Любовь как смерть

Елена Арсеньева, 2021

Вот-вот станет зятем императора князь Александр Меншиков – скоро свадьба его дочери Марии и Петра II. Но князья Долгоруковы подчинили себе юного царя – и помолвка расторгается. Но никто не знает, что для Марии это счастье, ведь она тайно обвенчана с сыном врага отца – Федором Долгоруковым. Опальную семью везут в Сибирь. А что же Федор? Станет ли он спасать свою супругу? Ведь на молодом князе лежит страшный грех: он принимал участие в отравлении Меншикова…

Оглавление

  • Часть первая. Государева невеста
Из серии: Русская красавица

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Любовь как смерть предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Песнь Песней

© Арсеньева Е., 2021

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021

Часть первая

Государева невеста

Пролог

— Благословите вести молодых почивать! — выкрикнул Иван Долгоруков, дружка, озорно выкатывая хмельные глаза. — Ох, нет — везти! Благословите везти молодых почивать!

— Благослови Бог! — раздраженно махнул рукой Алексей Григорьевич, посаженый женихов отец. — Вези, чего уж!

Князь Федор неприметно перевел дыхание. Окручивание и пир прошли у Долгоруковых — здесь же следовало молодым почивать. Однако брачное ложе было устроено в старом, заброшенном особняке жениха почти на окраине, на Фонтанке[1], где молодые будут избавлены от докучливых советов, пьяных воплей и глумливых вопросов через дверь в разгар ночи: в добром ли здравии жених. Это было единственное, что князь Федор смог выторговать для себя на свадьбе, которую Долгоруковы положили справить со всем обрядовым русским размахом.

Еще слава богу, что государь Петр, государева сестрица и тетка государева, царевна Елизавета Петровна, почтили только церковное венчание, а не сам пир. Царь-то, может, и не прочь был бы повеселиться подольше, но Елизавета, конечно, его отговорила: она так и не простила Федора, а потому не упускала случая уколоть его… да кабы знала, сколь мало ему в том горя!

И вот они уже в пустом доме. У изголовья широкой кровати с шелковым пологом стояли кади с пшеницею, куда дружка нетвердою рукою воткнул свечу и потянулся к яхонтовым застежкам парчового женихова камзола (оба новобрачных были одеты по-старинному), чтобы помочь молодому раздеться, как предписывал обряд. Пьяненькая сваха возилась с летником невесты, и до князя Федора долетел сердитый шепот Анны: «Осторожнее, косорукая!»

Впрочем, это было чуть не единственное проявление ее норова. Уже раздетая до рубашки, невеста покорно сняла с Федора сапоги. В одном была монета, и Анна спешила туда заглянуть: ведь если ей удастся снять прежде сапог с монетою, значит, ей будет счастье; в противном случае всю жизнь придется угождать мужу и разувать его. Анне не повезло, она даже глухо охнула с досады, и сваха, чувствуя себя отмщенной, радостно подала Федору плеть, чтобы он запечатлел знак покорности на спине будущей сопутчицы своей жизни.

Он шлепнул легонько, но белые плечики Анны закраснели, задрожали…

— Ну, ложитесь, голуби! — велел Иван Долгоруков, которому скучно сделалось топтаться в сем унылом покое, глядеть на постную, без малого признака вожделения, физиономию жениха и на худые, полудетские прелести невесты.

— Ну, не оплошай, Феденька! — хохотнул он. — Совет да любовь!

И дверь в покои наконец-то затворилась. Наконец-то новобрачные остались одни…

Князь Федор молчал. Хоть убей, не мог он заставить себя даже слово сказать этой девочке, покорно прилегшей рядом: лежал, вытянувшись в струнку, внешне оцепенелый, мучаясь нетерпеливым ожиданием того, что сейчас предстояло свершить, и не дрогнул, не шелохнулся, когда невеста вдруг всхлипнула рядом с ним — раз и другой, а потом залилась горькими, тихими, безнадежными слезами.

Федор только вздохнул. Ей было бы легче потом, завтра, если бы оставалась хотя бы память о ласках мужа! Жалость грызла его душу! Было жаль Анны, которая принуждена будет долго, если не вовек, влачить муку своего не то девичества, не то вдовства, невольно, как и он сам, сделавшись жертвою жадной мстительности Долгоруковых. Ему было жаль себя, ибо предстоит еще несчетно страданий и горя, прежде чем обретет он покой; жаль этого дома родительского, обреченного скоро превратиться в прах; но пуще всего было ему жаль ту, другую… Далекую, изгнанницу, которая, узнав о случившемся, вдруг заломит руки, ударится о сыру землю, вскрикнет, словно лебедь подстреленная, и никому не будут ведомы ее мука, и смертельная боль, и неизбывная тоска, и одиночество…

Затаив дыхание, Федор вслушался: всхлипываний Анны уже не слышно — спит как убитая, сморенная усталостью бесконечного дня и горькими слезами.

Встал… бесшумно вышел в другую комнату: пустой дом весь полон таинственных шорохов и треска, и снизу уже отчетливо тянет дымом.

Вернулся в опочивальню, взял свечу. О, какое юное, какое сердитое лицо у Анны! Она злится даже во сне. Ну что ж, тем лучше. Тем легче!

— Прощай. Прощай, — едва слышно шепнул князь Федор, поднося свечу к пыльному пологу… и заслонился рукою от облака ярого пламени, взметнувшегося над его головой.

* * *

— Ох, еще слово… словечко еще! Княгиня моя!

— Матушка! Матушка родненькая!

Александр Данилович и Сашенька, младшая дочь его, вновь и вновь припадали к свежезасыпанной могиле. Сын светлейшего, тоже Александр, стоял, согнувшись, поодаль, торопливо крестился, но не кричал — тихонько подвывал, словно телок, лишившийся матери.

И она… та самая! Крюковский, начальник охраны, с опаскою смерил взглядом стройный стан, содрогавшийся от сдавленных рыданий, темно-русую склоненную голову, в отчаянии стиснутые руки…

Крюковский насупился.

— Да полно, Данилыч! Полно, чего толку убиваться? Не воротишь ведь! Да и пора нам двигать: застоялись лямошные!

«Лямошные» были бурлаки, которые, обрадовавшись малой передышке, лежали на песочке, со скукою поглядывая на пригорок, где только что небрежно опустили в наспех вырытую яму Дарью Михайловну Меншикову, в девичестве Арсеньеву. Не снесла тягот пути, позора, неизвестности, осиротила мужа и троих детей, которым не дали и оплакать родимую толком — вновь торопили в путь.

Мария глубоко вздохнула, унимая рыдания. Не по матушке, уснувшей в сырой и неприветной казанской землице, плачут все они — по себе! Мать упокоилась, а остальным им страдать еще немерено, страдать, да терпеть, да бессмысленными жалобами донимать небеса, да возбуждать злорадство к себе, павшим с высот ниже низшего!

Мария стиснула плечо брата:

— Смолчи. Утрись! Подыми отца!

Тот глянул было по-волчьи: мол, не ко времени старые замашки вспомнила, государева невеста! — но увидел ее дрожащие губы, все понял, кивнул, пошел к отцу.

Лицо Александра Данилыча расплывалось от безудержных слез вперемешку с раскисшей землею. Сын повел его; Сашенька забежала с другой стороны, обняла; Меншиков еле переставлял непослушные ноги.

— На баржу, на баржу! — замахал Крюковский десятку слуг, сгрудившихся поодаль. Как всегда, один из них — черный, тонкий, что лозина, красивый и угрюмый (имя его, знал Крюковский, было Бахтияр) — шагнул к Марии, но не посмел приблизиться: только ожег черным пылким взором да стал у сходней, чтобы руку подать. «Зря томишься попусту, она тебя, нехристя, знать не хочет!» — мысленно ухмыльнулся Крюковский — и обернулся, расслышав дальний зов: с крутояра рысил верховой, махал шапкою.

Этого гонца Крюковский ждал давно. Алексей Григорьевич Долгоруков должен был переслать последние указания касательно особы опального князя: идти по воде до Соли Камской безвыходно с баржи, а там до Тобольска и до Березова; жить там в остроге… Ну, это уж как решит комендант! — а вот и размер содержания, определенный семейству Меншиковых в ссылке: рубль в день на человека («Не больно-то ты расщедрился для бывшего дружка! — про себя усмехнулся Крюковский. — Сахар-то девять с полтиною фунт!»). А вот и новости!

«Задержался указкою сего, — писал князь Долгоруков, — по причине горя, нас постигшего. Племянник мой, сын покойного Григория, Долгоруков Федор, страшною смертью умер в ночь после свадьбы собственной — сгорел в доме; только и успел, что жену молодую в окошко вытолкнул (она до сих пор без памяти), а сам сгорел, и дом, и все добро. Косточки от него остались, что уголья, да и все. Упокой, Господи, душу раба Твоего! Не слушал, бедняга, меня, старика, — вот и претерпел за грехи свои…»

— Слышь, Данилыч, — крикнул начальник стражи, ведомый непонятным желанием хоть в малой малости ободрить своего злосчастного подопечного, — не тужи! Твоим супротивникам Бог тоже поддает жару! Вон, известие… — Он помахал бумагою. — Алексей Григорьича племянник, Федька, сгиб — сгорел, дотла сгорел! Не только лишь от тебя отнято — от него тоже!

Меншиков, склонившись к борту, вяло перекрестился. Крюковский, досадуя, что новость не вызвала у светлейшего ни капли радости, пошел к сходням, да едва не наткнулся на Марию: она так и стояла у самой воды.

— Сгорел? — звонко, отрывисто переспросила она, глядя на Крюковского огромными, вполлица, темно-серыми глазами.

— Сгорел, сгорел, потешься! — буркнул он. — На их улице, знать, тоже не праздник. Ну, чего стала… стали чего, Марья Александровна? Пошли наверх! — И, отмахнувшись от назойливого Бахтияра, сам подал руку бывшему «высочеству».

Мария была боязлива: Крюковский не раз видел, как она робко, неуклюже сползает по сходням или взбирается на них. Но тут взлетела, не коснувшись опоры, и стала у правого борта, глядя вдаль, на зеленые обширные поля и синюю тень далеких гор.

В стеклянной небесной выси забился жаворонок. Мария вскинула было голову, но зажмурилась от солнца, понурилась над сизо-серою волной.

Бахтияр, по обычаю, стал невдалеке, исподлобья поглядывая на бледное склоненное лицо, на дрожащие ресницы.

«Красота! Вот она, красота-то, что делает, ах, что делает! — с внезапной тоскою в сердце подумал Крюковский. — Умолвит он ее рано, поздно ли, а нет — ссильничает блудным делом, вот и вся недолга. Да мне-то что?!»

И отвернулся, озирая свое хозяйство.

Лямки натянулись; водолив[2] стал на носу, глядит на стрежень; Меншиков прилег под тенью борта; Александр с Александрою притулились рядом. Охрана держится вежливо, однако глаз не спускает. Ну, все в порядке, можно давать знак к отплытию.

Крюковский махнул рукой…

— Э-эх! У-ух! — басом запел водолив.

Судно качнулось, тронулось, пошло на глубину, разворачиваясь поперек течения.

— Ах! Ах! Господи! Господи, помилуй! — вдруг раздался тонкий вскрик, и Крюковский, ошеломленно подняв брови, увидел, как тонкая фигура в черном платье переломилась над бортом, свесилась с баржи — и рухнула вниз, в воду.

Взметнулись брызги.

Она! Мария!

Крюковский вцепился в борт, тупо смотрел: темные водоросли распущенных кудрей поплыли по реке, потом медленно пошли вниз, и белое облако взметнувшихся юбок тоже пошло вниз… на дно, в бездну, на смерть!

Глава 1

«Без ослушания и мотчания»

Тетушка Варвара Михайловна стояла перед племянницей и глядела на нее с такой ненавистью, что Маше было жутко видеть это новое выражение в прежде умильных глазах. Она была ростом гораздо выше горбатой тетушки, и той приходилось закидывать голову, чтобы смотреть в лицо девушке, так что ее черный как вороново крыло тяжелый старомодный парик то и дело съезжал на затылок, выставляя жидкие седые прядки, прилипшие к вспотевшему лбу: тетку от ярости бросило в жар.

— Гордыня! Гордыня демон твой, Марья! Что это ты о себе возомнила, скажи на милость? Чего задираешь нос?!

— Я не задираю нос, — пролепетала Маша. — Напротив, участь сия для меня роскошна чрезмерно.

— Не лукавь! — взвизгнула тетка. — Не лукавь, не прекословь! Из воли родительской не выступишь!

— Батюшка меня неволить не станет, я знаю сие доподлинно! — бросила Маша и сама испугалась своей дерзости.

Варвара Михайловна вдруг грозно замерла перед племянницей:

— Дура! Думаешь, почему батюшка твой вдруг стал приверженцем малолетнего великого князя, еще когда жива была Екатерина-императрица? А ведь являлся некогда одним из гонителей его отца, царевича Алексея Петровича!

— Так, напротив, следовало бы держаться подальше от сего мальчишки и взять сторону Анны либо Елизаветы, — строптиво возразила Маша. — Матушка императрица семейство наше жаловала, как мы исстари были привержены великому государю Петру, а стало быть, и дочери ее не оставили бы нас своими милостями.

— Ждите! Как же! — фыркнула Варвара Михайловна. — Да разве прокричали бы которую-нибудь из них на престол, когда обе рождены были еще вне брака? К тому ж Анна уже замужем за голштинским герцогом, а кому не ведомо, что он — заклятый враг твоего батюшки. Опять же и Елизавета может выйти замуж за какого-нибудь иноземного принца, и с ней вместе на русский престол воссядет иноземец, и для этого-то иноземца Александр Данилович будет прокладывать дорогу?! А стало быть, надо выбирать из того, что есть. Не так живи, как хочется, а так, как Бог велит!

Маша безучастно глядела в окно поверх теткина парика.

Напрасно Варвара Михайловна думает, будто дочь Александра Даниловича Меншикова глухая и слепая, не видит, не слышит, не ведает, что вокруг нее творится. Не новость для нее теткины слова, сама знала, как, когда и почему отец ее пришел к мысли из противника сделаться сторонником и защитником прав великого князя Петра Алексеевича. И чтоб обезопасить себя от его мести за убиенного родителя, Меншиков положил женить наследника русского престола на своей дочери!

— Нет, но почему я?! — воскликнула Маша отчаянно. — Коли мне не мила завидная участь сия, взяли бы Сашеньку!

Варвара Михайловна завела глаза, моля Бога о терпении.

— Сама знаешь, Екатерина ощущала себя в долгу перед батюшкою твоим, оттого и не смогла отказать ему, завещала волю предсмертную — жениться внуку на тебе.

— Не могла отказать? — переспросила с усмешкою Маша. — Почему же сие? Не потому ли, что некогда была препровождена в императорскую постель с ложа батюшкина?

Бац! Из Машиных глаз искры посыпались, а Варвара Михайловна, отвесив сию оплеуху, ощутила такое облегчение, что почти миролюбиво ответила:

— Твое счастье, дура, что при нас нет чужих ушей! Вспомнила бы еще про Марту Скавронскую, которая в соломе с преображенцами валялась, прежде чем досталась Борису Петровичу Шереметеву, а уж от него… — Она многозначительно умолкла.

Продолжать никак не следовало! За упоминание о буйном прошлом императрицы Екатерины могла пострадать даже родня всесильного Меншикова… тем паче что всесилие его в последнее время несколько пошатнулось. Ну как этого не хочет понять Машка, дура набитая!

— Потому Екатерина себя в долгу чувствовала перед Данилычем, что жениха у тебя отняла. Да все к добру вышло, как видишь!

Мария стояла понуро, приложив ледяные пальцы к горящей щеке. Ей до сих пор было тяжко вспоминать, как жених ее, Петр Сапега, год назад вдруг вернул слово, вознамерившись жениться на племяннице императрицы, Софье Скавронской. Сколько слез Маша тогда пролила!..

Она вдруг заломила руки — не стало сил терпеть:

— Помилосердствуйте, тетенька! Уговорите батюшку! Не люб мне Петр Алексеевич — ну ведь мальчишка он, ему одиннадцать лет, мне семнадцать… что меж нами станется, какая жизнь, какое счастье?!

— Не лю-у-уб? — провыла Варвара Михайловна не своим, надтреснутым, ехидным, а злобным, как будто волчьим воем. — Не лю-у-уб, говоришь?

Лютая, змеиная злоба, та, что горше желчи, подкатила ей к горлу, отуманила разум.

Господи! За что ж ты так несправедлив, немилостив?! Почему даешь одним все, а другим ничего? Вот стоит красота неописанная, от которой замирают, трепещут мужские сердца, — и чего же она еще просит?! Что еще ей надобно, какой призрак, выдумка? Взойдет на царское ложе, получит такие власть и почесть, какие и не снятся никому! Все наряды, все драгоценности, сказочные богатства — и власть, власть, власть казнить и миловать, бить и ласкать, одним взглядом приблизить к себе любого мужчину — и оттолкнуть.

Кто откажет царице? Зачем ей любовь глупого мальчишки-мужа, когда к ее услугам будут первые красавцы империи? Другое дело, что не оставит ее никогда сомнение, вечно будет червь душу точить, как наливное яблочко: а с кем бишь мой полюбовник блудодействует, на кого похоть его навострена — на первую красавицу земли русской Марью Александровну, не то на государыню всея Руси? Обречена будет Машка думать, будто всякая любовь — купленная… что ж, не она одна. Точно так же думает и тетушка ее, Варвара Михайловна, когда задирает юбки для своих наемников-угодников, ну а на живот, на тощий свой живот кладет пару-троечку монет, или перстенек серебряный, или цепку, не то — самоцветный камушек, и каждому, кто с нею трудится, ведомо: не моги взять награду, покуда ненасытная горбунья не взопреет от удовольствия!

Горбунья… кривая, злая, уродливая — птица вольная в вечной, неотворяемой темной клетке! Узница плоти!

Варвара Михайловна схватилась за горло, подавляя рыдание. Ясные глаза Маши засияли слезами участия:

— Тетушка? Что с вами?

И это было больше, чем та могла вынести.

Вцепилась в Машину руку не пальцами — крючьями железными:

— Последний раз спрашиваю: пойдешь за царя?

Маша отпрянула. Замкнулись черты, холодком подернулся взор:

— Нет. И не тратьте посулов. Батюшке в ноги кинусь — он-то…

И вскрикнула от боли, когда тетка внезапным, резким движением заломила ей руку за спину и, держа так, будто пойманную за крыло птицу, яростно выкрикнула:

— Бахтияр!

Маша даже не заметила, как открылась дверь и он стал на пороге — будто тень от тяжелых занавесей по злой тетушкиной воле вдруг приняла облик молодого черкеса в шелковом бешмете, с гладко причесанными смоляными волосами, высокого и тонкого, будто лезвие вороненого кинжала, с лицом столь же красивым, сколь и горделиво-угрюмым, и всю мрачную картину его облика оживляла только алая рубаха, видная в прорези бешмета на груди: она чудилась кровавым пятном, обагрившим эту широкую грудь.

— Держи ее, Бахтияр! — приказала тетка, и черкес шагнул к Маше. Она отпрянула, более изумленная, чем испуганная, выставила ладонь, пытаясь задержать Бахтияра, и он впрямь запнулся было, однако тетка яростно выдохнула:

— Делай как сказано! — И черкес одной рукою поймал Машины запястья, а другой стиснул ее стан.

Маша как-то вдруг внезапно услышала неровное дыхание Бахтияра и увидела, что четкие, тонкие губы его сжались, словно удерживая тяжелый вздох. Бледные виски покрылись испариной.

Маша, внезапно испугавшись, попыталась отпрянуть, но хватка черкеса сделалась еще крепче.

— Бахтияр! А ну-ка! — скомандовала Варвара Михайловна, и черкес, лишь мгновение помедлив, продел свою голову в кольцо Машиных рук, а ее тело одним движением перебросил себе на спину и стал чуть пригнувшись, так что она оказалась как бы лежащей на нем. Через миг на ее спину вдруг обрушился удар такой силы, что Маша невольно взвыла — не столько даже от боли, сколько от бесконечного ошеломления: ее никто никогда в жизни и пальцем не тронул!

Маша забилась, задергалась на спине Бахтияра; тогда он свободной рукой подхватил ее снизу, как бы поддерживая, и она с новым изумлением, едва ли не превосходящим изумление от теткиной жестокости, ощутила, как его пальцы сминают оборки и весьма ощутимо пощипывают ее за ягодицы. Маша оказалась этим столь ошарашена, что пропустила новый вопрос тетки:

— Ну так пойдешь за царя?! — Она замешкалась с ответом, за что и получила новый удар поперек спины, от которого в ее хребте зарождалась резкая, опоясывающая боль, столь сильная, что руки и ноги ее вмиг онемели — она их не ощущала больше, вместо них сделались как бы комья льда. Потемнело в глазах.

Маша достаточно знала: Варвара Михайловна не угомонится, пока не получит своего. И никто не заступится, кричи не кричи: в теткином доме все по струночке ходят, да и привычны люди, что их хозяйка все время кого-то порет. Прислуга смотрела на розги и пощечины как на меру, необходимую для их исправления и удержания в границах должного порядка. «Они наши отцы, мы их дети, — говорили высеченные, почесываясь. — Кому же и поучить нас, как не их милости!» И уж, конечно, всякий в этом доме полагает тетку в полной власти и воле над строптивой племянницей, тем паче когда речь идет о столь важном деле, как замужество. Да где это видано — у девок согласия спрашивать?!

— Батюшка с тобой счеты сведет! — прохрипела Маша, но Варвара Михайловна люто блеснула глазами:

— Батюшка твой? Жди, дождешься! Да ему шкуру свою да нажитое надо спасать, и единственное для сего сейчас средство — ты, дура набитая… битая! Битая! — И, как бы отыскав в этом слове новые силы, Варвара Михайловна метнулась к двери, крича: — Розги мне! Розги подайте! Вымоченные, слышите, олухи?!

Слезы ручьем хлынули из Машиных глаз, и Бахтияр резко повернулся, когда горячие капли потекли по его шее. Теперь Маша близко видела его чеканный профиль, и хотя Бахтияр говорил очень быстро и почти не разжимая губ, Маша с особенной отчетливостью слышала каждое его слово:

— Согласись, княжна, милая! Клянусь, она бесом одержима — забьет ведь до смерти, не то изувечит красу твою несказанную! Скажи «да», а после с нею за все сквитаешься! Согласись! Что же, что он молод — он царь! А как счастливой с ним быть, я тебя обучу. Клянусь! Я тайну знаю… тебе открою…

Он внезапно умолк, и Маша поняла, что сейчас начнется новая пытка: тетушка стояла рядом, поигрывая свежей лозиною, помахивая ею, и та вспарывала воздух с угрожающе-насмешливым свистом.

Маша дернулась, рванулась с такой силой, что едва не опрокинулась навзничь вместе с Бахтияром.

— Да! — прохрипела она. — Да! Я согласна!

— Пойдешь за царя? — недоверчиво переспросила Варвара Михайловна. — Вправду? Без ослушания и мотчания?[3] Крестом святым клянись, что не обманешь, не отступишься!

— Как я могу? — проскрежетала Маша сквозь зубы. — Руки-то…

— Ах да! — расхохоталась тетушка с нескрываемой издевкою. — Пусти ее, Бахтияр!

Тот медленно выпустил Машины руки. Они мимолетно скользнули по его лицу… Маша тихо вскрикнула от боли в вывернутых суставах. Крестное знамение вышло широким, неровным, неуклюжим, но тетка удовлетворилась им — и лицо ее вмиг разгладилось, сделалось по-всегдашнему умильным.

— Храни тебя Бог, Машенька! — выдохнула она счастливым шепотом. — Это ведь все для тебя! Придет день — сама меня отблагодаришь!

Маша опустила ресницы, чтобы тетка не увидела огня ненависти, вспыхнувшего в ее взоре. «Верно сказал Бахтияр! Ради того, чтобы ей все припомнить, стоит сказать «да» этому мальчишке! Ох, попляшет у меня тетенька… — Она мимолетно улыбнулась, и Варвара Михайловна ощутила некоторое смутное беспокойство при виде этой легкой усмешки, более напоминающей хищный оскал. — Вот так же, как я. На Бахтияровой спине!»

Маша взглянула на молодого черкеса: волосы и бешмет черные, как ночь, рубаха алая, как кровь, точеное лицо белое, как снег, а глаза… глаза горят, будто уголья!

Девушка резко повернулась, кинулась к двери. Отчего-то жутко вдруг сделалось, да и невтерпеж долее оставаться близ тетки. И как спину-то ломит, рвет железными крючьями!

Она словно бы погрузилась в черные тучи боли и мстительности, и только одно светлое воспоминание тешило ее смятенную, как небо в грозу, душу: воспоминание о том, как Бахтияр, выпуская ее руки, коснулся их губами.

Глава 2

Жених и невеста

— Завещанье-то сие пресловутое видел кто, нет? — пробормотал генерал-фельдмаршал Сапега самым краешком растянутых в судорожной улыбке губ. — Завещанье императрицы? Я от постели умиравшей государыни не отходил и никакого завещания не видел, и ничего от нее о таком завещании не слышал!

Слова его едва можно было различить в грохоте музыки и непрестанном шуме голосов, однако стоявшие близ него канцлер Головкин, наставник императора Остерман да князья Дмитрий Михайлович Головкин и Алексей Григорьевич Долгоруков в совершенстве усвоили искусство слышать то, что не предназначалось для чужих ушей, и беседовать таким образом, что стороннему наблюдателю и в голову не взошло бы, будто здесь царит не молчание, а идет оживленный разговор людей, чье благополучие и даже сама жизнь оказались под угрозою.

Чертов Алексашка! Вот уж любимец фортуны!

На престол взошел Петр II, сын царевича Алексея Петровича, обязанный этим беспородному Алексашке, который убедил Екатерину назначить своим наследником этого мальчишку и уже до такой степени прибрал его к рукам, что даже перевез его из дворца в свой дом под предлогом, что неприятно, дескать, оставаться во дворце, где еще недавно скончалась императрица. Мальчишка уже и называл Меншикова батюшкой!

Даже обручение государь празднует в его доме!

Во рту Алексея Григорьевича Долгорукова сделалось горько, словно желчь разлилась по всему его нутру. Нестерпимо захотелось «заесть» горькие мысли хоть чем-то сладким, и он, пошарив глазами в толпе, отыскал сына. От сердца отлегло при взгляде на этого высоченного красавца с добродушно-веселым лицом. Стоявший рядом с Иваном сын Меншикова Александр (их обоих приставил светлейший к юному императору) казался невзрачным, несмотря на спесивое, высокомерное выражение и орден Андрея Первозванного на груди.

— Глядите, — пробулькал над самым ухом Долгорукова, с трудом сдерживая смех, Сапега, — этот-то… Александр Александрыч… и ленту Екатерининскую ко всем своим регалиям прицепил. Но вроде бы орден Святой Екатерины до сих пор давали одним только женщинам? Или я не прав?

— Прав, прав, — усмехнулся Долгоруков, и к нему вернулось благорасположение духа.

— А ваш хорош… хорош! — пробормотал Сапега. — Далеко пойдет, помяните мое слово! Я в таких вещах не ошибаюсь.

Да, Сапега не ошибался. Иван Долгоруков, писаный красавец, и впрямь пошел далеко: едва не стал шурином императора, но кончил жизнь свою на плахе в страшных мучениях. Но этого, понятно, Сапега не мог знать: сие вообще никому еще, кроме звезд, не было ведомо; просто он своим пронырливым польским нюхом мгновенно уловил, что хотел бы сейчас услышать собеседник, — и сказал это.

Понятно, Долгоруков не мог не ответить добрым словом, тем паче что в залу вошел невысокий, но статный и изящный, как танцор, Петр Сапега-младший. Его безукоризненно красивое лицо (всегда, впрочем, казавшееся медведю Долгорукову несколько бабоватым) делало правдоподобной всякую, даже самую преувеличенную лесть молодому Сапеге, однако Долгоруков не мог не добавить малой толики дегтя в бочку меду:

— Помнится мне, нынешняя невеста государева некогда вашего прекрасного сына весьма жаловала! Ежели она пошла в батюшку, то ее мстительная натура еще скажется!

У Сапеги сжалось сердце — чертов Долгоруков угодил в самое больное место! — но политесный поляк и виду не подал, что собеседник лишь облек словами его собственные опасения.

— А может, наоборот, все станется, — выдавил он сквозь уголок рта. — Говорят, первая любовь не забывается! Впрочем, я фаталист и верю: все, что ни делается, — к лучшему. Мне сия помолвка всегда была как нож по сердцу. Я и сам мечтал порвать с Меншиковым всякие сношения, особливо когда узнал, что за младшую дочь его, Александру, сватался принц Ангальт-Дессау, а его высококняжеская светлость, вообразите, отказал ему под тем предлогом, что мать жениха слишком низкого происхождения: она была дочь какого-то аптекаря. Слишком низкого происхождения! — повторил Сапега с непередаваемым выражением, в котором отобразилось его отношение к сверхъестественной карьере Алексашки — от нищего уличного торговца до всесильного временщика, богатейшего среди людей своего времени.

— Славная шутка! — буркнул рассеянно Долгоруков, который слышал об этом уже раз шестнадцать. — Шутка на славу! — И он ткнул собеседника, готового разразиться новой тирадой, в бок локтем: возвестили о прибытии молодого государя!

С его появлением, чудилось, свечи загорелись ярче и музыка ударила громче — так оживилось все вокруг. Не от отца — угрюмого Алексея, а от деда — великолепного императора Петра — унаследовал этот одиннадцатилетний отрок, видом и ростом более похожий на пятнадцатилетнего юношу, свое непобедимое, дерзкое, почти назойливое обаяние, которое заставляло окружающих трепетать от радости, что упал на них взор царя, — и от страха, что взор этот упал на них. При виде его особенный смысл приобретала пословица: «Близ царя — что близ огня». «Близ смерти», — говорят некоторые, наимудрейшие, люди… Он был мальчик еще, и основной чертой его натуры было ничем не подавляемое, буйное, непомерное своеволие. Как если бы, провидя свою раннюю кончину, он норовил схватить и попробовать все, до чего только могли дотянуться его слишком длинные даже при его росте руки (наследственная черта!) — руки загребущие, как говорят в народе. И он хватал, хватал этими руками все подряд: жизнь людей, радость, страну свою огромную, абсолютную власть — хватал, вертел, рассматривал со всех сторон, пытаясь понять, как же это устроено… и чаще всего отбрасывал, безнадежно изломав. Он был дитя, получившее в качестве погремушек и бирюлек великую державу, — да, он был дитя, и не более того, но этого не смел видеть никто, кроме Александра Даниловича Меншикова (сие-то его и сгубило!), и никто не боялся этого, кроме Марии Меншиковой, невесты императора.

* * *

«Мальчишка! Ребенок!» — именно об этом все время думала Мария, именно это было первой мыслью ее, когда она вошла в большую залу и, глянув поверх сотни склоненных в почтительном поклоне голов, встретилась глазами с любопытствующим взором своего жениха. Вещая оторопь на миг сковала ее, но Мария была слишком хорошо вышколена, чтобы позволить себе запнуться; вдобавок неподалеку нервно переминалась с ноги на ногу горбунья в ярко-розовом, словно для юной непорочной девы сшитом платье, а потому Мария, не дрогнув, прошла все эти шестьдесят шагов до середины залы, где ожидал ее жених, и поклонилась.

Петр, конечно, видел невесту и до сего дня: позавчера, когда приезжал делать предложение, да и прежде они встречались, так что ничего нового в ее изысканной красоте для него не было. Однако своим приметливым взором он сразу углядел, что платье на ней сшито по-новому, с весьма открытой грудью, и сейчас, когда невеста присела перед ним, с удовольствием уткнулся взором в декольте.

Зрелище открывалось приятное. Весьма приятное! Мария обладала необычайно белой, как говорится, алебастровой кожей, и холмики, нервно поднимающиеся и опускающиеся в вырезе ее платья, были подобны лебяжьему пуху или облакам, трепещущим под утренним ветерком. Впрочем, так подумал бы поэт, но Петр отнюдь не был поэтом, а потому он счел, что грудь Марии слишком уж мягка и нежна, а значит, весьма скоро сделается дряблой и увядшей. Три дня тому веселый и озорной Иван Долгоруков преподал юному царю сию нехитрую истину, и сейчас Петру сделалось тоскливо, что в супружеской постели с ним будет из года в год лежать женщина с обвисшими, дряблыми грудями.

Он поджал губы, недобро перевел взор на покорно склоненную, изящно причесанную и до снежной белизны напудренную головку невесты. Она все еще сгибалась в реверансе, ожидая знака государя, его слова или прикосновения, но он медлил, и Маша прикусила губу, ощутив, как задрожали колени. Впрочем, обучение «телесному благолепию и поступи немецких и французских учтивств», то есть церемонным поклонам, реверансам и безупречной выправке, было с малолетства накрепко «затвержено» ее телом, а потому она все еще полусидела в безупречном реверансе как бы без видимых усилий.

Тем временем Петр, который, не то не зная, что надо позволить всем встать, не то забыв, не то просто намерившись позабавиться, озирая бесконечные ряды согбенных мужских спин и опущенных женских голов, вдруг громко потянул носом воздух, и глаза его так и вспыхнули, упершись в еще одну пару грудей, оголенных до того, что из корсета краешками выступали темно-коричневые обводья сосков. Это были не холмы каких-то там белопенных рыхлых облаков — это были истинно яблочки наливные!

Петр перевел взор на обладательницу сих непревзойденных прелестей, и сердце его ускорило свой бег, когда он увидел рыжие, пышные, не напудренные, а оттого огнем горящие среди однообразно-белых головок волосы.

Елизавета! Его молоденькая тетушка Елизавета Петровна!

Петр смотрел на нее не отрываясь, и Елизавета наконец глянула на него снизу вверх бойкими темно-синими глазами, в которых бесовски дрожали огоньки свечей, чуть раздвинула в улыбке маленькие, тугие, как вишенки, губки и, слегка передернув плечами (от этого движения налитые груди ее дрогнули, и дрогнуло сердце Петра), вновь опустила глаза, но не уткнулась скромно и покорно в пол, а устремила взор на обтянутые узкими кюлотами бедра Петра, и он чуть не закричал в голос, ощутив этот взгляд как бесстыдное прикосновение.

Чувствуя, что сейчас узкие кюлоты всем выдадут его возбуждение, метнулся вперед, вцепился в плечо невесты, дернул:

— Извольте встать, господа! Я всем вам рад!

Мария выпрямилась, едва сдержав стон: спину после теткиных уроков заломило невыносимо. Боль застелила глаза слезами, и она слепо, незряче взглянула на своего жениха.

«Черт! Да она меня ненавидит! — вдруг подумал Петр. — И какие у нее уродливые красные пятна на скулах!»

На мгновение он ощутил себя заброшенным ребенком. «Я не хочу! Не буду!» — захотелось крикнуть, но тут рядом послышался густой добродушный голос, в котором чуткое ухо, однако, могло расслышать недовольные нотки:

— Ну, Петруша, ваше величество, чуть ты всех нас не уморил!

И вместо того чтобы броситься прочь, Петр, словно расшалившийся не в меру щенок, заслышавший грозный окрик хозяина, с покорной, детской улыбкой повернулся к высокому, статному, роскошно одетому человеку, который возвышался над всеми присутствующими не только и не столько ростом и статью, а как бы всем существом своим.

Это был Александр Данилович Меншиков, светлейший князь, адмирал, фельдмаршал, глава Верховного тайного совета, глава Военной коллегии, и прочая, и прочая, и прочая.

«Батюшка», словом…

Оживилось все в зале, пришло в мгновенное действо: так куклы на ниточках своих да веревочках действуют в руках опытного кукловода. Меншиков, будто фокусник, извлек откуда-то внушительную фигуру архиепископа Феофана Прокоповича, и обряд обручения начался. Условия сего действия были еще вчера обсуждены членами Верховного тайного совета, две цесаревны и голштинский герцог безропотно поставили на протоколе свои подписи; со вчерашнего дня в домах высшей знати только об этом и говорили, а все же каждое новое условие договора встречалось вздохами и восклицаниями восторга (весьма напоминающими горестные и завистливые стенания).

Мария Александровна в качестве царской невесты получила титул высочества и орден Св. Екатерины (ну, на ее прелестной груди он был все же более уместен, чем на груди ее брата!). Младшая дочь Меншикова, Александра, возводилась в чин камер-фрейлины и удостоена была ордена Св. Александра. Тетка Варвара Михайловна Арсеньева получила такой же орден. («Ну хоть будет чем украсить горб!» — пробурчал кто-то, оставшийся незамеченным, однако слова сии тотчас же сделались «летучим словцом» и долго еще проливали бальзам на израненные души всех присутствовавших при обручении.)

Государевой невесте был назначен особый штат двора в 115 человек, а сумма на его содержание — 34 тысячи рублей в год, в том числе на ее стол — двенадцать тысяч и на платье — пять тысяч. Оставшееся ассигнование предназначалось на жалованье придворным чинам: гофмейстеру, камергеру, камер-фрейлинам, статс-фрейлинам и прочим, а также обслуживающему персоналу, включавшему лакеев, гайдуков, пажей, певчих, поваров, конюхов, гребцов и т. д.

Весь пышный штат возглавляла Варвара Михайловна Арсеньева. Теплое местечко обер-гофмейстерины, предназначавшееся для нее, должно было приносить ей две тысячи рублей в год.

И много еще было сказано такого (например, о включении светлейшего, невесты и прочих Меншиковых в «генеральный календарь на 1728 год», наряду с царем и членами царского семейства: дочерьми Петра I и брата его Ивана), что крепко испортило настроение гостям, поэтому все с облегчением вздохнули, когда официальная церемония завершилась.

Начались танцы. Однако вскоре царь простился с невестою и новыми родственниками, велел всем продолжать веселиться без него и уехал… с Иваном Долгоруковым в Петергоф, на охоту.

Глава 3

В кустах

Обрученная невеста протанцевала с женихом всего лишь раз, прежде чем он сорвался на охоту, будто школяр — с надоевшего урока. Хотя мало радости танцевать с кавалером на голову тебя ниже, ежась от его неотступного взгляда. Чудилось, он желал непременно проникнуть взором под синий шелк и жесткую ткань корсета, чтобы выяснить, какого цвета соски у его невесты: коричневые, коралловые или лиловые. Да ладно, хоть не пытался заглянуть ей в глаза — не то увидел бы такую тоску беспросветную, что, может быть, и сам бы затосковал, озадачился… нет, ускакал! И эта вертихвостка, красотка рыжая, цесаревна Елизавета, унеслась вместе с ним, так высоко подобрав юбки, чтоб не мешали быстро бежать, что ее стройные ножки, обтянутые наимоднейшими зелеными чулочками с золотыми, серебряными и желтыми стрелками, открылись чуть не до колен к восторгу всех, кто это видел. Но еще пуще обрадовались окружающие, когда Елизавета (нечаянно или намеренно — только ей известно) споткнулась, и грудь ее на миг вовсе выскочила из корсажа… Ну что ж, хоть Мария и ощущала всей кожею ненависть к себе этой цесаревны с бойкими глазами, а все ж не могла не признать, что Елизавета — само удовольствие, пыл чувств и страстей. И она понимала, что именно тот неугасимый огонь, которым откровенно пылала Елизавета, а вовсе не ее сдержанная красота, возжег очи прекрасного Петра Сапеги, когда он склонился перед своей бывшей невестою и нижайше пригласил ее в менуэт.

Следовало бы отказать, однако не отказала. Ощутив значительное пожатие его пальцев, почувствовала себя неловко и смешно, а ведь Сапега, конечно, хотел пробудить в ней память о былом!

Маша заученно раздвинула губы в улыбке — хотя улыбка сия была исполнена уныния и печали.

Сапега, коему она предалась всем пылом юного сердца, отвернулся от нее по одному мановению властительной руки. А мальчик, назначенный ей в мужья, умчался гонять по полям, по лесам, не проявив к невесте и доли той нежности и любезности, каких от него ожидали хотя бы из соображений учтивости!

«Ах, да нужна ли мне его учтивость! — с отчаянием подумала Маша. — Нежность его, любезность притворная — мне на что?! Любви надо мне, истинности чувств! Ужели все мужчины не умеют любить и не бывают постоянны?!»

Она зло выдернула руки из чересчур уж осмелевших пальцев Сапеги и испытала легкое подобие удовольствия, увидав, как он обескуражился и даже струхнул.

— Я устала! — сквозь зубы процедила Мария, и Сапега на подгибающихся ногах отвел ее к креслу. Она не удостоила его взгляда, и поляк стушевался, с тоской поняв, что вступление в новую блестящую должность фаворита откладывается, пожалуй, до неопределенного времени.

Мария тут же забыла о нем и вгляделась в толпу, выискивая батюшку. Нетрудно его найти — он возвышается над присутствующими, и, чудится, некие незримые волны источаются его взором, голосом, этой его манерою слегка похлопывать собеседника по плечу, как бы подчеркивая, что ничего опасаться не стоит, коли рядом всесильный, всемогущий Александр Данилыч Меншиков… и прочая, и прочая, и прочая.

«Да он и впрямь всесилен! — угрюмо подумала Маша. — Сейчас он здесь, словно повар, который мешает щи: в одну сторону поведет уполовником — и все овощи туда завертятся, в другую — пожалуйста, туда! Вот так он кружит всех — и меня с ними вместе. Но я ему безразлична, и счастие мое, и сердце».

Звонкий, торжествующий смех послышался сзади, и Маша недоверчиво оглянулась, не сообразив, что кто-то может быть нынче радостен и счастлив, — в день ее величайшей тоски! Она и глазам своим не поверила, увидав, что сим молодым счастливым смехом заливается тетушка Варвара Михайловна — столь розовая и возбужденно-суетливая, что даже горб ее как бы стушевался, и теперь она была только маленькой сухонькой уродиной. Она стояла в кружке дам и девиц и задирала к их губам свою ручонку, похожую на цыплячью лапку, причем те, делая на лицах улыбку, покорно принимали ручку Варвары Михайловны и чмокали над ней воздух. Маша тупо смотрела на все это, казавшееся ей сперва какой-то игрой, но вдруг сообразила: ручку целуют вовсе не Варваре Михайловне, а обер-гофмейстерине двора ее императорского высочества, государевой невесты! Эти дамы ищут себе или своим дочерям доходных должностей при дворе: ведь именно старой интриганке обер-гофмейстерине предстояло подбирать будущих фрейлин, от нее зависело, кого принять, кому отказать!

«Это ведь все для тебя! — вспомнились теткины слова. — Придет день — сама же меня отблагодаришь!»

Да, как же! Все они здесь, от батюшки и тетушки до этих дам, ищут своего счастия, а она, Маша, для них лишь монетка, за которую сие счастие будет куплено… лишь ступенька, на которую они спешат подняться!

Маша схватилась за горло, желая подавить рыдание, но тут же выпрямилась, вздернув голову. Если даже она умирает, никто не сможет насладиться этим зрелищем! Маша сделала неприметный шажок назад, потом еще один — и как бы растворилась меж тяжелых портьер, закрывающих двери.

Она еле дотащилась до своей опочивальни: расшитое серебром да сапфирами платье показалось вдруг нестерпимо тяжелым. И совсем не было предусмотрено, что обладательница этого платья задумает снять его сама: все застежки и шнуровка были на спине. Так что к тому времени, пока Маше удалось что развязать, а что оторвать, но все же выбраться из жестоких парчовых лат, она была порядком измучена, а настроение отнюдь не улучшилось.

Юбка, из которой она с отвращением выскочила, так и осталась стоять колом посреди комнаты, корсаж загремел, будто жестяной, когда Маша швырнула его в угол… Даже тонкое дорогое белье сделалось вдруг противным, и Маша содрала с себя батистовую расшитую рубашку, надев другую — не менее тонкую и дорогую, но не оскверненную «соучастием» в отвратительной церемонии обручения.

Потом еще драла гребнем волосы, слишком озлобленная и упрямая, чтобы хотя бы горничную девку себе в помощь позвать, а когда увидела, какой клок оставила на гребне, торопливо смахнула слезинку, зная, что, если даст себе сейчас волю — зайдется в рыданиях, и это уж надолго. Вздохнула и присела у окошка, надеясь успокоиться зрелищем ясной майской ночи.

В облике их дома Александру Данилычу удалось навести строгий немецкий порядок, столь любезный некогда сердцу Великого Петра, и этим же ранжиром был затронут парадный сад перед фасадом, та же его часть, которая оказалась позади дома, еще не поддалась упорядоченному влиянию парковой моды. Уже и сейчас, в конце мая, сад имел вид вполне непроходимых дебрей, окутанных белым душистым облаком цветущей черемухи. И это облако звучало на все лады соловьиным пением.

Да, ведь настала самая соловьиная пора, когда серые неприметные певцы словно касаются незримыми перстами сердец человеческих и заставляют их то биться быстрее, то замирать, то неровно, упоенно трепетать, не постигая, земные ли голоса или хоры ангельские искушают душу несбыточными мечтами о вечном счастье, что зовется любовью.

Ясная луна плыла меж блекло-дымчатых облачков, которые при ее приближении рассеивались незримою силою и ни на миг не затмевали ее полновластного сияния. Близ прекрасной луны тускнели звезды. Чудилось, они покорно укрывали свой лик покрывалом, чтоб она одна на всей земле светила полною славой. Но в отдалении, там, где их не гасила ревнивая властительница ночи, звезды плели свои сверкающие кружевные узоры, вели вековечные хороводы созвездий, соперничая друг с другом в блеске и яркости. Были звезды столь же большие и сверкающие, словно алмазы в наряднейшем царском уборе. Были помельче и поскромнее, но тоже ясные, светлые, словно глазки ангелов, Божьих деток. Были звезды — легкие искорки, то вспыхивающие, то гаснущие, игривые огонечки некоего небесного костра, из коего излетают они, рассеиваясь по ночным просторам. Ну а иные звезды были — словно эхо уже умолкших голосов, словно холодный белый дым давно угасшего пожара, словно струйка заоблачной метели. Словно след, ведущий ниоткуда и в никуда… мечта, тоска, любовь!

Вот и звезды, оказывается, светили о любви… а соловьи вторили им, пока все они не насытили сердце свое пением и не умолкли друг за дружкою… кроме одного голоса, который заливался да заливался, с поразительным постоянством повторяя одну и ту же трель, исполненную столь трогательной красоты, что Маша наконец почувствовала: незримый певец пронзил ее сердце стрелою, да еще и беспрестанно эту рану растравливает. Восторг перешел в мучение, она теперь мечтала лишь об одном: чтобы соловей умолк. А он, как назло, устроился совсем неподалеку от ее окна и все длил, бесконечно длил страдание…

Вдруг за дверью послышались торопливые шаги и резкий голос проклятой горбуньи:

— Марья! Машка, сукина дочь! Куды подевалась? А ну, подь сюды!

Итак, обер-гофмейстерина в такой ярости, что даже забыла про политес, выказала всю пакостность свою? «Ох, — с прежней страстью возжелала Маша и даже руки к груди прижала, — вот дайте доберусь до трона — ужо я тебе покажу, тетушка родимая!»

Но до трона было еще далеко, а в это время теткины парчовые юбки грохотали уже возле самой двери!

Маша не думала ни мгновения: вскочила на подоконник, обернулась, глянула дикими глазами на дверь — и, тихонько ахнув, ступила на узорчатый карниз, опоясывающий дом.

Она сделала два-три трепетных шажка, цепляясь за стену, и смогла ухватиться за плющевую плеть, тянущуюся от земли до крыши. Но, как только Маша отцепилась от стены, плеть качнулась, Маша невольно потянулась за ней — и, не успев глазом моргнуть, повисла на этой плети, поехала по ней, ощутив острую боль в ладонях… и очутилась на земле истинным чудом прежде, чем растение хрустнуло и оборвалось, опутав Машу своими кольцами.

От изумления она осталась сидеть на корточках, прикрытая остро пахнущим месивом из веток и листьев, и это спасло ее от взгляда разъяренной тетушки, которая высунулась из окна, но не увидела ничего, кроме черно-белой ночи. Послышался ее новый вопль, исполненный ярости и разочарования, а потом все стихло, и Маша осмелилась наконец выбраться из своего душистого укрытия, чтобы увидеть, что окно в ее комнате уже закрыто изнутри… да и все равно, пожелай она оказаться снова на карнизе, ей пришлось бы взлететь.

Она растерянно огляделась, вынимая из волос листья и древесную труху, и вдруг с изумлением обнаружила, что соловей-то все еще поет! И, движимая тем самым нерассуждающим любопытством, которое заставляет людей совершать судьбоносные поступки, она вошла в белоснежные, благоухающие заросли черемухи и уже через несколько шагов увидела того, кого искала.

Только это был не соловей.

Она увидела высокого мужчину — черного, как черная тень стволов, тонкого и стройного, который стоял, сложив руки у рта, и высвистывал те самые томительные соловьиные трели, которые выманили Машу в сад.

Его лицо недолго пряталось во тьме: лунный луч проник сквозь ветви, и Маша разглядела малую свистулечку в руках незнакомца. Да нет, почему же незнакомца? Ведь это был Бахтияр!

* * *

— Tы! — возмущенно выкрикнула Маша, и Бахтияр, сильно вздрогнув, открыл свои самозабвенно зажмуренные глаза. — Это не соловей! Ты свистел? Зачем?

Он не сразу смог ответить, глядя расширенными черными глазами в ее разгоревшееся лицо. Потом разомкнул губы:

— Да так… свистел, как бюль-бюль[4]: думал, может, высвищу какую-нибудь себе пташку… слетит она ко мне со своей веточки. Вот видишь — и высвистел.

— Я не к тебе, — заносчиво промолвила Маша, — я только поглядеть, кто тут заливается.

— Я и заливаюсь, — ответил он, — значит, ко мне.

Она дернула плечом от этой наглости, и вдруг пришло воспоминание, что Бахтияр был не только свидетелем, но и соучастником ее недавнего унижения, — и Маша резко повернулась, собираясь уйти.

— Что ж ты не на балу? — спросил Бахтияр. — Гости еще не разъезжались. Пляшут в честь твоего счастья, а ты…

При слове «счастье» Маша содрогнулась. Счастье, любовь не для нее… не для нее!

— Зазябла, джаным?[5] — тихо промолвил Бахтияр, делая к ней шаг. — Вели — согрею…

Она только глазами на него повела, только глянула — а он вдруг рухнул на колени, обхватил ее ноги и, не успела ошалевшая от неожиданности Маша даже пискнуть, принялся покрывать поцелуями ее бедра, живот, и губы его опаляли ее кожу даже сквозь ткань.

Помутилось в голове…

— Помнишь, говорил — покажу счастье? — хрипло прошептал Бахтияр, проворно вскочив. — Показать, скажи?

Страшно Маше стало, жутко. Словно ступила на талый ледок — знает, что рухнет, не может не рухнуть, уж и трещинами он весь пошел! — а безрассудное сердце манит идти дальше, еще дальше… Бахтияр склонил к ней лицо, выдохнул жарко: «Не бойся, русская роза!» — прямо в ее дрожащие губы. А потом накрыл их своими губами.

Вдруг холод пробежал по плечам, и Маша осознала, что Бахтияр спустил с ее плеч рубашонку. А вдруг кто-то забредет в эти заросли и увидит государеву невесту в объятиях черкеса?! Но Бахтияр, казалось, разгадал ее мысли, потому что он вдруг подхватил Машу на руки, прошептал, приникнув пылающими губами к ее голой груди:

— Не бойся ничего! Никто не увидит! Никто не узнает! Не сорву чадру с твоего лона, а счастье покажу!

И торопливо зашагал в глубь сада.

Маша откинулась в его руках. Куда, зачем уносит ее Бахтияр? Она огляделась безумными глазами, чувствуя жгучий восторг от того, что поступает наконец-то не по теткиной, не по отцовой воле, а по своей, по своей!

Казалось, страсть несла Бахтияра на крыльях, ибо в считаные мгновенья он оказался довольно далеко от дома. Место это называлось «Каменный сад»: здесь среди разнообразно подстриженных кустов стояли камни самых причудливых очертаний. Это была уже граница владений Меншикова: за забором чернела Преображенская роща, и здесь можно было не опасаться случайного взгляда.

Бахтияр опустился на колени, положил Машу наземь и несколько мгновений смотрел, как она лежит перед ним. От его взгляда, словно прожигавшего насквозь, в ней стал разгораться стыд, а туман чувственности, отуманивший голову, начал рассеиваться. Остатки девичьей осторожности, чудилось, вскрикнули в ее голове на разные голоса: на матушкин, теткин, нянькин, на голоса подружек, с ужасом и восторгом смакующих подробности судеб невест, доставшихся женихам распечатанными…

Маша шевельнулась, чтобы встать, однако Бахтияр резким движением перевернул ее на живот, рыком заставил встать на колени и забросил юбки на голову.

Маша испуганно задергалась, однако Бахтияр стиснул изо всех сил руками и коленями, бормоча:

— Погоди! Я ж для тебя как лучше! Жених увидит, что ты не распочатая, девка, значит, а ты счастье узнаешь!

«Счастье? — ужаснулась Маша. — Он обещал показать счастье, но это… Как у собак? Как у свиней?!»

Виденные не раз картины совокуплений животных наполнили таким ужасом, что девушка взвизгнула панически, завертелась и каким-то образом исхитрилась вырваться, но встать на ноги не успела: разъяренный Бахтияр резко перевернул ее на спину, схватил под коленки и замер меж ее широко раздвинутых ног.

— Не хочешь по-моему? — шепнул злобно. — Ну так будь по-твоему!

Маша увидела его оголенные бедра и ужаснулась тому, что сейчас произойдет, неминуемо произойдет! Бахтияр навалился на нее, шарил жадной рукой по голому животу, а другой рукой сдавил ее горло. Маша испустила сдавленный крик, забилась, задыхаясь, как вдруг Бахтияр откатился в сторону, и девушка смогла вздохнуть.

Какие-то мгновения она лежала без сил, с ужасом ожидая, что черкес опять накинется на нее, и, когда кто-то поднял ее с земли, закричала — но тут же и осеклась, увидев незнакомое нахмуренное светлоглазое лицо, услышав торопливый встревоженный голос:

— Жива, красавица? Жива? Он сделал с тобой стыдное? Ну? Говори!

Незнакомец сердито тряхнул ее — у Маши мотнулась голова, как у куклы, клацнули зубы.

— Н-не-е-ет… — выдавила она. — Господь миловал…

— Вот уж правда что! — отозвался незнакомец. — Ну, коли так, убивать его до смерти я не стану, разве что поучу немного.

И он оглянулся, так что Маше сделался виден лежащий навзничь Бахтияр, особенно отвратительный с этими своими спущенными портками.

Маша закрылась было рукою, однако незнакомец ласково отвел ее ладони от лица:

— Ничего не бойся, милая! Он тебя больше не тронет. Иди своей дорогою. Да впредь будь осторожнее с этакими дьяволами!

Маша, моргая, вгляделась в его лицо: светлые глаза смеялись, искры лунного света шаловливо плясали в них, — нерешительно улыбнулась в ответ… да вдруг, вспомнив, что ему привелось увидать, повернулась и опрометью кинулась прочь, в глубину сада, не чуя под собою ног от лютого стыда.

Глава 4

«Юнец зело разумный»

— А может статься, вся беда в том, что вы от него ждете того, чего он дать не в силах?..

— Ну вот еще! — проворчал Алексей Григорьевич. — Не в силах! Сам не может — стало быть, надобно втемяшить ему, что надобно!

Василий Лукич Долгоруков, двоюродный брат Алексея Григорьевича, помалкивал. Ему понравилась осторожная точность вопроса, заданного племянником Федором; нравилось, как сдержанно, словно пробуя ногой зыбкую почву, он говорит:

— Нравственная физиогномия одиннадцатилетнего ребенка не может быть точно определена. Однако я слышал, будто сестре своей он написал особенное письмо, в котором обещал подражать Веспасиану[6], который желал, чтобы никто никогда не уходил от него с печальным лицом.

— Да ну?! — вытаращил глаза Алексей Григорьевич. — Это откуда ж ты успел такое вызнать?

Молодой князь Федор небрежно повел бровями, словно хотел сказать: «Да так, мелочь, сорока на хвосте принесла!» Однако Василий Лукич мысленно похлопал в ладоши: всего только два-три дня, как племянник воротился из Парижа, а уж цитирует государево частное письмо. Да, похоже, прав был покойный император Петр Алексеевич, когда назвал этого долгоруковского отпрыска «юнцом зело разумным» и на десять лет заслал его, тогда вовсе мальчишку зеленого, за границу: изучать языки, историю мировую, чужеземные обычаи, а пуще — ту хитрую науку ставить подножку целым государствам, коя именуется тайной дипломатией.

Василий Лукич знал, почему вернулся племянник. Всесильный Меншиков делал все более крутой крен в сторону союза с Австрией, еще в 1726 году заключив договор с нею, что означало согласованную политику в отношении Польши, Турции и Швеции. Франции при таком раскладе места в планах России как бы и не было. Конечно, можно было сколько угодно отговариваться тем, что русские-де обиделись, когда Людовик XV предпочел цесаревне Елизавете Петровне Марию Лещинску, дочь экс-короля Польши Станислава. Но ведь из ста принцесс, которые могли бы претендовать на французский престол, были отвергнуты 99, а ни одна из этих стран не объявила Франции войну, не отозвала своих послов, не подстроила втихомолку пакость, так что мотивы русских сочли в Париже несерьезными. А зря! Этот маневр Меншикова тоже был следствием изменившегося отношения светлейшего к юному Петру — по матери родственнику австрийского монарха. Все это не могло не сказаться тотчас на судьбе всех русских дипломатов во Франции, а главное — на русско-французских отношениях в будущем!

— Конечно, светлейший князь весьма умный человек… — пробормотал Федор.

— Для спокойствия и чести России было б лучше, если бы он оказался не столь умен! — вспыхнул Алексей Григорьевич.

Василий Лукич обменялся понимающим взглядом с Федором: спокойствие и честь России для Алексея Долгорукова означали прежде всего его собственное спокойствие и честь.

— Ну что ж, — пытаясь отвлечь сердитого дядюшку, сказал князь Федор, — новый государь приветлив, народ с удовольствием приписывает ему черты великодушия, доброты, снисходительности, которые сделали бы из него примерного царя. И он вовсе не так уж похож на деда, как можно было бы опасаться.

— Это уж как пить дать! — усмехнулся Василий Лукич. — Они схожи лишь по двум статьям: оба в отроческом возрасте получили самодержавную власть, и оба не терпели никаких возражений, непременно требовали, чтобы все делалось как им хочется. — И добавил с невольным вздохом: — У того, старого, прежнего, во всем была видна любознательность, желание научиться и создавать новое, а наш, теперешний, только и повторяет, что знатным особам нет необходимости быть образованными, а царь, как он есть выше всех, вовсе не нуждается в надзоре людей, которые имели бы право его останавливать.

— Вот как? — присвистнул Федор. — Так чего же вы тогда боитесь, судари мои? Все само собою в вашу пользу сделается!

— Это каким же манером? — сухо поинтересовался Алексей Григорьевич, которого, в отличие от двоюродного брата, немало раздражали эти новые, кичливые Федькины замашки. Ишь, прикатил из заморских земель, знать ничего не знает толком о тутошних делах, а держится так, будто все это время просидел где-то в схороне, украдкой наблюдая враз за всем, и лучше прочих ему ведомо, что и как станется! — Это каким же манером, желательно мне узнать?

— Да таким, очень простым, — проговорил Федор, небрежно пожав плечами, — что если царь молодой и впрямь столь к посторонней указке нетерпим, то он скоро Александра Данилыча от себя отринет, ибо, сколь мне ведомо, тот коня в поводу не ведет — непременно стреножить норовит.

Василий Лукич закхекал, подавляя смешок: юнец ему нравился все больше.

— Ждать, говоришь… — пробормотал Алексей Григорьевич. — Ждать да догонять — хуже некуда. Ах, ежели б удалось Алексашку пред царем обнести[7], да и лгать-то ведь не надобно — есть за что!

— Да хоть бы за указы прекратить сборы, самовольно установленные Малороссийской коллегией, прекратить ее фактическое управление сей провинцией, а в Малороссии на октябрь назначить выборы нового гетмана, — подсказал Федор как бы между прочим. — Что сие, как не ущемление великодержавных интересов? Прав был Петр I, когда после измены Мазепы не доверял уже стране, где лица, стоящие вверху, заявили себя неискренними друзьями России! Скоропадский, человек недалекий, нестойкий, был именно нужной фигурою на посту гетмана, всецело подчиняясь верховной власти.

— Ну, Данила Апостол, коему светлейший прочит гетманскую булаву, тоже не орел, — уточнил Алексей Григорьевич. — Ему на восьмой десяток перевалило, будет кости на печи греть и все по российской указке делать.

— Возможно, что так, — согласился вежливый Федор. — Но умрет Данила Апостол — малороссияне пожелают выбирать себе другого гетмана, и кто поручится, что на этот пост не встанет человек, для коего собственное величие не окажется выше державных интересов?

— Не умничай, Феденька, — отмахнулся Алексей Григорьевич. — Нет ли у тебя еще какой мыслишки, попроще?

Глаза Федора блеснули, и Василий Лукич насторожился. Сейчас станет ясно, способен Федька только словами играть или же с него все-таки толк будет.

— Вы, дядюшка, упоминали, что ваш Иван совместно с Александром Меншиковым к персоне государевой приставлен?

— Да. И сказывал Ванька, больно, мол, царь при том Александре скучает и впадает в уныние, — добавил Алексей Григорьевич.

— Вот и славно! — стукнул себя кулаком по колену Федор. — Надобно усилить влияние Ивана на царя! Да чтоб втихомолку он возбуждал в государе нерасположение к Александру, а стало быть, и к светлейшему князю. Меншиковы его заставляют учиться да в Совет ходить, а Иван пусть его к забавам приучает веселым, на охоту водит… ежели не ошибаюсь, царь к охоте весьма пристрастен?

— Столько пристрастен, что даже после обручения своего умчался на охоту! — злорадно сообщил Алексей Григорьевич. — То-то рожа у Данилыча вытянулась!

— Теперь об обручении, — кивнул Федор.

— В нем-то вся и загвоздка! — перебил его Василий Лукич. — В результате брака царя со своей дочерью Меншиков может породниться с царским домом и стать регентом при несовершеннолетнем государе. А это погибель для всех, кто ему осмелился противоречить хоть в малой малости!

— А ежели обручение будет расторгнуто? — спросил Федор с улыбкою. — Не будет брака — не будет и всесилия его высококняжеской светлости? Так ведь?

— Так, так, — враз кивнули дядюшки.

— Стало быть, нам надобно исхитриться, чтобы венчания не было, только и всего! — ласково, будто неразумным деткам, сказал князь Федор.

Алексей Григорьевич минуту смотрел на него молча, потом махнул рукой, плюнул — и вышел, громко хлопнув дверью.

Князь Федор оглянулся на второго дядюшку. Тот успокаивающе кивнул:

— Алексей горяч, ох, горяч, буен! Не любит пустых мечтаний! Однако, сдается мне… — он пытливо взглянул племяннику в глаза, — сдается мне, ты не просто так словами бросаешься, а надеешься на что-то? Не так ли?

— Пока сказать не могу, — искренне отвечал Федор. — Пока все лишь замыслы. Твердо знаю одно: надобно вырвать государя из-под неусыпного взора светлейшего хоть ненадолго. А как сделать сие — мне надобно на месте поглядеть.

— На каком месте? — не понял Василий Лукич.

— На месте будущего сражения, — пояснил племянник. — В доме Александра Данилыча, куда я сей же час отправлюсь с визитом, точнее, с рекогносцировкою. Должен же я по возвращении засвидетельствовать светлейшему свое нижайшее почтение!

— Должен, должен, — одобрительно кивнул Василий Лукич. — А что? В самом деле, направляйся-ка ты на Преображенский остров. Там, может статься, и государя застанешь, ежели он не бьет баклуши где ни попадя.

В голосе Василия Лукича прозвучало плохо скрытое неодобрение, и Федор понял, что его дядюшка хоть и согласен с необходимостью отвлекать юного царя от «скуки дел вседневных», кои всецело воплощены сейчас в персоне Меншикова, а все ж, как человек русский и государственный деятель, не может не скорбеть, глядя, как наследство Великого Петра вдругорядь попадает, после Екатерины, в руки неопытные и равнодушные. Но ничего! Скинуть Меншикова, а царя окружить Долгоруковыми, Остерманом, Голицыным — с такой командою великорусский корабль вновь сможет уверенно держаться на плаву, хоть капитан еще в возрасте юнги, подумал с надеждою Федор. Теперь же главное — расстроить опасный брак, но прежде надо поглядеть, сколь опасна невеста.

Приехавший из Франции, где роль женщины и любви в истории страны никем никогда не отрицалась, князь не мог недооценивать опасность не столько даже Меншикова, сколько его дочери. Если она не просто красива, но хитра да умна, задача во сто крат осложнится.

Василий Лукич начал было описывать меншиковский дворец на Преображенском острове, однако Федор перебил:

— Я знаю, где это. Сказать по правде, я там уже был сразу по приезде.

— Да ну? — не поверил ушам Василий Лукич. — И какой же в том был смысл? В тот день все мы из-под палки веселились на этом треклятом обручении, светлейшему было не до гостей. Тебя наверняка не приняли!

— А я не в гости шел, — усмехнулся князь Федор. — И камзола вот этого сияющего не надевал, и головы не пудрил. Облачился я в лопотину[8], какую у Савки, человека моего, позаимствовал, да и пошел пооглядеться, поразведать, дом посмотреть…

— Ну и чего высмотрел? — быстро спросил Василий Лукич, чуткое ухо которого уловило в голосе племянника какие-то особенные нотки.

А взгляд князя Федора вдруг загорелся любопытством:

— А скажите-ка мне, дядя, кто в доме светлейшего есть такой черномазый, усатый черкес?

Василий Лукич даже не счел нужным сделать вид, что задумался, и по скорости его ответа племянник мог понять, что и в доме светлейшего у Долгоруковых есть свои люди, а потому про каждого тамошнего жителя они знают всю подноготную.

— Это не Данилычева челядь, — отмахнулся он небрежно. — Это черкес Варвары Арсеньевой, заразы этой горбатой. Ближний человек у нее, шпион и постельный угодник, Бахтияр именем… А что тебе в нем?

— Ох, сволочь же он! — с мальчишеским жаром воскликнул Федор. — Я вчера невзначай такое увидал — до сих пор с души воротит. Этот сучий выползень затащил в кусты какую-то девку и норовил с нею содомский грех сотворить!

— С девкой-то? — не поверил ушам Василий Лукич. — Да разве сие творят с девками? Я слышал, лишь промеж мужчин такое ведется.

— Вот именно! — воскликнул Федор. — А он — девчонку! Тьфу! А когда она не далась, хотел ее простым манером ссильничать, но тут уж… тут уж…

Он умолк, и прозорливый дядюшка не смог не угадать:

— Но тут уж ты, лыцарь, вмешался, злодея осилил и красотку освободил, не так ли?

Федор смущенно улыбнулся:

— Она и впрямь красотка. Беда, рваная вся да зареванная, однако ж глаза… ноги… я таких и не видал! Чудо что за ноги! Крепостная небось. Я б купил… — На лицо его взошло юношеское, мечтательное выражение, и Василий Лукич в притворном ужасе воздел глаза:

— Ты мне эти афродитские дела брось, не до них сейчас! Я думал, у нас один гулеван в семействе, Ванька, ан нет — еще и заграничный ухажер препожаловал. Твое счастье, что вчера в темноте да переодетым схватился с Бахтияром: он Варваре-горбунье первый наушник, она ему ни в чем не откажет, а ее, злого гения, сам светлейший почитает да слушает. Встретишься в меншиковском доме с Бахтияром — рыло-то отверни, чтоб не спознал тебя нехристь этот, а он, знай, глазастый, что твой барс. Понял? Слышишь ли?

— Слышу, слышу! — рассеянно прикладываясь к дядюшкиной руке на прощанье, пробормотал Федор. — Слышу и все понимаю!

Он направился к двери и уже взялся за ручку, да обернулся — и то же выражение светлого юношеского восторга засияло в его глазах:

— А девка все ж хороша! Диво! Я б купил, ей-богу!

— Да иди уж! — в сердцах крикнул Долгоруков.

Князь Федор вышел, смеясь.

«Юнец зело разумный!» — вспомнилось вдруг Василию Лукичу. Не больно-то «зело»!

Он всегда доверял своим предчувствиям, и потом, спустя долгие годы, клял себя за то, что не схватил тогда Федора за руку, не остановил…

Но время было упущено… упущено!

Глава 5

Еще один жених

— Его высокопревосходительство светлейший князь Александр Данилович с их величеством и их высочествами изволят быть на охоте, — возвестил дворецкий, и князь Федор с трудом удержал усмешку: своего хозяина этот разряженный в сверкающую ливрею толстяк поименовал первым, даже перед императором. Воистину, сейчас Меншиков — самодержец всея Руси, хотя бы в глазах своей прислуги!

— В самом деле? — Князь Федор изобразил огорчение. — Кто же дома?

— Ее высокопревосходительство госпожа оба-граф… убей-гоф-буф-мерина…

Толстяк запутался, князь Федор поджал губы, чтобы не прыснуть: «убей-буф-мерина» было, очевидно, званием Меншиковой свояченицы, новой обер-гофмейстерины двора. Титул, полученный лишь на днях, прислуга еще не успела вытвердить.

— А также Марья Александровна да Александра Александровна дома изволят быть, — продолжал мажордом. — Как прикажете доложить?

— Не трудись, друг мой, докладывать, — по-дружески попросил князь Федор. — Я дорогу знаю — сам найду кого надобно.

Он обернулся к своему камердинеру Савке, которого прихватил с собой — так, на всякий случай, повинуясь некоему предчувствию, кивнул ему — для других это было просто небрежное приказание ожидать своего барина, и только они двое знали истинный смысл сего знака, а потом спокойно прошел мимо согнувшегося в поклоне мажордома и взбежал по широкой лестнице.

Федор прекрасно знал об отсутствии хозяина и нарочно явился в это самое время — продолжить свою тайную рекогносцировку. Бог знает, что надеялся увидеть Федор, что собирался искать, но он знал по опыту, что дом часто выдает внимательному взору как самые сильные, так и самые слабые стороны своих хозяев. Какую-то слабинку Меншикова он и надеялся сыскать. Конечно, самому себе он мог признаться, что рассчитывал невзначай повстречать ту самую красотку… впрочем, так или иначе он ее найдет, не сомневался Федор. Пока же самое важное — дело!

Комнаты были пусты: правда, у дверей стояли лакеи в париках и ливреях, но они знай открывали и закрывали двери, не делая ни малой попытки помешать незнакомому человеку следовать пышной анфиладою туда, куда ему требуется.

Князь Федор немало навидался в Париже, однако не замедлил бы поклясться, что этакую роскошь, пожалуй, встречал только в королевском дворце. Иного слова, чем «великолепие», к убранству дома светлейшего применить было просто невозможно. Князь Федор был образованным человеком и ценителем искусств, а потому отдавал невольную дань уважения Меншикову. Пусть не по потребности, а по необходимости соответствовать рангу, но все же окружил он себя изысканнейшей красотою, которая не могла не оказывать влияние на тех, кто живет в этом дворце или хотя бы здесь бывает. В отличие от домов других русских бар, где сокровища разных стран, эпох и стилей вынуждены были беспорядочно соседствовать, подавляя и соперничая друг с другом, здесь всему нашлось свое, выигрышное, место. Была даже шахматная комната с образцами уникальными, красоты поразительной! Князь Федор обратил внимание, что все эти редкости собраны здесь не только для коллекции: Меншиков любил играть в шахматы, так что он не мог отказать себе в удовольствии частенько наслаждаться этой красотою. Федор едва не расхохотался, заметив самое верное тому подтверждение: у всех белых ферзей во всех наборах были обкусаны головы! По старым временам он помнил, что Александр Данилыч всегда играл только белыми (ну разве что в партии с Великим Петром соглашался тянуть традиционный жребий), а задумавшись или оказавшись в сложном положении, снимал с доски ферзя и начинал его покусывать. Только у больших деревянных шахмат, грубых и тяжелых, стоявших прямо на расчерченном клетками полу, ферзева голова пребывала в сохранности: наверное, Данилыч поостерегся сломать зубы, грызя этот чурбан!

Вообразив сию картину, князь Федор не сдержался-таки и хохотнул, однако тотчас осекся, услыхав за дверью шаги и два голоса. Один бранился, другой что-то робко бормотал.

Князь Федор оглянулся и увидел близ изразцовой печи маленькую дверь, возле которой не было лакеев: очевидно, она вела в приватные помещения. Без малейшего угрызения совести он шагнул за портьеру и приник к этой двери ухом — как раз вовремя, чтобы услышать визгливый женский голос, возвестивший с истерическими нотками:

— Зря я тебе шею не свернула в прошлый раз, потаскуха ты непотребная!

Вот те на! Дама не стесняется в выражениях! Кого же это она так чехвостит, интересно знать?

— Да как вы осмелились, тетенька! — взорвался за дверью другой голос, высокий, струной дрожащий от гнева. — Да как у вас язык за такие слова не отсохнет!

— Блудница вавилонская! — гремела та, которую назвали тетенькой. — Быть вам вместе с Бахтияром битыми враз на конюшне!

— В самом деле? — сквозь слезы во втором голосе прорвался смешок. — Неужто и он получит наконец-то по заслугам, сей лживый наушник и доносчик?

Князь Федор приподнял брови. Похоже, за десять лет странствий он порядком подзабыл богатства родного языка! Однако, услышав имя Бахтияра, начал слушать еще внимательнее: ведь это же наверняка тот самый черкес, о коего он позавчера так славно почесал кулаки!

— Ах ты, тварь неблагодарная! — вновь вызверилась тетенька. — Ведь кабы не он, подумай, что было бы с тобою?! А прознай батюшка? А государь? Да в монастырь на вечное векованье — вот тебе самая малая кара была бы! Слыханное ли дело — ночью в саду любовнику назначать свидание! А ну, говори, кто таков был с тобой, от кого Бахтияр тебя отбил?

— Бахтияр? — засмеялась девушка. — Да спасибо тому незнаемому, кто меня отбил от Бахтияра!

— Незнаемому? — словно не услышав остального, взревела тетушка. — Так ты и имени его не знаешь, хотя валялась с ним, бесстыжая?! Ну вот же тебе, вот! — И две хлесткие пощечины раздались в тишине, а вслед за тем послышался крик, исполненный такой боли и отчаяния, что князь Федор не выдержал — и распахнул дверь, не зная, что будет делать, всем существом своим желая одного — прекратить сцену, терзающую его сердце.

Он уже сообразил, что происходит расправа с той самой длинноногой девкою, которая позавчера его милостями была избавлена от докучливого черкеса, и ежели его что озадачивало, так наличие у нее какой-то тетушки (хотя почему бы и нет?) и то, что творится сие не в людской, не в девичьей, не в холодной, не в сенях, в конце концов, а в одной из нарядных хозяйских комнат. И он был немало изумлен, ворвавшись туда, ибо девки той не обнаружил (хотя недавно слышал ее голос), а увидел… увидел то, что увидел.

Горбунья в сверкающем златотканом платье (верно, та самая Варвара, которую немало лаял дядюшка) стояла, занеся чрезмерно длинную при ее росте руку для новой пощечины, хотя от двух первых-то уже пылали щеки у высокой, тонкой, весьма богато одетой особы, которую крепко держал за локти черноглазый, мрачный и бледный, в черном шелковом бешмете…

Тот самый черкес! Его-то князь Федор признал с одного взгляда, испытав невыразимый восторг при виде трех немалых синяков, испятнавших это раздражающе-красивое лицо, и в лепешку вспухших губ. Но, похоже, Бахтияр оказался не столь приметлив и не более чем с холодным любопытством бросил взгляд на незваного гостя — впрочем, сделав все-таки осторожный шажок назад, так что теперь могло показаться, будто девушка просто так стоит, прислонясь к нему, заложив руки за спину. Но даже от Бахтиярова маневра не исчез румянец с ее милого, красивого лица, не высохли слезы на прекрасных темно-серых глазах, не выцвели позорные следы на щеках, а потому князь Федор счел себя вправе провозгласить — вполне вежливо, однако не в силах все же скрыть возмущения:

— Осмелюсь ли осведомиться, что здесь происходит?!

— А ты что за спрос? — более чем неприветливо покосилась на него горбунья, все еще помахивая в воздухе своей цыплячьей лапкой, которая, верно, так и чесалась — нанести новый удар. — Звали тебя? Чего приперся?

Князь Федор дорого заплатил бы сейчас, чтобы взять «убей-буф-мерина» за шкирку да и вышвырнуть в окошко, однако ж она была какая-никакая, а все-таки женщина, так что князь решил отвести душеньку на более достойном противнике.

Он сделал шаг к Бахтияру. Тот попятился, однако Федор оказался проворнее и, выбросив руку вперед, схватил черкеса за черную прядь у виска с такой внезапностью и силой, что Бахтияр взвыл, воздел от боли руки — ну и, понятно, выпустил свою пленницу, которая тотчас метнулась в сторону, бросив на спасителя исполненный стыда и муки взгляд… и в это мгновение он узнал эти глаза, уже смотревшие на него однажды с таким же выражением.

Это была она! Эта красавица с темно-русой, прелестно причесанной, чуть-чуть припудренной головкой, в жемчужно-сером платье с кружевными вставками, каждая из которых, на опытный взгляд Федора, стоила в Париже целое состояние, с баснословными жемчугами на шее… Это была та самая «крепостная», которую князь столь замечательным образом вырвал из лап черкеса! Та самая, тронувшая сердце Федора своей беспомощностью и нежной красотой. Она… и еще более прекрасная, чем тогда!

От неожиданности князь Федор разжал пальцы и выпустил свою глухо стонущую жертву, однако черкес не воспользовался его оплошностью — отпрянул, заслоняя ладонями избитое лицо. А в глазах его… в глазах-то сколько ужаса, отравленного ненавистью! Нет сомнения, и он теперь признал Федора.

Внезапно Варвара Михайловна, подбоченясь, встала перед князем, загородив собою его съежившегося противника, и стало ясно, что в душе у нее собирается чудовищный ураган, который не замедлит разразиться.

В привычках Федора было от опасности не бежать, а бросаться ей навстречу — так же он поступил и сейчас. А потом, как известно всякому фехтовальщику, нападение — лучший способ защиты!

— Осмелюсь ли сказать, сударыня, что вы осведомлены о случившемся не просто неверно — преступно неверно? — сделал он пробный выпад. — Признаюсь в невольной своей провинности: несколько времени назад, проходя по коридору, сделался я свидетелем разговора, к коему имею, оказывается, самое непосредственное касательство. Позвольте вам сказать, что раб ваш, — он не глядя ткнул пальцем в сторону Бахтияра, — дерзок и лжив не в меру и заслуживает лишь быть брошенным псам на съедение! Он мерзко оболгал сию достойную особу, — легкий, но почтительный поклон в сторону той, которая стояла, будто и не дыша, сжав руки у горла и не сводя с Федора своих огромных глаз, в которые он боялся взглянуть — сердце заходилось! — Особу, вся вина коей состояла, по моему разумению, в том, что она неосторожно вышла в сад, не подумавши, что может сделаться жертвой негодяя.

— Не вашей ли? — не замедлила кольнуть Варвара Михайловна, и князь Федор, озлясь на себя за беспечность, рубанул наотмашь, без всяких обманных финтов и изысканных батманов:

— Не моей, а этого выродка черномазого, который на девушку сию напал самым бесстыдным образом и дело свое гнусное непременно свершил бы, когда б я не вмешался!

— Вы?! — чуть слышно прошелестела красавица, но чуткое ухо Федора расслышало в том тишайшем шепоте истинный крик стыда, и восторга, и признательности.

— Bы, стало быть? — прошипела Варвара Михайловна. — А вы какого же черта в чужом саду шлялись? Да знаете ли, в чьи владения забрести осмелились?!

— Знаю, как не знать! Светлейшего князя Александра Даниловича Меншикова! Однако не по злой воле я там оказался, а упал с коня, пошел ловить его да заблудился.

— Одежда! Одежда его! — зашипел Бахтияр сквозь стиснутые зубы, и Федор пожалел, что не вышиб их все.

— Был я, конечно, грязен да ободран, ибо упал в какую-то мочажину, а потом ветки меня беспощадно рвали, однако вы только поглядите на сего злодея — и убедитесь, что он признал того, кто его на днях нещадно отмутузил.

— Вы забылись, сударь! — возопила Варвара Михайловна. — Наглости вашей меры нет! Избили моего человека, напугали племянницу! Да как ей в глаза теперь людям глядеть, коли из-за нее незнакомый человек со слугою бился… позор для чести девичьей!

— А людям об сем знать не обязательно, — мягко улыбнулся князь Федор, едва удерживаясь, чтобы не расхохотаться от счастья. Волна пьянящего восторга поднималась в душе, туманила голову. — Велите этой образине помалкивать, а не то язык ему вырвать можно для надежности. Что же касается меня, даю вам слово чести: сия история будет в сердце моем навеки похоронена. — Он приложил руку к груди, а потом… потом сказал нечто вовсе неожиданное даже и для себя, но лишь когда выговорился, понял, что эти слова взошли на его уста из самого сердца: — А коли вы, сударыня, за крепость слова моего опасаетесь, то вот вам средство уста мои сковать: отдайте мне в жены сию отважную и достойную девицу — да и дело с концом!

— Ах! — выдохнула Варвара Михайловна, но вовсе не на нее глядел он сейчас, а на ту, прекрасную, незнакомую. Ее лицо — о, это было удивительно! — засияло мгновенной счастливой улыбкою, руки затрепетали, словно она хотела протянуть их к молодому князю, да вдруг тень упала на этот чудный лик, девушка отвернулась, уткнулась в ладони.

Мгновенный острый укол беспокойства должен был заставить Федора насторожиться… но нет, его несла, влекла, кружила все та же волна непонятного, необъяснимого счастья, и он сказал, торжествующе поглядывая на остолбенелую горбунью:

— А ежели непросто вам принять сватовство от незнакомого человека, то позволю представиться сам, ибо теперь более некому: имя мое князь Федор Долгоруков, я только недавно воротился из Парижа, куда был десять лет назад послан покойным государем и светлейшим князем. По воле приемного отца моего, Алексея Григорьевича Долгорукова, и по зову признательности я нынче явился выразить почтение князю Александру Даниловичу… однако Богу было угодно, чтоб здесь решилась судьба моя!

И, закончив сию тираду, Федор склонился перед Варварой Михайловной, впервые обеспокоясь ее затянувшимся молчанием и каменной неподвижностью лица — кроме глаз, которые так и вцепились в сего внезапного жениха, так и шныряли по его лицу, фигуре, одежде.

Князь Федор был скромен, однако в пору жизни своей в Париже не раз мог убедиться, что природа не поскупившись одарила его более чем приятной внешностью, а некоторые дамы даже находили его неотразимым. И потому князь Федор вполне согласился со словами Варвары Михайловны, которые она наконец-то выдавила:

— Что же… завидный жених, слов нет! Родич, значит, Алексея Григорьича… внучатный племянник, что ль? Знаю, слышала. Горяч, горяч, ну весь в дядюшку! Посватался бог весть к кому, не спрося ни имени невесты, ни звания. А коли девка неровня тебе? Или ты — ей неровня? А то, не дай бог, она уже и просватана?

Князь Федор резко выпрямился — и Варвара Михайловна с видимым наслаждением нанесла удар в самое сердце:

— Похвально, сударь, что вы во всех обстоятельствах своей жизни стремитесь быть рыцарем чести, однако благие порывы ваши можно расценить как преступление! Извиняет вас лишь то, что вы слишком долго вдали от дома пробыли и о последних новостях едва ли осведомлены. Знаете ли, кого вы посмели оскорбить своими домогательствами? Ее императорское высочество государеву невесту Марию Александровну!

Князь Федор невольно вскинул подбородок — только так можно было удержать себя на ногах, не рухнуть… хотя, наверное, этого от него и ждали. Все как бы закружилось вокруг, понеслось стремительно вверх, и такая тишина воцарилась, такая гробовая тишина, что громом почудился веселый голос внезапно вошедшего человека:

— Федька! Да неужто ты! Не верю очам — дай поверю рукам!

И Александр Данилыч Меншиков крепкой, дружеской, ласковой хваткой выдернул незадачливого жениха из-под земли, сквозь которую он уже почти провалился.

Глава 6

Кокетка

И как всегда, как и всем прочим при встрече с Александром Даниловичем, почудилось Федору, будто он — тряпичная кукла, которой так и сяк забавляются опытные руки, перебрасывая ее с места на место, заставляя принимать нелепейшие позы, бессмысленно кивать направо и налево, разевать раскрашенный рот, и даже собственный голос чудился сейчас князю Федору чужим, неестественным, словно принадлежал не ему, а все тому же кукловоду-чревовещателю. А вокруг весело кружились такие же тряпичные куклы, только что прибывшие с царской охоты…

Федор был незамедлительно представлен высокому неуклюжему мальчику с возбужденными глазами — государю, который был весьма приветлив, узнав, что перед ним — двоюродный брат Ивана Долгорукова, и даже трижды поцеловал нового знакомца — по своему обычаю, в губы. Князь Федор потом едва дождался случая утереться, поскольку был мало сказать брезглив — навидался при французском дворе, к чему ведут такие-то дружеские поцелуи! Впрочем, молодого царя трудно было заподозрить в чем-то непристойном: уж слишком жарко заглядывался он на женщин, то ли следуя пробудившейся природе своей, то ли примеру Ваньки Долгорукова.

Тот встретил двоюродного брата с великой радостью и тотчас отрекомендовал его двум дамам, стоявшим возле Петра. Наталья Алексеевна, сестра царя, высокая, плотная, очень некрасивая, выглядела гораздо старше своих лет. Все ее существо излучало достоинство, ум, важность. Другая — рыжая, яркая — была совсем иная, и князь Федор подумал, что она очень к месту пришлась бы в суматошных, веселых распутствах Версаля, Лувра, Фонтенбло: куда более к месту, чем отправившаяся туда застенчивая Мария Лещинска! В глубине ее ярких глаз гнездилось манящее, повелительное лукавство, словно в каждом мужчине она видела прежде всего поклонника, может быть, даже любовника… Впрочем, чаще всего ее очи обращались, конечно, к Петру, и тогда примечательный взор мог бы прочесть весьма откровенное выражение ее глаз: «Государь молод, робок, неловок, не имеет жизненного опыта. Мой долг помочь ему стать мужчиной и царем». И по лицу мальчика видно было, что такое будущее казалось ему великолепным искушением.

Вообще говоря, князь Федор был поражен, насколько откровенно все здесь выказывали свои чувства! А может быть, это смятенное сердце вдруг наделило его такой острой проницательностью, что он мог читать по лицам, словно по неосторожно раскрытым книгам?

Молодой князь видел, как менялось лицо Петра, когда он поглядывал на свою прекрасную невесту. Он желал, чтобы Мария кружилась вокруг, подобно Елизавете, заигрывала, опутывала его златыми сетями кокетства, но для Марии он был только избалованный мальчишка, в полную власть к которому она скоро попадет. Федор замечал, что во взглядах Марии, устремленных на Петра и Елизавету, нет ревности: в них было только опасение, что при муже, который ее не любит, ее жизнь сведется к роли наседки, высиживающей детей, в то время как царственный супруг будет развлекаться с другими. Да уж, и ей нельзя было отказать в проницательности! Но тосковал ее взор пуще всего от того, что в сердце своем она не находила ни малой искорки любви! Князь Федор заметил также, что Мария изо всех сил старается не глядеть на него самого — и такое разобрало его уныние!..

Что бы он ни делал сегодня, с кем бы ни говорил, кому бы ни улыбался — во всем была она и мысли о ней. Как ни гнал от себя князь Федор смутную, глухую тоску, снова и снова сосала его сердце ревность к глупому мальчишке, которому невзначай досталось истинное сокровище, с которым он не знает, что делать, которое он даже оценить не способен, ибо предпочитает разноцветные стекляшки строгой красоте бриллианта. Федор не беспокоился, что будет, если до царя вдруг дойдет весть, будто молодой Долгоруков по незнанию присватался к его невесте. Варвара Михайловна была не столь глупа, чтобы его выдать: ведь это могло потянуть за собой целую цепочку разоблачений, опорочить Марию в глазах царя, а значит, принести Варваре Михайловне вреда несравнимо больше, чем радость от утоления злобы. Единственное, что его всерьез терзало: почему Мария оказалась во власти неистового черкеса? И мысли не мог он допустить о взаимной меж ними склонности: мир покрывался черной пеленой, стоило вообразить, что Бахтияр — счастливый обладатель любви Марии, хотя его неприкрытая страсть явствовала в каждом взгляде, движении — даже в ненависти, даже в грубости!

Однако никто и заподозрить не мог, какая тяжесть лежит на сердце князя Федора, какие мрачные думы его терзают. Ведь он был не мальчик, не мужик неотесанный, позволяющий всякому случайному чувству одержать над собой верх, а потому он держался стойко и выказал столько ума, обаяния и дерзости, что очаровал всю веселую компанию и сделался в ней своим человеком — к великому удовольствию Александра Данилыча, который хоть и недолюбливал вообще Долгоруковых, к Федору был расположен. Но Федор, все с той же опасной проницательностью, видел, как изменился некогда острый, хитрый, умный, приметливый Меншиков. То, что кипело, томилось в сердцах окружающих, его интересовало очень мало. И это насторожило князя Федора… насторожило не потому, что он обеспокоился за Меншикова — нет: Меншиков был отцом Марии, а значит, все, что было бы плохо для него, могло нанести вред ей… и это почему-то было для князя Федора нестерпимо. Нестерпимо и непереносимо!

Как «надсмотрщиком» компании был Меншиков, так заводилою, конечно, Елизавета Петровна, Елисавет, как называли ее на старинный манер. Чудилось, какой-то живчик играет в ней. Она и минуты не могла оставаться спокойною! Даже после чрезмерно обильного обеда, когда и по обычаю, и по телесной потребности надлежало разойтись по уединенным покоям и сладко вздремнуть, она затеяла было танцы! Но буйная охота и велеядие[9] сморили даже неутомимых Петра и его наперсника Ивана Долгорукова, что же говорить об остальных? Танцы решили перенести на вечер, когда собранье отдохнет, а послеполуденный зной несколько спадет. Однако Елисавет откровенно надулась и заявила, что пойдет в сад дышать воздухом, и уже направилась прочь из столовой, но в дверях обернулась и с очаровательной улыбкою велела князю Федору ее сопровождать. И хотя Петра так и передернуло от нескрываемой ревности (что было всеми замечено), молодому князю ничего не оставалось делать, как последовать за неугомонной прелестницей, которая уже неслась по лестнице со всех ног, по своему обыкновению высоко задирая юбки.

Впрочем, прыти Елисавет хватило ненадолго: едва забежав в душистые черемуховые заросли с другой стороны дома, она стала, обернулась к князю Федору и, часто дыша, оживленно спросила:

— Вы рады, что мы наконец-то вдвоем?

Усилием воли Федор удержал изумленно взлетающие брови и дипломатично ответил:

— Государь был недоволен.

— Бедняжка втюрился порядочно в меня! — блестя глазами, небрежно засмеялась Елисавет. — Конечно, можно понять, когда у него эта фарфоровая кукла в невестах!

Князь Федор даже не предполагал, что сможет ощущать такую ненависть к молодой и красивой женщине…

— Когда б я пожелала, государь давно был бы мой. И это было бы всем на пользу. Он так добр, так доверчив, что более других нуждается в руководстве умной женщины, да он и сам сознает. Правда, он дитя еще, но задатки в нем обещающие. Вчерась я сказала ему, что он не умеет целовать ручку так, чтобы дама трепетала от прикосновения его губ. Он был задет за живое и ответил, что если бы взялся всерьез ухаживать, то всех дам выучил такому, что они пожалели бы, что разбудили спящего льва! Да, мы подошли бы друг другу в супружестве… — Она облизнулась, как кошечка. — Что же, что мы родня — сие разрешилось бы Синодом в один миг! Да и многие, сколь известно, желали бы нашего брака — это Данилыч всех обскакал со своей Машкой, подсунул ее Петру Алексеевичу!

— Мария Александровна достаточно хороша, чтобы ей поклонялись, независимо от всего влияния ее батюшки! — сказал Федор, нарочно нагнувшись за цветком, чтобы тирада его прозвучала не с той пылкостью, которую он вложил в нее.

— Ну уж и хороша! — пренебрежительно фыркнула Елисавет. — Нашли тоже…

Князь Федор яростно рванул цветочный лепесток, и это мгновенно отвлекло красотку:

— Что вы делаете с бедным цветочком, князь?

Федор, овладев собою, взглянул на ни в чем не повинный цветок. То была белая маргаритка, и он не замедлил выкрутиться:

— Я гадаю. Разве вы не знаете, выше высочество: русские девицы и молодцы гадают на ромашке, а французы — на маргаритке. — И он принялся обрывать лепестки один за другим, бормоча: — Un peu… très… à la folie… indifférent… amoureux…[10]

Елисавет, как зачарованная, следила за его пальцами, шепча в лад:

— Любит — не любит, плюнет — поцелует, к сердцу прижмет — к черту пошлет, своей назовет…

Лепестки кончились.

— Аvec passion[11], — успел сказать князь Федор.

— К сердцу прижмет, — лукаво прошептала Елисавет, не сводя с него своих искристых очей.

Мгновение царило молчание, потом князь Федор в замешательстве кашлянул, а Елисавет усмехнулась — и вдруг резко села на траву, раскинула юбки, выставила ножки, туго обтянутые зелеными чулочками:

— Ох, я и напрыгалась! Устала! А взгляните, князь, на мои чулочки и скажите, что вы о них думаете?

— Они… на диво зеленые, — не покривив душою, изрек князь.

— Экий вы бука! А ведь только что из Парижа! Зеленые! Что, очень я отстала от моды? Какие теперь чулки носят при дворе?

— Совершенно такие, — поспешил заверить ее князь Федор, мучительно стараясь припомнить, какого цвета чулки были у его последней любовницы. Дама была модница, но, поскольку встречаться им удавалось лишь по ночам, в садовой беседке, у него не было ни возможности, ни желания разглядывать ее чулки.

— А подвязки? — не унималась Елисавет, еще выше оголяя точеную ножку.

Князь Федор сказал довольно громко:

— Право, какой жаркий нынче день!

Вдруг громкое мяуканье раздалось рядом — злое, воинственное, с подвыванием.

Елисавет невольным движением обрушила юбки на колени:

— Брысь! Брысь, проклятые!

— Брысь! — подхватил князь Федор. — А ну пошли отсюда! — И, поскольку кошки не унимались, он счел нужным забежать в кусты. Некоторое время раздавались его «брыськанье» и кошачье сердитое шипенье, затем все стихло, и князь Федор выбрался на полянку, где застал Елисавет уже не сидящей в прельстительной позе — она лежала навзничь, и рыжие волосы ее сплетались с травой.

— Вы простудитесь, сударыня! — буркнул Федор.

— О, земля уже теплая! — беззаботно отозвалась Елисавет, прельстительно поглядывая снизу. — Да вы присядьте, сударь, вот здесь, рядышком, — сами убедитесь. — И она властно похлопала по траве рядом с собой.

Можно было бы, конечно, сослаться на белые кюлоты, которые он боится запачкать, но не хотелось выставлять себя полным дураком, поэтому он все же опустился на корточки ввиду прелестных сливочно-белых холмов, выпирающих из дерзкого выреза платья.

— А каковы носят парижские дамы декольте? — полюбопытствовала Елисавет. — Я слышала, что теперь не модно открывать грудь слишком уж глубоко.

— Сие зависит не от моды, а от красоты самой груди, — сказал Федор довольно сухо, но тут же сгладил впечатление от своего равнодушия: — Вы, сударыня, можете позволить себе вырез какой угодно глубины… («Хоть до пупа!» — это грубоватое замечание он все же поймал на кончике языка.)

— Правда? — обрадовалась Елисавет. — Да, у меня красивая грудь, я знаю! И она тугая, хотя кожа очень нежная. Да вы попробуйте, потрогайте! — И, так внезапно схватив Федора за руку, что он чуть не повалился на кокетку, она потянула его ладонь к себе, явно намереваясь возложить на трепещущие полушария.

С усилием восстановив равновесие, Федор, однако, ухитрился замедлить сие движение, и, встретив ошеломленный взор Елисавет, пояснил:

— Легендарная красавица Диана де Пуатье уверяла, будто мужская рука вредна для нежной кожи тех, чья грудь красиво вздымается… При солнечном свете, сударыня!

— Что-то ни разу не замечала, чтоб у меня ухудшилась кожа! — запальчиво воскликнула Елисавет — и осеклась, хотя Федор вполне мог продолжить ее мысль: «Хотя мужские руки касались ее весьма многажды!»

Он немало слышал о похождениях этой веселой царевны, которую уже называли «русской Марго», ибо она, подобно великолепной Маргарите Наваррской, очень бурно начинала свою юность. Князь Федор вовсе не был ханжой — свобода обхождения нравилась ему куда больше, чем теремные российские нравы, однако дотронуться до соблазнительной Елисавет он не отваживался. Ну не нравилась она князю — не нравилась, и все тут! Ни душа, ни плоть его не волновались при виде сей доступной прелести. Словом, опять складывалась ситуация пренеловкая, как и давеча, когда решался вопрос о цвете чулок, поэтому истошный собачий брех, раздавшийся совсем рядом, был воспринят князем Федором с немалым одушевлением.

Опять последовала пробежка по кустам, грозные крики: «А ну пошел! Вон отсюда!», потом жалобное тявканье, которое стремительно удалялось, пока не стихло совсем… и Федор вздохнул с облегчением, когда, воротясь на полянку увенчанным новой победою, застал Елисавет не лежащей, а вновь сидящей, со скромно расположенными волнами юбок, вполне прикрывающими ножки. Но стоило ей заговорить, как Федор понял, что его испытания еще не закончились.

— А что вам больше всего… — таинственно начала Елисавет, лаская взором не лицо собеседника, а ту часть его тела, которая оказалась как раз на уровне ее глаз. Казалось, ее особенно беспокоит, не тесны ли ему кюлоты в шагу. — А что вам больше всего понравилось в Париже? Что порадовало? Говорят, там теперь в моде… кое-что итальянское? — вновь пошла на штурм Елисавет, глядя на Федора снизу вверх с детским невинным выражением.

Он скрипнул зубами. Кое-что итальянское? Любопытно, что она имеет в виду… Ну погоди!

— Больше всего меня порадовало, что я попал в Париж через полтора столетия после того, как Екатерина Медичи вводила в бой свой «летучий эскадрон», — сердито проговорил князь. — Юные и грациозные девицы прыгали в постель ко всем иностранным дипломатам, так что ничего не стоило внезапно обнаружить у себя красотку в постели… или где угодно, сударыня.

Увы, его рассчитанную грубость Елисавет, по-видимому, пропустила мимо ушей: глаза ее вспыхнули еще более игриво.

— Да! — воскликнула она восторженно. — Я слышала, что эти дамы для прельщения любовников пользовались специальными притирками, которые способствовали росту волос в сокровенном месте до такой длины, чтобы можно было их завивать и подкручивать подобно усам! Это правда?

«Многая помощь бесам в женских клюках!» — угрюмо подумал князь Федор и с тоской покачал головою:

— Не ведаю, ваше высочество. Не привелось, увы, доселе зреть такого чуда.

— А хотите? — возбужденно взвизгнула Елисавет. — Хотите поглядеть? Ну так вот!

И, вновь хлопнувшись навзничь, она медленно повлекла вверх свои многострадальные юбки, открывая взору оторопевшего князя отнюдь не зеленые чулочки, а голые ножки (и когда только успела разоблачиться?!), и тянула одежду все выше, так что открылись уже и соблазнительные колени в ямочках, и пухленькие ляжки, и…

Тут уж князь Федор с собою не совладал: ничуть не сомневаясь, что Елисавет и впрямь предъявит ему что-нибудь вроде локона или даже косички на неприличном месте, он запаниковал и, нескромно вцепившись в царевнины юбки, с такой силой рванул их, пытаясь прикрыть не в меру разошедшуюся обольстительницу, что Елисавет, вскрикнув, принуждена была сесть, как тряпичная кукла.

Вдруг вверху послышался какой-то стук, будто резко захлопнулось окно. Князь Федор и Елисавет испуганно задрали головы — и тут случилось нечто, вмиг отвратившее их мысли от милых шалостей.

Кусты вокруг — те самые, что были поочередно местом схватки князя Федора с кошками и собаками, — угрожающе затрещали, и из них вывалился на полянку мужик в длиннющем армяке, с видом грозным и перепуганным одновременно. В руках он сжимал какой-то узел. Увидав молодых людей, мужик метнулся туда-сюда, а потом, круто развернувшись, задал такого стрекача, что треск пошел по рощице и белый снегопад черемухового цвета усеял все вокруг.

— Держи вора! — вскричал князь Федор, ибо кем еще мог быть этот таинственный беглец, как не вором! — Держи! Лови! — И привычно исчез в кустах.

Однако, в отличие от прошлых раз, он не воротился на полянку, очевидно, не в меру увлекшись преследованием злодея, который на ходу сбросил уродливый армяк и остался в скромном, но приличном камзоле. Этот камзол был вполне знаком князю Федору, как, впрочем, и его обладатель: «вором» (да и псом, и котом, если на то пошло!) был не кто иной, как княжеский слуга Савка, давно приученный выручать своего разборчивого хозяина из двусмысленных ситуаций!

До Елисавет еще какое-то время доносились азартные крики князя, потом они стихли вдали. Она сидела, сидела… Федор не возвращался. Разочарованно вздохнув, она натянула чулки и подвязки, обулась — нет, никого. Нехотя встала, поправила юбки. За жесткое кружево зацепилась маргаритка. Елисавет невольно принялась ощипывать лепестки. Но французское гадание она забыла, поэтому взволнованно бормотала по-русски:

— Любит — не любит… плюнет — поцелует… — Она тяжело вздохнула: цветочек был слишком мал! — К сердцу прижмет…

«К черту пошлет», — подсказал последний лепесток, и Елисавет сердито отшвырнула облысевший цветок. Вот уж правда что!

Глава 7

Увлекательный разговор о химии

— Ну что, нагляделся, надо полагать? — усмехнулся Василий Лукич, увидав утомленную физиономию молодого князя. — Провел свою рекогносцировку?

— Да уж… — неопределенно протянул тот.

— Видел свою-то? Ну, девицу-красавицу? Хороша?

— Хороша, — угрюмо согласился князь.

— Приценился? Купил? — не унимался Василий Лукич, пытаясь понять, что же сделалось «во вражьем стане» со вчерашним весельчаком.

Федора даже перекосило.

— Не продается, увы!

— Велика беда! — хмыкнул Алексей Григорьевич, которому не терпелось перейти к делу. — Самого-то видел?

— Видел, как не видеть…

— И что? Что скажешь? — так и подался к нему Алексей Григорьевич.

Князь Федор помолчал, чувствуя себя школяром на экзамене, к коему он не приготовился. Черт ли его тянул за язык при прошлом разговоре! Расхвастался, пошел в разведку! Вот теперь дядюшки и ждут от него бог весть каких откровений. А у него в голове ничего иного, кроме воспоминаний о прекрасных темно-серых глазах, и трепете губ, и русой волне над высоким лбом…

— Следовательно, время было потрачено напрасно, — задумчиво резюмировал Василий Лукич, проницательно глядя на молодого князя… и с трудом подавил улыбку, увидав, как тот вдруг норовисто вскинул голову. Стало быть, он не ошибся в мальчишке!

А в это время в душе Федора в новой схватке сцепились остатки честности, осторожности, с одной стороны, и безрассудной жажды обладания — с другой.

Средь сонма женщин, познавших вкус его поцелуев, не возникло ни одной, которая бы так смутила его, заставила трепетать. Все в душе его, в существе его было смущено, растерянно. О, если бы он не понимал, не видел явственно, что Мария ненавидит своего юного жениха, а тот ненавидит свою невесту! О, если бы из государственных интересов слагался сей брак — нет, одни только чаяния Данилыча он призван удовлетворить. В жертву принесена будет та, о которой всю жизнь, сам того не зная, грезил Федор, кого уже и не чаял встретить. Разве это по-божески: оставить ее страдать навеки… оставить себя страдать?

Он повел затуманенными глазами и едва не отшатнулся, увидев искаженные нетерпеливым любопытством лица своих дядюшек. Один из них — лисица и змея, другой — медведь и лев.

— Ну? Чего надумал? — прорычал Алексей Григорьевич. — Говори, не томи.

Изо рта Василия Лукича на миг проглянуло лукавое жало — и скрылось.

— Рас-с-сказывай… — просвистел он.

— Все просто, — решительно сказал князь Федор, и дыхание его на миг перехватило, как если бы он бросился с обрыва в ледяную воду. — Все дело в невесте!

— Ну! — разочарованно махнул рукой Алексей Григорьевич. — Тоже родил мысль! Понятно, что, подсуетись я и подсунь государю мою Катерину вместо Меншиковой Машки, сейчас бы при власти ходил!

— Может, так оно и станется, — успокоил дядюшку князь, и не подозревая, что пророчествует. — Слепому видно: окажись у Петра возможность взять слово назад, он сделал бы это быстрее, чем мы успели бы моргнуть.

— Взять-то взял бы! — сердито сказал Алексей Григорьевич. — Да разве этот волкодав Данилыч отдаст?! Его сейчас и полк солдат вдали от государя не удержит. Дорвался до пирога — не оттянешь! А ежели его кистенем в темном углу навернуть, не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять, на кого падет первое подозрение: на нас, на Долгоруковых!

— Знаете, что говорят о русских итальянцы? Нас называют медведями не потому, что грубы, а потому, что идем всегда напролом, — негромко сказал князь Федор и помолчал, оглядывая дядюшек.

Алексей Григорьевич грозно сунулся к нему, приняв сказанное на свой счет и осердясь, но Василий Лукич успел поймать его за рукав:

— Помолчи-ка, брат. Этак мы недалеко уйдем, ежели будем перечить да пререкаться. Скрепи себя, послушай. А ты, Федор, больно не умничай. Говори… и говори короче.

— Убийству с оглаской, которое зачастую навлекает на убийцу смерть куда более страшную, чем та, которой умер его враг, итальянцы противопоставляют коварство, с улыбкой подавая смертельный яд, — резко бросил Федор.

— Вон ты о чем! — протянул Алексей Григорьевич. — Дело хорошее, только травить Данилыча — пустое дело. Он один не жрет, только с государем. Да и всякую пищу слуга пробует.

— Ох, дядюшка, знали бы вы, сколь хитры по сей части бывают люди! — мечтательно протянул Федор. — Существует яд настолько действенный, что даже испарения его смертельны. Во Франции я слышал историю об отравленном полотенце, которым во время игры в мяч вытирал лоб юный дофин, старший брат Карла VII, и соприкосновение с которым оказалось для него гибельным. Еще живо предание про перчатки Жанны д’Альбре, которыми ее отравила Екатерина Медичи. Я уж не говорю про знаменитый ключ и перстень Чезаре Борджа — это вещи общеизвестные.

По тому, как сладострастно блеснули вдруг глаза Василия Лукича, князь Федор понял, что он тоже слышал и о Борджа, и о Медичи, и о ядах вообще, так что следующую реплику надо ждать от него. И дядюшка не обманул его ожиданий.

— Ежели помрет наш генералиссимус в корчах и судорогах — не миновать и следствия, и вскрытия. Мы тут ведь тоже не все пню молимся, слышали, во Франции теперь вовсю покойничков, страшной смертью умерших, пластают!

— Конечно, смерти бывают разные, — согласился князь Федор. — Но ведь и яды — тоже! Жил лет пятьдесят назад такой итальянец — Экзили его имя. Это был незаурядный отравитель! Он изобрел весьма хитроумный яд. В живых организмах он скрывался так искусно и с такой хитростью, что совершенно невозможно было его распознать. У животного все органы оставались здоровы и невредимы: проникая в них как источник смерти, этот хитрый яд в то же время сохраняет в них видимые признаки жизни. Сие снадобье ускользает при любых осмотрах; оно настолько таинственно, что его невозможно распознать, столь неуловимо, что не поддается определению ни при каких ухищрениях, обладает такой проникающей способностью, что ускользает от прозорливости врачей; когда имеешь дело с этим ядом, опыт и знания бесполезны! Из него делают порошки и жидкости: одни действуют тайно и изнуряют медленно жертву, так что она умирает после долгих страданий. А другие столь сильны и мгновенны, что убивают, подобно молнии, не оставляя принявшему их времени даже вскрикнуть.

— Ай да племянник! — пробормотал Алексей Григорьевич. — Хвалю! Не зря по заграницам шастал!

Василий Лукич молчал. До него доходили слухи, что в Париже у князя Федора была репутация модника, соблазнителя, забияки — и в то же время человека с беспощадным, холодным умом, куда более острым и стремительным, чем его шпага. Похоже, что так… похоже, что так, и какая удача, что этот ум, это оружие навострено на службу Долгоруковым, против их исконного врага!

Князь Федор тоже молчал, отдыхая после своей пламенной речи. Он был упоен химией, видя в ней не столько науку, сколько изысканное и высокое искусство, однако происшедшая сейчас сцена была занимательна для физиономиста куда более, чем для химика! Его дядюшки уже поизображали скорбь над телом внезапно умершего Меншикова, уже попировали на его поминках, уже начали делить звания и власть… Уже стиснули в своих объятиях молодого императора, вынудили его отречься от прежних клятв и дать слово другой прелестнице. Не составляло труда угадать, кто будет новая невеста Петра — конечно, красавица Екатерина Долгорукова! Все сбудется, как они хотят, даже как они и мечтать не смели — а доставит им это все на золотом блюде отважный грехотворец Федька, которого они сделают послушным игралищем своих разнузданных страстей! Всем он оказался вдруг с руки, этот Федька! Ну и, надо полагать, не поскупятся для него наградою, о чем бы ни попросил. Он-то знал, чего попросит — потребует! — и только надежда давала сейчас силы продолжать игру.

Федор с трудом удерживал смех: по лицу Алексея Григорьевича ясно было видно, что он прямо сейчас готов вручить племяннику бутыль с ядом, отравленный шарф, камзол, перчатки — да что угодно! — и отправить губить светлейшего. Однако хитрый Василий Лукич никак не мог перестать ходить вокруг да около:

— Экие чудеса ты тут наговорил! Все было бы прекрасно, окажись осуществимо. Но где взять сего яду?

Он заранее знал ответ, и Федор его не разочаровал:

— Я привез с собою малую толику. Удалось купить у одного аптекаря, который готовил его по старинному рецепту.

— И что же за рецепт? — вкрадчиво поинтересовался Василий Лукич, рассудив, видимо, что, ежели средство и впрямь окажется так хорошо, как говорит Федор, не помешает на всякий случай научиться и самому его изготавливать.

Впрочем, следующие слова племянника напрочь отбили у него желание заняться химическими опытами:

— Яд сей имеет сладковатый вкус и называется кантареллой. Готовится он самым необычным способом. Кабана заставляют проглотить большую дозу мышьяка, затем, когда яд начинает воздействовать, животное подвешивают за ноги, и вскоре, когда тело его уже сотрясают конвульсии, а изо рта начнет течь ядовитая слюна, ее собирают в серебряное блюдо и наливают в герметично закупоренный флакон. Но говорю же вам, дядюшка, у меня есть этот яд, вам трудиться не надобно!

— Ну и чего же ты задумал, Федька? — едва выговорил пересохшими от нетерпения губами Алексей Григорьевич. — В одночасье Данилыча уморить или пускай помучается?

Понятно, какой ответ был бы желателен Долгорукову! Но князь Федор знал и другое: он не запятнает своих рук смертью отца той, к которой властно влекло его сердце. Он только чуть-чуть изменит череду событий, чуть-чуть подтолкнет судьбу. Никаких смертей! Только маленькая подножка его высококняжеской светлости — остальное, можно не сомневаться, сделает молодой император!

Поэтому Федор не ответил Алексею Григорьевичу; вопрос Василия Лукича показался ему куда интереснее:

— Коли ты так все порассудил, то, может, и знаешь, через что Данилыча отрава настигнет?

Федор медленно улыбнулся. Теперь ему казалось, что он предвидел ответ на этот вопрос еще вчера, когда во дворце Меншикова забрел в шахматную комнату! И он проговорил, глядя в невинные голубые старческие глаза Василия Лукича своими яркими, молодыми, но столь же голубыми и невинными:

— Надо полагать, господин генералиссимус по-прежнему играет в шахматы только белыми и грызет голову ферзя, когда задумается?

— Шахматы! — презрительно проворчал Алексей Григорьевич.

Василий же Лукич не проронил ни слова, а на лице его… Федор удивился… не радость, не торжество. Что, страх, что ли? Да нет, не может быть!

«Я наступил на голову змеи», — пришло в этот миг в голову Василию Лукичу старинное выражение, означающее, что дело чревато бедою… но отступать было уже поздно.

Глава 8

Венец королевы Марго

— Ох, ну угодил! Ну, порадовал! Ну, уважил!

Да, сомневаться, что подарок пришелся светлейшему по душе, было невозможно. Да разве сыщется человек, кто не пришел бы в восторг при виде сего набора шахмат, выполненных из фарфора и одетых в шелковые одежды, которые с поразительной точностью и тщательностью копировали моды времен короля Генриха IV, — а сам он, кстати, изображал шахматного короля. Королеву его изображала красотка Маргарита Наваррская, в то время как вторая жена Анри[12], Мария Медичи, стояла в ряду пешек рядом с Габриэль д’Эcтре, крошкой Фоссез и всеми прочими более или менее известными фаворитками любвеобильного Беарнца[13]. Двух офицеров по прихоти художника изображали Колиньи[14] и Равальяк[15] — последний, видимо, для напоминания о бренности всякой удачи. Черные фигуры в точности повторяли белые, однако вместо разноцветных одеяний были облачены в мрачные траурные наряды. Тонкость, с которой оказались выписаны лица, была изумительная, и Меншиков умилялся точеным куколкам, словно дитя.

Князь Федор любезно улыбался, с трудом скрывая нетерпение: хотелось поскорее приступить к исполнению своего замысла. Ему повезло застать светлейшего в редкую свободную минутку, однако вот-вот мог воротиться с охоты государь, или явиться докучливый проситель, или войти кто-то из домашних… И он едва не подпрыгнул от радости, когда Александр Данилыч азартно вскричал:

— Сыграем, голубчик? Не откажи старику!

— Воля ваша, — согласился Федор с видимым равнодушием и, не желая оставлять судьбе ни малейшего шанса на ошибку, потянулся к черным фигурам чуть ли не прежде, чем Меншиков взялся за белые.

Ну да, в них была одна хитрость, разумеется… Не во всех, конечно, а только в Маргарите Наваррской, вернее, в ее кудрявой головке, а еще вернее — в затейливом венце. В его основании лежал крошечный кусочек тонкой ткани, пропитанный неким таинственным составом. Верный своей клятве, князь Федор так отмерил дозу и выверил консистенцию раствора, чтобы зелье подействовало не сразу, а исподволь, причем не нарушая никаких важных жизненных функций, но как бы подтачивая их и ослабляя. Он не сомневался: достаточно на самый незначительный срок уложить Меншикова в постель, чтобы царь (не без помощи Долгоруковых, конечно!) вышел из-под его влияния, а главное, разобрался в своих чувствах к невесте — вернее, в отсутствии оных. Федор был уверен, что уже через неделю царь Петр вернет Марии слово, а значит, можно будет немедленно засылать к ней сватов. И потом, как бы ни обернулись отношения Долгоруковых с Меншиковым, Федор не даст своего тестя им в обиду!

Он так увлекся своими планами, что и не заметил, когда фигуры были расставлены и противник сделал первый ход.

Каким бы лукавым царедворцем ни сделала жизнь Александра Данилыча, он в душе всегда оставался отважным и дерзким Алексашкою, а потому любил открытое начало, рисковую игру — и неизменно делал ход белой королевской пешкой (это была Габриэль д’Эстре) на два поля. Так же он поступил и сейчас.

Князь Федор тоже любил открытое начало, поэтому он смело придвинул свою пешку вплотную к меншиковской.

Вторым ходом (тоже любимым!) Александр Данилыч вывел своего офицера, нацелясь на уязвимую пешку возле черного короля.

Велико было искушение начать обороняться всерьез, но ведь невзначай можно и выиграть! А кто знает, как поведет себя светлейший в таком случае. Вдруг обидится, сметет фигуры, уйдет… Федор даже похолодел. Нет, его надо заманить в ловушку, заставить призадуматься, обо всем забыть и…

Изобразив на лице простодушие, граничащее с тупостью, Федор вывел своего правофлангового коня.

Ни секунды не думая, Данилыч выдвинул на косой линии королеву Марго, угрожая дать мат следующим ходом.

Князь Федор сделал все, что нужно, дабы противник решил, что он крепко озадачен: тер лоб, моргал, отдувался… даже собрался взъерошить волосы, да не стал: пудра могла осыпаться. Он просто начал теребить кружевные манжеты и покусывать палец.

Его старательное раздумье затянулось, и наконец Меншиков, раздраженный ожиданием, схватил ферзя — Марго — и поднес ко рту!

Федор перестал дышать, почти физически ощущая легкий, очень приятный мятный привкус во рту. Светлейшему голова Маргариты Наваррской тоже пришлась по нраву, и через минуту можно было уже не сомневаться: Александр Данилыч свое получил… Теперь Федору надо было еще немножко пострадать, изображая растерянность. Хвататься за ферзя — это была не только безобидная привычка светлейшего. Это был и хитрый маневр, который уже доставил Меншикову не одну викторию, ибо для озадаченного противника королева просто выпадала из поля зрения, человек невнимательный забывал, где она стояла и о самом ее существовании.

Наконец Федор счел, что пора вернуться к игре. Положение для него складывалось опасное, но не смертельное. Для спасения у черных было два-три хода. Федор их, естественно, знал, но, только вдоволь насладившись учиненным шпектаклем, он, тяжело отдуваясь, защитил своего мрачного короля траурной королевой.

Александр Данилыч стиснул ферзя в зубах…

Завязалась предивная баталия! Федор дал себе слово продержаться не более двух дюжин ходов, а потом дать красиво себя одолеть. Каково же было его изумление, когда светлейший в довольно незамысловатой ситуации сам вдруг начал пыхтеть и отдуваться, теперь уже просто-таки грызя венец несчастной королевы Марго!

Надобности в этом уже не было никакой, и Федор с опаскою поглядывал на красивую игрушку: озлясь, Александр Данилыч запросто раздавит фарфор зубами! На его счастье, со двора послышались звуки рогов, смех, голоса — воротилась охота, и светлейший, с нескрываемым облегчением бросив: «Потом доиграем!», вскочил с кресла и проворно вынес из комнаты свое дородное тело.

Князь Федор откинулся на спинку, только сейчас осознав, как он устал. Умному всегда тяжело притворяться дураком, а не поставить светлейшему мат в три хода оказалось еще тяжелее. Однако раздражать будущего тестя не входило в планы Федора: «Надо постараться избегать с ним новых игр, пока я не женюсь на Марии», — сказал он себе и прикрыл глаза, вызвав в своем воображении ее образ и слабо улыбаясь прекрасному видению.

Легкий шелест послышался рядом, и Федор нехотя открыл глаза. В первую минуту ему показалось, что грезы его еще не растаяли, ибо на него глядели удивленные серые глаза, вздрагивали в робкой улыбке нежные губы… и вдруг он осознал, что это уже не видение, что она, Мария, вживе стоит перед ним, совсем близко!

Федор вскочил так стремительно, что чуть не налетел на нее, заставив попятиться:

— Простите! О, простите!

Пробормотав это, он умолк, невыразимо страдая от того, что не может прижать к себе ее стройный стан. Он не показывался в дом на Преображенском более недели, выжидая приличное время, а кроме того, желая, чтобы назойливая Елисавет успела обратить на другого свои непостоянные взоры. Федору также хотелось, чтобы Варвара Михайловна успела забыть сцену его нелепого сватовства, но одному господу богу было известно, сколько страданий принесли ему эти несколько дней вынужденного ожидания и добровольной разлуки с той, к которой рвалось сердце. Сам на себя наложив епитимью, он все же изредка нарушал ее и, облачившись в Савкины лохмотья, блуждал по окраинам меншиковского сада, вспоминая достопамятную сцену среди фигурных камней, пытаясь понять ее истинную подоплеку, мучась смутной ревностью к черкесу и понимая, что деваться некуда, поделать ничего нельзя: если даже Мария к Бахтияру благосклонна, останется или добиться первенства в ее сердце — или убить соперника.

И вот Федор снова видит ее! При одном взгляде на эту резко вздымающуюся белую, будто лебяжий пух, грудь занялось дыхание. Изгиб ее шеи у плеча… у него губы пересохли. Да что это?! Никогда еще он так не желал ни одной женщины. Сейчас душу продал бы за счастье припасть к этому розовому свежему рту!

Верно, его исступленный взгляд смутил Марию. Она ринулась было к выходу — Федор в бессилии отчаяния глядел на нервное колыхание жемчужно-серых шелковых складок… — вдруг замедлила шаги, бросила взгляд на шахматный столик, полуобернулась к Федору:

— Вижу, вы играли, князь? Решили с батюшкой потягаться? Напрасно! Он кого угодно одолеет, разве вы не знаете?

Федор готов был целовать каждый звук, произносимый ею. О, какая печаль, какая тихая печаль в ее голосе!

— А вашу позицию разбить — дело и впрямь нехитрое, — продолжала Мария, присмотревшись к доске. — Я вижу три способа вас обойти.

— Как три? — с непритворным изумлением пробормотал Федор. Он-то об этом, конечно, знал и ждал, что светлейший использует хотя бы один из них, а тот растерялся. И вот теперь это воздушное создание с первого взгляда…

— Нет, — перебила Мария, подходя ближе к доске. — Пожалуй, не три, а даже четыре! Только надо подумать…

Она присела в кресло отца, подперлась локтями, так и сяк озирая доску, потом взяла королеву Марго и — о ужас! — знакомым движением потянула фигурку ко рту.

Федор метнулся вперед так резко, что шахматы слетели со стола. Мария только слабо пискнула, когда он железной хваткой стиснул ее пальцы, вырвал фигурку, отшвырнул, истер каблуком осколки. Слабо запахло мятой, и этот запах вернул князю Федору сознание.

«Ох, что я… как я…»

Мысли испуганно замерли. Что за нелепость — набросился, схватил за руку, вырвал фигурку… Как осмелился хватать, как вообще посмел дотронуться хотя бы пальцем?! Она пока еще невеста государева, а не его! Холодок пробежал по Федоровой спине. Он попятился, не в силах отвести взор от изумленных огромных глаз. Они вдруг потемнели. «Гневается!» — понял Федор. Наверное, следовало бы пасть в ноги, нижайше молить о пощаде, но он, хоть стреляйте, не мог отвести взгляда от этих глаз, вдруг повлажневших, наполнившихся слезами. Да что это? Она плачет?!

— Больно уж вы стремительны в движениях, сударь! Одних за руку хватать, других за юбку… — И голос ее, начавшийся высокой возмущенной нотою, вдруг оборвался рыданием.

Князь Федор стоял как столб. Сердце его было зорче очей, оно увидело, вернее, почуяло то, что скрывалось за этими, казалось бы, бессвязными словами и необъяснимыми слезами. Мгновенное озарение — иначе нельзя было назвать воспоминание о том, как он резко, грубо одернул юбку бесстыжей Елисавет в то самое мгновение, как где-то наверху раздался стук захлопнувшегося окна.

Видела! Она видела! И подумала, конечно… что же она подумала о Елисавет и о нем!

Таким жаром ударило в лицо, что Федор даже пошатнулся. Ничто более в мире не существовало сейчас для него, кроме этих заплаканных глаз, смотревших на него с откровенным презрением. И это было невыносимо! Все в мире, в судьбе, в жизни и смерти вдруг сделалось неважно, ненужно. Он бы сейчас перевернул небо и землю, только бы она не смотрела так… ведь с каждым ударом сердца, с каждым мгновением Мария словно бы отдалялась от него все безнадежнее, невозвратимо! Царский гнев, негодование дядюшек, опала, немилость, дыба, кнут, плаха, топор палача — пустое, все это пустое!

Он рванулся вперед и снова схватил девушку за руку. Пальцы слабо дрогнули в ответ… сердце его перевернулось от этого беспомощного трепета!

Мария с изумлением созерцала его пламенные глаза, решительно нахмуренные брови, твердые губы. Отшатнулась было, но Федор держал крепко, и она сделала невольный шажок к нему и еще один… стала так близко — пришлось даже закинуть голову, чтобы по-прежнему смотреть, смотреть ему в глаза.

Их руки вдруг сделались горячи нестерпимо. Да что руки — самый воздух, чудилось, плавился и дрожал меж ними!

Мария тихонько вздохнула, разомкнув пересохшие губы.

Федор покачнулся.

То, что сейчас происходило… Пусть они только держались за руки — все существо их соприкасалось: тела, сердца, губы… губы их словно бы также не отрывались друг от друга, касались, смыкались, ласкались мучительно-сладостно в воображаемом поцелуе, таком страстном, что оба задышали часто-часто, глаза их затуманились… еще мгновение — и оба не выдержали бы этого накала страсти, прильнули бы друг к другу — а там будь что будет!

–…Куды! Стой! Такие деньжища — куды! — громом с небес ударил вдруг за стенкой голос Меншикова.

Федор и Мария, вздрогнув, отпрянули в стороны, глядя испуганно, изумленно, недоверчиво — что это было? Да было ли? Федор все не отпускал ее руку, и Мария слабо улыбнулась, а на глазах ее снова проступили слезы. Но теперь это были слезы счастья, ибо и он, и она враз постигли: любовь, необыкновенная любовь, о которой старые поэты слагали элегии и которая, как им казалось раньше, удел только бессмертных небожителей, существует — существует меж ними!

— Никуда ты не пойдешь! — снова загремел за стеной голос Меншикова, и Мария, очнувшись, вскрикнула, отпрянула и выскочила за дверь — как истинная женщина, ухитрившись оставить Федора в куда большем смятении, чем была сама, раздираемого счастьем и отчаянием одновременно.

* * *

Когда князь Федор отыскал наконец в себе силы собрать фигурки и выйти в другую дверь, то невзначай оказался свидетелем преудивительной сцены.

Александр Данилович Меншиков, разъяренный до такой степени, что лицо его приняло винно-красный оттенок, пинками гонял по комнате какого-то человека, резво бегающего на четвереньках туда-сюда, пытаясь увернуться. Правильнее будет сказать, что несчастный двигался на трех конечностях, ибо одною рукою прижимал к груди некий пухлый сверток. Меншиков тоже не просто так гонял свою жертву, а норовил именно сей сверток у бедняги выхватить, однако тот не давался и, когда загребущие руки светлейшего оказывались в опасной близости, просто-напросто падал на пол, закрывая сверток своим телом и героически перенося более чем чувствительные тычки под ребра.

Завидев входящего князя Федора, несчастный возомнил в нем подмогу, подскочил поближе и простер к Федору руки. В это самое мгновение светлейший, подобно коршуну, бросился вперед и вырвал у него вожделенный сверток, проворно спрятав его за спину и отскочив на безопасное расстояние, как если бы опасался, что его жертва кинется отнимать свое добро.

Ничего подобного, разумеется, не случилось. Обобранный просто уставился на Александра Данилыча с выражением крайнего отчаяния.

— Ну чего, чего? — грубовато, но добродушно проговорил Меншиков. — Что за беда? Государь еще молод и не знает, как обращаться с деньгами; я эти деньги взял; увижусь с государем и поговорю с ним.

Придворный, дрожа губами, с трудом встал, поклонился и, пятясь, вышел. Меншиков победно перевел дух и начал было разворачивать свою добычу, да вспомнил о присутствии князя Федора и сунул сверток в ларец, стоявший на столе, крышку запер, ключ, привешенный на цепочке, надел себе на шею и с усталым выражением взглянул на молодого Долгорукова:

— Ты видал? За всем пригляд, глаз да глаз нужен! Все норовят растащить, все растратить, все на бирюльки спустить! Это же десять тысяч червонцев! Цех петербургских каменщиков поднес их императору, а государь отправил эту сумму в подарок сестре. Видано ли! Девушке молоденькой в подарок десять тысяч червонцев! Виданное ли дело?! Наталье Алексеевне я перстенек поднесу, а денежки в… в казну! — провозгласил светлейший, и только чуткое ухо Федора могло уловить заминку перед словом «казна», которое для Меншикова, бесспорно, было равнозначно со словом «карман».

Свой карман.

Да, это было его дело! И если князь Федор глядел на светлейшего с тревогою, то вовсе не из презрения к его откровенному стяжательству. Он размышлял сейчас: неужто отрава, принятая Меншиковым, оказалась столь действенна, что уже начала влиять на его организм и помутила его разум?! Вряд ли Петр, при самом благом расположении к Александру Данилычу, стерпит обиду, нанесенную горячо любимой сестре, вдобавок унизившую его перед слугою, которому велено было передать деньги. Неужели светлейший не понимает сего? Или, может быть, чего-то не понимает Федор? Может быть, Меншиков уже так подмял под себя молодого царя, что тот и не осмелится проявить свой нрав?

Князь Федор в сомнении покачал головой — и тут, словно в ответ ему, где-то вдали раздался хриплый яростный крик, потом по коридору загрохотали шаги бегущего человека, дверь распахнулась — и в кабинет ворвался тот, о ком князь только что думал: царь Петр.

Федор склонился в поклоне, успев заметить, что загорелое, округлившееся, обветренное (следствие частых забав на свежем воздухе) лицо государя сейчас бледно и искажено возмущением. Порыв негодования вынес его на середину комнаты, но там, как скала, возвышался светлейший, вмиг переставший быть суетливым ростовщиком, подсчитывающим прибыль, и обратившись в олицетворение государственной важности: голова гордо вскинута, локоны любимого вороного парика обрамляют толстые щеки, губы надменно поджаты, взор невозмутимо-спокоен и проникнут истинным величием, живот выпячен, рука заложена за борт камзола… Чудилось, он изготовился позировать для парадного портрета! И впечатление было столь внушительным, что пыл Петра разбился бы об эту твердыню самомнения подобно тому, как волна разбивается о неколебимый утес, Меншиков одержал бы новую победу власти — когда б вслед за Петром в комнату не ворвалась вся его непременная компания, среди которой была и виновница стычки: великая княжна Наталья Алексеевна.

Князь Федор знал, что она была на год старше своего царствующего брата, хотя не напоминала его ни красотою, ни обаянием, а в ее узеньких заплывших глазках светилось неприкрытое злорадство.

Заслышав ее тяжелую поступь и неровное дыхание, Петр даже подпрыгнул, вновь исполнившись энергии, и подался к Меншикову с таким пылом, что, чудилось, еще миг — и сшибся бы с ним грудь с грудью!

— Как вы смели, князь?! — крикнул он каким-то петушиным голосом. — Как вы смели, князь, не допустить моего придворного исполнить мое приказание?!

Меншиков тупо моргнул, рот его приоткрылся. По лицу его было видно, что он не верит ни глазам своим, ни ушам, что он воистину ошеломлен, в первый раз испытав такую выходку от государя, которого, как ребенка, привык держать в почтительном страхе перед собою. Потребовалось не меньше минуты, чтобы он опомнился и чуткое ухо князя Федора уловило короткий, довольный смешок, который испустила заглянувшая в комнату Елисавет при виде остолбенелого временщика. Смешок был подхвачен Натальей, еще миг — и захохотал бы Петр, но тут Александр Данилыч наконец справился с собою и провозвестил:

— Ваше величество! У нас в казне большой недостаток денег; я сегодня намеревался представить вам доклад о том, как употребить эти деньги, но, если вашему величеству угодно, я ворочу эти десять тысяч червонцев и даже из моей собственной казны дам миллион!

Князь Федор даже зажмурился от этой новой неосторожности светлейшего: надо же додуматься кичиться перед царем своим богатством! Елисавет по-мальчишески присвистнула, в маленьких глазах Натальи Алексеевны вспыхнула алчность, а Петр с сердитым мальчишеским выражением выкрикнул:

— Пусть вы богаче меня, но я — император, мне надо повиноваться! Я здесь хозяин!

И, топнув на побледневшего Меншикова, как на крепостного, царь резко повернулся и замаршировал прочь, такой длинноногий и длиннорукий, что всякое движение его казалось разболтанным и неуклюжим.

— Государь! — прохрипел Меншиков, беспомощно простирая вслед ему руки. — Ваше величество! Не изволите ли отправиться прогуляться в сад с невестою? Вы давеча выражали такое пожелание — ее императорское высочество ждет!

Видно было, что от растерянности светлейший решил вернуть себе власть над Петром простейшим напоминанием о его обязательствах — но не тут-то было! Не родился еще на свет мальчик, которому напоминание о несделанных уроках доставило бы удовольствие, тем более если этот мальчик — государь! Вдобавок при словах «ее императорское высочество» Елисавет громко фыркнула. Наталья, возмущенно передернув пухлыми плечами, выскочила за дверь.

Петр холодно оборотился к будущему тестю и бесцеремонно бросил:

— Сперва хотел гулять, а теперь раздумал! И вообще, к чему лишние любезности? Довольно ей моей клятвы. К тому же всем хорошо известно, что я не намерен жениться раньше двадцатипятилетнего возраста. Такое у меня намерение!

Елисавет послала государю восхищенную улыбку, и он гордо сказал — как бы только ей, но с явным намерением, чтобы услышал и Меншиков:

— Не терпеть же, когда он несет вздор да еще и дерзить норовит! Смотрите, как я его поставлю в струнку!

Царь и его компания удалились, но по коридору долго раздавались перекаты веселого молодого хохота.

Князь Федор еще прежде неприметно шагнул в боковую дверь: невозможно было допустить, чтобы Меншиков увидел, как чужой человек стал свидетелем его унижения! Но не удалился, а неприметно наблюдал за светлейшим сквозь щелочку в портьере.

Конечно, Меншиков слышал и последние слова государя, и его оскорбительный хохот. У временщика был вид человека, которого крепко ударили по голове, и он уже готов упасть, но в последнем изумлении озирается, не соображая, кто и с какой стороны его стукнул.

Да, подумал князь Федор, Ванька Долгоруков оказался не промах и вместе с великой княжной и цесаревной усердно расшатывает то прочное здание, которое зовется Алексашкой Меншиковым. Если дело и дальше так пойдет, замысел Федора сладится куда быстрее, чем он рассчитывал. В неприязни государя к невесте сомневаться не приходится. Достаточно самой малой малости, чтобы он вывернулся из цепких рук «батюшки» и задумался: а стоит ли исполнять клятву, которая тебя чрезмерно тяготит? Теперь ему нужно только время… и если Федор не обманывался, украдкой разглядывая лицо Меншикова, желанную передышку Петр получит скоро… очень скоро!

Итак, венец королевы Марго сыграл свою роль, все вроде бы шло пока в полном соответствии с задуманной Федором интригою. Отчего же он глядел на одинокую фигуру сразу постаревшего, как бы вмиг уставшего Данилыча без радости, без торжества, а с сочувствием и даже сожалением, со странным чувством неуверенности и даже тоски?..

Глава 9

Царская охота

Светлейший заболел так внезапно, что первым слухам об этом даже не очень-то поверили: сочли, что он просто прикинулся занедужившим, дабы разбудить в Петре угрызения совести. Первые два-три слуха о том, что у светлейшего был лекарь, давал такие-то снадобья и пускал кровь, вызвали только скептические ухмылки. Потом стало известно, будто Меншиков надеялся преодолеть болезнь по-русски: посещением мыльни, но она нисколько не помогла — наоборот, ухудшила самочувствие. После того он уже не выходил из дому, хотя поначалу не придерживался постельного режима. Его навещали повседневные посетители, члены Верховного тайного совета: Апраксин, Головкин, Голицын, Остерман. Светлейший вел деловые разговоры, писал письма. Но вскоре консилиум врачей запретил больному заниматься делами, и число визитеров значительно поубавилось. Тогда в подлинность болезни генералиссимуса наконец поверили, тем более что и царь с сестрою, навестив «батюшку», вышли от него со странным выражением лиц: не то печальной неуверенности, не то надежды на близкое освобождение из-под деспотической власти.

Теперь каждый день приносил известия о том, что состояние больного ухудшается с удивительной быстротой. Поговаривали уже не просто о тяжелой хвори — ожидали близкой кончины князя! Ведь, кроме харканья кровью, сильно ослабляющего Меншикова, с ним бывала каждодневная лихорадка, внушающая лекарям серьезные опасения. Припадки были так сильны, так часты, что лихорадка перешла в постоянную. А в одну из ночей со светлейшим случился такой припадок, что думали о его неминуемой смерти…

Все это время, как и обычно, в доме на Преображенском толклось великое множество народу, однако искали общества не больного старого министра, а здорового молодого царя. Марию поражало, насколько изменился ее жених, оказавшись внезапно без присмотра того, кто прежде руководил каждым его шагом, неуклонно готовя к будущей государственной деятельности, прививая благолепные, серьезные привычки и манеры. Взрослеющий мальчик как-то вдруг, мгновенно превратился в уверенного в своей полной безнаказанности юношу. Красавчик, озорник Иван Долгоруков стал теперь любимцем царя, который с радостью перенимал его ухватки, все менее общаясь с Александром Меншиковым. Отчасти Маша это понимала: более скучного и заносчивого существа, чем брат Саша, она в жизни не видывала! Он только и умел, что охорашиваться, спесивиться, задирать свой длинный нос да выговаривать царю: мол, не по чину государеву и то, и се, и это, а именно веселье, и забавы, и баловство — все, что щедро дарил ему Ванька Долгоруков. Да и она сама, Мария Меншикова, невеста государева… Где ей было сравниться с этим фейерверком чувств, Елисавет! Они были как день и ночь, как свет и тень в глазах молодого царя: с одной стороны — сверкающие весельем Иван и Елисавет, с другой — сдержанные, замкнутые Александр и Мария, и если первые олицетворяли для Петра радость свободы, то вторые — путы обязательств.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • Часть первая. Государева невеста
Из серии: Русская красавица

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Любовь как смерть предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Граница Санкт-Петербурга в 20-е гг. XVIII в.

2

Старший в бурлацкой артели.

3

Проволочки (устар.).

4

Соловей (тюрк.).

5

Душенька (тюрк.).

6

Римский император, известный своим человеколюбием.

7

Оговорить (устар.).

8

Рвань, поношенная одежда (устар.).

9

Чревоугодие, обжорство (устар.).

10

Немножко… очень… безумно… равнодушен… влюблен… (франц.).

11

Страстно (франц.).

12

Henri — произносится как Анри — французский вариант имени «Генрих».

13

Генрих IV родился в Беарне — южной области Франции.

14

Лидер протестантов, одно время духовный наставник Генриха Наваррского; был убит Гизами в Варфоломеевскую ночь.

15

Фанатик, убивший Генриха IV по тайному приказу Марии Медичи.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я