Романтив про первородный грех, основавший историю и покончивший с предысторией. О непадших и падших. Об аутистах и олигархах, разуме и законах, об интеллекте, женской обители, словобоге и Боге, столпниках, идиотах, ценностях мира, смерти и жизни, о христианстве и Андрогине, рае и истине и vaginе. Книга содержит нецензурную брань.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Сей мир. Стена предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
4. Инокиня
Обитель, где, кроме матери Даны (Риммы Берсеневой), подвизались ещё душ двадцать, хоть и была близ Вопли, маленькой речки, но топонимилась не по ней. В Москве, по россказнях, жил дурак рода знатного; он ходил в колпаке из меди и крыт был волосом с головы до пят, изнурял себя гладом, хладом, молитвой, скликивал бедствия, да на стогнах и папертях вопиял о «порухах царских великих». Царь его миловал. Но постфактум в калужский край был свезён человек с напутствием «вопияти свободно и невозбранно», с ним и боярыня. Он стенал-вопил, зарываясь под землю, чтоб «из глубин воззвах»: чем-де больше «унизится», тем слышней будет богу. В ямине, выкопанной ногтями, вóпленик умер. Год спустя возвела его мать-боярыня церковь Власия и келейку, где пребывала. Много чудес пошло! Близ неё поселились скитницы… Смута 1605-го лад, однако, попортила, а боярыню взяли в плен поляки.
В дни Филарета обосновалась Воплинская обитель, в коей спасались только мужчины, что возвели храм Спаса. Скитницы гнали их и прогнали «милостью Господа»; разорённый храм Власия восстановлен был, опоясался кельями и стал славен, ибо умножились чуда женские. Года тыща шестьсот тридцатого, в день тридцатый июля, мощи блаженного обрелись нетленными; от царицы за это в дар были земли, ловли и лес. При Анне Ивановне скит расширился, оказавшись любезным ей из-за некакой тайны: то ли внебрачный царский там плод рос, то ли её фаворит оттуда. Но через ряд лет (волей Синода, также падением общих нравов) пустынь близ Вопли упразднена была; церковь Спаса порушилась… При Советах топорщил каменный остов только храм Власия как хранилище техники. В девяносто втором году, вслед за тем как «блаженныя Евфросиния» из деревни Клипаново Тульской области оказалась из Вяземских и в мощах врачевала, вдруг калужане гордо ответили, что и в Вóплино, что стоит от Клипаново за Окой в полях, не иной кто строил обитель, как преп. Христина (Юл. Хитровó), мать «вóпленика-юрода, столпника в ямине». Обрели её мощи и упокоили рядом с найденными от сына-де; потянулись паломники; быть пошли чудотворности.
Когда Римма Берсенева оказалась здесь, храм бл. Власия, штукатуренно-белый, с длинным крестом, со службами, возносился над белой ж/б стеной. Порядок был строгий подвигом «матушки». Срок спустя приняла Римма пóстриг с именем «Анна», став в шести избранных, остальные же в пóслухе. Римма жаждала и страшилась рвать связи с миром: жаждала — чтобы быть принуждаемой к искуплению прошлого; а страшилась — думая о любви земной, о художестве, о московской красочной жизни (Дана не помнилась). Потому, как сквозь сон твердя, что ей якобы «рано», Римма с покорностью приняла свой рок… Да и с Марфой-игуменьею не спорили. Эта бывшая замминистра сферы торговли в 80-х, орденоноска, вросшая в столь обычный скрытый «двойной стандарт» эры Брежнева, горделивая, так что верила, что престиж ей положен от колыбели, вышла на пенсию в девяностом и хорошо жила; при Гайдаре обобрана, долго мучила мужа, дряхлого физика, кой преставился; оказавшись одна, решила: хватки в ней много, нищей не будет и, если доступ в ельцинский рай закрыт, инсценирует, что единственно чью желает принять власть — божью. С богом рентабельней; власть придёт и уйдёт, как дым, ведь стоять за Хрущёва, Сталина, Ельцина, имярека смешно, за бога стоять — почётно. Мигом «уверовав», замминистра крестилась, сделалась эхом «Божьего Слова» — и зацитатила где ни попадя из житий и евангелий, Халкидонского ороса и патристики (память редкая!). Калужанка по деду, вспомнила миф про вóпленика; решила, что восстановит Воплинскую обитель и примет пóстриг.
Чёрное шло ей, очень шло, и когда в чёрной «волге», в чёрном апостольнике, прикатывала к сынам парт-бонз, преуспевшим в наживе, скромно величась «грешная Марфа», ей не отказывали. Умом своим, деловито-корыстным, зная, что разживётся только в угар реформ, когда действуют наспех, чтоб ухватить своё, когда «баксы» рекой текут, когда все одурелые, — Марфа враз «подняла деньгý». Сходно как вдоль Рублёвки в этот период выросли виллы, точно грибы в лесу, претворилась в жизнь цель её: в глухомани калужщины вырос чистенький монастырь, — конечно же общежицкого типа, то ест кинóвия, дабы ей там царить. Дом пóслушниц и монахинь, также пристройки — близ храма Власия. Церковь Спаса не строили; Спас не вписывался в дух трендов новой России, пошлой, вульгарной и показушной. Спас не ценился. Массы влекла боярыня с невменяемым сыном-вóпельником, не Бог отнюдь. Мощи их почивали в раках; гости-паломники восхищались, страждущие взбодрялись, нехристи каялись. Для трудов по хозяйству архиерей прислал старца-инока; у наружных врат расположен был пост охранников. Ум практический, Марфа знала: кадры есть всё; командовать можно теми лишь, кто рождён подчиняться. Знала, что скорое отрезвление оборвёт дары, ибо суть буржуазной контрреволюции — безоглядный грабёж средств нации ради сотни семейств; поэтому монастырь её должен сам «наваривать», пробавляться духовным, но и доходным, дабы кормить себя. Посему контингент должен быть умелый: всякие мастера с подсобными. Но какой товар предпочтителен? Роспись, впало ей, на священные и иные темы.
Время начал: рождается, как давно в Хохломе и в Палехе, «Вóплинская роспись».
Время несчастных: скоро игуменья отыскала сломленных жизнью годных художниц.
Время активной, производящей, действенной воли!
Плитками улочек меж постройками либо мрамором храма шествуя, Марфа чаяла, чтоб о ней говорили: «Жемчуг подвижников! Адамант земной, что, без устали распиная плоть, дух возводит от добрых дел к вящей святости после выпавших ей терзаний, принятых с кротким вдовьим смирением!»; либо: «Вельмия жéно есмь! Терпуг духа! Сердцем святая! Подвигом рьяна! Трудница богу непосравнимая! На Москве с иерархами ходит пóд руку!» Завела она книгу вписывать чуда, произошедшие по усердным молитвам «дивноблаженныя Божьей старицы Марфы, радуйся, вóплинская похвáло и Всероссийския да Калужския зéмли соль!» Облеклась она во вериги блёстких и лёгких дутых металлов, дабы выпячивались и виделись. У неё были цели; максимум — сопричислиться во Священный Синод (не знамо как, ведь по полу-то женщина); а цель минимум — похороненной быть под спудом в храме Спасителя с поминальной таблицею: «Преподобныя Марфы прах…»
Римма выбрала Воплино. Приняла и монашество, торопимая Марфой. В пóстриге было шесть: дизайнер лет тридцати, дочь коей и муж погибли; ядерщица с саркомой; плюс иммигрантка, с детства влюбившаяся в Россию; плюс пианистка с шишкой на пальце, так что когда в гостевой играла, звуки терялись. Плюс ещё были, обе под сорок, девы-близняшки, хоть страховидные, но весёлые, ласковые, что кошки; им никогда бы не быть при Марфе, кабы отец их не был известный благотворитель, выстроивший келейный дом, ассигнующий деньги щедрой рукою. Девушки знали, что, пусть богаты, шанс на любовь ничтожен из-за их внешности, ибо даже в их юности к ним не сватались, потому что отец их долго был беден.
Первенствовала Римма (Анна в монашестве). Её облик прельщал: «Красавица!»… Римма впрямь хороша была: статна, рост метр семьдесят, волос — рожь, и большие глаза над резными губами: око избы в ажурах; русская липа, Римма Берсенева… Ей минувшее мнилось призрачным; от рождения Даны дни мнились ковриком, что возможно скатать к уютной и ясной жизни, где она всё ещё иллюстратор, график, изограф, лауреат двух премий. Графика «светлая, гармоничная», по словам друзей, — и, шептались лукавцы, с очерком «женского молодого бедра близ пламенных бравых кавалергардов».
Рода Берсеневых, коренная москвичка, девочка, после девушка и дочь дикторши без супруга (позже уехавшей в Нант с французом), страстный характер, Римма вступила в брак, чтоб добавились некие, мнила, звенья ради «гармонии». Одноврéменно, дабы быть ей в ладу со всем, а верней, увенчать столь чаемый «лад духовности», Римма как-то крестилась. И воцерковилась. Бог и муж заслоняли бездны, где она стереглась бывать и каким исток безотцовщина. Если жизнь подводила к граням, что предваряли хаос безвидности, мглы и смутности, Римма вмиг отступала и обращалась к граням спиною, в фас — к житиям подвижников, что свой дар прилагают к деланью ясности. Признавая «мир Божий» с полным всевластием в нём «Всевышнего», Римма выбрала путь сотворчества, ибо люди суть «образы и подобия», как «Господь» сказал. Всё в миру при своём стоит: бог при очень больших делах, мы — при меньших. Цель людей — жить природой, поприщем бога, плюс жить законом, данным во благо, жить и «взрастать духовно», чтоб помогать «Творцу». Лад, исполненный бога, был ей в пейзажах с речками по весенним лугам, с куртинами из берёз и сосен, либо с церквушками в глухомани, либо с рассветами в Коктебеле, либо с пролесками с изобилием рыжиков в предосенних туманах, либо с морозными белоснежными зимами в шири русских полей. Лад также был ей в телесности, услаждавшей друг друга богоподобием, ибо люди суть «образы и подобия Божии»; да, в телесности, познающей друг в друге бога — и умножающей значит бога! Ни перуанских грозных вулканов, ни бурь, ни психов, ни скотобоен, ни войн, ни нищих, ни душегубов Римма не видела; это был мир чужой, безбожный и наказующий сам себя. Ей нравились этикет, учтивость, ясность, культурность и безмятежность, строй и порядок. Способ её бытия — рутина, должный декорум, благопристойность.
Но иногда бог, — книжный, церковный и православный, — сламывался, истаивал, растворялся в томлениях, и желалось на «грань». Тогда, тихомолком выискав нужного, сознающего, что она «ребёнок» и «артистический темперамент», что в ней «каприз», мол, — но, вместе, чуткого, чтоб держался в границах, не увлекаясь, чтоб не шагнул «за грань», Римма с ним укрывалась, где их не знали, и воплощалась в жадные оргии с обожанием тел, с познанием, значит, бога в щедрости плоти, — но без любви, бесспорно; та не могла быть в нечто вопящем, косноязычном, бурном, содомском и развращённом, в некой лишённой форм оргиастике. Там был хаос, взрыв, похоть и вожделение, ломка лада, морали. «Божий мир» — он в любви стоит, в ясной, светлой, смиренной. Бог добр и светел — хаос зол, тёмен. Зла избегают. Ведь и Христос не прыгнул на зов зла с храма (Лк. 4, 9)! Есть бич безумствам: бог дал «законы»; значит её цель — следовать норме, строящей нравственный идеал, гармонию, коя всюду, только будь зорок и ей покорлив… О, «сей мир» дивен, полон согласия! Если всё не рассматривать, что оно фатальное, что оно не могло быть иным, — как мыслить? как быть? куда тогда? Муж, сочла она, не терял ничуть от её сумасбродства. Именно! Адюльтеров ведь не было — был каприз, упоение жизнью от полноты души и телесности! Ведь она молода, художница, одарённая чутким, сверхвосприимчивым, страстным сердцем.
Мужу — любовь (и жертвенность: муж не мог дать ей семя).
Но в двадцать шесть, начиная роман по страсти, Римма решилась. Нужен ребёнок, чтоб запредельное, хаотично безвидное насовсем ушло, а пришла бы гармония и возник треугольник: муж-Римма-чадо. День, два, неделя прелюбодействий — кончится крепью «Божьему миру». Так она мнила.
В муже беременность возбудила тоску. До этого он расценивал Римму верною, потому что бесплоден был. И когда она, не любившая «дочь-не дочь, а чудище», провопила в истерике, что она родила сие «для него», что «он виной», — муж ушёл. Крах брака словно бы вторил краху Союза, прежней советской идеологии и эстетики в частности. Не хотели берёзок, ни живописных брошенных церковок, ни бревенчатых изб в снегах, ни гусар, ни любви, ни космоса, ни строителей БАМа. Новое время — новое кредо. Культ спешно вáплили, лес рубили вагонами, звездолёты корёжили, а героями выставлялись «братки». К тому ещё мука жить с идиоткою, в каковой, мнила Римма, — зло. Увы! не была Дана «образом», а равно и «подобием», коль зачата в грехе! Стремительно Римма делалась набожной и не знала, что это разум в ней спекулирует, что суждения от добра и зла — это качество дискурсивного разума. (Разум лжив, коль Адам без него жил райски, с ним — впал в коллапсы. Разум не терпит авторитетов, даже и Бога, и в этом суть его. Больше он — меньше Жизни, как она сóздана. Разум взрос на руинах рая). В это не вникнув, Римма помыслила в Дане зло, раз мыслила в лад рассудку. Так как мать Риммы внучку не думала брать во Францию и её обихаживать, Римма, сдавши дочь тётке, скрылась в обитель с внутренним доводом, что отказ от родных — «к добру»; Христос учил бросить всех для веры… В Воплино Римма мнила затворничать, потому что спокойной была лишь в келье, где она тумбочку, стол и стулья передвигала без перерыва. Ей стали значить свечка, графин не там, даже лишний вершок меж утварью. Ей казалось, что мир вокруг распадается. Римма мыла полы без устали, без конца поправляла шторы, книги, иконки, обувь, подушку, дабы пресечь распад. Собиралась в затвор. Игуменья возражала: Римма рентабельна: где она ни являлась с Риммой, там им давали много и с щедростью. В муки частых разъездов встряло письмо: дед-родственник рассказал про Дану и умолял Дану взять: предчувствует, дескать, смерть. Отослан был истеричный слёзный отказ. С тех пор Римма путалась и не в лад пела и́косы, исповедовалась никак, расписывать стала бурно и эклектично (вызрел вдруг «нервный воплинский стиль», твердили), длила молитвенные стоянья в келье либо же в храме, чтоб как-то вечером оказаться в саду, стеная:
— Что же мне делать?
Тут и возник монашек, кой, сменив прежнего при них старца (чей крест открыл погост), был для плотницких и иных работ, ещё бодрый, шестидесяти лишь лет. Мал, щупл, востронос и с кукольным гладким личиком, он казался моложе той странной детскостью, что мужчиной никто бы не счёл его. Он куда-то нёс травы, чтобы сушить их в тот небывало тёплый октябрь с летанием в предвечерии звёзд, и высказал, явно слыша вопрос:
— А делать-то ни к чему. Бог бывшее утвердит небывшим.
Римма ушла стремглав; ночью в келье припомнила: звать Зосима, иеромонах. Особенно Римме помнилось, что «бог бывшее утвердит небывшим».
Мысль угнездилась в ней, пусть и думать над мыслью некогда: прочитать надо было: «Святостью свя́тых благостных óтец, Господи Иисусе, Боже наш, милуй, цáрю небесный…», «Слава вовеки Троице Мира… Милуй мя, Боже», «Слава и ныне, Отче наш… милуй», также псалом петь «Милуй мя, Боже, верую во единого Господа», плюс двенадцать иных псалмов с поучением из «Пролога»; после отвесить триста поклонов вкупе с молитвой «Господь Иисусе, Боже наш, милуй нас», плюс «Владычице, упаси нечестивых нас», плюс «Достойно есть»; ну, и «Верую во единого Бога» вновь… Также надо в приделе Божией Матери непрерывно служить в дни праздников и в иные дни, буде спонсоры; в воскресенье — октóих для Богородицы; ежедневно псалтырь читать, чередуясь почасно; плюс вообще говеть, исповедуясь; причащаться в посты и в праздники; петь на клиросе сёстрам; править вдобавок и пономарство; свечкам гореть всегда; перед образом Власия быть лампадам. Кроме сакрального, надо было расписывать двери, рамы, шкатулки, мебель, ковчежцы и мелочёвку, дабы молитвенность дополнять трудами.
Он ей встречался чаще в столярне, где рукоделил, или на улице, где он, труженик, часто дворничал. Римма сбивчиво, невзначай здоровалась, не решась спросить: как бывшее может стать небывшим? Ибо Зосима не был их духовник, хоть звался монахом «иеро-»; то есть он имел сан священника. С ним запрет был общаться, кроме обыденных, по духовным темам. Знались с ним только девы-близняшки, коим прощалось ради отца их. Да пара пóслушниц, не обязанных соблюдать устав, собирались у инока: он им сказывал «сказки». Римма послушала раз одну и всхлипнула: сказки глупые! пустяковина! Увлеклась она бывшим, ставшим небывшим, вот чем. Чтобы исчезло всё за рождением Даны — вот что желалось ей.
Ощущение бедствия возросло за пóстригом: ей хотелось в покой полнейший, ненарушимый, чуть ли не смертный.
Раз, по пороше, Римма поехала с Марфой-матушкой электричками мимо сёл да полей в снегу, мимо сумрачных станций, рощиц, заводиков, городков…
В Москве, у подъезда меж иномарками, Марфа Римму наставила. И вошли вовнутрь. В холле гладкие господа при галстуках толковали друг с другом и отражались в лаковом, с тёмной бронзой вдоль стен, убранстве. В зале за дверью длились дебаты по «политической», дескать, «тактике», но фактически обсуждались там столкновения денег и с ними схожего. О стране говорилось, — правда, не прежде, чем устанавливалась маржа самих господ. Марфа бодро, настойчиво подходила к докладчикам и, хваля «православный дух» их ораторства, призывала к деяниям «в духе веры Христовой». Все Марфу слушали, грезя Риммой, стывшей поодаль, лакомой телом, спрятанным в чёрное. Наконец, прошли к грузному, с купидоньими губками, с грушевидным лицом в кудряшках, точно у ангела, человеку с детскими ручками. Пока Марфа твердила про «православный дух», он взирал вприщур — предложив вдруг отбыть к нему в офис по рассуждении, что они не возьмут здесь нужного, он же даст тысяч сто ($) с условием, чтоб его ПДП «любили». Марфу он усадил в машине (вроде бы в «майбахе») близ водителя; сам, сев с Риммою сзади, стиснул её дородностью. Лёгкий гнилостный запах, что ей мерещился, стал вдруг адресным.
— Я Барыгис Лев; для тебя просто Лёвушка, — он представился.
В переулке у здания, обращённого к Сретенке, виснул флаг чёрно-красно-синих расцветок с буквами «ПДП». Сквозь холл он шёл, так что всё потеснялось. Из кабинета после беседы он отослал игуменью с прыткой дамочкой — показать кино про вояж в Израиль. Сам встал над Риммою, им усаженной в кресло.
— Звать как?
— Я Анна… Анна в монашестве.
— Слышь, Ань, губы красивые.
Римма дёрнулась; он не дал ей встать. Вскоре прибыли доллары с суховатой кассиршей, им тут же высланной. Он на ключ запер дверь.
— Считай при мне, — предложил затем и следил вприщур, как она беспокойно деньги считала. По окончании он её изнасиловал, зашвырнув на стол, а потом пояснил: — За баксы ведь. Я монашку давно хотел.
Когда Римма поникла, он её выпустил.
По дороге в обитель Римму трясло внутри и игуменья слышалась, будто в вате.
В дýше под вечер Римма заплакала, тяжко, с хрипами. А потом несла службу и репетировала ермос «Царствен есмь!» В полночь в келье взяла из книг с виду самую древнюю, полистала и воспалёнными и сухими глазами где-то прочла с тоской, что, мол, «прелюбодейные не дают корней» и что «плод беззаконных есть всесвидетель блуда родителей…» Римма, сняв чёрный плат с волос, зарыдала; вдруг поправлять стала вещи, что, ей казалось, тронулись с мест, поплыли. Утварь расставивши по порядку и не прилегши, сидя спала она, пока ей не подумалось, что не спит и уже спать не будет впредь никогда, быть может. Вскинувшись, понеслась она в храм бл. Власия, где высокий иконостас мерк в золоте, а вблизи, на коленях, ник щуплый, хилый, с жидкой бородкой, старый Зосима. Римма приблизилась.
— Как мне бывшее утвердить небывшим? — молвила рухнув. — Дана… И деньги… Марфа… Барыгис…
Он подымал её. — Что случилось, дщерь?
— Как? — вцеплялась в монаха и бормотала она невнятное.
— А по-русски, — ответ был, — тихо смирись со всем. Не чтоб зиждить соборы, мессы, иконы, яркие вещи, множа адамов мир. А по-русски. Русское серое и как будто бездельное прояви всесмирение против злых газаватных шумных исламов и богословных умных католиков. Заиканье твоё да лепет — вот боголюбие и Христос, и правда, и Царство Божие, и спасение, и блаженства, и рай, и вечность. Дщерь, поглупей!.. Что, страшно? Ну, а не страшно, чтó привело сюда? Резать Бога не страшно? Библия, помни, книга о рае лишь! Ради пары страниц о нём эта книга написана! Остальное в ней — грех людской, легионы семантики как покров на рай, как туман беснования во грехах, как бешеная гордыня.
Римма подвинулась. — Проводи́те; мне плохо… — И, когда шли, добавила: — Я хочу исповедаться. Отче, примете?
Он отвёл её в келью.
Римма ждала ответ, сев на стул, слёзно глядя. Он, встав у двери, снял скуфью и вздохнул.
— Властей запрет исповедовать… Но по Богу, как Он меж нас всегда… — Оглядев затем безупречный порядок в келье, он вдруг расстроился. — В монастырь пришла, ждёшь приятства, отрады, успокоения?.. Сколько книг умилять себя… А что худшее-то приятство есть не еда и сон, но приятство порядка, умственной лени — знаешь ли? что покой-то и есть гвоздь, что бьёт до гроба? Ибо покойные — кто мёртв вживе… Мир превзойти пора, чтоб он кончился! Ибо истина так чужда всему, чем спасаешься, что, когда не томишься адским отчаяньем, не идёшь на смерть, чтоб не здесь, но чтоб там всем стать, — ты не в Боге… Бывшее впредь небывшее! А все знания и хотения — это, милочка, смерть твоя, как и сказано, когда ела ты с древа знания, а Бог плакал… Ты поглупей, — изрёк он, тихо топчась у двери и со скуфьёй в руке.
Римма хныкала. — Поглупей? Да как так? Мне, отче, разума не хватило жить в благонравии, я сюда пришла. Но и здесь кошмар… Не могу уже ни в миру, ни здесь… О!..
Старец прикрыл дверь, что оставалась чуть приоткрытой, и прошагал к ней. — Это игуменья либо твой духовник прикажет: ради спасения прочитай сто «отче наш», помолись сто раз, да поклонов сто… — Так сказав, он склонился к ней. — Говорю, что главнейшая из всех пагуб — разум.
— Как же вдруг разум? — плакала Римма.
— Ей! — толковал он. — Сладок яд знания! Людям, милочка, сладко знать. Здесь позор человечества, здесь первейшая тайна; наш первородный, стало быть, грех здесь!.. Ты, слышал, мать была? Я скажу, ты восчувствуй: мать, как ни любит дочь, как ни хочет ей вечности, а познаньем мертвит её. Как? — а так, чтоб о чаде до точки знать. Знать же нужно ей, чтоб неволить дочь. Пусть она дочь и любит, даже умрёт за дочь, а вот разум объять дочь хочет, чтоб всё понять про дочь и облечь её знанием, как цепями невольника. Ибо цель его — властвовать и давить Жизнь. Люди решили: знать есть «добро» для них. Не любовь к дитю либо к Богу, но осознание, что ты любишь, — вот что мы ищем, а не любовь саму, какова, коль непознана, — зло, недуг и безумие, большинством полагается. Осознание нам давай и знание. Это, милочка, в пагубу! Зная, чувствуешь не по-райскому, поступаешь неистинно, а как вздумал знать. Катастрофа и ужас — знать! Ибо знание, портя разум, чтоб он имел тьму смыслов, травит в нас полную и безумную страсть к Христу, Кой весь в том, скажу, что Его осудившие и распявшие умники, утолённые, как султан в гареме, и одолевшие, мнили, Бога в сознании, дабы дóсыта, вольно мыслить, были растоптаны Воскресением, сплошь бессмысленным по рассудку их! Первородный грех есть познание от добра и от зла; он — деланье той реальности, кою мнит оно, то познание: дескать, доброе — чтó от разума, а всё зло — от безумия. Но Христос воскрес — и не стало стен! и конец вещам да разумному «non» пред «fiat»10! Нет их разумной точки над Богом с Божьим «да будет», кое простёрло Жизнь за их знание! А коль так — не цени ничуть, чтó вокруг тебя, и не будь своей в сём губительном мире. Здесь — сочинённый мир, и не будучи в нём, ты — будешь. Выйди из разума и дерзай в смерть! — крикнул Зосима.
Римма сидела, не понимая, чтó он внушает, лишь трепетала.
— Спать хочу… — она ляпнула, но Зосима не слышал.
— Страшное, — вёл он в свете лампады возле келейных икон в углу сам собой, но и тенью по потолку и стенам, — страшное, что меня смущает, что стóит библии и философов и в них явлено, хоть скрываемо, ибо род людской взял гордиться обратным, но живоносное и как раз всем нам нужное, от чего обмираю я, есть немыслие. От познания зла-добра пошло, что мы впали в кошмары. Раем закончится, если вырыгнем страшный пагубный плод! Нам чтó в этом мире, коего нет, скажи? Ничего в нём нет!
Римме чудилось, она сходит с ума.
— Ей! нет тебя. И меня нет, и твоей дочки нет, и грехов нет. Нету России, церкви, компьютеров. Есть сознание, что всё это имеется, столь похожее на действительность Божью.
— Грех — с неразумия, — прервала его Римма. — Мне духовник сказал! Он мне так сказал: «Анна, ты не подумавши, но влекома безумием согрешила. Если бы знала — не согрешила»… Правильно! Я не знала добра тогда. Нужно знать добро!
Но ей вылилось от разымчивого монашка с редкой бородкой и со скуфьёй в руке: — В Божьем древнем эдеме не было зла-добра, которые — как Харибда и Сцилла для человеков. А как их начали — вмиг свобода исчезла, рай повалился; сразу и Бог исчез. Ведь какая свобода, ежели выбрали власть добра, а, милочка? если нашим кумиром стало добро? Им рай и жизнь ограничились и венчаются смертью — «смертью умрёте», как нам Господь сказал. Мы, дщерь, умерли, и что б, мёртвые, мы ни делали — тщетно. Ведь, — оглянулся он на задверный скрип, — в склепе нашем, в этом вот мире: в ярком нью-йоркском, в манком парижском, в русском ли смутном, — и во вселенной всей с её звёздами и с моралью в нас, — Бога нет уже. Ибо здесь мы суть падшие… Или Бог с нами тоже пал? рухнул в скверну, считаешь, дабы быть с теми, кто изгонял Его злом-добром от разума? кто своим самоделкам начал молиться? кто обложил себя сочинёнными нормами, обозвав их предвечными, и им внемлет? кто в клетке зла и добра засел, отстранившись от Бога? Ей! мы воистину лишь понятиям служим, веруя, что они нам добро несут. А какое добро? Обманное, человечье! Бог вот нам Сына дал — Сын не смог здесь быть… Только вчувствуйся: Сын не смог здесь быть!! Стал Сын Божий — преступник в нашем добре и зле, как написано, что с Христом будет так, что убийц помилуют, а Его не помилуют. Если Сын есть Отец — то и Тот в преступниках?! Значит, вот как мы? Значит, в Бога добром своим как штыком суём?! Верить ох как непросто! Верить в «миру сём» — разум оставить. Верить — ничто не чтить, ибо всё не от веры — грех.
— О! — плакала Римма.
Старец приблизился; он светлел лицом вроде некой лампады.
— Верить — забыть про ум! В Боге нет добра; но и зла в Нём нет. Бог, Он нормой не ходит, нашим идеям не услужает. Точку над Богом смыслом не выставишь, и законом не выставишь, и моралью, и физикой. Всей наукой не выставишь! Я скажу… Я давно молчал, а Бог Жи́вый исполнился. Для Него дважды два — пятнадцать, тридцать и утка, как Он захочет, и, коль есть небо, не обязательно, чтоб земля была. Осквернённое в Нём — невинно; бывшее в Нём — небывшее; нет в Нём прошлого; нет имён и деяний, гор нет и долов. Вера — вот путь к Нему! В Бога верящий здесь — преступник; в славе здесь — каста в Бога не верящих. Эти думают, что-де Бог для них, что-де Бог дал им царствовать, что-де Бог и Христа послал, чтоб спасти их, разумных, властных, имущих. Лгут они! Ибо, — взяв Римму зá руку, говорил ей Зосима кукольным личиком с вострым носиком, — Бог есть Жи́вый! Он изволяет, Он предрешает! Как от Адама грех — так и некто, хоть бы и ты, дщерь, может нам рай вернуть. Умных Богу не надо, также учёных и образованных. Но явись кто один из нас с полной истинной верой — Бог сокрушит грех! Всей веры, чувствую, не имел ни Аврам, ни Сара, ни Моисей, ни Пётр-апостол, ни даже, милочка, — зашептал монах, — Сам Христос наш Бог, Кто, как Сын Человеческий, нас учил всегда, что и малостью веры труп оживляют. Он нас спасать пришёл, но не смог спасти, не восхи́тил, не возвратил рай. Значит, не верил… Верь, то есть, милочка! Так что если поверишь в дважды два тридцать — быть тому. А поверишь, что ты от Бога, но не от разума — вмиг эдем пойдёт, в коем лев ест петунии и шакал спит с агнцем. Скажешь горé — та стронется; мёртвым скажешь — задышат. Ей! скажешь: «мир, прейди!» — и прейдёт мир. — Он говорил уже, отпустив руку Риммы и много тише, взором ушед в себя: — Ты язык позабудешь, нормы, законы. Станешь Христом, Кой, сшедши, всех нас помилует… Как хочу полным верой быть!! — Старичок вдруг махнул скуфьёй. — Как вокруг нас быть Истине, если с Божьей безмерности и свободы взяты лишь зло с добром?!
Римма сжалась от страха. Так ей не надобно; ей хотелось не споров, но чтобы бог как-то внял ей, бедной, несчастной и, в целом, доброй, чтобы вернул ей время до Даны. Вкупе и Ельцина чтобы не было, и распада страны с Барыгисом, и она бы писала ясную графику с киверами гусар и с юными патриотками, благородными девами, в тех героев влюблёнными, получала бы премии, отдыхала в Пицунде, на Соловках… Зосима её расстроил; боль не уменьшилась, но металась встревоженно; не слагался порядок, как, она мнила, следует от бесед с провидцами. Бог от странных слов инока взмыл из доброго в некто жуткого, созидающего сумбурно, не от «добра», как хочется человечеству, а как вздумал он, этот бог, — кой, следственно, вправе дать не «добро», как просишь, а дать кошмарное, что за рамками и добра, и логики. Получается, Бог безумный?! Но, так как это не Может быть, ибо в книгах бог добрый, то, получается, лжёт Зосима, что непохож на сдержанных, чинных клириков, наезжавших в обитель и укреплявших инокинь словом. Этот же дёрганный, что почти ей в лицо кричит, — психопат, оттого и запрет ему исповедовать… Римма вжалась в стул, отклонясь от монашека, что стоял над ней, не желая выслушивать вздор от жалости к самоё себе, изнасилованной мужчиной да и всей жизнью — и угодившей к психу в том месте, где от дурдома мыслила спрятаться.
Дверь открылась игуменьей (Марфой) с присными.
— Ночью с женщиной?! — завела она зычно. — Что это, отче, ты распускаешься? Мне отец Вассиан велел, что не надо с людьми тебе вообще быть, раз ты юродивый.
Римма бросилась целовать длань Марфы. — Нет, я сама!.. Я в храм пошла и там… в обморок. Он меня проводил, помог мне…
— Аз многогрешный… — выпалил инок11, выскользнув.
— Я, — игуменья крякнула, — не грешу на убогого, как Зосима наш. Но отец Вассиан сказал, рассуждать горазд этот маленький старец; неканоничен он. Кабы не был юродивым, то священства лишился бы. Вот он сказки врёт — можешь слушать; но вот шептаться — твёрдый запрет кладу. Дьявол праведных портит… Что же ты в обморок? Верно, рéгулы?
— Да, — врала Римма, — рéгулы… — И, когда все ушли, легла.
Без инока стало легче, точно разлад в ней, скорби и случай с мерзким зловонным хамом Барыгисом порождён Зосимою.
Неожиданно муки снова нахлынули. Она встала поправить стул, стол, иконки… Час поправляла, бегая в келье, как угорелая, но порядок не вышел, и Римма вновь легла, ухватясь теперь за кровать руками, ибо вся утварь вдруг закружилось… «Вот!! — она плакала в истерической радости. — Хорошо, что Сам Бог недобр! Пусть, пусть царствует хаос!! Пусть в мире Дана и вас насилуют! Пусть мы все поплавки в волнах! Бог, наверно, не хочет, дабы был лад во всём, а Он хочет недоброго, хаотичного, чтоб теснить добро, чтоб рождались бы Даны и чтоб я маялась!»
Месяц Римма трудилась. В тон Городецкой, роспись её шла в сбыт по яркости женского молодого бедра и воинства в киверах при сабельках. Приезжал духовник; она ему тайн не выдала, лишь покаялась, что некрепкая в вере. Сказано было богу молиться, также и плоть смирять. Сёстрам в том числе не открыла тайн: близнецы не поймут, шальные; немка не русская и хоть молится, но ей всё как кино; дизайнер, вспомнив семью свою, может вдруг оскорбиться; прочие… Как им всем объяснить, что дочь её монструозная?!
Был декабрь. С мастерской наблюдались шири полей вдали, мгла небес, крапь ворон — и Зосима в тулупе, спихивающий снег к клумбам либо меняющий на столбе фонарь; а далее то несущий к складу поделки, то бьющий в колокол на высокой их звоннице. Римма, хоть береглась его в рассуждении, что он рушит в ней принципы, — но вокруг не спрямлялось и даже вкривь ползло. Ей в Писании часто стало казаться, что за написанным как бы фон сквозит и сказал бог не то, чтó в буквах, но на иной «губе» бог внушает иное. Бог не в словах людских. Потому-то мы, слыша, бога не слышим, видя, не видим. О, не в словах бог, чуяла Римма!.. Съездила на аборт в Москву, и всё мучилась. В келье каялась, в храме к раке бл. Власия припадала — но совершенно пуста была. Ей казалось, что бог не в текстах, что и не мог он павшим, то есть предателям, рай отвергнувшим, говорить на их новом лживом наречии, что бы значило: бог за павшими в первородном грехе пошёл, бог пошёл за избравшими познавать зло/добро от их разума, дабы впредь играть по их правилам, то есть вставиться в ум их… Да, безусловно, впало вдруг Римме: бог — не в словах, не в терминах! В храме трогала она крест, чтоб чувствовать бога «Жи́вого», как означил Зосима, также ладони робко в кивот ввела, грызла жертвенник… Бога не было. Всё творилось в миру вокруг, будто бог ни при чём: насиловали, и жрали, и убивали — но и любили, что-то уверенно толковали, спорили, развивались культурно… Бога же не было. Римма как-то молилась, так что молитвы стали вдруг вопль истошный. Бога всё не было.
Раз попала в столярню, где жил Зосима. Комната, — в рамах, тумбах, шкатулках, чашках, тарелках, — пахла приятно хвоей и лаком. На деревянном полу и стульях гостьи внимали. Видимый со спины монашек сказывал:
— Чип был маленький, но вмещал он много, и люди вписывались в него огулом. В чипе ведь легче. Ибо дышать в нём незачем, пища незачем, не страшны в нём ни боль, ни страх; значит жить можно вечно: только впишись в чип. Так ты сто лет жив, в чипе же — вечность. Мало-помалу чипы сменили Жизнь. Электронные превзошли живых, и с них брали пример. Все жаждали походить на чип, как он есть по структуре; то есть на алгебру. Мир пронзили носители, по каким текли дигитальные души. Браки случались, коль выясняли математически, что, мол, ряду душ надо слиться на время для сверх-познания. И в конце концов стал один Высший Разум, спутавший мир сетями. Всё ушло в цифры да в электронику, вся телесность Земли. Живые, — что уцелели меж проводов, плат, блоков, слотов, процессоров, — стали есть изоляцию, чтобы жить, ибо есть больше нечего…
Он, узрев Римму, вскинулся; вострый носик блеснул при лампочке. Но она унеслась. Чушь, глупость; сказка дурацкая!.. О, она не того ждала, не химер и не россказней!! Близнецы, две сестры, и прочие, Римма видела, рты раскрыли и слушали… А ещё Римма видела, что понравилась иноку, престарелому, хлипкому, с акварельными глазками, ей годящемуся в отцы, — которого обошла бы в солнечной прежней радостной жизни, даже побрезгала бы общаться, вздумай любить её щуплый седенький гном…
У женщин в их мастерской в вечерний час вспыхнул мебельный лак. Охранники с проходной и старец лили из красных огнетушителей, пока пена не скрыла пол с обгоревшею утварью. Изнемогший Зосима выбрел под тихий декабрьский снег на улицу и стоял следя, как игуменья воет, всех обвиняя, действуя в логике, что кто в малом слаб, тот в большом предаст.
— Акт диверсии! — выла матушка. — И когда?! Когда высших ждём с журналистом! Архиерей окажет честь! А увидит разруху?! Кто же поверит, что здесь радеют?! Гости в Клипаново, в Спасо-Троицкий монастырь отъедут в смехе над Воплино!.. И убытков тьма!!
Марфа выла. Щуплый монашек кашлял от дыма.
Их мастерская стала в столярне, где он заведовал и, орудуя топором, ли, шилом ли, отчего-то был грустен и не смотрел на инокинь и на пóслушниц, до поры там работавших. Когда Римма чертила сказ об Адаме в раю и Еве (ланью прикрытых ради приличия), он сказал с тоской:
— Вниз пупка что, не тело? Наоборот рисуй. Чтоб не мозг Евы в красках был, но чтó в ней от любви укрась. Мозг их ланью скрой, а вот то, что к любви, — показывай. Нашу в нас боговидность мозг под себя стесал. Я, как мозг возглашает всякие мáксимы в его серых извилинах, нами принятых за глас истины, маюсь: вдруг стану схожим с серостью мозга?! вдруг станем студнями, а потом нас багры слов в серый кисель сведут — и не будет морей, звёзд, вёсен, песен, любви в сердцах, а лишь серое вещество одно? Ей! одна, — вдруг всплакнул Зосима, — будет на свете серость от серого вещества кругом! Ведь не зря мозг дал правило: чтó к любви в теле ближе — то, мол, постыдное. Как Адам скушал яблоко — вмиг закон, что теперь чтó к любви относится, то не властно, греховно и презираемо, а отсюда таимо; стыд, мол, иметь его… А не стыд разум слушать, серого мозга серости верить?
Римма склонялась над рисованием, но монахини слушали.
— Людям, — крикнул Зосима, — стыдно представить, что Бог схож с тем порой, что к любви у нас?! Ну а как всё же сходствует? А как Бог вдруг не есть голова в плечах — этот высший их разум? Милые, вдруг мы были иным в раю? Вдруг мы были там Жизнь в цветах, и мы Жизнь эту прéдали, так что после восстал с неё властным фаллосом мозг в Адаме, прочее не могло быть райским из-за увечья и — стало Евой? Ева — вдруг рай-то?
Римма вскочила и из столярни прянула к зданию, где была её келья. Римма спешила, чёрная на морозном снегу… Назавтра с ней приключилась немощь, и Римма бредила наяву.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Сей мир. Стена предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других