Медальон льва и солнца

Екатерина Лесина

Отправляясь в пансионат «Колдовские сны», обещавший постояльцам тишину и покой, Берта надеялась ненадолго отрешиться от забот и проблем. Внешне жизнь в пансионате вполне соответствовала рекламе, ведь от постояльцев тщательно скрывали, что его владелица недавно погибла странной смертью… А вскоре произошло еще одно преступление – убили чудную художницу, с которой Берта едва успела подружиться. Что же здесь происходит под ширмой благоденствия и комфорта? Возможно, не последнюю роль в этой истории сыграл старинный медальон с изображением льва, держащего в лапах солнце, – кто-то подбросил его в сумочку Берты…

Оглавление

Из серии: Артефакт & Детектив

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Медальон льва и солнца предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Никита

Хватит с него! Хватит.

— Хватит, — повторил Никита своему отражению в зеркале. То в ответ шевельнуло губами и застыло, раздраженно глядя на него. Бог ты мой, до чего он докатился-то? Красная рожа, белая щетина, опухшие глаза и волосы дыбом.

— Никуша, ты уже встал? — На пороге появилось черноволосое встрепанное существо, кутающееся в его рубашку. Рубашка была мятой, с расплывшимся по груди винным пятном и оборванным — когда только успелось — карманом. — Никуша, от головы есть что?

Существо сунуло руки в черные патлы волос и зевнуло. Господи, зовут-то ее как? Анжела вроде. Или Мила?

Вот ведь пошлость, проснуться с головной болью и девушкой, имя которой прочно затерялась в алкогольном хаосе мыслей. Девушка, так и не дождавшись ответа, прошлепала на кухню. Если повезет, то она сварит кофею.

— Сволочь ты, Жуков, — сказал Никита отражению и повторил данное обещание: — Все, хватит, больше никаких загулов. И никаких баб. И вообще приличным человеком стану.

Отражение скривилось, не поверило.

— Не верю. — Бальчевский постукивал ручкой по столу. Нарочно, гад: знает, что голова у Никиты трещит, несмотря на кофе и таблетку аспирина. В желудке тяжелым комком давили сварганенные Ликой — девицу звали Ликой — бутерброды. — Вот не верю я, Никитос, что ты еще на что-то способен. — Бальчевский воткнул ручку в бронзовую драконью тушку, аккурат между перепончатыми крыльями, и Никите на миг почудилось, будто дракон зашипел от боли. Или это он сам зашипел? Оттого, что в голове, ближе к затылку, огненный шар взорвался. — Ты посмотри на себя, Жуков. Во что ты превратился?

— Да ладно тебе, нормал же все… — Льда бы холодного, вот прямо к затылку приложить большой-большой пакет. И на диванчик лечь, ноги вытянуть, жалюзи на окнах закрыть, и шторы тоже, и телефон к чертовой бабушке отключить. И звонок дверной. Лежать, наслаждаясь тишиной и покоем.

— Нет, Никитос, не нормал. Далеко не нормал. Два твоих последних концерта едва-едва не провалились… про сольник забудь, про более-менее крупные площадки тоже. И не потому, что ты поешь хреново, нет, это единственное, что ты нормально делаешь, а потому, что ты урод конченый и связываться с тобою серьезным людям неохота. И мне на тебя давным-давно плюнуть надо было и оставить, позволить захлебнуться в собственном дерьме и самомнении.

— Жорка, прекращай, а?

— Прекращу. Когда закончу и выскажу наконец все, что хочу. — Бальчевский поднялся, подошел к окну, повернулся спиной и ручки сзади скрестил. Рисуется, падла, морали читает. Возится он… да за свою возню он и бабки нехилые гребет. На его, на Никитовы кровные, и костюмчик куплен, и ботинки эти, до блеску начищенные, и кабинет обставлен… мог бы диван прикупить или хотя бы кресло поудобнее, а то в этом душно и тесно, ни повернуться, ни голову больную примостить поудобнее. Ох ты, Господи боже мой, скорей бы эти нотации закончились…

— Ты, Никитос, был звездой. И главное слово здесь — «был». Звезд хватает, каждый год, каждую долбаную неделю по десятку новых выходит. А ты — все, тираж, прости-прощай романтичный юноша, поющий о любви… ты себя в зеркале видел? Рожу свою испитую? Какая романтика? Тюремная максимум. И юношей тебя уже не назовешь. Ты дед, Никитос, ты старый, надоевший всем до зубовного скрежета дед, у которого не достает духу самому себе признаться, что он смешон. Милая моя, драгоценная, есть одна любовь, но бесценная…

Тонкий фальцет Бальчевского вскрыл череп, зазвенел в ушах, вызывая волны такой дикой боли, что Никиту едва не стошнило.

— Прекрати!

— Не нравится? А людям, думаешь, нравится видеть здорового мужика, который по привычке думает, что он молод? — Жора принялся мерить кабинет шагами, худой, длинный, в черном строгом костюме похожий на гробовщика. Прилизанные, разобранные на ровненький пробор волосы такой длины, чтоб прикрывали чуть оттопыренные уши, бледная кожа, почти сливающаяся по цвету с белой рубашкой, строгий галстук в узкую полоску, кольцо на руке, одно-единственное, обручальное. Правильный, значит, офигенно правильный, до того, что прям тошно от этой правильности. Да кто он такой? Агент? Да таких агентов, стоит свистнуть, сотня прибежит.

Или не прибежит? Головная боль мешала думать.

— Да, когда-то ты попал в десятку, внешность, голос, репертуар… — задумчиво произнес Бальчевский, останавливаясь напротив. От него несло туалетной водой, и Никиту снова едва не вывернуло. Ей-богу, был бы бабой, забеспокоился б. — Но это было давно, Никитос. Это было дьявольски давно. Я предлагал тебе пересмотреть, поработать, уйти на время, чтобы вернуться в новом образе, но ты не захотел. Тебе было лень меняться. Зачем, если все и так работает?

Работало, а ведь и вправду работало, родное, выгрызенное, вытащенное, каждая чертова песня как кровью писанная, ведь сам же, все сам, и слова, и музыка, и… и оценили же!

Никита Жуков — звезда. Никиту все знают.

Или знали? Нет, не выходит думать, голова трещит.

— Ушел бы на годик, — Бальчевский говорил уже спокойно, даже задумчиво. Уж лучше б орал, он всегда орал, а потом успокаивался и находил выход, придумывал что-то, чтоб зацепиться на скользкой вершине. Вот этот новый тон Никите не нравился, чудилась в нем некая обреченность. — Или даже на полгода. И вернулся бы, с достоинством, к людям, которые тебя помнят, которые росли вместе с тобой, которые дрыгали на танцплощадках и дискотеках ногами под твои песни, которые под них целовались и трахались, думая, что это — любовь. Только эти люди, Никитос, выросли, у них семьи, работа, дети, другая жизнь, другие проблемы, и тебя они послушают, разве чтоб ностальгию подпитать. Им чего-то другого уже надо, а новому поколению ты, извини, давно неинтересен. Ты меня слушаешь?

Никита кивнул. Слушает. Бальчевского невозможно не слушать. Значит, выросли… когда выросли? Когда Никитос в девяностых пытался пробиться? Пел он что-то… а уже и не вспомнишь, что именно. Гастроли были по России, дефицит, безденежье вечное, гостиницы, в которых не то что тараканы — крысы по коридорам шастали, клубы с раздолбанной, разворованной аппаратурой, люди, которые ждут от тебя чуда, потому как за это чудо заплатили деньги, а денег мало. И желание это чудо дать, хотя бы ненадолго, хотя бы для того, чтоб самому согреться, отвлечься, забыть.

Когда же пришла слава? И была ли она вообще? Наверное, была: гостиницы получше, охрана у номеров, цветы от поклонников и поклонниц, сами поклонницы — фанатки, теперь это называется фанатки, — готовые на все, и от этой готовности поначалу даже страшно, а потом ничего, привык, стал принимать как должное. Люди на концертах, пришедшие уже ради него, Никиты Жукова, почти бога…

Пощечина вывела из размышлений.

— Ты что же, Жуков, скотина этакая? Я перед тобою тут распинаюсь, прямо из шкуры выпрыгиваю, а ты дрыхнешь? — Бальчевский вцепился в ворот рубахи, потянул вверх, пришлось встать таким. Хреново-то как… а Жорка, гад, не отпускает, крепко держит и глядит сверху вниз, с презрением, будто Никита ему должен. — Я от тебя откажусь, Жуков. Разойдемся, и гуляй. Хочешь, спивайся, хочешь — утрахайся до смерти, хочешь, на иглу подсядь. Мне уже по фиг будет.

— Жор, ну ты чего?

— Я? Я ничего, я говорю, как оно есть. Либо ты берешься за ум и делаешь то, что я говорю, либо — до свиданья. Ясно, Никитос?

Жуков кивнул. И его стошнило. Прямо на Жоркин черный похоронный костюм и строгий галстук в узкую полоску.

— Господи, ну ты и свинья!

Свинья. Зато полегчало.

— Значит, так, — Бальчевский принялся стягивать пиджак, стараясь не коснуться испорченной ткани. — Завтра же, да, завтра ты отправляешься в одно место, где тебя, урода, приведут в состояние, более-менее похожее на человеческое. И там сидишь, пока я не разрешу выползти.

— И что я буду там делать? — Перед Жоркой было стыдно. И перед собой тоже, вот ведь, как пацан, ну честное слово, никогда такого не случалось.

— Стихи писать, — огрызнулся Бальчевский. — А пока, Никит, сделай так, чтоб я тебя не видел. И будь добр, не напивайся хотя бы сегодня.

Сегодня? Сегодня он не будет, он ведь слово дал, что больше ни-ни… ну разве что полглотка пива, а то голова гудит, голову таблеткой не обманешь. И стихи напишет. Хорошие. Философские, про жизнь, которая в ладонях белым морским песком, норовит ускользнуть, просочиться сквозь пальцы, уходят лица-песчинки, и люди вместе с ними…

Он давно хотел написать такое, но с рифмой не ладилось. А сегодня выйдет, обязательно выйдет, он чувствует это шкурой, только здоровье чуть поправить надо. Всего полбокальчика, кому от этого будет плохо? Никому.

Я рисую солнце, нужно кувшин, а мне солнце хочется. И небо с тучами-зефиринами. Кисточка роняет в стакан каплю темно-синей гуаши, которая расползается осьминожкой — вчера на биологии нам про осьминогов рассказывали, и мне все думалось, какие они, теперь вот вижу: точь-в-точь как эта капля. Влажный лист норовит свернуться трубочкой, и приходится прижимать его руками, на манжете тотчас же проступает синее пятно краски, теперь Елена Павловна ругаться станет. Обидно. Но ничего, я нарисую ей солнце и подарю, вот просто за так…

Надо подождать, пока небо высохнет. Сидеть и ждать скучно, оглядываюсь — сзади Галька, высунув язык, сосредоточенно вырисовывает кувшин. Горлышко кривоватое вышло, и снизу он совсем не такой, но Галька старается. И спешит. А Людка почти дорисовала уже, она всегда все делает быстро и потому, по словам Елены Павловны, неаккуратно.

Небо досохло, теперь можно поставить солнце, облизываю кисточку — краска сладковатая, с привкусом мела — и, сунув в баночку с ярко-желтой краской, болтаю внутри, чтоб побольше набрать.

— Калягина, чем ты там опять занимаешься? — Зоя Михайловна, отложив журнал в сторону, поправляет очки.

— Рисую, — я осторожно ставлю точку в левом верхнем углу листа. Маленькую желтую точку на синем-синем фоне. Жалко, что белой гуаши нет, я бы облака подрисовала…

— Смотри, Калягина, — Зоя Михайловна грозит пальцем. У нее кольцо красивое, желтое с красным камушком, который то переливается в темный густой багрянец, то, наоборот, светлеет почти до прозрачного светло-розового.

— Смотри, — сердито повторяет Галька, отвлекаясь от рисования. — Схлопочешь пару, всех подведешь.

Подведу. Немного горько, но ведь рисовать небо интереснее, чем глиняный кувшин и желтое, прибитое с одного боку яблоко. Яблоко я бы лучше съела, но тогда точно получу, а тут… желтый круг вышел скучным, и я добавила капельку красного. Вышло похоже на глаз.

А почему и нет? Может, солнце — это тоже глаз? Кто-то сверху смотрит на людей, а они и не догадываются…

— Калягина, Калягина, — со вздохом произнесла Зоя Михайловна. И когда она только подойти успела? Наверное, когда я про солнце задумалась. — Ну что с тобою делать, а?

Не знаю.

Галька тайком показала кулак.

Тетка приехала на выходные. Хорошо, а то я уже соскучилась, на прошлые ведь ее не было, и на позапрошлые тоже, и до этого… давно не было, начинаешь считать дни, и страшно становится, поэтому и не считаю, просто радуюсь.

— Похудела, бедная моя. — Она гладит меня по голове и отчего-то краснеет, отводит глаза. — Плохо кормят?

— Нормально. — Мы сидим на лавочке, у самого забора. Отсюда корпуса не видно, точнее, только большое серое здание и блестки-окна, Галька, наверное, стоит, прижавшись носом к стеклу, смотрит. И Людка тоже, и Машка, и Женька с Юлькой… потом будут шепотом обсуждать и выспрашивать, о чем мы разговаривали.

И не поверят, что ни о чем.

С теткой разговаривать скучно, мы просто сидим.

— На вот, — тетка достала из сумки бидон. — Пюре и котлетки. Домашние. Для тебя жарила.

— Спасибо. — Я не люблю котлеты, но ем. А она смотрит. Смешная. Сегодня платок синий, а платье белое, нарядное, с блестящим пояском и золочеными пуговичками. Руки вот прежние, красные и некрасивые.

— Как учишься? — почему-то она всегда про учебу спрашивает. Разве это важно? Лучше бы про то, когда мне вернуться разрешат, сказала бы. Я очень хочу вернуться туда, на луг, к ромашковому морю, оно мне часто снится, но ведь сон — это не взаправду.

— Ты учись, Баська, учись. — Тетка снова проводит рукой по волосам, поправляет банты и опять вздыхает. — Выучишься — человеком станешь, может, даже медсестрой. Или учителкой вот.

Котлет много, они жирные и сытные, а пюре с подливкой, я и без того сытая, наедаюсь в три минуты, но продолжаю жевать, а тетка, глядя, только головой качает. Жалеет. А зачем жалеть? Пусть лучше приезжает чаще.

Дождавшись, пока я наемся (котлеты комом встают в горле), тетка протягивает коробку.

— На вот тебе.

Внутри будет зефир, она всегда зефир покупает, бело-розовый и нарядный, облаковый. С Галькой поделюсь, и с Людкой, и с остальными, выйдет по чуть-чуть, но зато честно.

В моей стране все-все делят по-честному.

— И вот еще, Берта, — тетка поднялась с лавки, отряхнула подол, и мне опять стало страшно. Она никогда не называла меня Бертой. — Ты уже большая, взрослая, шестой класс…

Коробку с зефиром сжимаю крепко-крепко. Глаза бы еще зажмурить, а не могу, гляжу снизу вверх, отсюда тетка большая, солидная, как памятник в райцентре.

— Больше приезжать я не смогу, Степан ругается. Да и за мамкой евоной пригляд нужен… ты уж пойми, как могли, так посодействовали твоему воспитанию. Но я о другом. Что Любка, сестра моя, померла, ты знаешь?

Знаю. Люба — это моя мама, это для нее я придумала страну, чтобы ей было где ждать, пока я не вырасту и не найду дорогу. А я найду когда-нибудь, обязательно.

— А вот про отца твоего… французик он, Берта, из приезжих. Поначалу с Любкой роману крутил, а потом умотал к себе, ее бросил… вот. И ни весточки, как есть позабыл про Любку.

Не понимаю, но слушаю. Коробка в руках смялась, и теперь зефир прилипнет к крышке, придется сколупывать пальцами, а Елена Павловна будет говорить, что мы безманерные. Глупое какое-то слово.

— Там это, фотокарточка, и медальонка, которую он ей оставил. Степка не велел отдавать. Ты не подумай, нам чужого не надо, но зачем тебе такая анкета, а?

Не знаю. А зачем мне вообще анкета? Спросить? Но тетка совсем-совсем чужая, как такую спрашивать?

— А я вот решила, что раз батька, то пущай будет. Оно ж в жизни по-всякому обернуться может, мало ли…

Она еще что-то говорила, моя-чужая тетка, только я не запомнила. Я ведь невнимательная, это все знают. А в коробке, кроме зефира, лежало две фотографии, желто-коричневых, строгих, с зубчатым краем и подписанных непонятно, и еще тонкая желтая цепочка с овальным медальоном. Если сбоку нажать, он раскрывался, правда, внутри пусто, но я что-нибудь придумаю, а пока и так носить можно. Медальон красивый, со львом, который в лапах солнце держит.

Тетка действительно больше не приезжала.

Оглавление

Из серии: Артефакт & Детектив

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Медальон льва и солнца предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я