События этой многофигурной и многоплановой композиции, исполненной иронии – доброй и не очень, – разворачиваются на просторах мировой истории от эпохи Троянской войны до начала XXI века. В центре сюжета – сверходарённый г-н Глюков, проходящий путь от самодовольного любимца мирового бомонда до мизантропа, но сильное врождённое плутовское начало позволяет ему практически любую – даже самую печальную – жизненную ситуацию оборачивать в декорацию для демонстрации искромётного фиглярства. Наедине же с собой герой подвергает анализу патологические черты своей личности, копается в себе – местами больном и испорченном, – и извлекает крещендо на суд божий сюжеты от абсурдистской исповеди безобразника до реквиема по останкам души современного обывателя. Роман выведет вас из равновесия, пробудит сильные эмоции: от отвращения к автору, героям, роману и жизни в целом до восхищения (ими же). Содержит нецензурную брань.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Второй после Солнца предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
5. Нескромная омерзительность витализма + 6. Это сладкое слово — амёба
В лондонском театре «Глобус» Аркаша презентовал свой очередной (шестьдесят шестой) автобиографический роман, который так и назывался «Я № 66 или Путь вундеркинда». Почти каждый новый Аркашин роман отличался от старого лишь перетасовкой глав и абзацев, что придавало всей серии (выходившей под названием «Жизнь замечательного человека») особую прелесть как в глазах гурманов-глюковочиев, так и в глазах не столь ещё искушённых простых любителей и ценителей Глюковского слова.
Аркаша с чувством и выражениями читал страницу за страницей, причём иногда он намеренно, как бы на бис, несколько раз зачитывал одну и ту же страницу, а Ганга, изображая рок, трагически подвывала ему из-за ширмы.
Мировой бомонд внимал им с открытыми ртами, выпученными ушами и красными, полными слёз, глазами.
Аркаша кончил, Ганга кончила минут через пять после Аркаши. Зал катарсисуально молчал. Ганга вышла из-за ширмы и присоединилась к Аркаше, поминутно кланяясь залу. Наконец над вставшими дыбом париками взметнулась рука.
— Прошу, ваш вопрос! — ободрил смельчака Аркаша.
— Аркаша, в принципе жизнь ваша известна человечеству, и в том числе каждому из нас, здесь присутствующих, до последнего, извиняюсь, чиха. Так почему же мы всё равно, затаив дыхание, на грани обморока, на грани между жизнью и смертью, следим за перипетиями вашей вундеркиндальной судьбы в вашем конгениальном исполнении? — спросил Чжи Ху, герцог Орегонский и Невадский, как бы суммируя главный невысказанный вопрос всех добившихся права попасть в этот зал.
Аркаша (а хитринка так и поигрывала в уголках его глаз) прищурился:
— Всё дело в Ганге. У неё на редкость эротичный тембр. И не только тембр.
Вопрос герцога и ответ Аркаши как бы прорвали плотину, сдерживавшую у кого-то — природную любознательность, у кого-то — природное любопытство. Вопросы сыпались наперебой, и Аркаша был вынужден ограничить их число шестьюдесятью шестью. Возможность задать последний вопрос Аркаша присудил сёстрам-княжнам Иванке и Бориске.
— Аркаша, почему всё-таки для написания ряда своих ранних драматических произведений вы выбрали такой странный псевдоним: Схакеспеаре, ведь некоторые теперь путают вас с Шекспиром?! — спросили в один голос сёстры-княжны.
Аркаша моргнул и сглотнул слюну: лучистые глаза княжны Иванки явно чем-то облучали его; Бориска же сидела, потупив взор. Такие трудные вопросы Аркаша недолюбливал и сам на них не отвечал, отсылая всех не в меру любопытных к Ганге; Ганга же отделывалась от них поклонами.
Когда, удовлетворив шестьдесят семь лучших представителей человеческого рода, Аркаша с семейством (Аркашино семейство насчитывало трёх человек: Гангу и Аркашу, так как сам Аркаша считался минимум за двоих) выходил из театра в окружении экзальтированных мэров, сэров и пэров и их мэрих, сэрих и пэрих, Ганга невольно замедлила шаг. Она имела одну известную Аркаше слабость: любила засматриваться на красивые женские лица. Здесь надобно попутно отметить, что англичанки, по крайней мере, в окрестностях театра «Глобус», не все отличаются совершенной красотою.
Поэтому Аркаша, тончайший знаток всего на свете, в том числе, естественно, и женщин, не поленился проследить за её взглядом и не смог удержаться, чтобы не шепнуть Ганге:
— Какая хорошенькая брюнетка…
— Я не брюнетка, — быстро сказала брюнетка, проскользнув сквозь непролазную толпу как инфузория сквозь туфельку. — Мои волосы — тёмно-каштановые.
— Она и вправду хороша: нос, рот, губы, волосы, целых два глаза — и ничего лишнего, и всё на своём месте, — восхищённо цокая языком, отметила Ганга.
— Обратите внимание на мою грудь, — сказала брюнетка, указав взглядом, на что именно следует обратить внимание. — Она невелика, но оч-чень занимательной формы.
— Вы читаете по губам? — спросил Аркаша.
— Мысли великого Глюкова до́лжно ловить на лету, пока тутошние аборигены не затуманили их своим смогом, — туманно пояснила брюнетка, цокая языком не хуже Ганги.
— Это Ганга — лучшая, но меньшая из моих половинок, — сказал слегка польщённый Аркаша, представляя задумчиво улыбающуюся Гангу в качестве ответной любезности.
— Бросьте. Ну кто же не знает Гангу? Лучше позвольте представить меня: я — Виталия! — представилась Виталия, с явным интересом оглядывая Гангу.
— Певица? — спросил Аркаша, как будто что-то припоминая.
— Нет, я возмутительница общественного спокойствия, — отвечала Виталия, продолжая внимательно рассматривать Гангу.
— Никогда не слышал о таком занятии, — вежливо заметил Аркаша: он распознал в Виталии аферистку и тут же утерял к ней всякий интерес.
— Не переживайте. И о нём, и обо мне вы ещё услышите, — пообещала Виталия и, не прощаясь, растворилась в толпе вместе с Аркашиной запонкой.
— Пойду-ка я к реке, — шепнул Аркаша Ганге.
Ганга знала об этой его маленькой слабости: Аркаша любил смотреть на воды, не важно — движущиеся ли, стоячие ли — все они равно притягивали Аркашино внимание гораздо более, нежели любые самые приятные женские лица.
«Вылитый Альбис, где-нибудь в районе Лютерштадта82», — подумал Аркаша, глядя задумчиво в Темзу широкую.
— Вы — аквафил! — заклеймила его незаметно подкравшаяся Ганга. — У вас — опасное сексопатологическое отклонение!
— А вы лечите меня! — потребовал опасно отклонённый Аркаша. — А вы активней склоняйте меня к гангофилии!
Ненависть к серпизму-молоткизму (или сермолизму, как окрестили своё учение отцы-основатели) я впитал с птичьим молоком либерализации, приватизации и последующей стагфляции. Лишь крепкая моя продублённая всеми недостройками, достройками и перестройками кожаная оболочка сейчас мешает ей, ненависти, с рёвом прорваться наружу, но когда я умру, она отделится от моего тела вместе с последним проклятьем этому миру хитрожопых кукловодов и их недовыпоротых рабов, чтоб гневным призраком летать над Европой, смущая образцовый сон уставших от свободы розовощёких почитателей обществ всеобщего благоденствия.
А пока я не умер — режьте меня, жгите меня, варите меня в кипящей смоле, рвите меня на части, привязав за ноги к двум согнутым берёзкам — я всё равно буду кричать: «Долой серпизм! Долой молоткизм!»
Давить вас, молоткастые, где только увижу, мочить вас, серпастые, самым смертным мочением, бить прямо в рыла, в ваши тупые хамовитые рыла, бить, пока не слезет с кулаков мясо, а после этого бить костью по кости — вот ради этого и стоит ещё жить. Собственно, только ради этого и стоит жить на испоганенной, испохабленной и искорёженной вами одной шестой части суши.
Я ненавижу вас полной грудью — самой полной из моих грудей, самым остекленевшим из моих глаз, самым тяжёлым из моих кулаков, самой извилистой из моих извилин.
А вот так мог бы выглядеть мой основной инстинкт, если б я решил отделить его от себя: давить вас и блевать от вас, мною раздавленных, как блевал я в детстве, обожравшись мёда, от одного его только запаха. Но я подавляю такие инстинкты в зародыше, чтобы не мешали они выполнять предначертанное.
По возвращении в Квамос у родного подъезда Аркашу с Гангой поджидал маленький, хотя и не совсем нежданный сюрприз в лице коммуниста Павла Волгина и его плаката «Вундеркинд Земли Русской, хватит унижаться перед западом!»
Увидев Аркашу, Павел вслух повторил свою мысль, изображённую на плакате, и также добавил ещё одну мысль, на плакате не уместившуюся: «Аркаша, вы — Гений Земли Нашей, так хватит пресмыкаться перед ними, хватит вымаливать у них подачки!»
— Павлуха, брат мой, понимаешь, во звезде! — приветствовал коммуниста Аркаша, потрепав его за пионерский вихор. — Грешен, вымаливал, каюсь. Но готов сейчас же исправиться — а ты готов ли вдарить со мною вместе из обоих наших стволов уничтожительной критикой по Дядюшке Сэму и его старшему, но меньшому родственнику, Джону Булю83?
— Всегда готов! — гордо ответил Павел и вскинул руку в пионерском салюте.
— Я знал, что найду в тебе союзника, — обрадовался Аркаша. — Проходи, Павлуша. Мы их сейчас!
— Да нет, — стушевался Павел. — Вы с дороги, вам бы нужно, наверное…
— Ну и не надо, — ещё больше обрадовался Аркаша. — Тогда в другой раз, но приходи уж точно. Единственное, — радостно хихикнул он, вспомнив Гангины обвинения в аквафилии, оставшиеся пока неотмщёнными, — не окажешь ли ты мне любезность, не поведаешь ли Ганге, кто есть такие, гой еси, коммунисты — а то она меня, понимаешь, вопросами замучила.
Ганга показала Аркаше кулак: она слышала этот монолог Павла Волгина не раз и не два, но Павел уже вдохновенно трындел:
— Коммунисты — они хорошие, потому что они — за народ, они — за правду, они — против угнетения человека человеком. Настоящий коммунист не пьёт, не курит, не сквернословит, имеет с женщинами исключительно товарищеские отношения, не пользуется предметами, изготовленными в странах капитала, где существует эксплуатация человека человеком…
— Вот видишь, — попенял Аркаша Ганге, воспользовавшись поводом прервать Павла и попрощаться с ним взмахом руки. — А ты меня сексуально эксплуатируешь, как изготовленного в стране капитала, хоть и имеешь с женщинами исключительно товарищеские отношения — я надеюсь.
Ганга надулась: она посчитала это намёком на отсутствие в их семье какого-либо прогресса в сфере деторождения. Да, был у неё такой пунктик, и он имел под собой основания.
«Одно беспокоит нас! — говорили Аркашиной семье люди — а все они были крайне озабочены проблемами вундеркиндовоспроизводства. — Что нет у вас, как-никак, наследника!» «Не пришла ещё пора, — отшучивался Аркаша. — Молоды мы ещё детей заводить». Иногда он апеллировал при этом к хорошо этому народу известному и понятному дедушке Ленину, который тоже был, вроде, бездетен, но люди шептались насчёт бесплодия Ганги, так как чудовищная плодовитость Аркаши во всех сферах приложения его гения была хорошо известна землянам.
Даже во сне мне нет покоя от вас: я давлю и блюю, давлю и блюю, давлю и блюю. Но я просыпаюсь. Пора. Труба зовёт.
Вот идёт колонна красножопых (они любят ходить колоннами, так уж они привыкли). Я придаю лицу агрессивно-идиотское выражение, сажусь в ящик с протухшими помидорами (отчего задница моя приобретает искомый алый цвет) и, отряхиваясь, вливаюсь в этот авангард человечества. Я радостно сморкаюсь в рукав, я заразительно рыгаю чесноком и этими двумя подвигами вызываю одобрительное шипение сотоварищей. Я — свой среди ящерочеловеков, таких же редкостных уродов, как я. Вот мой портрет, зацените: голова в форме редьки, венчаемой русой проплешиной; несимметричный ряшник: правая скептически-рациональная часть с опущенным глазом и приподнятым уголком рта противостоит левой вздорно-героической половине со вздёрнутой бровью и прямой линией рта; два безумных глаза: один — косой, но широко открытый (левый), другой — кривой и узкий (тоже теперь левый). Боже, как земля ещё носит такого урода? Зато чем не сермолист?
И вот я в колонне красных, и замысел мой чёрен, и мысли мои краснеют от адской своей черноты.
— Каждому вору — по фонарю! — дружно кричу я.
— Каждому вору — по фонарю! — поддерживает меня сотня глоток.
— Как зовут тебя, хороший человек? — спрашивают меня.
— Иудушка, Гапонов, — отвечаю я без запинки.
— Держи пять, — суют они мне отовсюду свои заскорузлые пять, шесть, четыре, три, два, один. — Гапонычем будешь, — сообщают они мне, пока я терпеливо пожимаю их пять, шесть, четыре, три, два, один.
— Буду, ещё как буду, — обещаю я.
Наши души уродливы, как уродливы наши тела — но такими нас сделала ты, Власть, мигалочными кортежами проносящаяся мимо нас уже который десяток лет.
— Из «Мерседеса» — да на столб! — дружно кричу я.
— Из «Мерседеса» — да на столб! — повторяет за мной сотня глоток.
— Слышь, Гапоныч, — говорят мне, — ты давай, ты — молодой, головастый, хороший — ты продвигайся вперёд, к Витюше, будешь ему заместо помощника.
Мы идём вдоль границы ботанического сада МГУ, выполняя Витюшину, очевидно, команду «Левое плечо вперёд!» (хотя у настоящего сермолиста любое плечо — левое). Так, вероятно, и будем ходить по кругу, пока кто-нибудь не обратит на нас внимания, или какой-нибудь особо древний товарищ не выпадет из рядов по естественным, как говорится, причинам.
Меня продвигают вперёд, и я вижу Витюшу в красной кожаной куртке. Витюша оборачивается, его лицо мне знакомо — оно мелькало на телеэкранах. Витюша настороженно смотрит на меня. Он — гуру, он — вожак стаи, он — главный самец всех этих полоумных старух. Соперник ему ни к чему. Физиономия его премерзка — это, конечно, ему в плюс, однако, и я не лучше.
Рассеять опасения сограждан по данному — деторожденческому — вопросу, а также ряду других, менее значимых вопросов, должно было Аркашино интервью одному из центральных российских телеканалов. Телевидение всегда уважало Аркашу:
— Здравствуйте, уважаемые телезрители, здравствуйте, Аркаша! — говорило оно обычно.
Выйдя из дома, чтобы ехать в Остан-Кино, Аркаша снова увидел Павла.
— А где же новый плакат? — поддел его Аркаша. — Не поспеваешь намалёвывать?
— Да, прости, не успел, — согласился Павел, и его красные от ночного боренья глаза сверкнули малиновым светом. — Я работал в ночную, я точил гайки. Я работал, ночью, теперь вот заступил на общественную вахту — но другие-то не работают! Скажи им на всю страну — так же нельзя: на одного меня с сошкой — семеро с ложкой!
— И кто эти семеро? Извольте немедля перечислить! — потребовал Аркаша, заподозрив, грешным делом, что один из семи, если не все семь — это он сам, Аркаша.
— А то ты не знаешь? Ты же знаешь всё! — запальчиво крикнул Павел.
Аркаша, действительно, знал их, причём, их было не семеро, а гораздо больше — одних только порядкоблюстителей насчитывалось четыре или пять разновидностей, а ещё были чиновники, таможенники, попы, поэты…
Вундеркинд, конечно, торопился: его ждали миллионы в прямом эфире, но решил всё же потратить пару минут на одного из них, из этих, из миллионов — поведать Павлу новый кусочек истины. Так, понемножку работая над Павлом, обтёсывая его с разных сторон, Аркаша каждый раз придавал некую дополнительную объёмность его изначально плоскому как правда образу.
— Они не только с ложкой, но и с поварёшкой, — поведал Аркаша свой новый кусочек истины. — Это — работники сферы обслуживания, они ведь тебя обслуживают: они в тебя не стреляют, хотя могут — и запросто, не отнимают твоё имущество в особо крупных размерах — хотя могут и это, не запрещают тебе работать, даже не штрафуют тебя лишний раз — и за такой ароматный букет услуг они требуют от тебя самую малость: делиться. По росту занятости в сфере обслуживания и по сокращению численности стоящих с сошкой у разного рода станков судят о прогрессе в экономике нации — и мы прогрессируем очень бурно!
— К чёрту прогресс! — завопил Павел. — К стенке! К стенке через одного! Чтоб не мешали жить! Развели их твои демократы на наши головы! Да с ними не то, что коммунизм — феодализм не построишь!
— На первый-второй рассчитайсь! — скомандовал Аркаша. — Первый! — Аркаша, естественно, начал расчёт с себя. — Ты — второй, давай-ка к стенке, чтоб не мешал мне здесь жить своими истошными воплями.
— Да мои-то вопли как раз не истошные, а вот чьи-то будут реально истошными! — взвился задетый Павел — как алый стяг над покорившимся городом.
— Спокойно! — потребовал Аркаша. — Ты, который с сошкой, ты у нас что — совесть нации? Тогда где твой сертификат? Феодализм он тут, видите ли, недостроил! Его и без тебя достроят. А прогресс тебе всё равно не остановить! Иди лучше проспись! — бросил он Павлу напоследок из окошка своего монструозного лимузина (выпущенного по эскизу Аркаши в виде томика Глюкова) с зелёной мигалкой.
Я не люблю, когда ходят строем: я не могу ни идти в строю, ни пойти против строя, ни пройти сквозь строй. Для первого я слишком самобытен, для второго — пожалуй, слабоват, для третьего — рационален не в меру. И меня ожидаемо начинает мутить от себя-красножопого, от Витюши и от витюшинцев.
Я догоняю Витюшу и кладу руку на красное кожаное плечо.
— Верной дорогой идёте, товарищ, — заверяю я.
— Вы думаете? — не очень уверенно спрашивает он.
— Идёте брать Центробанк?
— Нет, мы просто гуляем, просто гуляем на свежем воздухе — это полезно.
Да он остроумен!
— А кто же будет брать почтамт? Телеграф? Мосты? Вокзалы? Дедушка Троцкий? — горячо, в порыве революционного энтузиазма, интересуюсь я.
И всё-таки я остроумнее.
— Вокзалы? — переспрашивает он. — Но революционный момент ещё не вызрел.
— Я боюсь, он уже перезрел, — возражаю я, — и скоро он совсем сгниёт, ваш момент. А ведь с такими бойцами, — я обвожу рукой наш старушечий батальон, — можно брать хоть Кремль, хоть Горки-9. Взяв же Горки, вы автоматически становитесь президентом, а я — так и быть, стану премьером при вас.
Витюша мнётся:
— Премьера я уже обещал.
— Ладно, мне хватит и первого вице, — миролюбиво соглашаюсь я.
— Может, всё-таки лучше начать с моста или вокзала? — осторожно спрашивает Витюша. — Чем с Кремля? И тем более с Горок?
Я смотрю на него с восхищением: он рождён для великих дел.
— Вокзал — это будет сильно, — отвечаю я, — это будет вызов, это будет самый сильный вызов режиму за всю эпоху. Савёловский? Рижский?
Витюше больше по душе Рижский («Оттуда можно двинуть на Ригу, где угнетают наших собратьев», — доходчиво объясняет Витюша). Очевидно, ему мало наших, отечественных буржуев, он должен сразу сразиться со всем миром зла.
— Сила есть, знание есть, вера есть, вокзал есть. Почему же он до сих пор не взят? — сурово вопрошаю я.
Витюша пытается оправдаться тем, что вокзал до сих пор был не нужен.
— Это вокзал-то не нужен? — с лёгким недоумением спрашиваю я. — Классиков надо читать почаще!
Классики добивают последние Витьковы сомнения.
— Идём прямо сейчас? — вскидывается он, загоревшись яркой красной звездой.
— Сначала выработаем план, проведём рекогносцировку, устроим маёвку, — остужаю я его почти юношеский задор.
— Маёвку — осенью? — изумляется Витюша.
— Ну не тянуть же до зимы? — изумляюсь уже я.
Похоже, Витюшу так увлекли идеи составления плана штурма вокзала и осенней маёвки, что он решает через мегафон досрочно распустить своё войско.
— Спасибо, товарищи, — темпераментно, захлёбываясь слюной, вещает Витюша, — сегодня мы утёрли нос этим сытым гадам, этим кровопийцам трудового народа! Сегодня мы приблизили светлый миг нашей победы, сегодня враг увидел, как мы сильны и сплочённы! Сегодня враг задрожал! Завтра враг побежит! Послезавтра он запросит пощады! Но пощады не будет!
— Пощады не будет! — повторяет сотня стариковских глоток.
— Аркаша, вот вы — величайший из когда-либо живших на Земле людей, — так начал интервью с Аркашей телеведущий — тоже, впрочем, достаточно великий — как и любой, достигший звания телеведущего.
«А ведь он прав, шельмец, — вслух подумал Аркаша. — Ишь, как режет, шельмец, правду-матку!»
— Продолжайте в том же духе, — подбодрил он ведущего. — Я слушаю, мне кажется, пока вы не отошли далеко от истины. Отклонитесь — я вас поправлю.
Телеведущий зарделся от Аркашиной похвалы.
«Он ещё может смущаться? — с удивлением подумал Аркаша уже не вслух. — Выходит, не совсем он ещё конченый, хоть и ведущий?»
— Тошно мне, один я планетарного масштаба вундеркинд на Земле — вот вам ещё одна истина, ещё один маленький кусочек истины, — неожиданно признался он прямо в прямой эфир. — Где вы, вундеркинды, братья мои, ровные мне, кому мог бы я передать эстафетную палочку служения человечеству?
— Позвольте, позвольте, позвольте сразу к вопросам! — закудахтал телеведущий, ошарашенный страшной бездной раскрывшейся перед ним истины.
Аркаша сумрачно кивнул:
— Давайте, сейчас всё вам выложу: про наследников, про зачатие, про плодовитость, про дедушку Ленина…
Но телеведущий достал «Таймс», на первой полосе которой был помещён снимок Аркаши в Британском музее носом к носу — вернее, к дырке от носа — с черепом неандертальца.
— Позвольте узнать, что вы думали в этот момент? — задал он достаточно оригинальный вопрос.
— Сами придумали вопрос? Хороший вопрос. «Знал ли он обо мне? Думал ли обо мне?» — вот о чём размышлял я, глядя на этот череп, — честно признался Аркаша.
— То есть, вы задавались вопросом: читал ли он вас? Любил ли он вас? — опошлил Аркашину мысль ведущий. — Хорошо, очень, очень хорошо, мы надеемся, да, все мы надеемся, что он, конечно же, вас читал и, конечно же, он вас любил, как все мы, земляне! Теперь позвольте — вот я выбираю наугад из этой огромной кучи вопросов — ага, вопрос телезрительницы. «Когда вы под известным всему миру псевдонимом писали свои знаменитые трагедии так называемого английского цикла — что вы, Аркаша, ощущали?» — спрашивает наша смелая телезрительница из города… Алпатьевска!
— Во-первых, я отправлялся прямо на место — в Верону, в Хельсингёр, в Фамагусту, в замок Кавдор84, в Венецию — чтобы пощупать, попробовать на вкус, обнюхать, а в какой-то даже степени и обозреть все те места, которые решился описать, — ответил Аркаша, зевнув; ему надоело отвечать на этот вопрос. — Во-вторых, я ощущал себя там длинноволосым усатым англичанином эпохи Возрождения в камзоле с преогромным воротником.
— Блестящий ответ! — восхитился телеведущий. — Теперь вопрос от меня, если позволите, мы будем их чередовать: из кучи, от меня, из кучи, от меня… Конфликт в так называемом Соково. Как вы полагаете, нам нужно ввязываться в этот конфликт или лучше оставаться в стороне?
— Да, — сухо ответил Аркаша.
Телеведущий закашлялся, но не рискнул развивать тему. Вместо этого он прибегнул к маленькой мести, снайперски выудив из сотен тысяч вопросов не самый для Аркаша приятный:
— Второй вопрос из кучи: «Аркаша, как вам в ваши-то годы в вундеркиндах-то живётся-поживается?» — не без ехидства спрашивает безрассудно отважный телезритель из посёлка… Супонево!
— Я же не просто вундеркинд, я — вундеркинд Земли русской, а земля наша русская всегда была и вечно пребудет — и я всегда пребуду для неё бесконечно юным — на её-то фоне — и столь же бесконечно талантливым! — спокойно отвечал Аркаша. — Всё. Интервью окончено, мне надо идти. Мне невтерпёж, я иду искать братьев по разуму, которых здесь не наблюдаю. А про зачатие сами чего-нибудь наплетите.
Его и раньше называли «вундеркинд-переросток».
— Ну да, — посмеивался тогда Аркаша, — я — вундеркинд довольно зрелый.
— Аркаша, вы самый зрелый из когда-либо живших на земле вундеркиндов, — пеняли ему иногда не самые воспитанные из землян.
— Я юн душой, — отвечал на эти гнусные поддёвки Аркаша, — хотя, может быть, уже и состоялся как вполне зрелый мыслитель.
— Один только ещё вопрос — от себя лично! — взмолился телеведущий: ох, как он пожалел, должно быть, о своей так некстати приключившейся мести. — А мог бы, например, вот я стать вундеркиндом?
— Таких не берут в вундеркинды! — на ходу весело ответил Аркаша.
Последним, что запечатлели студийные телекамеры, был Аркашин ботинок, летящий в кучку папарацци, карауливших вундеркинда у дверей студии.
Выходя из телецентра в одном ботинке, Аркаша вместо братьев по разуму, толпы поклонников или хотя бы журналистов был неожиданно атакован безногим нищим.
— Вот вы, Аркаша, — вы знамениты, хороши собой, богаты, знатны, а я — ничтожен, нищ, я мерзок даже самому себе, так подайте ж мне копеечку, подайте! — так говорил Аркаше безногий нищий, разъезжая вокруг него на своей тележке.
— Брат мой, сын мой, отец мой! На, возьми мою славу, забирай мой талант, наслаждайся моей родовитостью, но копеечку — не трожь! Не трожь копеечку! Ибо нажита она честным трудом — и не вам, не вам тратить мою копеечку! — отвечал Аркаша нищему почти по-волгински: он вдруг вспомнил, что забыл исполнить Павлов наказ.
Мы с Витюшей и парой стариканов идём на его конспиративную квартиру. Витюша возбуждён, стариканы еле поспевают за нами. Квартира недалеко, в Марьиной Роще. Закрыв за нами конспиративную дверь, Витюша прыгает на меня сзади.
— Хватайте его! — кричит он стариканам. — Это — провокатор!
Я не сопротивляюсь. Ведь он прав.
— Кто подослал тебя? Чуйбарс? Березковский? — начинает допрос Витюша.
— Сам Книлтон — мелковато берёшь, — сразу раскалываюсь я, будучи не в силах противостоять правоте его дела.
Витюша лучится от удовольствия: его лучшие подозрения оправдываются.
— Врёшь, собака, — мягко произносит Витюша.
— Вру. Собака, — снова раскалываюсь я.
— С виду — вроде наш, да вот внутри — с гнильцой. А гнильца — она народом чувствуется, народу она видна, от народа не спрячешься, — задумчиво говорит Витюша.
— Как есть весь прогнил, — подтверждаю я.
Витюше нравится моя откровенность.
— Так ты от Бандюганова? — внезапно доходит до Витюши эта простая как правда мысль.
— Почти от Бандюганова, — отвечаю я, выдохнув с явным облегчением.
— Бандюганов — ренегат, — перекосившись, сообщает Витюша, — только и умеет, что шпионов подсылать. Но ты вроде не дурак, сам можешь проинтуичить, чья возьмёт. Хочешь работать на народ, на будущее?
Как же такого не хотеть?
— Так я принят в Организацию? — с надеждой спрашиваю я.
— С испытательным сроком, — строго отвечает Витюша. — Выдержишь — сам напишу тебе рекомендацию.
— Тесно мне. На волю хочу! — сообщил Аркаша, возвратившись домой. — Отпусти меня, Ганга, на волю!
— Изволь, — улыбнулась Ганга, отворяя балконную дверь.
Аркаша погрозил ей на это пальцем.
— У меня гнусное настроение, — буркнул он. — Сначала этот Павлуша со своими сошками, потом я был зрелищем и чуть было не стал хлебом, поэтому я требую уже у тебя хлеба и зрелищ.
— Я готова, — улыбнулась Ганга, — и накормить тебя, и станцевать. Хочешь танец живота? Или танец попки?
— Накормить-то ты меня накорми, — отвечал Аркаша, — но зрелища мне сейчас нужны другие. Мне нужно что-нибудь помощнее, подраматичнее. Мне нужен бой гладиаторов-тяжеловесов.
— Я поняла, что ты задумал, — улыбнулась Ганга. — Постарайтесь хоть на этот раз разойтись без крови.
— Постараемся, — буркнул Аркаша, рассчитывая как раз на обратное, и набрал номер Павла Волгина.
Партия, предводительствуемая Витюшей, внешне мала. Собственно, те бабульки с дедками, которых я видел сегодня, эту партию и исчерпывают. Но Витюшина партия берёт не количеством, а качеством. «Я — мал, да вонюч», — говорит Витюша и испытующе смотрит на собеседника. Витюша ожидает, что собеседник с жаром опровергнет оба его утверждения и, как правило, дожидается.
— Да, нас немного, — говорит Витюша, пытаясь пронзить меня своим взглядом раненого кролика, — но мы берём не количеством. Наша сила — в исторической правоте нашего дела. И что бы вы там ни тщились доказать, — Витюша тычет в меня указательным пальцем, — после капитализма неизбежен социализм, так же как после семёрки неизбежно следует восьмёрка.
— Я так понимаю, — говорю я, — что вы оттачиваете на мне своё ораторское мастерство, и мне в дискуссии предстоит играть роль прихвостня олигархов или, по меньшей мере, ревизиониста. Я не согласен. Так дело не пойдёт.
— Помни об испытательном сроке, — остужает моё искреннее негодование Витюша. — Твоё будущее — в моих руках.
Он снова тычет в меня пальцем:
— Мы возьмём вокзал, и после этого ваша власть рухнет сама. Она упадёт, как яблоко, изъеденное червём.
Я молча проглатываю это оскорбление. Это — не моя власть. Такая власть мне не нужна — как и Витюше.
Павел Волгин носил хорошее, правильное имя и имел соответствующее ему хорошее, правильное лицо. С этим лицом он работал токарем на заводе имени Ильича. Работая токарем на заводе имени Ильича, он приносил пользу Родине путём производства для неё продукта.
Досуг его был не менее напряжён, чем рабочие часы или стояние на общественной вахте. Он изучал английский — язык зажравшихся буржуа и хорошо прикормленных рабочих. Язык этот приходилось учить для общения с единомышленниками всех стран, хотя с гораздо большим удовольствием он выучил бы шотландский, эскимосский, зулусский, ирокезский или язык другой угнетённой капиталом народности.
Он избегал женщин, он вступал с ними лишь в товарищеские отношения.
Зато на подоконнике, в зарослях кактусов и алоэ, были пристроены тисочки. С помощью этого приспособления Павел ежедневно тренировал свою волю. Он зажимал свой левый мизинец, излюбленный палец пророков, до такой степени, что палец синел, а потом чернел, но Павел только улыбался да скрипел зубами. Враги рабочего класса могут пытать его сколько угодно их чёрным душонкам — он встретит улыбкой любую боль.
Он отжимался от пола на костяшках пальцев, на тыльных сторонах кистей до появления перед глазами красных кругов. Он приседал, прикусив язык, пока не ощущал во рту солёный вкус крови.
И всё равно он думал: «Какая же я мелкая ничтожная личность по сравнению с титанами прошлого — Спартаком, Робеспьером, Разиным, Мюнцером, Туссен-Лувертюром!»
Он презирал суеверия всей силой просвещённого истматом и диаматом85 презрения: если сегодня он вставал с левой ноги, то завтра мог встать с правой или с обеих сразу.
«Жрите своих рябчиков, господа новоявленные нувориши, но знайте, что мировая социалистическая революция снова начнётся с России!» — повторял Павел, как заклинание. Это было одно из любимых его изречений, по силе, как он считал, уступающее только отдельным Глюковским строкам.
Я на время погружаюсь в себя, но моя дискуссия с Витюшей продолжается — мысленно.
«На свете нет ничего более гнусного, чем Наша Власть. Она как амёба накрыла всю нашу огромную прекрасную Родину. Это — простейшее, но прожорливое животное. Вспомните картинку из учебника биологии: когда амёбе хочется кушать, а кушать она готова всегда, она обволакивает жертву — и жертва, не сумевшая даже дёрнуться, оказывается засосанной и высосанной», — говорит Витюша — примерно так или чуть более выспренно.
Он продолжает:
«У Нашей амёбы три классических признака:
первый: вы зависите от неё, вы у неё на крючке;
второй: вам приходится с ней делиться, чтобы крючок не загнали поглубже;
третий: она не производит ничего полезного; напротив, перераспределение, потребление и уничтожение добавленной стоимости — вот то, что она освоила в совершенстве».
«Хорошо, — возражает какой-нибудь Невитюша. — Она — конечно, амёба, но она — Наша амёба!»
И тут Витюша сражает его наповал:
«Дык зачем она такая нужна, эта Наша амёба, которая только мешает жить, которая вынуждает жить так, чтоб было хорошо только ей? Которая облагает поборами и просто налогами — и их она считает своей законной добычей, она покупает себе на них бронированные Мерсы, ставит мигалки — и спихивает тебя же, Невитюшу, в сугроб. На твои деньги она строит себе дворцы раблезианских размеров за заборами с колючей проволокой, за которые тебя и на дух не пустят. На твои деньги она заказывает себе лакшери-туры с лакшери-сьютами, в которые тебе нету входа — презрительным движением плеча швейцар укажет тебе твоё место. На твои деньги она организует себе охрану, и эта охрана защищает её от тебя — как бы насильника и убийцы в седьмом колене».
Невитюша ещё что-то порывается возразить, но тут Витюша добивает его, он их всех добивает:
«Когда вы идёте на выборы — это она, амёба, ухмыляясь, поглядывает на вас с плакатов, как бы говоря: кого бы вы ни выбрали, вы всё равно выберете МЕНЯ, кого бы вы ни выбрали — Я всё равно буду вас грабить, унижать, подавлять!»
«Как вернуть тебе, амёба, то презрение, которым ты обливаешь нас, как перевыплеснуть его в твоё расплывшееся амёбное мурло?» — думаю теперь уже я, думает Витюша, думает Невитюша.
Входила мать — приносила кофе с бутербродом. При её появлении Павел вставал, тепло благодарил за работу — ибо настоящий коммунист личным примером должен привлекать в свои ряды всех наделённых душой, способных наблюдать и делать из увиденного выводы.
Он садился за книги: пора было подправить великое учение, оно не должно было стоять на месте — не старым же партийным бонзам, профукавшим свою малину, променявшим вечно живое и верное учение с властью в придачу на золотого тельца — в самом же деле, было его переписывать. Учение о диктатуре пролетариата, план восстания, стратегия и тактика вооружённой борьбы, отношения с обездоленными других стран — всё это Павел анализировал на современном материале и по заданию Партии, и по собственной инициативе, всё это Павел обобщал в единый, бомбе подобный труд.
Попутно он развил один из важнейших законов диалектики и творчески применил его на пользу делу развития человечества, за что был удостоен Партией звания Доктора партийных наук. Вкратце открытие Павла сводилось к следующему. Сокращение количества коммунистов совершенно очевидно привело к снижению уровня жизни в стране, и здесь мы имеем прямое следствие закона перехода количества в качество. Далее путём вычислений Павел показывал, что если увеличить количество коммунистов до хотя бы доперестроечного уровня, то другой уровень — жизни — должен резко и практически пропорционально подняться, а если довести количество коммунистов (хотя бы) до 100 процентов — то наступит полное изобилие и мир во всём мире — иначе говоря, коммунизм.
И при всём этом Павел был завзятым аркашистом, ибо в Аркаше он видел готового человека будущего, над селекцией которого безуспешно бились горе-педагоги ушедшей в небытие страны.
И когда Павел сделал попутное тригонометрическое открытие (сопоставляя количество коммунистов с уровнем благоденствия, он открыл гиперболическую параболу и параболическую гиперболу) и совсем уж попутное филологическое открытие: слово «товарищ», применённое к женщине, должно оканчиваться на мягкий знак — только Аркаша и сумел оценить всю важность и своевременность этих открытий.
Но Витюшу хрен ограбишь, хрен унизишь и хрен подавишь. Есть такие люди: они не гнутся и не ломаются.
Витюша — настоящий сермолист. Настоящее не бывает.
— За нами — самое правильное в мире учение, а за вами — что? — периодически вопрошает Витюша.
Я наблюдаю за ним влюблёнными глазами. Я мотаю на ус тактику общения с массами, я медленно, но всё же усваиваю его науку побеждать.
Вот он работает с подрастающим поколением: его бойцы приводят к нему внуков и правнуков для приёма в пионеры.
Чувствуется, Витюше не нравятся их причёски: у одного — слишком длинная («Скрипач, понимаешь»), у другого, наоборот, короткая — под бандита. В вопросах одежды Витюша проявляет себя бо́льшим демократом: короткие юбки пионерок его, как минимум, не пугают.
От его собственной причёски несёт мутным запахом никогда не мытых волос.
— А его Инесса вылизывает, зачем ему мыться, — ехидно замечает Октябрина — тётка с несносным характером, вообразившая себя Витюшиной оппозицией.
Сам Витюша говорит по этому поводу следующее:
— Настоящий сермолист хорош в любом виде. Самый грязный, самый оборванный сермолист мне дороже, чем любой холёный буржуй и уж, тем более, буржуйка.
И оппозицию Витюша пока терпит. Возможно, он ещё не выработал тактику борьбы с этим партийным недомоганием.
— Когда был Витя маленький, с курчавой головой, — пою я так, чтобы слышала Октябрина, но не слышала Инесса — тётка не менее противная, чем Октябрина, но гораздо более лояльная к руководству.
Только в больную оппозиционную голову Октябрины могла прийти мысль, что Витюша позволяет Инессе копаться в своей голове, в своём, как выражаются окружающие, Доме Советов.
А я завидую светлой товарищеской завистью и Инессе, и Октябрине: у них блестящие революционные имена. Я же — как есть, Иудушка. И такса у меня соответствующая — тридцать стобаксовых купюр.
Витюша систематически укоряет меня за моё неподобающее имя.
— Иудушка, — говорит он, покачивая немытой, но вылизанной головой, — ты и есть Иудушка. Ну что с тебя взять? И можно ли совершить мировую революцию с таким непролетарским именем?
Я терплю: мой испытательный срок не закончен.
Павел явился к Аркаше задумчивым, как алебастровый Ильич на центральной площади города Алпатьевска. Недавний инцидент, казалось бы, не оставил на нём заметного следа, и всё-таки вундеркинд углядел в Павле некое усложнение, некий даже лёгкий хаос: давешний вундеркиндов кусочек истины повлиял на него как гель вкупе с феном — на наибанальнейший правый пробор наибанальнейшего банковского клерка. Аркаша очень надеялся на то, что эта прибавка в качестве позволит Павлу дольше обычного продержаться на ринге.
— О чём задумался, детина? — осведомился Аркаша, выводя Павла из задумчивости. — О сошке? Или о плошке? Или прочитал что-нибудь из Глюкова? Вижу, вижу, не читал — давно, похоже, не читал. А хочешь, позовём отца Валентина? Отец Валентин, как обычно, достойно представит весь мир распутства и обжорства. Сядете и задумаетесь вместе.
— Хочу, — встрепенулся Павел. — Ты знаешь, ни с кем я так не мечтаю схватиться, как с отцом Валентином.
— Ганга, — попросил Аркаша, — пригласи Его Преподобие.
— Поняла, — с пониманием сказала Ганга. — Приглашаю и ухожу, ухожу, ухожу. Если что — я в именьице.
Они называли именьицем принадлежащую Аркаше обширную огороженную территорию в водоохранной зоне на берегу Чуинского водохранилища, на которой располагались несколько умеренной скромности строений.
— Не забудь нам только подкрепление отставить, — напомнил Аркаша.
«Ну и нафига вы это всё же затеяли? — мысленно спросил он себя. — Извольте пояснить!» «Да пошёл ты!» — мысленно ответил себе Аркаша. «Ну вы и хамло», — мысленно отреагировал на это Аркаша. «А в морду? — мысленно поинтересовался Аркаша. «Вот оно, твоё хвалёное воспитание!» — мысленно воскликнул слегка уязвлённый Аркаша, потерпев очевидное моральное поражение.
Зато теперь уж никто, даже сам великий Аркаша, не мешал ему устроить кэтч. Это развлечение он открыл для себя несколько месяцев назад, случайно сведя вместе священника с коммунистом, — и оно ещё не успело ему наскучить.
Моё первое боевое задание — разведка вокзала. Со мной на дело идёт старуха-калмычка: она играет роль японской туристки в шортах — несмотря на не летнюю уже погоду — и с фотоаппаратом. Я — переводчик при ней.
— Похожи, похожи, — зубоскалит Витюша на прощание, — вылитые братья Рю86. В случае провала — чтоб немедленно харакири! — сурово добавляет он и оглушительно смеётся.
Мы тоже улыбаемся: Витюша заряжает нас хорошим, правильным настроением, и с таким настроением мы приходим на Рижский вокзал.
Моя спутница безумно стесняется своего наряда, особенно шорт: хорошо, что краска стыда не особо заметна на её смуглом лице. Я говорю ей примерно по-японски, она отвечает мне, наверное, по-калмыцки.
— Улыбайтесь, — говорю я ей как бы по-японски, наводя фотокамеру, и она обнажает в улыбке все свои двадцать четыре металлических зуба.
На нас откровенно и нагло пялятся вокзальные обитатели.
«Посмотрю я на ваши рожи, когда мы возьмём вокзал», — злорадно думаю я.
— Вот этого, суку, самого наглорожего, мы первым к стенке поставим, — говорю я почти по-японски.
— Лучше вздёрнем, — отвечает мне по-своему моя калмычка.
Ко мне привязывается старуха из местных — ну прямо Витюшин кадр.
— Купите штаны, новые штаны за десять рублей, — пристаёт ко мне эта мадам.
«Подстава? — думаю я. — Витюшин суперагент?»
— Не надо штанов, — на безупречном японском отвечаю я, — штаны у меня уже есть.
Старуха понимающе смотрит на меня, крестится, но отстаёт.
О. Валентина Аркаша встретил светлой и ясной улыбкой, как и подобает встречать практически святого. О. Валентин ответил ему такой же светлой и ясной улыбкой: он ещё не знал, что снова обречён Историей биться с Павлом.
— Ну давай, святоша, — предложил Аркаша, потушив улыбку, — учёною беседой развей мою печаль — ты это умеешь.
— О чём печаль твоя, сыне человеческий? — задушевно спросил о. Валентин.
Был он широк лицом, бородою и душой и могуч духом и телом.
— Душа моя просится вон, наружу! — провоцировал святого Аркаша. — Давай же, начинай копаться в этой изменнице, подобной гнойной загнивающей ране! Тебе ведь неведома анестезия, ты, пёс Господень, тыкаешь свой щуп наугад и по степени моих корчей определяешь, интересен ли тебе этот уголок меня. А уголков у меня немало: душа моя, конечно, не столь широка, как твоя, но всё ж изрядна.
— Что ж, и потыкаю, — сказал о. Валентин, воодушевляясь ввиду такого богоугодного дела. — Где моя кочерга? Раскалена ли она докрасна?
Аркаша понял, что боец достаточно разогрет для схватки.
— Пошли. А помогать тебе будет ещё один известный богослов — Павел Волгин! — торжественно провозгласил коварный Аркаша, распахивая дверь в гостиную.
— Итак, кочерга против шашки, — резюмировал о. Валентин, натужно улыбнувшись при виде Павла.
— Гражданиний, — обратился Аркаша к Павлу, — и гражданинус! — обратился он к о. Валентину. — Кэтч, сходитесь.
Они сошлись. «Моча и пиво, хвост и грива не столь различны меж собой!» — с упоением думал Аркаша.
— Страшно далеки вы от народа! — первым ударил Павел — ударил наотмашь.
О. Валентин зашатался, но устоял. Острижен по последней моде, как денди солнцевский одет, был он непрост, как неправда.
— Вот люблю коммунистов, — парировал о. Валентин. — За что люблю их? За правду.
— Не люблю попов, — Павел продолжил атаку. — Не люблю за ложь, за елей, за обман трудового народа, за обслуживание интересов правящих классов.
— И опять прямо в точку, что есть — то есть, — сокрушённо покачал головой о. Валентин, — И ещё симония87, непотизм88…
— А я вот уважаю церковь, — вставил свое веское слово Аркаша, решивший немного подыграть Павлу, ранее неоднократно битому о. Валентином, — особенно нашу церковь. Действительно, основная общественно-полезная функция церкви в нашей стране — обслуживание интересов Государства путём освящения тех его действий, которые без такого освящения могли бы показаться сомнительными — и что же в этом плохого?
— То есть, любых его извращений? — попытался уточнить Павел.
— Тебя учить — только портить, видишь, ты сам всё знаешь лучше меня. С извращениями или без них, но отношения между партнёрами вполне современные, рыночные, они строятся на основе долгосрочных соглашений — и это очень прогрессивно, это — образец для всех прочих, пока отстающих церквей! Каким видится мне подобное соглашение? Да очень простым, состоящим всего из двух статей. В статье первой должно говориться о том, что Высокая договаривающаяся сторона, Церковь, обязуется прикрывать сверху (с неба) любое действие, любую политику, кроме откровенно антицерковной, Высокой договаривающейся стороны, Государства.
— То есть, Государство заказывает Церкви услугу: благословение своей политики, прикрытие этой политики сверху, с неба, — на лету схватывал политэкономически подкованный Павел; он уже видел новую главу в своём бомбе подобном труде. — И чем же оно ей платит за это?
— Об этом — в статье второй. В статье второй должно говориться о том, что Государство обязуется обеспечить Церкви условия, особо благоприятные для её функционирования вообще и для её бизнеса в частности. Итак, в нашу рациональную эпоху всё просто: Государство — это политическая крыша Церкви, Церковь — это божественная крыша Государства. Но я отвлёк вас, извиняюсь, продолжайте.
— Итак, — резюмировал Павел, — Волк договорился с Медведем о разделе леса. Контракт подписан кровью народной и скреплён его же настрадавшейся плотью.
Пока Аркаша с Павлом в две глотки охаивали его работодателя, о. Валентин принимал их удары молча, с достоинством раннего христианина-мученика.
Вдохновлённый же мощной поддержкой Аркаши, Павел продолжил обличения с развития самокритичной реплики о. Валентина:
— Да, деспотизм, сен-симония, добавлю к ним ещё продажность, лицемерие!
— Увы, так было, так есть, и так будет, ибо слаб человек духом и телом. И я слаб, каюсь. Ударь меня за это хошь по этой щеке, хошь по этой. Не хочешь? Тогда я сам это сделаю, — и о. Валентин, морщась, выдрал волосок из своей бородищи, которая в иных условиях вполне могла бы быть сочтена ваххабитской.
Аркаша даже заёрзал от удовольствия.
— Но, как нас учили классики, история движется поступательно, и неумолимый её ход рано или поздно приведёт к тому, что они, церковники, устыдятся своих безобразий, покаются все как один, отшлёпают себя по щекам, — предсказал он, мысленно подхихикивая, — и больше не будут лгать, непотировать, сен-симонировать, деспотировать, продаваться и лицемерить — если захотят сохраниться как класс.
— Верно, — спокойно подтвердил о. Валентин, — кому есть в чём каяться — тот раскается, а кто-то даже и вовсе больше не будет.
— Нет, погоди! — вскричал Павел. — Покаянием не отделаетесь: прикрываясь именем придуманного вами бога, вы создали себе кормушку для потакания своим порокам!
— Брось, Павлуша, травить себе душу, давай лучше отдадим должное хоть одному пороку — выпьем, пока хозяин любезно нас угощает, — с улыбкою светлой предложил о. Валентин; он знал, конечно, об ожидающем их угощении и был не прочь перейти к этой фазе кэтча.
Ему, привычному к почти ежедневной бомбардировке тучами стрел — разнокалиберных чужих грехов, которые отлетали от его широкого тела и его широкой души уже преломлёнными, преображёнными в грядущие добродетели, все эти косноязычные и суетливые обличения Павла были нестрашны и неинтересны. Бой он поддерживал лишь из уважения к Аркаше и уже давно оставил надежды спасти когда-либо коммунистову душу.
— Нет, погоди! — снова вскричал Павел. — Уж больно ты спокоен, насвинячил и спокоен — ты спокоен, потому что сыт, потому что прикормлен властями!
— Я спокоен, потому что я прав, — с достоинством ответствовал о. Валентин, — а ты, сын мой, кипятишься, потому что боишься фактов. Да, мы прикормлены властью, но не от любой власти мы брали этот корм. Власть антихриста мы проклинали, мы боролись с ней, и мы приблизили её бесславный конец.
О. Валентин перешёл в атаку. Его наступление было стремительным и беспощадным.
— Это Советская власть-то — антихрист? — взвился Павел, угадав направление ответного удара о. Валентина.
— Одного Бога, всемогущего и справедливого, милосердного и всеблагостного, вы заменили кучкой мелких божков — палачей с интриганами, вы дурачили народ, вы травили его водкой и диаматом с трибун, с телеэкранов, из хоромин райкомов и со страниц партброшюрок… — монотонно начал перечислять о. Валентин преступления Советской Власти.
— Да! — перебил Павел. — Коммунизм — это тоже религия, но это — религия сильных! Это — религия энергичных! Это — религия преобразователей! А ваша религия — это приют для убогих физически и нравственно.
— Ну не всегда — для убогих, — подмигнув о. Валентину, возразил Аркаша. — Вот инженеры — это разве убогие? А ведь именно церковь указала инженерам на их покровителя — Св. Иуду. Теперь инженеры веруют и живут под защитой своего покровителя. А военные — убогие? Церковь и им объявила их покровителя — Св. Варфоломея, преподавателям — Св. Павла, партработникам — Св. Петра, лётчикам — Св. Лаврентия, пожарникам и парикмахерам — Св. Пантелеймона, инспекторам ГИБДД — Св. Иакова, лодочникам и лоточникам — Св. Луку…
— Мы отменим все эти дурацкие посвящения, мы отменим все и всяческие привилегии, люди станут равными! — прервал фонтан Аркашиных несусветных фантазий Павел, и глаза его загорелись в тщетной попытке испепелить о. Валентина. — Пусть не все нас сначала поймут, зато потомки поклонятся нам в пояс!
— Даже не в пояс, а в ножки, — поддержал его Аркаша, уже откровенно дурачась. — Это как в Англии поехать по правой стороне дороги — да, ты быстро погибнешь, а может, тебя арестуют и отправят в психушку, но дело-то будет сделано: ты уже показал людям, по какой стороне нужно ездить, и вот кто-то после тебя уже проехал по правильной стороне и понял, насколько это удобно, потом другой, третий и, глядишь, — процесс пошёл!
— Равными как на кладбище — вот и всё, что вы умеете, — возразил Павлу о. Валентин, проигнорировав Аркашину реплику, и маслянистые глаза его заледенели в попытке заморозить Павла, превратить его в ледяную глыбу, из которой уже не возгорится ни искры, ни пламени.
— Нет, извини, они и на кладбище не равны: честная старушка лежит в болотце под ржавым крестом, а бандит-душегуб и чиновник-вор — в центре города да под мраморными надгробьями! — обжёг Павел о. Валентина очередным раскалённым добела словом правды.
— Ты, сын мой, конечно, имеешь в виду Мавзолей? — улыбнулся о. Валентин.
— Не дождёшься. Я не вспылю! — гордо крикнул Павел. — Всё равно твоего бога нет! Но если бы он вдруг был! Господи, который — как говорят — есть, и ты спокойно взираешь на всё, что творится в твоём мире? Когда глава мафиозно-политического клана недрогнувшей рукой и с затаённой ухмылкой осеняет себя символом твоей — как говорят — муки, твоего — как говорят — распятия — почему бы не отсохнуть его руке? А кто вещает от твоего имени? Ты посмотри, посмотри на них внимательней! И если вдруг ты есть — покажи, что ты есть, и если у тебя слово не расходится с делом — порази нечестивцев, тобой спекулирующих, громом и молнией, немотой, проказой! — прокричал почти на одном дыхании Павел и с надеждой воззрился на о. Валентина.
— Не горячись, Павлуша, — предупредил Аркаша. — Отец Валентин-то — Бог с ним, он свои кары небесные давно заслужил, но вот кресла, в котором он сидит, мне будет не хватать! Хотя не факт, что Господь прислушается к твоей просьбе.
— Господи, прости моего оппонента за его сомнения. Да, он запутался в своём неведении, но с кем из смертных не случалось такого? — снова улыбнулся о. Валентин.
— Все вы — пидарасы, и ты — пидарас! — крикнул Павел.
Это был его последний и решающий аргумент, крыть который всегда было крайне трудно.
— Ну что ж, каков приход, таков и поп, — вставил Аркаша свой очередной афоризм.
— Да, я люблю мужчин, — признался о. Валентин, нимало не смутившись своего признания. — Но я люблю также и женщин, и дедков, и старушек, ибо все они — моя паства.
— Иначе говоря, источник дохода, — поправил Аркаша, улыбкой приглашая Павла приступить к добиванию о. Валентина.
Павел открыл было рот, но тут же закрыл его, покраснел и, не прощаясь, выскочил из Аркашиного дома.
— Пусть проигравший плачет, — резюмировал Аркаша ему вслед своей хрестоматийно известной строчкой. — Четыре-ноль. Однако, сегодня Павел был уже посильнее. Ещё пара боёв — и он может тебя уделать.
— Спасибо, что не нагадил, как случалось с его единоверцами не единожды, — пустил стрелу вслед ретировавшемуся противнику о. Валентин. — Вот и пускай этих коммунистов в дом — я имею в виду в Дом Божий. Впрочем, — прибавил он, подметив, что Аркаша поморщился, — Павлик — человек неплохой. Да, душа у него — заплутавшая, но не абсолютно заблудшая. Ему бы пастыря настоящего, праведного — не меня.
— У нас давно уже есть вещи пострашнее, чем Павлик, — заметил Аркаша. — Собственно, наш Павлик столь же нелеп, безвреден и неприспособлен к современной жизни, как и всё его мировоззрение в целом.
— Ну, мы всё-таки подняли тебе настроение? — спросил о. Валентин — без особой надежды на положительный ответ.
— Приподняли, скажем так, — улыбнулся Аркаша. — Мне хотелось крови, но вы добрались лишь до пуха и перьев. Но пошли, однако, к столу, будем пировать за троих.
Позже на фотографиях я не заметил какой-то особой агрессии на лицах вокзальной живности, угодившей в кадр — только тупое удивление.
«Это — народ, — тогда не умом, но сердцем осознал я, — ради которого мы совершаем революцию, чтоб никогда у него не было больше такого тупого удивлённого взгляда».
Витюша одобрил результаты нашей разведвылазки и выдал мне очередное задание — по организации осенней маёвки. Я с энтузиазмом взялся за реализацию Витюшиной идеи.
Меж тем князь Коршун, особо не терзаясь вопросами соотнесения божественного с партийным, перелетел во вражеский стан и был принят там с большими почестями в услужение. Налетал теперь князь Коршун на былых сотрапезников, выхватывал занемогших и доставлял их врагу на потеху и поругание.
Как не стало с ним князя Коршуна, опечалился Великий хан, лишь дофин Паулин ещё хранил твёрдость духа, сызмальства присущую коронованным особам.
— Не хочу быть дофином, — заявил дофин Паулин с твёрдостию. — Хочу быть Великим ханом.
И только он молвил это, как стал Новым Великим ханом. Предшественнику же его в качестве компенсации была выделена квартира с видом на Храмище. Никем пока вроде не притесняемый и не преследуемый, бывший Великий хан мог сидеть и часами созерцать сие творение человеческого гения.
Также разрешено ему было разводить картофель и свёклу, морковь и репу с целью поедания, а также свободного рыночного обмена на огурцы и помидоры. Соответствующая лицензия была выдана ему за подписью лично Нового Великого хана.
Однако, недолго его грандиозные хозяйственные таланты оставались без применения. Пару месяцев спустя по инициативе Нового Великого хана Квамос совершил с индийским штатом Уттар-Прадеш бартерный обмен: бывшего Великого Хана сменяли на пару гималайских вершин. Вершины распилили и морем отправили в Квамос, в котором с горами было не очень. Бывшего же Великого Хана привезли в Агру, где ему предстояло выстроить на северном берегу Джамны точную копию Тадж-Махала — но из чёрного мрамора — и чёрно-белый мост через реку, в точном соответствии с пожеланиями своего дальнего предка Хана Джахана89 — первого инвестора и первого заказчика всей этой недостроенной красоты.
— Харе Кришна! — приветствовал уттар-прадешцев бывший Великий хан.
— Кришна харе! — отвечали ему. — Что нужно бывшему Великому хану для…
Не дав уттар-прадешцам договорить, бывший Великий хан улыбнулся самыми кончиками раскосых глазок:
— Один закон да пара постановлений, а дальше Кришна поможет.
— Маёвка, сэр! — говорю я Витюше и отхожу в тень, за куст, где у меня под накиданными сосновыми ветками припрятана клетка с живностью.
Вперёд выходит Витюша. Перед ним — революционно, по-весеннему настроенные трудящиеся (бывшие, вернее, трудящиеся).
Между их кумачовыми лицами и над их кумачовыми торсами дружно реют кумачовые стяги.
— Сермолисты — на то и сермолисты, — вещает Витюша, взобравшись на пень, — чтобы из осени сделать весну, чтобы в условиях самого жестокого, самого бесчеловечного в мире режима, режима, обрекающего нацию на вымирание и позор, устроить весну человечества!
Для меня весна человечества служит сигналом, и я начинаю раскидывать ветки.
— Нет такого, чего не смогли б сермолисты, — продолжает Витюша. — Сермолисты говорят: птицам — петь. И птицы поют — на радость трудящимся!
И тут я выпускаю из клетки специально закупленных на Птичьем рынке щеглов.
— Птицам — петь! — повторяет Витюша.
Щеглы с криком взмывают в осеннее небо. Все хлопают, все довольны. Больше всех доволен Витюша: что называется, от души. Я выхожу из кустов и присоединяюсь к всеобщему ликованию.
— Нет, ты видел? — хлопает меня по плечу Витюша. — И ведь они поют!
Внезапно он обрезает всё это веселье:
— Отдохнули — пришло время работать. Народ ждёт от нас дел. Перво-наперво построим вокзал.
В ноябре, как обычно, в Квамосе наступил сезон северо-восточных муссонов, и Аркаша отправил Гангу в Таиланд — погреть старые косточки и покрыться юго-восточным мангово-папайевым загаром.
Очутившись в тропиках, Ганга не теряла времени даром: она до изнеможения плавала в ласковом, но очень солёном Сиамском заливе, а кроме того, ежеутренне и ежевечерне совершала пробежки по паттайской Бич-роуд мимо своего отеля, мимо пальм и рыбацких шхун, закрывающих всю линию океанского горизонта.
«Увидит Аркаша моё лицо, омытое океанскими брызгами и отшлифованное солнцем и ветром, прикоснётся к моей шейке в ожерелье из акульих зубов, ощутит упругость тренированных бёдерных мышц — и сразу забудет про своё обещание, данное Хайлари», — думала Ганга, пробегая мимо живых картинок на идиллически семейные темы.
На этих живых картинках двигались вполне ещё живые, хотя и довольно древние немцы/шведы/голландцы в шортиках, открывавших седовласые тощие мослы, но скрывавших до поры до времени седовласую же пухлую попку. Рядом с ними семенили низкорослые тайки — местные мадамы Баттерфляи90 — в сопровождении плодов интернациональной тропической страсти. Ганга не осуждала ни тех, ни других, ни, тем более, третьих: первые, очевидно, были чем-то обделены на родине хладнокровными эмансипированными соотечественницами, вторые были обделены всем, кроме молодости, солнца и экзотических фруктов.
Внезапно мечты Ганги о гладком загорелом лице для Аркаши пошли прахом: она налетела этим лицом на пальму. И было от чего налететь: в очередной картинке на месте потомка древних белгов, франков, викингов и прочих херусков нарисовалась Виталия в шортиках, открывавших стройные, загорелые, тщательно эпилированные ножки, но скрывавших до поры до времени абсолютно совершенную по форме попку. Рядом с Виталией семенил низкорослый таец — месье Баттерфляй. Виталия тоже узнала Гангу, несмотря на разбитые лоб и нос последней.
— Эй, Ганга, привет! — дружелюбно крикнула возмутительница общественного спокойствия. — Промышляешь кокосовые орехи? Так их не стрясти, придётся забираться наверх.
Вместо ответа Ганга сумела лишь улыбнуться — смущённо и глупо.
— Иди лучше к нам! — пригласила Виталия. — Знакомься: это — мой сегодняшний муж, я зову его Пинг-понг, как и всех остальных. Найти тебе такого же Пинг-понга? Или возьмёшь моего? Он мне уже надоел.
Ганга вынуждена была отклонить заманчивое предложение, хотя голос её не продемонстрировал приличествующей такому отклонению твёрдости.
— Тогда у меня идея, — не сдавалась Виталия. — Ты, конечно, не бывала в салоне эротического массажа?
Ганга, конечно, не бывала.
— Пойдём все вместе, и ты этого не забудешь.
— Пинг-понга не надо, — решилась попросить Ганга. — При Пинг-понге я не смогу.
— Исчезни! — дунула Виталия на Пинг-понга.
Пинг-понг всё понял и дематериализовался.
Мы гурьбой идём на близлежащую дачу пенсионера союзного значения строить по моим фотографиям и чертежам макет Рижского вокзала.
«Почти в натуральную величину», как говорит Витюша. Он также требует, чтобы перед вокзалом построили макет броневика.
После проведённой без излишней помпы сдачи-приёмки наспех сварганенного из брусков и фанеры вокзала начинаются суворовские учения по овладению несчастным сооружением. Витюша руководит боем с макета броневика. Очевидно, каким-то своим революционным органом чувствуя мою двуличную сущность, он поручает мне роль противника. Меня поочерёдно берёт в плен то правый, то левый фланг наступающих.
Когда учения победоносно заканчиваются, Витюша произносит с макета броневика пламенную речь.
— После революции здесь будет музей! — победоносно вещает он. — Наши дети и внуки будут приходить сюда изучать основы революционной борьбы — а не надо думать, что после победы революции всё сразу устаканится. Борьба продолжится — не всех врагов мы сможем сразу вычислить и обезвредить; отдельные враги, — косится он в мою сторону, — окажутся и в наших рядах. И потому революция продолжится в иных формах! Революция — это жизнь! — победоносно заканчивает Витюша. — Контрреволюция — это смерть, это — конец цивилизации, какой её завещали нам наши отцы и деды.
Они лежали обнажёнными на слегка наклонном столе рука к руке, намазанные ароматным маслом, и две юные тайки одновременно набрасывались на них, стараясь попасть грудями по грудям, и медленно соскальзывали затем всё ниже, ниже…
— У меня встал, — шепнула Виталия. — А у тебя?
Ганга вынуждена была со стыдом признаться, что она также возбуждена, и возбуждена скорее не от действий этих неумелых незнакомых пухлых маленьких Пинг-понгих, а от близости Виталии, от горячей влажности её ладони, вложенной в Гангину.
— Ты знаешь, — сказала Виталия полушёпотом, — я стала писать стихи. Может, в этом — одно из моих призваний? Слушай:
Витася Гангу обнимала гневно:
одной рукой она её любила,
другой рукой она её хотела!
Ведь не хуже, чем у твоего Аркаши, правда?
— Да, по крайней мере, не хуже. Но почему обнимала гневно?
— Чтобы подчеркнуть силу и нестандартность моего чувства. И ты это уловила.
— Чувства к Аркаше?
— Чувства к мистеру и миссис Аркаша.
— Ты хочешь отнять его у меня?
— Наоборот, я хочу отнять у него тебя. И я отниму тебя, и ты станешь моей, а я отныне буду только твоей. И я поклянусь тебе в этом. Но и ты поклянёшься мне. Мы кровью поклянёмся друг другу. Ты не боишься?
— Нисколько, — отвечала Ганга, дрожа не столько от страха, сколько от возбуждения.
Мы опять приходим на конспиративную квартиру обсудить ситуацию, которая возникнет после взятия вокзала — наш стратег и мы, несколько тактиков.
Витюша снова прыгает на меня сзади.
— Хватайте его, это — провокатор, — шипит он.
— Витюша, — хриплю я, — ты повторяешься.
Витюша разжимает объятия, но, чувствую, не сводит с меня глаз.
— Не пойму, ты враг или друг? — вопрошает он, одаряя меня пронизывающим взглядом.
— Витюша, — говорю я, просвеченный Витюшей насквозь, но, к счастью, не повсеместно, — я чувствую, что я для тебя — не враг и не друг, я для тебя — как мыло.
— Ты имеешь в виду верёвку? — спрашивает догадливый Витюша.
— Нет, я говорю про кусок мыла. Он ароматный и гладкий, когда хозяйка кладёт его в мыльницу. Через пару недель после мытья и стирки от этого куска остаётся жалкий обмылок, и хозяйка кладёт в мыльницу новый ароматный и гладкий кусок, а обмылок прилепляет к этому новому куску или бросает в мусорку. Скажи, Витя, я для тебя — такой кусок мыла? Или уже обмылок?
— Давайте лучше обсудит коммерческую часть нашего плана, — конструктивно отвечает он. — Предлагаю сразу после взятия обложить данью торговцев и напёрсточников, носильщиков, таксистов, шлюх. Насколько, ответьте мне, это идеологически правильно: обкладывать данью шлюх? А я вам отвечу сам: всё, что идёт на пользу революции — правильно.
— Кого ещё можно обложить? Машинистов? Проводников? — вопрошают тактики; я молчу.
— Да что с них взять? — возражают другие тактики; я снова молчу.
— Мы скажем, что это — налог: хотите жить в справедливом обществе — платите налог, не хотите — или не живите, или всё равно платите, потому что другие хотят жить в справедливом и разумно устроенном обществе, — вещает Витюша.
Он действительно очень сильно подкован идеологически: нет вопроса, которого он не смог бы разрешить с теоретических позиций — и разрешить правильно!
— Виктор, ощущаете ли вы себя сейчас олигархом? — голосом контрреволюционной журналистки спрашиваю я.
— Олигарх? Какой же я олигарх? Ведь олигарх — вот август91 пришёл, и его уже нет, — без запинки отвечает Витюша, — вот и весь твой олигарх. Нет, я — вождь, вождь революции, запомни это. А ты — моя правая рука.
Я зажмуриваюсь от такой похвалы.
— Это — страшная клятва. Ты готова? — спросила Виталия, когда они к ночи добрались до её номера.
Вместо ответа Ганга недрогнувшей рукой указала ей на своё левое бедро. Там, в районе паха, у Ганги пульсировала змеевидная синяя жилка. Дрожа, но тоже не от страха, а от возбуждения, Виталия сняла с неё ожерелье и легонько полоснула по жилке острым зазубренным краем акульего зуба. Ни одна иная жилка не дрогнула на прекрасном Гангином теле, а в месте надреза выступила капелька крови. Сложив губы трубочкой, Виталия втянула в себя эту капельку.
— Теперь ты, — тихо сказала она. — Возьми мою кровь откуда хочешь.
Ганга полоснула акульим зубом по её животу чуть выше волосистой части лобка и провела по образовавшейся трещинке языком.
— Повторяй за мной, — страшным шёпотом из окровавленных губ произнесла Виталия. — Клянусь всегда быть готовой…
— Клянусь всегда быть готовой… — звонко повторила Ганга.
— К служению делу витализма, — жутким шёпотом продолжила Виталия.
— К служению делу витализма, — звонко повторила Ганга.
— И если я нарушу эту мою клятву… — зловещим шёпотом продолжила Виталия.
— И если я нарушу эту мою клятву… — звонким шёпотом повторила Ганга.
— То пусть мои товарищи по делу поступят со мной так же, как поступают с клопом-кровопийцей, — ужасным шёпотом закончила Виталия.
Звонким шёпотом Ганга повторила её ужасные слова.
— Скажи, и много нас, виталистов? — спросила Ганга уже обычным почти голосом.
— Сегодня стало ровно вдвое больше, чем было вчера, — улыбнулась Виталия.
— Это значит, что завтра нас станет ещё вдвое больше, — улыбнулась Ганга.
— Хочешь, мы назовём наше движение витализм-гангизм? Или даже гангизм-витализм? — со светлой улыбкой спросила Виталия.
— Не хочу, витализм звучит мелодичней, — со светлой улыбкой отвечала Ганга.
— Иди ко мне, ведь теперь мы — как сёстры, — робко улыбнулась Виталия, откидываясь на подушки.
— Теперь мы больше, чем сёстры, — призывно улыбнулась Ганга.
— Больше, чем супруги, — прошептала Виталия, встречая упругость её тела упругостью своего тела.
— Больше, чем любовницы, — прошептала Ганга, закрывая глаза.
Ночь перед революцией. Мы лежим вдесятером кто на чём — я, например, практически на полу — в однокомнатной Витюшиной квартирке — самые сливки, самые пенки, головка революции, будущий кабинет министров — самый старый (умудрённый жизнью) и самый политически грамотный в мире.
Тяжёлые мысли одолевают моих товарищей: они догадываются, что завтрашний день для многих из них станет последним.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Второй после Солнца предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
84
В Хельсингёр, в Фамагусту, в замок Кавдор — в этих местах разворачивалось действие трагедий Шекспира: соответственно, «Гамлета», «Отелло» и «Макбета».
85
Истмат и диамат — соответственно, исторический и диалектический материализм; были разработаны классиками марксизма-ленинизма.
86
Братья Рю — Хасимото Рю (Рютаро) — премьер-министр Японии, известный, в частности, дружескими отношениями с Б. Н. Ельциным, называвшим его братом.
88
Непотизм — раздача церковных должностей и санов родственникам; о. Валентин, очевидно, намеренно употребляет слова, незнакомые Павлу.
89
Хан Джахан — пятый шах династии Великих Моголов, при нём были построены Красный форт в Дели и Тадж Махал в Агре (мавзолей, в котором была захоронена его жена); был свергнут своим сыном, когда вознамерился построить на противоположном берегу Джамны аналогичный, только из чёрного мрамора, мавзолей для себя; остаток жизни провёл в форте Агры, из которого виден Тадж Махал.