Rusология. Хроники Квашниных

Игорь Олен

Картины русского общества начала XXI века: с изменами, воровством, предательством и убийствами, с наитиями о жизни, русскости, человеке и его ценностях. Авантюрный, духовный, криминальный, любовный, мистический, эстетический, философский роман. Книга содержит нецензурную брань.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Rusология. Хроники Квашниных предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

II

© Игорь Олен, 2022

ISBN 978-5-4483-5831-9

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

I Малый

IВ 1999-ом я, урождённый Кваснин П. М., не прижившийся в триколорной РФ индивид и назём в скором будущем, занемог, не вставал до конца февраля, но и в марте был плох и каялся: жилы высохли, а язык впал в гортань мою! Был я зрелым избыточно, чтоб надеяться на ветшавшую плоть, на удачи, щедрые к юности, и детей, — их и не было у меня, чад взрослых. Был только маленький… Был второй, но давно, я забыл когда… И, к тому ж, не имел я богатств, был беден, что, как в России, так всюду, плохо.

Близился срок. В томлении по ушедшим, милым мне фактам, вздумал я в место, связанное с моей судьбой и с фамильной. Это при том, что жить казалось бессмысленным; смысл пропал мироздания… как бы в чем-то и Бога, — в чем-то, sic!, ведь сулит Он смысл за гробом. Вот что устроилось, хоть я верую и обвык так считать в душе. Я сбегáл, точней, в безысходности. Плюс заботы, необъяснимые хворью, выплыли, требуя ехать в данное место, пусть, сказать правду, больше я никуда не мог.

Дни стремились за плюс, на оттепель; дело стало возможным. Выезд спланирован был на пятницу, двадцать пятого (за неделю до Вербного воскр.) числа, ранним утром. Ехали в опустелый край и в ограбленный да растащенный, а верней, в разграбляемый, расхищаемый ежегодно, — коль в существующий дом вообще.

Есть, кстати, в русском яз. «разграбляемый»? Вряд ли. Но в прежнем быте многого не было. Нынче — есть. Подогнать слово к жизни — грех допустимый, даже и нужный, и не сравнимый с порчею, скажем, нации. Я лингвист, — был, поправлюсь, — мир во мне зиждим словом. Так что единственно, чем могу реагировать на творимое со мной миром и отражать его, есть словесные выпады… В темноте, когда дворник мёл улицу и похрустывал льдом из луж, я, прогрев мою «ниву», стал заполнять её одеялами и матрасами, провиантом, одеждой, скарбом, посудой и барахлом для нас — для себя и для сына, с коим хотел побыть в предвесеньи, чтобы избыть тоску, а его, чадо города, сроднить с местом, нам памятным.

Собрались. Покатили.

Я оставлял Москву, где трудился — но потерял всё в мгле девяностых.

Хоть я не верю в рок, от него есть свидетели — род мой. Он был известен в старой Московии, не в петровской, европистой с виду, и не в советской; да и не в ельцинской. Нет ошибки: я «Кваснин» в буквах, кровью же — «Квашнин» чистый, в меру беспримесный; объяснил бы, если б нужда была, отчего и зачем субституция «ш» на «с» вышла. От давней славы род сберёг стать мужчин, шарм женщин, гордость предания, пару писем и — брáтину, злато-сéребро для застолий. В тыща четыреста тридцать третьем, после разгрома на Клязьме и в пору бегства князя Московского и Великого по прозванию Тёмный1, доблестный пращур мой, черносошный мужик, отразил врагов. Он орудовал, будто, грозной рогатиной. Спасся лишь воевода, это поведавший. Государь искал близких героя: «Сыщется муже, буди ми стольник, жено же — одаряти все милосты». Неудачливый полководец, но и правитель, он одолел-таки претендентов: быть умел благодарным? (Странно, что и державинский предок, некий Багрим-мурза, из Большой Орды тоже съехал в Москву при Тёмном). Вызванный из курной избы, пращур мой вскоре в тонких сафьянах топал в Кремле, в лад байке: из грязи в князи. Но столь же верно, что он весь век свой травлен был знатью; лишь браком с истинной Квашниной скрыл низкость. (Вновь нет ошибки. Пращур мой, из безвестного рода, назван по местности: костромская Квашнинка, сгинувшая в столетьях).

Здесь вопрос — Квашниных столбовых (бояр), с нами слитых царственной волей. Мы привились к ним, но кровь взяла своё, ветви вновь разбегаются: мелочь к нам, неустойчивым, возвышаемым и свергаемым, а исконная, эскалируя, до Самариных-Квашниных, вельмож. Что относится к костромским, к крестьянским, к нам то бишь, — еле трогает Квашниных старинных с их тремястами лет родовитости и с легендой о выходе благородного предка из «Сакс» (плюс «Рюрик», «Прус» и «Литовии», вплоть до «Рима»), — не из дремучего захолустья ведь! Чтя, однако, генетику, именную и кровную, я отыскивал и о тех Квашниных, боярах.

Список Макария: «Некто с киевских именитых муж, Родион Несторович з сыне в службе московския». Свод шестнадцатого столетия: «Зван был Нестор Рябец Смоленский…» Это исток Квашниных (старинных).

В 1337-ом, в битве, кажется, с тверичанами, Родион Квашнин одного из изменников «длань своима уби и главу его государю везе на пике, да и рече ему: господине, се ворога, месника персть еси».

В Куликовском сражении, Дм. Донского после ранений вынесли воины из полка воеводы, кто был Квашня И. Р. Первый русский, а не заёмный у греков, митрополит был Квашнин вновь…

Вот, вкратце, старшие Квашнины. Вот масштаб тузов как Московского царства, так и Империи: волостелей, оружничих, ловчих, стольников, герольдмейстеров, воевод и епископов, генералов, тайных советников, губернаторов и синодских надсмотрщиков Квашниных как предтеч нас, младших, сермяжных. Факт для сравнения: при Иване IV дьяк Квашнин, столбовой, из старинных, ездил в Рим с грамотой; а другой, костромской, быв в опричнине, гнал их, дабы мы, младшие, подхватили боярство, и при недужном набожном Фёдоре вышел в кравчие. Сын его, с Годуновым, сделался свой царю, стал окольничим и старался в реформах; он с Годуновым в лету и канул. Всплыли с Лжедмитрием; но коль многие (взять Романовых, получивших трон) укрепились, мы ослабели. При Алексее выбились в Думу, были послами (в Крым и Германию, также в Швецию), воеводами (в Новград-Северске, где Квашнин трагедийно пал при осаде), правили Мценском и пограничьем. Это — предания, фрагментарные и такого порядка, как в разговоре кто-нибудь выскажет, что при Грозном предок был тем-то, мол, а при Павле — вот этим. Беды у младших; старшие — в славе…

Но, впрочем, всё равно, столбовой Квашнин, сельский либо их помесь. Тонкости лишни и здесь не значат. Старшие всем берут, кроме (в чём и пикантность): их патримонии2 все утеряны, меж концом и началом только легенды. А у нас — вещь. Реальная. То есть брáтина, злато-сéребро с текстом: «День иже створи бог, взрадуем, взвеселимся в он, яко бог избавляет ны от врагов наш и покори враг под стопы нам, главы змиевы сокрушаи»… Я порой глажу хладные формы в сеточках пáтины. За окном круговерть: ложь, свары, алчность и хамство, пошлость и горе, бедность и муки, фальшь и разбои. Я же вне времени, при незыблемом корне, что есть традиция, русскость, якорь в истории… При Петре Квашнины обучались в Голландии как «птенцы гнезда». Но они были русские без неметчины, насаждавшей, кроме одежд, чин пьянства, войн и дебошей. «Мыслю, — так, по легенде, наш Квашнин укорял царя, — хоть мы аки скот в хлеве, грязны и глупы, компас не ведам, в немцы не хощем; но днесь разбойникам честь, убивцам; войски да флоты многи не надобны, поелику землёю русской не справимся, а она велика есть. Также немилостно тяготить к войне, да немецкия нови, коль русскость в скудости. Парадиз твой для избранных сотворяши, тыщи же голь одна. Что стремишься от русских нас? Мы Европей не хуже, ибо мы Русь Свята…»

Квашнины (не Самарины) кто случился в Якутске, кто пал под пыткой либо в чинах отстал, а кто сослан в деревню бедствовать, из бояр став дворянчики костромские, тульские и, спустя поколение, — однодворцы. Некую Квашнину П. (может, Пульхерию) взял купец Самоквасов, вроде, при Павле. В век Александра ветвь Самоквасовых-Квашниных блеснула первогильдейством, в век николаевский — разорилась, сгинула в писарях, гувернантках, мелких чиновниках, разночинцах, дьяконах, свахах.

Нам не везло. Весьма.

Но порой дух парит от квашнинского векового барства!..

Я с облегчением покидал Москву. Сзади, в скарбе, теснился мой пятилетний, длинный и тонкий, в мать, светлый мальчик.

— Мы с тобой как Багров-внук к дедушке, — я сказал.

— Он каким был, пап, Багров-внук? Объясни, чтоб я знал его.

В рассуждениях о башкирских степях Аксакова, о деревне Багрово, Бугуруслане и Куролесове я катил; а потом свернул к центру.

В Л. переулке я, с сыном зá руку, выбрел к офису с серебристыми окнами, сделал шаг по ступеням чёрного пластика, чтоб прочесть гравировку чёрным в серебряном: «1-ый Пряный завод Г. Маркина», тронул кнопку, тихо вошёл вовнутрь. Фешенебельный интерьер и клерки (девушки в чёрном, юноши в галстучках) — всем владел мой друг детства. Нас поприветствовали: «Оу! Здравствуйте!» Но я знал, чтó реально будущий вон тот Гейтс, в двадцать пять разъезжающий в «порше» и побывавший в Фивах и в Англии, либо та мисс Изысканность с карьеристской ухваткой — чтó они думают про облезлую и набитую скарбом «ниву» и про меня, в довес, в моих старых ботинках и в старой куртке над свитером, дурно бритого, долговязого до сутулости и худого, с тусклыми взорами (в драных также носках, понятно), с мальчиком в шубке, траченной молью.

В стильной приёмной Мила-ресепшн встала из-за стеклянного делового бюро, отворила дверь.

В кабинете сквозь чёрные жалюзи бил свет. Прозрачный стенд являл пряности: бусы перцев, стружку корицы, огненную сыпь чили, рыжий шафран, ваниль и изысканный кардамон, гвоздику, светлокаштановый порошок имбиря, ядра муската, тысячелистник, тмин и базилик, лавр и аир, котовник, мяту, солодку, стевию и бадьян, монарду, фенхель с анисом. Пахло как в тропиках. Чёрный стол вмещал ноутбук, фотографию на подставке, сотовый, органайзеры, документы. В кресле был некто с сивою чёлкой и в мешковатом, словно на вырост, стильном костюме. Он улыбался мне и растягивал сеть морщин у глаз (только нос, аккуратный, даже изящный, выглядел юно). Где-то с опущенной вниз руки с сигаретой плыл редкий дым.

Се «Марка», он же Георгий Матвеевич, мой друг детства. Мы с ним с Приморья. Там, сорок лет назад, мы с ним плавали на плотах в разливы, с луком охотились на фазанов, крали детали для «космолётов» из технопарка воинской части. Там под ноябрьским солнечным ветром мы с ним стояли возле парадных стройных расчётов вместе с отцами. Я был романтик, плачущий от сверкания труб оркестра. Он был прагматик, знавший структуру, полный состав полка, всю конкретику. Мы и рыбу ловили: я чтобы есть её, Марка — выменять и продать. В итоге он заимел тьму денег. Я был должник его.

Посмотрев на донжон золотистых часов под ретро, он поздоровался со мной зá руку.

— Выпьешь?

— Нет, за рулём.

— Подобию, — подтолкнул он сонному чаду трюфели в малахитовой чашке. — Нá, Антош… Чем обязан?

Я, сев в зелёное и скрипучее кресло (сын сел в соседнее), начал: — Ты не обязан. Я, я обязан.

Он, взяв коньяк (Martell), плесканул его в рюмку, медленно выпил и затянулся, вздев сигарету между двух пальцев. Он, верно, думал, что я про кедр? Мне вспомнилось: много лет назад я в своей долговязости не успел бежать; твёрдый, в жёстких чешуйках и в смоляных подтёках, ствол привалил меня; Марка вырыл близ яму, чтобы я сполз туда. Или как, покидая «Челюскин», где мы подвыпили, я увидел вдруг нож (отчего я был выбран, не из-за роста ли? впрочем, мне не везло всегда); на боку моём до сих пор шрам; Марка отвёл удар.

— Нет, не то, — я прервал его. — В том я жизнь тебе должен, и это помню… — Я помолчал. — Нет, деньги. В целом немалые, Марка, деньги, — я уточнил тотчас, раз сидел с лордом пряностей и с недюжинным биржевым посредником. — Речь о них. О них.

В девяносто четвёртом — был третий год реформ — он приехал. Просто зашёл в НИИ, в наш отдел: роста среднего, мешковато одетый, в искристой шляпе и с сигаретой в двух прямых пальцах, вдрызг «новый русский». Прибыл для дел в Москве, пояснил он, и рассказал про «Владик» (Владивосток), где жил тогда (где я сам отучился в ДВГУ, филфак), где теперь криминал и чиновники рвали бизнес; автомобили, рыбная сфера, лесоповал — всё «схвачено». Он пытался пристроиться, сделал пару афер, был в розыске, и не только милицией. Начал он с разведенья песцов; обманут был. Закатился в другой район, где на станции карбамид — ничей. Он забыл бы факт, но услышал вдруг, что китайские фермеры ищут тысячи… миллионы тонн карбамида и платят доллары. Гарнизон, где мы жили с ним в детстве, был по-соседству, и офицеры за выпивку, за подарки, «просто так» помогли. Он снял «нал» в инвалюте, создал «East.comm» (торговля) и пирамиду, схожую с «МММ», крал медь с алюминием и титан в лётной технике; убежал от бандитов вроде в Малайзию, был во Франции. Он мне много открыл тогда. (Я не спрашивал, я тогда с горя пьянствовал не без повода; ну, а нация хапала, попирая друг друга). В баре той встречи я взял горчицу, чтоб сдобрить рыбу. И он придумал вдруг, что не спирт, не компьютеры, не строительство, а он специи выберет как прикрытие дел на бирже и авантюр своих, также, кстати, как промысел. В подмосковном Кадольске, после и в Митрове, он в цеха старых фабрик, снятых в аренду, ввёз автоматы, добыл продукцию и, под слоганом «Первый Пряный Завод Г. Маркина», спёк дешёвые, позже фирменные, с ярким лейблом, пакетики; разместил в Москве и по области склады, в частности, на востоке и севере, для приезжих. Вытеснен из НИИ безденежьем и ненужностью, оказалось, лингвистики (но и тем, что случилось в семье моей, отчего мне с трудом с тех пор доставалась усидчивость и возникло желание смены мест), я стал дилером Марки: брал его пряности и сбывал их. Впрочем, брал пряности и в других местах.

— Для меня, Марка, деньги, — я продолжал.

Съев пятый, кажется, «трюфель», сын был испачканный, а обёртки совал в карман, озирая худого сивого дядю.

— Думаю, тысяч тридцать у. е., — открыл я (в мире инфляции всё считают на доллары, а зовут их «у. е.»). — Тридцать тысяч. Может, и больше.

— Квас, мы узнаем.

Вызванный клерк, сказав, что за мной «кредит в тридцать тысяч четыреста тридцать долларов восемь центов», быстро поправил чёрный свой галстучек и ушёл.

— И…? — бросил Марка.

— В общем, не знаю, как их верну.

Он взглядывал на часы.

— Жду венгров, ты извини уж… Если на вскидку, твой процент должен быть пятьдесят или сорок, чтобы кормить тебя. А тут кризисы, конкуренция; век посредников сякнет; и ты стал лишний. Год назад либо три ты работал кой с какой пользой. В наши дни даже я в поту. У тебя Ника с сыном… — Он качнул сигаретой. — Что с тобой делать? Ну, предположим… Знаешь немецкий? Скажем, беру тебя переводчиком. Не ходи, лишь в бумагах ставь подпись. — И он глотнул коньяк: — Щепетилен? Но ты на жалованье и так, раз должен.

— Нет, — возразил я. — Хворости… Потеряю свободу… Главное, жуть устал — от условностей, от у. е. устал. От условных вещей устал. Мне почти пятьдесят и… Хватит… Я благодарен, но не хотел бы… Ты и я… Ведь у нас много общего в прошлом, вольного, чистого… Деньги портят… Ты очень дорог мне… Нет, прости… Долг отдам… После… Ладно? Ты ведь потерпишь?

— Ника как? Я пол-года здесь не был.

Я б налгал, что пришла в себя, безмятежна, уравновешенна, как бывало, и тихо радостна (умолчав, что болел и тянула одна, мы в долгах и мне страшно: страшное есть предчувствие). Марка был за границей, и он не знал всего. Я б налгал ему запросто. Но в дверь сунулась морда в кремовом галстуке, коя гаркнула, хочет, «слышь, без свидетелей, побазарить пяток минут».

— Тайн не держим, — щурился Марка.

— Зря, — гость свалился подле нас кресло. — Кто много знает, он долго мучится. Это, Библия.

Марка ждал.

Гость комплекцией был борец. — Вам босс, Николай Николаич, типа там, кланялся. Он слыхал про вас, когда вы звались Маркой, делая на востоке нашей отчизны, — мы её любим, — всяческий бизнес. Вдруг вы слиняли. Но он нашёл вас. Он из Госдумы, он может всех найти. Николай Николаич, он, типа, кланялся и вас хочет в партнёры… Хаза отпадная… — Гость глазел вокруг. — Мы охранная фирма; это, спортсмены там, из спецов, те де. Наши лучше. Вашего тронул — он сразу свянул; вон, слышь, кудахчет. Мы вам полезные, Николай Николаич это считает. То есть вас ищут важные люди, вроде Корейца, а у вас фирма, также семья притом, чтоб туда-сюда вскачь скакать серым козликом… Николай Николаич с авторитетом. Я вам понятно? В ценах сойдёмся, тут без проблем, ништяк. Николай Николаичу каждый… — Резко пресёкшись, гость вынул трубку, склочно звонившую, и спросил: — Гвоздь, ты?.. Что?.. Базлает?.. Падла не хочет?.. Вскорости буду… сделаем… Извиняйте, — спрятал он трубку. — Это, подумайте. Преступления против личности вам не надо? Сёдня прихлопнули, прямо в «мерсе», ну, с «Оптимбанка» — то. Ба-альшой был! Очень бальшой вип!

Марка смеялся. — Сколь замечательный человек ваш босс! Мой респект ему. Но я связан контрактом; нет причин к беспокойству.

— Будут причины! Ваши заводики… Слышь, не цените вы, не цените… — Гость, крутя плечом, подымался. — Буром не прём, не думайте. Николай Николаич мог бы восток качнуть, там, братву и Корейца. Но понимает, кто вы и что. Вот номер… — Он вынул карточку. — Днём и ночью. Мало че пе кругом? — Он кивнул мне. — В этих всех случаях, говорит Николай Николаич, нужно закваски. Рад был, в натуре… — И, убрав непожатую толстопалую лодочку, гость пошёл к двери, как горилла.

Сразу и я встал. Хоть мы не виделись, может, с лета (хворь моя и отъезд его), я корыстью: выклянчить денег, — пусть без того был должен. Но, то ли так ослаб, что стал совестлив, я не мог просить и сказал лишь: — Первый визит таких? Гадко. Пакостно.

Он кивнул.

— След с Востока? Что ты там делал?

— Я делал деньги, крупные деньги. Я генетический спекулянт… Кореец? Авторитет? Да, было. Я с ним делился. Он счёл, что мало.

— Офис — не в банке счёт, не упрячешь. Будь осторожнее. И семья твоя…

Он допил коньяк.

— Дочь с женою на Мальте, скоро приедут. Я позабочусь… Не таковую я жизнь хотел, — продолжал он. — Двигаю деньги, биржи и акции; вот завод веду. Из столпов, дескать, рынка, «Форбсом» отмечен… — Он почесал нос кончиком пальца; между других двух был его «Кэмел», вяло дымивший. — Только ведь было всё уже, было: эти Морозовы и Гобсéки. Где они? Для чего теперь мы: Кац, Факсельберг, Фриман, Шустерман? Революция — не экспромт от нехватки хлеба, как утверждают…

В дверь вошла Мила. — Гости!

Марка шагнул ко мне. — Извини, бизнес-встреча… Чаще звони, Квас. Встретимся.

Я повёл сына к выходу. Мне навстречу шли люди, разные венгры. Ярость напала, я зашагал на них. Дурно выгляжу? Но я здесь на своей земле! — возбудились мысли. Я здесь, в России, странной, блаженной, нам воспретившей культы маммоны! Вспомнилось, что есть русские, кто, кляня иноверие, безоглядно заимствуют чуждый быт, как будто бы тот не следствие чуждых принципов, словно внешне быть кем-то не означает, что ты внутри как он. Но что я из себя являю, пусть неудачливый, надмевался я, — за тем русскость и право гордо здесь нынче шествовать. Чудилось, когда шёл на них, респектабельных и ухоженных, словно русского выше нет, словно я несусветно, непревзойдённо прав! Пусть Фиджи, «бентли», пентхаус не про таких, как я, но под ними — моя земля! пращур мой здесь владел! — я мыслил в жажде явить им смутное и неясное самому себе, но громадное и несметное, вдохновенное до восторга, это ужо вам!!!! Встречные жались в видимом страхе. Я миновал холл, вышел вон и, втянув звонкий воздух, выдохся. Здесь, в колодце домов под солнцем, чвикали птички, пáрили кучи грязного снега, лёд в лужах плавился… Гулко хлопнул я дверцей «нивы». Гул и хмельная, томная оглушённость — только в Москве весной в старых улочках. Я следил, как у задних дверей магазина выгрузили груз лакомый: вина, сыр, сласти, булочки.

— Ешьте пресный хлеб! — объявил я, предупредив хнык сына что-нибудь прикупить: средств не было на еду, тем более на поездку; топлива — на полста км. Всего не было, кроме тяги… или стремления… не стремления — а потребности ехать словно бы в тайну, нужную сыну, бывшему сзади, Нике, жене моей, но и мне и всему, верно, свету. Я здесь для денег — и не для денег. Я съездил к близкому перед нечто, что всё изменит, вот что я понял.

Деньги же выпрошу у приятеля, с кем знаком со студенчества, когда он читал Диккенса под коньяк и джин, бормоча в слезах, чтоб я вник в судьбу принца Уэльского, коим он, дескать, был (вставлялось, что, кроме этого, он не «Шмыгов», а «Шереметев», то есть он наш-таки, из российских). Пить-то он пил, но виделось, что цель знает. Мы с ним расстались: я на Восток к себе, он в Москву. Забылось бы, не случись переезд мой тоже в столицу. Он служил в МИДе и вёл при встречах лишь о себе одном, открывал министерские тайны, сплетничал. Я, ведом идеалами, брезговал трёпом, но притом чувствовал, что, пиши мемуары, он бы прославился по любви своей к факту. Вдруг он пропал, Бог весть куда. Без него шёл спектакль воровства и распада в бывшем Союзе. Он возник в девяностых, предом от шведской электрофирмы. В пятницы мы ходили по барам (он их отыскивал в новомодной Москве повсюду), вёл о Европе, где не пристроился, о своём новом месте и о правительстве, где он взятками всех имел-де. Пил он чрезмерно, делаясь жалким, то вдруг заносчивым. Ему было полста почти; щёки впалые, чернь волос (парик) с серебристостью, голливудские зубы, плюс нечто кунье в облике и в повадке. Женщин с ним не было, он о них заговаривал редко. Я к нему ехал.

— Чувствуют взрослые? — произнёс сын.

И я опомнился. Здесь со мной моя кровь, здесь живая душа, о которой забыли. Ради него, в том числе, я и еду, но — игнорирую, поместив среди скарба и бродя в прошлом, в сгинувших фактах.

— Что, сынок?

— Дети чувствуют, — пояснил он. — Взрослые чувствуют?

— По-другому.

Да, я не знал ответ. Много прожито, полон знаний и опыта, а — не знал.

— Иначе, — стал я домысливать, выезжая к бульварам. — Чувствуют смутно. (Он молча слушал). Взрослые, Тоша, чувствуют мельче, как бы условно; даже сам Моцарт. Чувствуют постно и через мысли, словно в тумане. Вроде как спят всю жизнь.

— Есть хочу, папа. Булочку.

Я пристал к ряду зданий, где, в белизне с чернотой стола, Шмыгов, модный очками, вскрикивал в трубку пафосным голосом; лента факса ждала его. В смежной комнате кашлял служащий, а другой тэт-а-тэтил лазерный принтер. Некто из юных был подле Шмыгова: в белоснежной фланели с поднятым воротом, в молодёжных ботинках, с длинной серьгою, сизоволосый и прыщеват. Взяв сотовый, Шмыгов нас познакомил (жестами), и Калерий, так звался некто, глянул, как рыба, парою óкул. Вряд ли он сознавал меня, вряд ли чувствовал, что я жив вообще.

— Запарили! Утомили! — дёрнулся Шмыгов, кончив с мобильным и подымая трубку от факса, чтобы вопить в неё с прежним пафосом.

А я видел стеллаж с товаром: сенсоры, кнопки, лампы, плафоны, счётчики, разных типов реле и плафоны, вырезы утеплённых полов etc. Швеция… Как Россия — тоже окраина в хмурых влажных лесах. Но — Europe с тягой к вещности… Горе нам с бесконечной землёй, пленящей нас, не дающей познать себя! Вечно смотрим в даль, отвращая опасность и поспешая, где ни затронут вдруг непостижный, да и не наш совсем интерес. Безумные, злимся, лаемся во все стороны в напридуманных злыдней, пыжимся, мним весь мир больным — но мы сами больны. Смертельно.

— Всё! — Шмыгов снял очки с куньего и сухого лица. — Болтал с одним: мол, нам в честь дружба с вами, ценим посредников. У нас счёт в вашем банке… что, не «Москва» ваш банк? Он: берём у французоу, но он готоу смотреть наши цены и, твердит, банк «Москва» хоть и есть такой, но он пользует «Бизнесбанкинг», и реквизит назвал. Вот такие дела, dear мой герр Кваснин, сэр! Нравственный кризис. И аномия… — Он вынул «ронсон», бренд-зажигалку. К счастью не связанный никаким родством и имевший счёт за границей (чем и прихвастывал), он встречал беды смехом. — Я расскажу, чёрт… Парни, чайкý нам! — бросил он служащим и зажёг сигарету. — Я жил в Советах, есть малый опыт. Как раньше было? К нам от французов, но и от турок лектрофигня плыла, чтоб под еуростандарты, — он кивнул на стеллаж, дымя. — Турок выперли за халтуру. Шмыгов же — и французов вон, «Лигерана». Был экстра-класс! И где он? Где-нибудь, но никак не в престольной, где Феликс Шмыгов сверг его для своей шведской мамы, чтоб сыметь бонус… Чай? — Он сел в кресло. — Блеск чаёк!.. Dear, знай, в каждой сделке мне — бонус, доля валютная. Чувствуя, что я асс, я — в Швецию, в головную контору вру, что вот-вот уйду к немцам в славный их «Симминс». И, одновременно, шлю контрактик в парочку лямов. С кем? А с КремЛЁМ шлю! Прежний торгпред их лям в десять лет слал. Шмыгов им — тридцать. Что они? Дали факс, что мне бонусы. А я в «Симминсе» НЕ был! — он лаял смехом. — Я сблефовал, сэр! Шмыгов, сэр, ТОТ ещё! — Он стряхнул пепел в пепельницу. — By the way, я звонил раз, но Береника… О, чёрт, забыл совсем! — подскочил он шарить в бумагах. — Где сучья карточка?!

— Феликс, денег бы, — попросил я. — Рубликов триста.

— Да без вопросоу! — Вынув бумажник из крокодиловой кожи («стоимость триста доллароу!»), он взглянул на потёртый, мятый мой вид. — Дошёл ты… Ну, как я шведов-то? Повышение на пять тысяч! Dear мой, помнишь бар, «Bishop’s finger»? Прямо сегоднячко в честь события…

— Не могу, — извинялся я, пряча деньги. — С сыном в деревню…

— Сколько лет?

Спрос досужий, как и обычно. Я сказал: «Пятый», — может быть, в сотый раз. Он спросил, как «вообще» дела, набирая вновь номер и извиняясь, что, мол, нужда звонить, и вопил абоненту, гладя Калерия. Я простился с ним. В мире сём я был лишний и отторгал сей мир эмиграцией.

Я сходил после в «Хлебный» взять сыну булочку. Мудрецы осудили бы вред муки с разрыхлителем, эмульгатором и отдушкой, варенной в сахаре, испечённой в трёхстах с лишним градусах в маргаринах, что распадаются на индолы-скатолы. Но я купил её. Мы давно в первородном грехе. Мы в vitium originis.

Я сообщил, как двигались в пробках, что он ест вредное.

— Почему?

— Потому что давно вместо хмелевых стали пользовать термофильные дрожжи; вред микрофлоре, так как в кишечнике квадрильоны бактерий…

— Деньги достал, пап?

Я глянул в зеркало: сзади ел булку мальчик.

— Неинтересно?

— Не-а, — трещал он. — Лучше про деньги. Все про хлеб мало, только про деньги. Я звонил бабушке, что игрушечный динозавр стóит — как её пенсия! И вы с мамой про деньги, не про бактерии. Разговаривали, я слышал, ты сказал, что займёшь их, чтобы нам съездить, а пока ездим, мама добудет. Деньги нужней.

Я понял, что я не стану, как Авраам из Библии (патриарх то бишь) важной личностью, респектабельным VIP-ом, базисом рода. Это во-первых. Кто я? Шваль, шушера, лузер, лавочник, слаб себя кормить, а не то что ещё кого. Школу кончил отлично, в ВУЗе позвали, помню, на кафедру, в НИИ к докторской приступал. Толк? Всё обвалилось, всё пошло прахом. Бездарь, кулёма, лох, неумеха… А во-вторых и в-десятых и окончательно — мне конец, если я, год болея, вижу жизнь, словно вещь вовне, словно мы разлучаемся.

— Деньги есть, — объявил я, съехав на МКАД. — Немного. Так, рублей триста.

— Столько, пап, динозаврик стоил! Что тут поделаешь, надо ехать… Ох, дети учатся или ходят в детсадики, а я езжу. Что тут не поделаешь? — лицемерил он.

МКАД была смертоносной: узкой, разбитой, с ямами между встречек, в язвах заторов. Мчащие хапать, грабить, паскудить (и побыстрее, чтоб себя сделать в новой формации), люди мёрли от стрессов в долгих стояниях, ссорились, убивали друг друга и расшибались. Вспыхнул раз бензовоз на спуске, я проскочил-таки перед взрывом. Лопалась камера — и в грязи, под дождём, ветром, снегом, с шансом быть сбитым, я заменял её. МКАД была точно дантов круг зла и агония с эмуляцией в нечто с ником «Россия».

О, неспроста всё!

Вдруг пробил час и явлено: «Возжелал Я запнуть сей мир и сгубить людей»?

Чур, Москва, ясли мерзостей, нянька зомби, монстр пожирающий, тварь стяжания! Да останешься в своей МКАД, как в зоне!

Нас ждал Кадольск — из пасынков, подражающих мачехе. В этом городе ста заводов, впавших в коллапсы и ставших складом импортной дряни, жили отец мой, мать и мой брат (больной); жили с самой отставки отца со службы. Мы к ним поехали, чтоб наутро и трогаться, благо, цель и их дом — на одной прямой.

«Нива» прянула в воле ровных, даже неистовых скоростей своих после жёванно-дёрганных и ходульных ритмов столицы. Мы неслись вдоль сверкания подмосковных полей в снегах. Магистраль («М-2») холодна пока для курортников, чтоб мчать в Сочи (в Крым), и для дачников. Оттого чаще мы обгоняли: фуры, автобусы и водил из «подснежников». Я топил педаль, чувствуя, как отзывчив старенький транспорт. Скорость под сто почти; «ниве» хватит… Но вдруг последовали рывки, мощь спала, и не на пятой, а на четвёртой… вскоре на первой рыкавшей скорости я дополз до обочины, вылез и, разглядев вдали съезд в Кадольск (первый съезд, их всего было три), отвалил капот. За спиной пёрли фуры, брызгая грязью с долгими рёвами. Наконец они стихли. Вновь возник шелест трав в полях, карк далёких ворон, скрип рощи… Я протёр жгут к свечам, изучать стал контакты… Разом надвинулась тень — джип, чёрный, с рингтульным тюнингом, «шевроле». Приспустилось стекло под сип:

— Малый, слышь? Где ловчее на Чапово, чтоб скорей? Нам туда.

«Малым» бросился стриженый, белобрысый, в белой рубашке, алый, словно придушенный, апоплектик, тип лет под сорок, с мутными глазками под белёсою бровью. Он был без шеи, с голосом сиплым… «Малый» — обидно. Но мы на трассе; здесь в цене помощь действием: объяснить маршрут, буксирнуть, одолжить домкрат, топливо. Апоплектик, выдавший «малый», может быть очень славный, лишь невоспитанный; да и звать меня по латыни именно «Малый». И я ответил: нужный съезд третий, где указатели на Клементьево и ш. Крымское, по какому в Кадольск и в Чапово.

Он взглянул на шофёра — на того самого, видел я, гостя Марки, в бежевом галстуке эмиссара-громилы некого «босса», и джип рванул вперёд, унося белый знак, особенный: шесть-шесть-шесть, — числа зверя, то ли иное что: «з 666 нн». Он спросил, значит, Чапово, где у Марки завод. Консенсус? Договорились? Едут принять объект? Вдруг спросивший — тот самый босс «Николай Николаич»?

«Малый…» — он обратился? Я не старик ещё, размышлял я, трогая с места, но и не «малый». Он так — по глупости, сам моложе меня, новорусскому навыку фанфаронов на джипах всех считать сором. Кстати, в провинции, куда едем, в правиле «малый». О, я там к «малому» не за день привык, усмотрев цель задеть меня! Апоплектик, в конце концов, мог быть в прошлом туляк.

Я ехал; и было жарко, как и всегда в закупоренной, с печкой, «ниве», движущей к югу. Но от просторов в яркости света я успокоился, будто выступил из поношенной кожи в новую, из червя в хризалиду — выступил и поплыл, восклицал поэт, в «хоры стройные»!

В бок мне вмазала боль с темнотой в глазах. Тормозя, я отдался смятению враз со слабостью — симптоматике цепкой хвори. Всё расплывалось, вздыбивши ужас в склизких туманах, где бродил Авраам, князь веры, стыли рацеи, гнил детский образ… Боже!

Я стал терзаться, думая, для чего я жил, если мир, куда кану, страшен: там кости, страхи, прах и укоры. Я хочу — в рай; раскаяться у врат рая. Хочется истины, что простит грехи… Впрочем, я не убил пока и гадаю: что мне привиделся детский труп? Зачем он?

— Пап, — сын толкнул меня. — Будешь плакать, да?

Я соврал, что не плачу, но отдыхаю и что до бабушки близко… Вновь «нива» смолкла. Вновь я, открыв капот, обозрел весь блок: фильтр, насос, поплавковую камеру. Устранив сбой, плюхнулся вновь за руль, когда тот же «шестёрочный» джип наплыл. Апоплектик без шеи, с сросшимися белёсыми бровками, просипел:

–…отверзохали б за такие советы!

И он умчал.

Разгневанный, я рванул вслед, вспомнивши карабин, что в скарбе. Я, ни живой ни мёртвый, хворый, ослабший, жаждущий истин, я распалился вдруг, отчего я не в «вольво», не в «BMW», не в «мерсе», не в «мазерати», чтобы, догнавши, вбить в него пулю. Хам и ничтожество!! Он ошибся дорогой, я же виновен стал?!

Мерзость вышла бы, догони я их… Но квашнинство, впавшее в мозг, взрыв попранного, мельчавшего каждодневно достоинства и гордыня быстро поникли. Взяв седативных пару таблеток и проглотив их, я щёлкнул радио; там «Беременны временно»… Нет, стоп! Музыка мне преддверие. Не слова — речь Бога. Музыка, упредившая смысл, — речь Бога; в ней ритм истины. То, что сброд портит музыку, чтоб излить себя и к наживе, это опасно. Я весь в предчувствии, что, случись ещё в музыке муть поднять, — смерть нам. Сгинут пусть дискурсы и науки, веры исчезнут — ею спасёмся. Лучше треск трактора с крошевным дребезжанием, с хрипотой карбюратора, с громким треском глушителя, чем попса. Райский змий на словах налгал, а в попсе сама жизнь лжёт именно чем нельзя лгать — сущностью. Мы и так смотрим, слышим не жизнь. Мы отторгли жизнь. Жизнь чужда нам в той степени, что нам страшно общаться с ней. Нам она, жизнь, во вред, мы к ней входим в скафандрах; мы ей враги впредь — иноприродные. Мы глотаем наркотики, чтоб забыть её и избыть. Наркоманом ab ovo3 был Авраам, кой решил жить по-своему. Кто искал героин и опиум, а вот он искал Бога как щит от жизни. Бог его бзиком стал и наркотиком. «Покажусь живым», — вдруг решил Господь навязать Себя. Выбор пал не на грозного фараона, не на мыслителя Древней Греции, но на отпрыска Фарры, на скотовода. «Ты вождь народам, ибо Я Бог твой», — рек Господь. И Аврам удивлялся, что, отодвинув мир и всё бросив, кроме, конечно, сиклей с рабами, — он не исчез отнюдь, но живёт при содействии не харранского либо урского и иных богов, но могучего Бога личного…

Здесь вопрос о моей судьбе: для чего мне абстракции: Бог, Аврам-Авраам, прочее? Где и что Бог? Мне для чего Бог? Да и Авраам — что? Кто он в реальности, а не в Библии тот Аврам-Авраам? И, главное, кто зачинщиком? Вдруг не Бог патриарха-то — но Аврам налгал Бога с целями? Бог молчал; Бога, может, и не было. Вдруг Бог — фикция?

Возле дома в Кадольске я сына высадил и повёл «ниву» на ночь на спец. стоянку. Мне очень нравился путь оттуда длинной аллеей (липы, боярышник) за некраткое удовольствие, что иду я не в собственный скорбный дом, полумёртвый дом, а к родителям, где пусть горе, но где и радость. Я им звонил больной, и мать думала приезжать. Днесь март уже, я в ремиссии, хоть печёт внутри, и приехал к ним, пусть транзитом к другим местам. В магазинчике я взял яблоки, кориандр, петрушку, хлеб с консервантами, сыр протравленный… Я забит консервантами, я забит словосмыслами! Мне б сойти с путей мира, чтоб Бог призрел меня, как Авраама!

Боже, ПРИЗРИ МЯ!!

И меня затрясло всего, плоть и психику. Постояв у дороги, чтоб машин не было, я в скачках пересёк её; сумка с купленным поддавала с запястья. Пальцами я сжимал себя — не рассыпаться!

Я вбежал в салон, озаглавленный «К… (и) Ч…» (текст выцвел). Это был «КнигоЧей», солиднейший магазин канцтоваров, прессы до Ельцина, и я в прошлом бродил в нём; там продавался, помню, мой опус «Знак предударного вокализма…» Был я, наверное, «книжный червь» и «ботаник», всё читал сразу, всюду и часто, а в результате стал эклектичным в мыслях и чувствах и неустойчивым, как Пизанская башня, без всякой цельности; стал наполнен словами, разными толками, то есть смыслами. Но так было давно, давно. «КнигоЧей» трансформирован. Нынче здесь — россыпь видео, там — отдел пылесосов и бытовой пр. мелочи, плюс ряды холодильников и стиралок. Книжки в углу, блеск титулов: Тэх Квандистиков «Запасной костолом: ва-банк», Ева Эросова «Дрянь просит», Крах Куннилингам «Лезвие бритвы»; также «Расправа», «Шмарная Ялта», «Мент» сериографа О. Кхуеллова, — всё рвалось из обложек с фото-коллажами автоматов, пальцев над «баксами» и колготок, спущенных книзу.

— Вам чтиво круче? Вот, посоветую: террористы, кровь, пытки, баксы, естественно, женский труп вверх ногами… Нет? А вот это: туз из правительства, как он начал, где что украл, убил кого. Компромат!.. Впрочем, в вас склонность к правде? чтоб натуральный сюжет? чтоб образность с философией? Вот вам книжечка… Ну, да, кровь. Только здесь кровь вторична, здесь случай жизненный; здесь с чеченской войны возвращается Он, герой, бьётся с мафией, кровь-любовь; а Она как-то очень естественно вдруг сестра главаря. Пикантно. И назидательно. Типа, Он, герой, победив, не решил проблем и — в парижи… Нет? Вам в тоску Чечня? Есть тогда покет-бýк в цветках, чистый дамский роман — с фривольными, впрочем, сценками… Ну, а вот политический как бы даже наезд на власть, про кремлёвских генсеков… Вам из Аксакова? Здесь таких и не знают. Здесь город простенький: детектив и порнушка, женские сопли. Здесь, уважаемый, лишь Кадольск, а не Лондон, здесь город силы; здесь мелодрамы, здесь любят китч, увы! Он как был — так и есть, наш великий, ясно же, русский… Что, карандашик вам?.. Заходите!

…Я минул дом и второй затем с решечёнными окнами (могут, часом, залезть убить). Справа был захламлённый пустырь в кустарниках до соседнего дома. Всё звалось «кризис», переустройство, время насущных-де перемен… По мне же: кризис не в сломе неэффективного. Кризис в том, что слова относительно «лилий» (что не прядут, не трудятся, а одеты-де Богом) сдвинуты к свалке.

Вздумали — денег.

II

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Rusология. Хроники Квашниных предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Великий князь Московский (1415 — 1462).

2

Патримоний — наследство, родовое имущество.

3

От яйца, с самого начала (лат.).

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я