активную работу на ниве духовного и научного просвещения своих новых земляков и выражал надежду на то, что пастор сумеет воспитать у сына такой же пытливый ум и привить ему трудолюбие, которое отличает его самого. Закончил Флерио такими словами:
— Мне семьдесят два года, я могу лишь надеяться в самом лучшем случае увидеть, как этот мальчик станет достойным юношей, но не увижу, как он вырастет и прославит свое имя и город, в котором родился. Однако я верю, что настанет такой день, когда реформатская община Ла-Рошели с гордостью скажет: «Он наш брат, он один из нас». И я хотел бы думать, что даже если имя Фредерика Декарта однажды прогремит по Франции и за ее пределами, он все равно не забудет о своем происхождении и навсегда запомнит город, который вдохнул в него душу, и старых чудаков вроде нас с вами, господа, которые дали ему множество примеров, на что потратить время своей жизни. Но как бы ни были эти примеры поучительны и дороги нам самим, больше всего я желаю этому мальчику найти собственную дорогу. Пусть идет по ней вперед и ни на кого не оглядывается!
— Он будет гордиться, когда ему расскажут, что младенцем его подержал на руках сам Луи-Бенжамен Флерио де Бельвю, бывший депутат и уважаемый ученый, — веско заметил префект Адмиро. — Ну, мой друг, окажите ему такую честь, даже если вы никогда в жизни этого не делали.
Все заулыбались. Флерио заметно смутился, даже немного покраснел, но подставил руки, и Фритци передала ему ребенка. Она была растрогана. «Вы так хорошо и доходчиво это сказали, дорогой мсье, — заявила она тоном школьной учительницы, которая хвалит отличившегося ученика, — что даже я поняла в вашей речи все до последнего слова. А ведь я из Базеля, из немецкоязычного кантона Швейцарии, и французский язык мне не родной». «Мадам, я искренне тронут вашими словами», — сдержанно ответил Флерио. Даже достигнув преклонного возраста, он все еще робел в обществе женщин, особенно таких энергичных, как Фритци. Он поспешил вернуть бабушке младенца, который беспокойно зашевелился в его неловких руках.
«Господи, как же все это глупо», — вздохнула Амели.
Вдруг она с неприязнью подумала о том, что все они тут славят и превозносят отца, а о матери никто, кроме доктора Дювосселя, не вспомнил, хотя она чуть не умерла, рожая того, кого они уже объявили «своей будущей славой и гордостью». Подумала и о том, что все эти почтенные старцы и молодые умники заглянули в церковь ради крестин сына пастора Декарта. А всего год и восемь месяцев назад, когда крестили Мюриэль, вокруг купели стояли только гости, приехавшие из Потсдама: Мишель Картен, София-Вильгельмина, тогда еще здоровая, Райнер, тогда еще неженатый, Фритци и ее младший сын Карл-Антон, брат Амели, тогда еще не карбонарий. Шендельс-отец и тогда остался дома, потому что не мог надолго оставить аптеку. Казалось бы, в чем разница между теми и этими крестинами? Такая же, как между миром мужчин с их интересами, и замкнутым миром женщин с их бесконечными, презренными, утомительными заботами. Когда родилась Мюриэль, Жан-Мишель уже четыре года жил во Франции и целый год был пастором, дружил со своими натуралистами, его знала вся Ла-Рошель. Но кого интересуют чьи-то дочери, пока они не войдут в тот возраст, когда их можно будет купить или продать? После чего они снова и теперь уже навсегда станут никому не интересны…
Церемония закончилась. Люди стали расходиться. Перед тем как уйти, каждый подходил к пастору, жал ему руку и еще раз поздравлял, потом подходил к Амели, поздравлял и ее. Она отвечала, стараясь не выдать сердитых слез, которые были у нее уже совсем близко. Ей было стыдно, что она такая слабая и не может сама держать своего ребенка, неловко, что ее платье висит как мешок поверх нетуго зашнурованного корсета, что ей больно от молока, распирающего грудь, и страшно, потому что она только что осознала всю глубину отчуждения между собой и Жаном-Мишелем.
— Вы очень бледная, мадам. — Наконец-то добрый голос, принадлежащий той, кому не все равно. Жюстина. Она не затаила обиды на Амели за то, что перед родами та вела себя с ней как последняя дрянь. — Вам опять нехорошо? Может быть, позвать доктора? Здесь их так много!
— Слишком даже много, — простонала Амели. — Никого не нужно, я привыкла, я уже не помню, когда мне в последний раз было хорошо. Что там делают остальные, Жюстина? До сих пор стоят у дверей и разговаривают? И моя мать тоже? Мне все это надоело. Я устала, у меня кружится голова, я хочу домой и лечь в постель. Только сначала принеси мне Фреда, я его покормлю, а ты пока сбегай и останови какой-нибудь экипаж. Пешком мне просто не дойти. И вот что, Жюстина, дома сделай мне, пожалуйста, большую чашку шоколада. Мне все равно, даже если мама опять скажет, что я себя слишком балую.
— Мадам Шендельс первая скажет, что шоколад вам сегодня просто необходим, — сказала Жюстина, которая успела проникнуться к Фритци симпатией — с ее появлением обязанностей у нее стало меньше, а похвалы за хорошо сделанную работу она стала получать чаще. — Мюриэль, детка, повернись, я застегну твое пальто. Пойдем со мной, пусть твоя мамочка отдохнет. Знаете, мадам, наш Фред — удивительно спокойный ребенок, выдержал такие длинные крестины и ни разу не заплакал. Вы когда-нибудь такое видели?
Амели подумала, что сын, похоже, унаследовал бесчувственную натуру своего отца и дедушки Картена. Да и ее собственный отец ничем не лучше. Все мужчины, что ли, такие? Как бы сделать так, чтобы больше не рожать мальчиков? Одного ей вполне достаточно. И девочек тоже хватит, у нее ведь уже есть Мюриэль. Конечно, раз она замужем, ей все равно придется рожать столько, сколько захочет муж, — или остаться бесплодной смоковницей, если он больше не захочет вернуться в ее спальню… Она почувствовала, что щеки стыдливо потеплели: этого ей, пожалуй, не хотелось бы. Нужно как-нибудь потихоньку выяснить у матери, что делают замужние женщины, чтобы избежать прибавления, что ни год, нового младенца. Фритци наверняка это знает, она ведь уже двадцать четыре года заправляет аптекой, и у нее самой всего двое детей.
В опустевшем баптистерии становилось холодно. Беседы на крыльце храма затихли, гости переместилась по приглашению пастора на закрытую террасу ресторана «Флер де Лис» на другой стороне улицы, где уже было разлито по бокалам вино и поданы тартинки с оливковой и анчоусной пастой. После этого легкого угощения одни гости возвращались к себе на службу, другие расходились по домам. Амели одна сидела на скамье рядом с купелью и гадала, чьи шаги она услышит раньше — Жана-Мишеля, который наконец заметил ее отсутствие, матери или Жюстины. Двери хлопнули, раздался детский плач. Вот и у Фредерика лопнуло терпение. Проголодался или лежит мокрый, а скорее всего, то и другое сразу. Служанка бежала к ней, крепко прижимая к себе ребенка, завернутого в нарядное атласное одеяльце. Сейчас Амели его покормит, сейчас им обоим станет немного легче… Но потом еще предстоит вернуться домой, и Фритци с Жаном-Мишелем, скорее всего, сочтут экипаж неоправданным расточительством. Слишком близко, скажут они, что за глупости, ты бы еще наняла карету, чтобы поехать на соседнюю улицу. Это ведь не у них дрожат руки, подгибаются от слабости ноги и потеет под тугим полотняным чепцом голова!
Амели механически делала свою работу — качала младенца, меняла пеленки, расстегивала корсаж своего когда-то самого нарядного платья, доставала раздувшуюся, перевитую синими жилками грудь, которая давно уже подтекала, придерживала черноволосую головку изголодавшегося маленького существа. Ей было невыносимо, мучительно жаль этого мальчика, ее сына, пока еще такого нежного и слабого, жаль себя, взрослую женщину, ни от чего не защищенную ни собственным авторитетом, ни любовью своего мужа, и особенно было жаль Мюриэль, обреченную, когда она вырастет, повторить путь своей матери.
— Экипаж стоит у входа в церковь, мадам. — В дверях баптистерия снова появилась Жюстина.
Амели была готова заплакать от счастья.
— Какая же ты умница! А где мой муж? Моя мать?
— Господин пастор ушел в особняк де ла Трамбле, где открыт кабинет редкостей — по его словам, совсем ненадолго, ему нужно или срочно взять у кого-то ключ от зала с коллекциями, или наоборот, передать кому-то этот ключ, я толком не поняла. Мадам Шендельс поинтересовалась, нужна ли ее помощь, и раз я сказала, что мы справимся, ушла домой пешком. По ее словам…
— «Ничто так не укрепляет здоровье, как прогулка быстрым шагом в холодную погоду», — сухо перебила ее Амели.
— Да, да! — Жюстина засмеялась.
— Пусть укрепляет, а свое и детей я предпочитаю поберечь, — сказала мадам Декарт. Потом ей, конечно, предстоит много выслушать по этому поводу — но это будет ее первое собственное решение как матери семейства и хозяйки дома. Она способна сама о себе позаботиться, раз Жану-Мишелю даже в такой день коллекции важнее и ее, и детей. И пусть только муж потом посмеет что-то сказать насчет того, что она плохо ведет дом или неправильно воспитывает сына и дочь — сегодня он потерял это право.
Воинственно вздернув свой острый подбородок, Амели схватила за руку Мюриэль. Фредерик, досыта накормленный, опять крепко уснул, зато теперь девочка попискивала от голода.
— Скорее! Жюстина, скорее!
Но они опоздали. Служанка вскрикнула, когда увидела, что в остановленный ею экипаж садится кто-то из последних гостей.
— Доктор Фромантен, — пробормотала она, избегая смотреть на свою хозяйку. — Он живет в Лафоне, это очень далеко, за городом…
— Ну что ж, значит, пойдем пешком, — медленно проговорила жена пастора. На ее лице ясно читалось: «И за это вы мне тоже заплатите». Но даже юной Жюстине было еще яснее — этот день не наступит никогда.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги При истоках вод предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
1
Радуйся, Мария, благодатная, Господь с тобою, благословенна ты среди женщин… (лат.) — начало одной из главных католических молитв.