Мон-Ревеш

Жорж Санд, 1853

Жорж Санд (1804–1876) – псевдоним французской писательницы Авроры Дюпен-Дюдеван, чье творчество вдохновлялось искренними идеями борьбы против социальной несправедливости, за свободу и счастье человека. В ее многочисленных романах и повестях идеи освобождения личности (женская эмансипация, сочувствие нравственно и социально униженным) сочетаются с психологическим воссозданием идеально-возвышенных характеров, любовных коллизий. Путеводной нитью в искусстве для Жорж Санд был принцип целесообразности, блага, к которому нужно идти с полным пониманием действительности, с сознанием своей правоты, с самоотречением и самозабвением. «Мон-Ревеш», в котором конфликт решается в рамках семейных, межличностных отношений можно отнести к жанру психологического романа. В дом, где могли бы царить любовь и согласие, приходит несчастье. Всего лишь потому, что случайное, нелепое подозрение вторгается в сердце одного из главных героев романа – Дютертра. Ни в чем не разобравшись, он наносит этим подозрением жестокий удар здоровью своей жене, и это приводит к ее смерти.

Оглавление

Из серии: Собрание сочинений

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Мон-Ревеш предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

III
V

IV

— Неужели еще только полночь? — спросила Эвелина, которая перелистывала, не читая, роман Вальтера Скотта; она растянулась на мягком диване и то перебирала выбившиеся пряди своих чудесных волос, то теребила уши огромного, великолепного ньюфаундленда.

— Мне тоже сегодняшний день кажется очень долгим, — ответила Натали, уверенно переписывая каллиграфическим почерком на толстую и ломкую веленевую бумагу длинный пассаж собственного сочинения.

— Впрочем, объяснить это нетрудно — ведь мы уже добрый час сидим вдвоем.

— Эвелина, у тебя входит в привычку говорить со мной язвительным тоном; это истощило бы чье угодно терпение, но я решила просто не замечать твоих колкостей. И ты, дорогая моя, даже не подозреваешь, почему я молчу.

— Ну что ты! Спокойствие, вызванное презрением, терпение, основывающееся на силе. Ты можешь повергнуть меня в прах одним словом!

— Все возможно.

— Но я слаба, и тебе жаль меня.

— И это возможно.

— Напрасно ты разыгрываешь великодушие, Натали, ты ведь, напротив, скупа; ты копишь сокровища своей мести и одним вовремя сказанным словом уничтожаешь арсенал моих насмешек. Но я добрее тебя и признаюсь, что не права. Не лучше ли нам не ссориться, а поддерживать друг друга, особенно теперь, когда мы обречены проводить долгие часы вдвоем?

— Я на это не жалуюсь и предпочитаю, при всех свойственных тебе чудачествах, твое общество и твою бессвязную болтовню притворной ласковости Олимпии, мелкому предательству этой дурочки Малютки, педагогическим нравоучениям господина Амедея и особенно возмущению нашего бедного отца, которое он теперь так плохо сдерживает.

— Иными словами, ты ненавидишь все и вся, ты тешишь себя своим презрением, внушенным тебе озлобленностью? Сделала бы исключение хотя бы для отца…

— Ага! Сегодня ты решила изображать нежную и послушную дочь! Да, да, так оно и было, я видела! Эвелина, ты малодушна!

— Сердцем — может быть! Зато у меня есть физическая храбрость, я ею довольствуюсь и не краснею оттого, что уступаю прихотям такого снисходительного ко мне и вообще такого безупречного отца!

— Ну да, и ты готова проявлять к нему полнейшее почтение, при условии, разумеется, что он разрешит тебе делать все, что вздумается, даже самые нелепые вещи, бегать с кем угодно, в любое время, по всем дорогам, подвергать опасности свою репутацию…

— Стоп, стоп, моя красавица! Вы охотнее, чем кто-либо другой, предполагаете самое дурное. Но вы живете своими книгами и во всем, что вас окружает, предполагаете, а следовательно, и видите, только зло. Моя репутация ничего не потеряет от дневного света и свежего воздуха. Чем больше будет свидетелей моих поступков, тем меньше опасность кривотолков, а добродетель, окруженная лошадьми, берейторами и собаками, вообще никакой опасности не подвергается. К тому же всем известно, что рука, которая может сдержать необъезженную лошадь, сумеет и наказать дерзость и что я действую хлыстом так же ловко, как мужчина шпагой.

— Прекрасно! Все эти доводы кажутся мне проявлением весьма дурного вкуса. В руках женщины не должно быть никакого оружия, ее строгая внешность и серьезные привычки обязаны охранять ее даже от мысли об оскорблении. Но оставим это! Я считаю, что скорее твой верный спутник Амедей должен сдерживать смельчаков, чем ты сама обороняться от них.

— Амедей глуп; если он увидит, что меня оскорбляют, он, несомненно, отомстит за меня, но постарается при этом доказать мне, что я неправа, что я сама виновата, и станет кричать при этом, как школьный учитель в басне: «Что я вам говорил!»{12}

— В самом деле, возмутительно: бедный мальчик из-за твоих глупостей дает перерезать себе горло, но посмеивается при этом и легонько укоряет свою обожаемую повелительницу!

— Обожаемую! Новое словечко! Значит, ты, злючка, собираешься теперь выставлять меня на посмешище за то, что в меня якобы влюблен мой двоюродный братец, мальчик, у которого на наших глазах стала пробиваться бородка?

— У этого мальчика теперь очень красивая борода, и ему двадцать четыре года, ровно столько же, сколько госпоже Олимпии.

— Ну и что ты хочешь этим доказать? Женщина в двадцать четыре года вдвое старше молодого человека того же возраста.

На губах у Натали мелькнула зловещая усмешка:

— Стало быть, ты не думаешь, что он может быть влюблен…

— В кого? — удивленно спросила Эвелина.

— В тебя, — небрежно уронила Натали.

— Надеюсь, что ему и в голову не приходит ничего подобного! Милый ребенок! Меня это огорчило бы, потому что я его очень люблю. Он славный мальчик, несмотря на свои причуды, он вырос вместе с нами, и я отношусь к нему как к брату. Может быть, ты относишься к нему иначе? Может быть, ты ревнуешь? Ты ведь и думаешь, и все делаешь не так, как другие!

Натали ответила лишь улыбкой и движением плеч, более выразительным, чем все слова, которыми можно передать презрение к личности мужского пола. Потом она зевнула, подперла высокий лоб длинной белой рукой, заменила полустишие, казавшееся ей бесцветным, и стала писать дальше.

Часы пробили четверть первого.

— Эта ночь тянется целый век, — сказала Эвелина, роняя книгу, которую Тизифона, ее любимая охотничья собака, принялась с увлечением трепать.

— Это животное ест твою книгу, — не двигаясь с места, заметила Натали.

— Пусть ест. Книга мне наскучила. Ненавижу Вальтера Скотта.

— И тем не менее то и дело корчишь из себя Диану Вернон{13}.

— А ты — королеву Елизавету{14}, а Каролина — Золушку. Все кому-нибудь подражают, преднамеренно или невольно. Нет такого человека, который не нашел бы похожего на себя персонажа в романе, басне или в истории. Правда, сходство часто бывает смешным из-за разницы в положении. Например, Малютка: живя в таком замке, как наш, окруженная прислугой, пользуясь предпочтением снисходительного отца, она кажется просто нелепой, когда сама бросается приготовлять ему чашку шоколада с такой поспешностью, с таким старанием, словно ее ждут за это ругань и шлепки! Я, наверно, смешна, когда делаю вид, что разыскиваю среди лесов и холмов изгнанного и преследуемого отца, в то время как он преспокойно заседает в палате{15} и пользуется всеобщей любовью и уважением… А тебе, бедняжка Натали, вместо самого блестящего в Европе двора приходится тиранить всего лишь докучливую и спокойную семью…

— Докучливую — верно, — прервала ее Натали, — но спокойную?.. Это тебе нравится так ее называть. Знаешь, Эвелина, отчего нам сейчас не хочется ни бодрствовать, ни спать? Оттого что нам скучно, но мы отнюдь не спокойны.

— Почему? Может быть, у нас характеры такие?

— У тебя характер ребенка, который всем забавляется, у меня — женщины, которая многое презирает. Разумеется, мы можем развлекать себя сами, ты — занимаясь легкомысленными вещами, я — серьезными. Но причина тревоги, которая уже коснулась нас и рано или поздно приведет к катастрофе, кроется вовсе не в нас самих. Это роковая, нелепая и, увы, непреодолимая в нашей судьбе вещь — любовь нашего отца к женщине, которая не наша мать.

— Ах, Натали, умоляю тебя, не выставляй нашу бедную мать как повод для нескончаемого процесса, который ты ведешь против отца. Тебе было всего четыре года, когда она умерла, мне — два, Малютка только что родилась; ни одна из нас не знала ее настолько, чтобы вспоминать о ней сегодня. Наша дочерняя любовь всегда лишь очень неопределенное чувство. Мы не можем упрекнуть отца в том, что он уделил слишком мало времени горю. Он надумал жениться во второй раз лишь через двенадцать лет; такую скорбь может превзойти только скорбь малабарской вдовы{16}.

— Как ты легко судишь обо всем, особенно о серьезных вещах! Я не утверждаю, что отец женился во второй раз слишком рано; напротив, я считаю, что он женился слишком поздно для нас!

— Но и нам поздно упрекать его, особенно тебе. Тебе было уже шестнадцать лет, когда он сообщил о своем намерении. Ведь он был так счастлив, хотя, как превосходный отец, отказался бы от этого счастья, если бы увидел, что мы полны страха и отчаяния.

— Подумаешь, какая веская причина для отказа от подобного безумства — несогласие трех маленьких девочек, скучавших в монастыре и спешивших выйти оттуда! Я, например, была в восторге, когда отец, который сам отдался, как ребенок, своей страсти, расписывал нам, детям, все прелести свободы и жизни среди роскоши в деревне. В шестнадцать лет это должно было казаться чудесным.

— И в восемнадцать тоже; я до сих пор очень довольна.

— Неправда, ты начинаешь скучать здесь, а я скучаю уже давно. Мы рождены для светской жизни, для нее были воспитаны; мы жаждем своей стихии, а живем здесь, как рыбы, выброшенные на траву и раскрывающие на солнце рты, прислушиваясь к отдаленному плеску реки.

— Знаешь, Натали, ты несправедлива: разве мы здесь никого не видим? Разве для богатых людей нет повсюду светского общества? Через три дня приезд отца станет событием в наших краях и у нас начнут глаза разбегаться: у тебя будет целый двор, состоящий из глубокомысленных молодых людей, у меня — свита из вертопрахов…

— Да, да, волшебный фонарь, который просуществует два месяца, а когда отец вернется к своей парламентской деятельности — снова одиночество, молчание, зима! Потом весна без любви и надежд, потом — унылое, гнетущее лето со жнецами для услаждения глаз и мухами в качестве общества.

— Конечно, год в глуши, длящийся десять месяцев, несколько долог, но можно ведь как-то убивать время; а что касается любви, сладости которой ты так спешишь изведать, так я, например, о ней еще и не думаю.

— Неправда, повторяю тебе! Ты думаешь о ней реже и не так серьезно, как я, — это возможно, но и ты уже начинаешь уверять себя, что здесь любви нет и сюда она к нам не придет.

— Почему? До сих пор нам хватало поклонников…

— Случайных поклонников, из которых ни один нам не подходил!

— Мы их всех очень мало поощряли. Мы с тобой слишком разборчивы, признайся.

— Ничего удивительного! Нас не только трудно удовлетворить, нас трудно выдать замуж.

— Напротив, мы богаты и имеем возможность выйти за людей без состояния, если, разумеется, они будут порядочными, хорошо воспитанными, трудолюбивыми… Чего же еще желать? У отца на этот счет есть прекрасные теории, довольно романтичные…

— И, следовательно, неосуществимые! Бедные молодые люди, которые домогаются богатых наследниц, не очень-то порядочны — ведь они обманывают девушек, делая вид, будто любят в них не их приданое, а нечто другое. Ну а богатые молодые люди дерзки, невежественны, легкомысленны, глупы…

— Какой пессимизм! Ты, наверно, видишь мир в таком свете просто из-за своей желчности. Но если это так, тогда не нас трудно выдать замуж, а трудно найти людей, за которых можно выйти.

— В том, что ты говоришь, есть, конечно, доля истины. Но трудно — не значит невозможно. Надо только оказаться в условиях, в которых ум, проницательность, рассудительность могут как-то пригодиться. Поэтому, если бы мы бывали в свете, жили в Париже, путешествовали по Англии, Германии, Италии, вообще вели жизнь, сообразную нашему положению в обществе, то в волнах этого моря мы бы сумели различить и выловить из сонма простых раковин нужную нам жемчужину.

— Неудачная метафора, дорогая: жемчужина всегда спрятана в раковине.

— Дурочка! Вечно ты придираешься к словам, ни о чем не думаешь всерьез. Мы богаты, мы красивы, мы выше многих из светских женщин, и тем не менее нам, быть может, предстоит дожидаться здесь улитки, которою цапле из басни пришлось довольствоваться в вечерний час{17}. Если так будет продолжаться, нам останется только разорвать нашего двоюродного братца на части.

— Вот именно: или всем, или никому…

— Да, иными словами — ждать у моря погоды…

— Как меня раздражают твои глупые шутки! Посмотрим, будешь ли ты так смеяться в тот день, когда отец придет и скажет нам: «Вас трое; вот мой племянник Амедей Дютертр, которого я выпестовал для вас, решайте!»

— Неужели ты думаешь, что отец предназначает его кому-нибудь из нас?

— Надеюсь, что он приберегает его для Малютки. Эти прелестные дети созданы друг для друга; не думаю, что меня могут оскорбить, предложив его мне!

— Потому что ты мечтаешь о любви, об идеале, не знаю уж о чем! Малютка же пока думает, а может быть, и всегда будет думать только об одном: как разводить канареек. Но, признаюсь, если б я была вынуждена, за неимением выбора, сохранить в неприкосновенности фамилию Дютертр, я бы предпочла кузена Амедея многим другим. Он мне совсем не нравится, уверяю тебя, он даже немного неприятен и скучен! Но в общем-то он самый красивый, самый благопристойный, самый образованный, самый подходящий из всех, кем мы располагаем для того, чтобы приобрести мужа в деревне.

«Наконец-то! Сейчас мы к этому придем, — подумала Натали, — но не сразу… Сначала посмотрим!»

— Эвелина, — сказала она вслух, словно не слышала ее замечания по поводу Амедея, — что ты скажешь об этих двух новых лицах, появившихся у нас сегодня? Их не захотели продемонстрировать нам при свете…

— Я видела их мельком во дворе. Один из них показался мне безупречным, настоящий лев!

— Господин де Сож?

— Да, наш новый сосед.

— Он тебе понравился?

— Очень — прелестный, очаровательный человек! Но после первого взгляда — уступки любопытству — я больше не обращала на него внимания.

— Почему?

— Не люблю зверей своей собственной породы. Я их слишком хорошо знаю. Львица, приходящая в восторг от льва! Куда это годится?

— Но этот лев хотя бы умен?

— А разве я не умна, хоть и львица? Нет, дорогая, нет, подобные избегают друг друга, а противоположности сходятся — вот как я мыслю о любви и замужестве.

— Значит, писатель тебе понравился больше?

— Да; у него не совсем обычное лицо: желтое, желчное, не слишком молодое; но глаза необычайно выразительные, зубы такие белые, волосы такие черные… и лукавая улыбка… Физиономия, в которой внутреннее достоинство освещает черты, может быть неправильные, да и довольно заурядные… Ты смеешься? Возможно, глупцам он покажется некрасивым. Но в нем есть что-то мечтательное, страдальческое, меланхоличное и насмешливое, а это, по-моему, необходимо даже красоте, чтобы она не была скучной. У него что, большое имя в литературе, у этого Жюля Тьерре?

— Понятия не имею, — процедила сквозь зубы Натали. — Есть по крайней мере две-три тысячи знаменитых писателей, о которых никто не слышал, кроме членов каких-то кружков, где они числятся.

— Это не значит, что у него нет большого таланта.

— Бог мой! Он, как и всякий другой, может стать первоклассным писателем! Надо только, чтобы тебя восхвалял определенный круг людей, и надо найти, чем можно угодить читателю в данный момент! Но какое значение имеет его место в иерархии великих умов, если он тебе нравится сам по себе? Ведь он тебе немножко нравится?

— Сегодня — даже очень. Но кто знает, будет ли он нравиться мне завтра?

— Постарайся, чтобы он тебе больше не нравился.

— Почему?

— Потому что ты ему не нравишься.

— С чего ты взяла?

— Я это заметила в тот самый момент, когда увидела кое-что еще.

— Что же именно?

— Что он влюблен в другую.

— В тебя?

— Нет; в Олимпию Дютертр.

— Ну да? — удивленно воскликнула Эвелина и добавила равнодушно: — А какое мне, собственно, до этого дело?

Натали пожала плечами:

— А мне тем более.

— Ты уверена в этом? — задумчиво спросила Эвелина.

— Я была в этом уверена еще до того, как он приехал сюда. Когда она в последний раз ездила в Париж без нас, он написал ей в альбом стихи — кстати, довольно плоские.

— Она тебе их показывала?

— Я и не спрашивала у нее позволения прочитать. Разве в альбом пишут секреты?

— Значит, эти стихи ничего не доказывают.

— Дорогая моя, в высшем обществе стихи — это способ объяснения в любви женщине под носом у ее мужа и перед всеми.

— Но ты же говоришь, что они плоские?

— Хочешь прочесть? Они у меня.

— Ах, ты списала их?

— Нет, просто запомнила…

И она передала Эвелине листок бумаги.

— А мне они кажутся восхитительными! — прочитав их, воскликнула Эвелина. — Они мне нравятся куда больше, чем все твои!

— Потому что ты в этом не разбираешься. У них есть только одно достоинство — в них довольно ловко выражена пылкая страсть.

— Посмотрим! — Эвелина перечла их, потом задумалась, храня молчание. — Я вижу в них больше лести, чем любви, — добавила она.

— А разве лесть не язык любви?

— Эта лесть чрезмерна.

— Олимпия в самом деле очень хороша, тут спорить не станешь.

— Слишком бледна!

— Нынче в моде бледность, она имеет наибольший успех у артистических натур. Твой румянец, порой слишком яркий, в гостиных не понравился бы.

— Ну, у них просто извращенные вкусы! Но какое мне до этого дело, повторяю? Если мой цвет лица кажется рифмоплету слишком свежим, то дворянин будет ко мне более справедлив: он увидит, кто из нас, я или Олимпия, умеет перейти с шага на галоп и обратно при опасном повороте; стихов он мне писать не станет, но с этим придется примириться.

— Ты забываешь, что подобные избегают друг друга, а противоположности сходятся! Ты пришлась льву так же мало по вкусу, как он тебе.

— Ты и это разглядела сегодня в гостиной, где ничего не было видно?

— Я слышала.

— Как? И этот тоже ухаживает за Олимпией?

— Он будет ухаживать за ней; она очаровала его несколькими словами — она умеет беседовать и весьма обворожительна. Он спросил у нее, ездит ли она верхом. «Очень мало, — ответила она, — у меня нет времени». Тут он воскликнул, что она совершенно права: незачем тратить время на подобные развлечения, он сам пресытился этим. Он, мол, перестал понимать, как можно находить удовольствие в том, чтобы ехать верхом рядом с женщиной — ведь это самый неудобный способ вести беседу, а когда имеешь счастье слышать такой голос, как ее, приходится только сожалеть о том, сколько он теряет от движения и шума, неизбежных при верховой езде.

— Да, это было не очень лестно для меня… в глазах моего отца — он и сам не раз упрекал меня, что я провожу свою жизнь верхом.

— Отец ничего не слыхал. И разве ты не заметила, что с молодыми женщинами всегда говорят тихо, а с мужьями и девицами — громко?

— Какая ты злая, Натали! Тебе хочется, чтобы я стала ревновать к мачехе. Ничего не выйдет, предупреждаю тебя, я не стану ревновать из соперничества и кокетства. Я буду ревновать лишь тогда, когда она отнимет у нас сердце нашего отца.

— А по-твоему, этого еще не произошло?

— Нет, нет, тысячу раз нет! Замолчи!

— Ты находишь, что отец проявил к нам нежность, покинув нас и отослав нас спать до одиннадцати часов в день своего приезда?

— Он устал с дороги и хотел спать.

— А ведь он и не думал ложиться. Посмотри — их окна пылают в ночи, как пламя любви в ослепленной душе бедного молодого человека, который зовется нашим папочкой!

И Натали рассмеялась нервным, полным ненависти смехом — слушать его было страшно. То не была несправедливая, но понятная ревность дочери, оспаривающей любовь отца. То была глубокая злость бессердечной женщины, которая ненавидит и клянет чужое счастье.

Эвелина пришла в ужас. Она залилась жгучей краской.

— Значит, они очень любят друг друга, — сказала она, глубоко вдохнув свежий ночной воздух. И, сделав над собой последнее усилие, чтобы избежать зловредного влияния старшей сестры, она переменила тему разговора: — Сегодня, кажется, никто не спит: окна Амедея тоже освещены. Добряк он, наш Амедей! Он работает, выводит цифры, подсчитывает наши богатства и умножает их своей экономией и порядком в делах.

Потом, следуя вполне естественному ходу мыслей, Эвелина добавила:

— У него нет ни гроша за душой, а он и не думает об этом — он управляет делами нашей семьи. Для себя ему ничего не надо — он счастлив тем, что может быть полезен отцу и нам! Что ж, будет только справедливо, если одна из нас когда-нибудь вознаградит его за все старания и бескорыстие! Право, Натали, если Олимпия отнимает у нас случайных поклонников, она поступает правильно и даже оказывает нам услугу: ведь счастье, быть может, находится там, в этой башне, где Амедей ночами не спит ради нас. Мне кажется, что та, которая найдет к нему дорогу, будет самой разумной из троих.

— Стало быть, ты, за неимением лучшего, хочешь остановить свой выбор на нашем кузене? — торжествующе сказала Натали, после многих уловок приведя наконец Эвелину к намеченной цели. — Увы, дорогая крошка, тебе придется отказаться и от этого последнего утешения. Тут мешают прелести более могущественные, чем твои; не о тебе, которую он презирает за ветреность, не обо мне, которую он ненавидит за проницательность, и не о Малютке, которая для него нуль, думает сейчас романтичный и меланхолический Амедей.

Эвелина отошла от окна.

— Ты ужасный человек, Натали, неужели ты думаешь, что наша мачеха…

— Молчи и смотри, — ответила Натали, выталкивая сестру на балкон.

V
III

Оглавление

Из серии: Собрание сочинений

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Мон-Ревеш предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

12

…и станет кричать… как школьный учитель в басне: «Что я вам говорил!» — неточная цитата из басни Лафонтена «Дети и школьный учитель».

13

Диана Вернон — героиня романа В. Скотта «Роб-Рой» (1817).

14

А ты — королеву Елизавету… — Имеется в виду английская королева Елизавета I Тюдор (1558–1603; род. 1533).

15

…заседает в палате — то есть в палате депутатов, которая в годы Июльской монархии (1830–1848) являлась нижней палатой парламента. Избирательный ценз был очень высок, и большинство депутатов принадлежало к крупной финансовой буржуазии.

16

…такую скорбь может превзойти только скорбь малабарской вдовы. — Имеется в виду героиня трагедии в стихах А.-М. Лемьера (1721–1793) «Малабарская вдова, или Власть предрассудков» (1770).

17

…дожидаться здесь улитки, которою цапле из басни пришлось довольствоваться в вечерний час. — Ставшее крылатым выражение из басни Лафонтена «Цапля» — об излишней разборчивости.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я