Просто идите вперёд! Просто и смело погружайтесь! И плывите по течению! Нет и нет! Я также не хочу уверить читателя в том, чтобы он «полюбил» бы мои «ошибки»! И звучит-то как! Или как-нибудь сказать, что я тут вот с вами со всеми ни с кем не считаюсь и пишу, дескать, как хочу! И не желаю иначе! Нет, нет и ещё раз нет! Я лишь взываю, прошу хотя бы на миг прикрыть глаза, и, как я уже говорил, лететь, парить и отправиться в совместный путь со мною… И, насколько это возможно, «отпустить» действительность! Насколько это возможно, конечно же… Но, главное, мой совет, «войдите в ткань, растворитесь!..» Впрочем, этот совет я бы дал и на прочтение любой другой «серьёзной книжки».
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Пыльные записки предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Пыльные записки
повесть о трёх частях
«Там, где кончаются романы, — начинается дождливая проза, там, где кипит жизнь, — сгорают сердца, но там, где они встречаются, — находится место и докучливым романам…»
Часть первая
Письмами о двоих
Глава I
Я решился писать вам теперь и сейчас же, потому что чувствую, что эту минуту не в силах перенести мне одному более. На сердце моём она осела тревожным вопросом и не утихающей раною. В том и мука состоит моя, что неизвестную природу имеет, да и разрешить её никак и не утолить ничем. Вам одной дано право на правду мою, вам единой доверяю и эликсир для моего спасения! О вопросах же моих, мучивших меня столь долгие эти сроки, полагаю изъясниться позже. Мне так нужно, ведь мой слог так обрывист, так не складен и так неловок в этакое время… во время самых сильных душевных откровений, самых искренних порывов… приходится обделывать предложения и подбирать слова, как дворнику безнадежно велено управляться с опавшею теперь повсюду пожелтелою листвой…
О, более того, я не знал с чего начать, не знал как возможно письмо моё, но, однако ж, сильно верил в возможность его и в силу его, — как верят иногда маленькие дети в неизменную крикливую правоту своей неразборчивой речи. О, я поверю во всякую правоту, если только слетит она из уст ваших! Я доверюсь ей всецело и подчинюсь ей совсем! Будьте в том покойны. Будьте уверены и в неизменности слов моих, кои в совершенной гармонии с чувством пребывают! (Продолжу уже завтрашним письмом).
P.S. У меня совсем почти нет сна, хотя на лице моём написана усталость…
Но поглядите теперь на меня! Ведь странно же и удивительно моё перевоплощенье, — у меня вновь восторженная речь! Ведь должна была тоска, тревога явится в эту минуту, а случилось, что и след её простыл, и исчезла она вдруг куда-то, и показалось мне, к тому же, что мы вдвоём совсем родня! Как есть родня! Так иногда бывает в письмах; сидя порою и подолгу над некоторыми записями и записками, ни на чём не мог остановиться я в иное время: принимался бранить себя, марал бумагу, лил чернила понапрасну: выходила всё какая-то нелепица; но только я сменил своё поприще вашим письмом, только принялся говорить с вами обо всём, как сейчас же и заметил, что что-то слетело с моего сердца незаметно, что-то тяжёлое, лишнее и мучившее меня во все эти дни! Я теперь совершенно оправился, моя милая, хотя и теперешние слова произношу с некоторой болью и туманом в голове. Но теперь явились вы, а с вами — добрая примета и сладкий сон…
Признаться вам, я совсем неловкий и неуклюжий человек, и потому, может, и право не имею на беседу с вами: стерпит ли письмо, лягут ли чернила, не съёжится ль бумага от моего присутствия? Нет-нет, если и вести письма и записки, то непременно человеку ответственному и обязательному, дельному и складному, решившему, наконец, истребить канцелярию в надежде преуспеть в бумажных расчётах!
Нет, не то, не то… всё спуталось теперь в уме моём… Мне, всё-таки, следовало начать с печали… ведь она столь нелегка уже, что не уносима даже ветром…
ваш А. А.
Глава II
Милый Андрей Аркадьевич, отвечаю вам на письма, что гроздьями от вас сыплются. Благодарю вас за это! Но вы очень обрывисты. Вы можете быть чрезвычайно грустны и, с другой уже стороны, совсем радостны и совсем в ту же минуту, что поражает воображение моё очень. Но ведь я успокою вас, если скажу сейчас же, что вы — действительный и совершенный ребёнок! Ведь на это нельзя же обидеться сильно, правда? Вот даже в теперешнем случае: вы присылаете письма, чтобы я разрешила «тайный вопрос» и «тайную муку» вашу, а сами и забыли ведь её указать вовсе. О, я не требую от вас совсем «канцелярской» чёткости и «твёрдости крепких фраз»! Вы тут ошиблись. Но, ошибаясь, всё-таки, знали наверно, что я желаю от вас лишь ваших слов и вашего же сердца! Ну вот, видите, здесь вы не ошиблись. Я их принимаю и их зову. И потому вам велю (потому что вы сами указали однажды мне право руководить вами, как сестра, может быть, самая что ни на есть близкая, руководит; вот я уже и принялась, потому и не серчайте очень) писать вашим же слогом.
Маменька тоже весь день на меня серчала. Авдотья, служанка наша, несла обед, где оказался и этот кофий, а я, глупая, и скажи ей под руку, что дозволяю ей сегодня идти на гулянье и что, к тому же, ей в придачу собственный плащ одолжу (ведь дождь у нас какой уж день по окнам косит), так та и вовсе обомлела и позабыла всё: и об обязанности и об обеде, и так всплеснула руками, что обронила поднос, и кофей на маменьку пролила. Авдотье, конечно, досталось бы больше (хотя её и обвинили тотчас же и грозились продажей). Всё так и было бы, если б не обняла она меня тогда же так сильно, так крепко, как самые близкие только люди могут и умеют обнимать… тогда и призналась я матери во всём: в своём содействии и в своём участии и всю вину на себя взяла!
Помните, я вас, милый Аркадий Андреевич, обозвала маленьким ребёнком, но поглядите на меня теперь: я ещё меньше вашего! После этого случая вбежала и заперлась я в своей комнатке и помолилась перед иконой. Маленькие слёзки почему-то катились так часто-часто, что и вовсе ручейком залились потом, и след на подушке свой влажный оставили. Ах, Андрей Аркадьевич, понятны ли они вам, слёзы-то, ясны ли? Я слыхала, что от слёз девичьих никак не нужно требовать полноты и ясности! Потому и свои не стану описывать. Знаете, голубчик, мне так хорошо потом стало, так радостно, что выбежала я из дому прямо к деревьям и прямо к ручью, громкие песни им напевала, услыхало меня всё поле, отозвалось солнце, так что после ринулась я обратно и обняла маменьку (а та всё со своей стороны мне простила и не думала держать обиды!) и расцеловала вновь Авдотью! Вот каковы слёзы-то, вот какое есть у них ещё свойство, голубчик Аркадий! А Авдотью-то и не думали наказывать и велели даже, что б я её отпустила, и вечером созвали гостей, где много говорили (о самом чудесном), много пели, а после принялись танцевать.
Вы, не принимайтесь за грусть, друг мой, лучше — оставьте её вовсе! Я хоть и маленькая восторженная девочка, а всё-таки, могу «разрешить» ваше уныние и вашу тоску, могу сыскать другое им определенье, совсем иное, не то, которым судят, а то, которым лечат… Доверьтесь мне и лучше — приходите чаще к нам на чай! И маменька тоже вас зовёт.
А о том, что у нас вы так неловко вели себя, пресмешно споткнулись и упали, когда у нас в прошлый раз гостили, прекратите и думать… Мы все невольно улыбаемся тому, вспоминая; хотя, втайне, все и стыдимся своих улыбок, и вас ждём с нетерпеньем!
P.S. Ах, я совсем и позабыла откликнуться на ваш знак дружбы. Вы сказали, что мы с вами «как есть родня» — это великолепно! Это я принимаю и никогда не осужу! Более того, — я вам протягиваю руку! Пишите обо всём и как всё понимаете! (доверьтесь мне во всём и продолжайте посылать свои «гроздья»!) И только непременно, непременно будьте у нас!
ваша Варвара Александровна.
Глава III
Что за прелесть вы: вы далеко, но очень близко! Говорят, в письмах исчезает «натуральность» и чем далее, тем крепче мненье. А мне же чудится иначе. Мой друг, гвардии поручик, где вместе служили мы в первую нашу молодость (чувствительной души человек), однажды заметил мне, что близкие люди связаны не только чувствами, лицом и устами, но что в них, к тому же, живёт и одно престранное существо — атмосфера; и только в них одних! Раз, поселившись в их сердцах, проникая до основанья и глубины, утопает она уже всецело в них и в тайниках пребывает душевных, оставляя безраздельно любящим трепет, близость и сладкую гармонию…
Простите, однако, что на пушкинский лад перевёл, и уж было вовлёкся в эту незатейливость и гибкость слова. Но вы… ведь вы, кажется, любите романы и старину и позволите мне шутить со словом? Ах, для меня это важно, выслушайте (тут я отчасти повторюсь): мне стыдно тратить чернила (они окончанье скорое имеют), неловко тратить бумаги (канцелярист её применит куды важнее и дело ей подберёт надёжней), мне трудно отыскать верное слово (ведь найдутся и тогда на них знатоки и семинаристы)… а всё же, не могу глядеть спокойно на эти чернила, что слишком скоро высыхают… Они сохнут, уверяю вас, точно так же, как и желания мои, всякий раз, когда отворачиваюсь я от них и от перьев…
Ах, было начал восторгом, а вот куда и свернул! Варвара Александровна, до меня ли, до романов ли теперь нам обоим? Но всё-таки, не оставим их! как и не оставим этот жар, это пламя, что пылает в нас всегда, лишь только друг на друга мы обернёмся! Лишь только посмотрим в сторону своему ближнему! Ах, всего-то взглянуть стоит, — а сколько-то в этом муки для многих, — прикрыть глаза свои на миг, о себе позабыть немного, услыхать стук и глас сердечный, тогда и оживим тотчас и вновь мы всё, что уготовлено для нас, быть может, самим богом…
Вы позабыли прежде спросить у меня о службе, тогда как знаю я наверно, что и это беспокоит ваше на всё ответное сердце. Право не знаю, может, описывая её, службу-то, обойдусь и без некоторой предыстории, — которую обыкновенно включают в рассказ о своём нелепом прошлом, чтобы оправдать себя хотя бы этим поприщем. Быть может, в ходе и всё так объяснится, и не придётся касаться всего. Но, я так не уверен в том, что вам расскажу и как выскажу то, что прежде от вас скрывал до времени… Я буду правдив и искренен, стану говорить обо всём, так лучше, и так вы мне велели прежде. Знаю, что этим одним только и буду прощён…
Служил я тогда в одной губернии, вместе с тем другом, о котором и упомянул выше. Но друг мой, которого любил я горячо и сердечно, скоро вышел в отставку, так что очутился я совсем один. Служил прилежно, смирно, как только могут служить весьма честные люди. Но явилась черта во мне, кажется, нелепая, но, однако, мною руководящая во весь период службы и всегда мной распоряжающаяся. Черта в том именно состоящая, что всем и всему я должен и обязан по некому внутреннему закону и совсем бескорыстно. И выходит, что я ей, этой чертой, то есть, как уздцами сцеплен. Такая черта. И не мог иначе, особенно в те годы не мог.
Вначале на меня удивлялись и дивились. Даже высшее командование однажды желало учредить какую-то премию в мою славу. Смешно конечно. Где бы они не были, я везде крутился подле. То, бывало, пальто, мундир подаю, одеваю, то слишком громко выкрикиваю приветствие и ношусь за всеми и каждым по пятам, не требуя взаймы и не держа потаённой цели. Выходил на службу я и во всякую погоду и в пургу, по первому же сказу. Что дадут мне в руки — всякое дело исполню и всё-то с прилежанием. И всё про себя-то надумываю, что великую благость совершаю и тем оно хорошо, что и корысти тут нет никакой. Начальство и все в округе долго не понимали того, выспрашивая о родстве моём (а рода-то я дворянского), о способностях и о грамотности то же один раз выспросили. Наконец, меня начали почитать всё равно, что за прислугу и за лакея какого. Но на то я не очень откликался, хоть и всяк надо мной смеялся.
По этому случаю, убегал я в свои одинокие комнаты, где жил со мною ещё и мой денщик, человек смирный, уже много отслуживший и почтительный. Оставался подолгу один, иль заслушивался его долгими речами о крестьянском быте. Да и сам он происходил из людей простых и неграмотных, но слова его как-то особенно звучали, лились как будто. Тому и объяснение я нашёл после.
Это был одинокий странник, много путей исходивший и многое повидавший на свету своём: и людей и судеб. Он всё говорил, говорил, но самого главного ещё не коснулся… а время шло и бежало, но определенье моему поведению так и не последовало, а в след явилась лишь тоска. Тоска до того проникла в душу мою, до того готова была порушить каждый порыв и всякое движение её, зародившееся именно тогда почему-то, что готов упасть я был наземь ничком и заплакать всеми слёзами, скопившимися во мне за весь этот долгий срок. Иногда и потоком.
А денщик Фёдор, странно, всё понял и рассудил сердцем. И я поверил его глазам и белёсой голове его. И хоть его слова — не рецепт доктора, но зато пилюля лекаря. Он растолковал мне все мои поступки, — в которых заранее я признался, — не осуждая и не давая им отпор. Он замечал, впрочем, на свой лад и своим языком, но без малейшей даже доли злословия и умысла, без искусства громких слов: то-то и утешило, тем-то и прельщён я был. Вы не смотрите, что многое из его рассказов — глупость и нелепица. Знаете, я где-то слышал, (опять же из романов) что ум — подлец, а глупости родня — правота и честность. Так и здесь. Не так много слов я знаю «крестьянских», но что запомнил тогда, то с теплом сердечным вам и перескажу.
Он заметил мне сразу: «Подивился я впервых на тебе, больно уж любопытен был в ту пору-то мне. Смотрю: бежит он отовсюду, ни с кем-то не судачит и по ихним балам не ходит. А прибегает всё и запирается совсем в глухой коморке, в темнице тёмной, от всех сховавши. Аркадий, ти помнишь, как потом ужо, когда не выдержал ужо совсем, прибегал ты ко мне и на колена бросался со слёзками-то? Долго слёз твоих понять не дано мне было. Но, чувствую, что здесь не умом судить нужно, а нутром! Вот и положил тебе сейчас же растолковать твоё буднишное, как сам на то понятие составил внутреннее.
Знаешь, вот что скажу. Видишь луну, видел её заход, наблюдал её начало; помнишь и то, когда в центре она пребывает, в совершенной своей выси и когда со звёздами глаголет. Возьмём мы с тобою пример новой луны, свежего месяца. Знамо ли то тебе, что ты — и есть та самая луна. Как есть, это — правда! Как завидишь вновь её, глянь-то хорошенько на неё, что приметишь-то? Что как всякое растеньице и всякое дитяти растёт она, жизнь и силу всё более вбирает в себя, далеко и всем светит. И это веками даже! Найдётся путник, ему — своя дорога, найдётся любящий — и ему своя песнь. Луне покой и сон надобен, её ночь лучом наделила. Коли б ночи и тиши не стало, не быть бы и месяцу на пологе небесном…
Оно всегда-то вначале трудно очень. Но гляди луною, взглядом простирайся сквозь сумрак темени, и тогда и светом ейным приобщишься и сольёшься сплошь в текущий, звенящий ручей. Тебе нужны сроки. Ты чувства такие носишь в груди своей, что всем и вся сразу желается глупости шутошные о тебе истолковывать и бросать в лицо твоё твой же тебе позор. Ты этому не внимай. Доверься долгу, люби луну и светом ейным не пренебрегай! А всё чаще выходи под вечер и всё там наблюдай. Вот мой совет и сказ! Покуда не приобщишься к жизни, покуда сомненья будут ум твой неистово гложить, дотуда и вбирай весь свет прилунный, без устали и без мысли его впитывая, и тешь себе своё нежное сердце. Им-то не всякое-то существо наделено, а если ему и положено быть у истоков человеческих, в ребёнке каком, то после уж от него часто сворачивают в сторону иную, а паче, что и вовсе слова-то ему отводят нелестные, памяти не держат о нём долгой. Храни в себе ребёнка! Но знай, что не найдётся и цены тебе, коли этому малому дитяти ты присвоишь и формы мужественные… Упорство, непрерывность и воля — вот твой оплот и вот твоя крепость! Попомни сиё и сиё храни!»
Теперь уж поздно. Полночь стукнули настенные часы. Мой стол полон бумаг, но нет, и не было б ему цены, если б не лежало никогда на нём вашего письма. Милая Варвара Александровна, что бы делать мне тогда, не имея надежды видеть вас вновь. Вот и о письмах: вы говорите, что любите мои слова и всё в них благословляете и приписываете мне лишь их происхожденье; скажу вам напротив, что всему научен был от вас одной и от ваших же живых красок, коснувшихся тонких и ярких картин быта…
P.S. хоть и писал я вам многое, но, однако ж, не высказал и половины, в этом и повинен; но, одним начиная, надеюсь, что и в другом наверно преуспею.
Вам одной покорный, ваш Андрей Аркадьевич.
Глава IV
Ах, милый Аркадий (ведь вы простите, если назову вас так просто), я многим осталась поражена. Я как читала вначале, то вмиг угадала, что конец окажется исповедью. И как прочла, то, — поверите ль маленькой дурочке, — тотчас и всплакнула. И это от сердца, от сердца! И, опять-таки, от романов! Ах, давайте шутить над ними и плакать, их перелистывая вместе! Я так положила. Раз уж даны нам слёзы, то и у них своё намеренье — охватить губы наши после щедрою улыбкою.
Представьте, у нас выпал первый снег, и всё новое с ним как будто оживилось: нежный полог неба как бы спустился наземь, ложась тёплым покрывалом над недавно слетевшею листвой, кружева искусно выткались на стёклах спален, вслед высыпала детвора и принялась за свои забавы, лица стариков, склоняясь над ними, обрели лучезарный свет, а юности эта ночь сообщила прозрачность и сиянье белоснежности.
И какой, какой же славный ваш старичок! Только он моими словами вдруг заговорил! Я сама первая так ответить должна была, сама первая всё это выдумать… но ведь я ещё сумею… смогу… мне ещё отведено время… чтобы воскресить вас?.. помните? — дайте свою руку, — я ваша добрая сестра… Я ведь точно также всё воспринимаю и чувствую… только… только, кажется, словами такими в достатке не располагаю. Знаете, я раньше думала о многом, но теперь лишь главное поняла: не бывает необразованных сердец даже в совсем простых людях! — вот моё слово. Даже напротив, чем сильней обучен и приготовлен человек — тем более он и к рассудку ведом! Всё-всё им истолковать желает, и ему на казнь всё повергает, всякую даже не свойственную уму мысль… а я за чувство, за чувство стою! Но вот незадача: меня всегда-то и будут считать за маленькую-премаленькую девочку, если во всём и всё захочу только чувством мерить. А я хочу более, чем хотела прежде. А после — не хочу от всего отрекаться, всем пренебрегать, не желаю идти по той проторенной, счищенной дорожке, когда никому и не до чего уж нету дела! Когда черствеет, холодеет душа, когда реже заливается чувство звуком, и когда летам не сообщается боле мудрость, а истории сердец остаётся шептать лишь с веком ушедшим… Тут и моё откровенье…
Но простите, приняла вашу форму и также увлеклась словом, как и вашими нескорыми письмами. А вы ужо их слишком задержали: я, было, начала вступать в беспокойство, и, если б не увлеклась в ту пору совершенно странным и неожиданно происшедшим со мною делом, то и окончательно бы закончила паникой и потерей рассудка. Ах, мой голубчик, не принимайте слишком к сердцу, я так объявила вам, потому что не в силах была хранить свою тайну, своё чувство, — а оно так всегда опасливо и тонко, что неожиданные формы принимает и не знает наверно, чем и кончит после. Вот и со мной также: как только коснётся меня какое-нибудь, хоть даже самое малое известие, я тотчас принимаюсь его «расширять» и душу нередко вводить в болезненный кризис. Так и трепещу от всего, что даже так незначительно и так мало. Так случается со всякою даже хрупкостью… и с моей тоже случилось, — хоть и стыдно, должно быть, в этом так скоро сознаваться, — но, видите, — мне так мучительно всё скрывать и держать слова «за пазухой»; не подумайте на меня, сразу глядя, что лишь от малодушия «точу язык», — как изволит изъясняться моя милая няня, — поверьте, на то есть причины слишком внутренние и слишком глубокие, которых до сроку и я не желала бы касаться…
Теперь же мне нужно было объясниться с вами по тому делу и случаю, — о котором объявила я вам вначале, — что произошло в эти дни, и что оставило на сердце моём долгий и памятный след. Не знаю только, боюсь за содержание, боюсь, что выскажу и расскажу не так вовсе, как было, не так, как о том другие рассудили, а как могло лишь мне одной представиться. Но и пусть так оно и будет, — в одном тогда не ошибусь я — в душе своей, что не приобщилась ещё к «сухости», и именно ей вверяю весь рассказ и всё его теченье; ведь сердце не может же заключить строгостью и судом? А если и прилетят они случайно и приобщусь я невольно к ним, то, всё-таки, останется по-моему: осужу себя тотчас же первая и не дам ходу дурному чувству… Слушайте, вот моё маленькое происшествие, вот моя роковая история…
Часть вторая
Одним письмом о множестве
Глава I
Это было начало ноября, какое только может быть у него начало: мокрый, ревущий, пронизывающий ветер, сваленные ветви, устланная серым, изношенным ковром земля, сплошь состоящая из медных, пожухлых листьев, да низкие звуки леса и колючие крики галок, — всё напоминало старое, забытое полотно.
Простите, голубчик Аркадий, что на серую тему свела (ведь вы думали, что я — сплошь восторженный, милый дитя, который и знает только себе, чтоб говорить на чувственных тонах?.. но, поверьте, у меня есть и другие стороны, — хоть и стыжусь об них заявить). Это так, тут для контрасту, для красок нужно.
Гостил в то время у нас один купчик приезжий. Но казалось, — даже с первого виду, — что он не пробудет у нас слишком долгого времени. Росту он был значительного, стану крепкого и положения видного. Ещё он не был человеком в летах, но видом был старше и уже бросал на всё и на всех равнодушные взоры, как будто вымеряя что-то и назначая чему-то цену. С ним вместе была одна маленькая девочка, одетая не по-купечески и не по примеру своего спутника. Я не знала решительно ничего из их жизни, но что-то меня завлекло так сильно и так неотвязно, что решилась я, наконец, во всём убедиться сама и подглядеть с близкого расстояния, — если так можно только сказать, — на всю эту загадочную картину.
Девочка шла вместе с заезжим гостем рука об руку, но как будто чем-то связанная, невидимой какой-то нитью. Ей не было и тринадцати лет (я так определила, потому что немного умею читать лица, а в особенности всё детские), волосы её были как-то потрёпаны и колыхались усиленным ветром, глаза, как небо, голубые и в них спряталась, казалось, вся глубина и тайна его; лицо её могло быть привлекательно и нежно в иную минуту, а иногда выступала и улыбка на его бледных очертаниях, но в след всегда являлась пасмурная грустинка и как бы уединённая задумчивость, так ещё не свойственная такому юному, чистому ребёнку!
Впоследствии всё узналось и разъяснилось совершенно: и мои наблюденья и моя беспредметная грусть. Я поневоле напрягала своё любопытство, оно приняло даже неслыханные прежде формы, ум отказывался подчиняться мне: я вовлеклась в поиски и расследование, так что каждый жест мой и все чувства мои могли подсказать другим о моей рассеянности, сбивчивости и о том, что я не принадлежу сама себе уже более, — представьте, Аркадий Андреевич, всё во мне воспалилось, так что мне уже был назначен режим отдыха и спален!
Но я заглядывала, всё же, в окна своей обители: там бродили ветры, и промокшая листва равнялась с землёю. Меж тем, тайная тоска и боязнь чего-то и за что-то, всё сильнее и неотвязнее мучили меня и с каждым днём отзывались на сердце с новою силой… Такова моя тонкая натура (замечаю это с улыбкой), но не пренебрегайте хрупкостью и слёзами, — помните, они иногда много плоду и истины с собой приносят!.. Я всё хотела тем временем выведать: и где остановился купец и где держит он свою сожительницу и как её имя…
Они проживали, по счастью, недалеко. Я могла видеть как каждое утро, в самую рань, — в том часу, когда кипела обыденная жизнь и в дремоту была погружена ещё жизнь помещичья, — выводили эту девочку. Её забирали обыкновенно тётки и няньки по чьему-то поручению и наставлению. Ещё заметила я, что те обыкновенные платья, что по будням, в дневные часы, носила она, как бы изменялись к утру в цвете: они стали все пышные, кисейные, из сукна ценного, в кружевах; а небрежность причёски и недавние вихры её теперь были уложены в особом вкусе и с соответствием моде.
Есть у нас один помещик Сластолюбов, проживает напротив моего дому, — и почему так вдруг сошлось, что всё то, что совершилось, текло и случилось именно рядом? Трудно даже предположить. Но я знала в тайне (и не напрасно), что меня вела тропинкою чья-то сильная рука, искавшая будто и себе опору. И потому я не умолкала. Мне всё хотелось сделать, всё желалось совершить: но каким путём и как? Тем более, что я была заперта в стенах своей неволи. Я посылала Авдотью (а мы к тому времени были самые, что ни на есть подруги) к соседям, применила все силы на её обученье (а её жутко нужно было обучать всяким делам), состоявшее в том только, чтобы она усвоила уроки разведки, хитростей и уловок. Ей я поручила бегать по соседям и выведывать всё, что касалось приезжего и его девочки. Велела ей держать тайны и ухо востро и всякий раз, если б вздумали её допрашивать прежде меня, — как-нибудь сворачивать с вопроса и, тем временем, давать ответы сторонние и незначащие или выспрашивать что-нибудь совсем невзначай, — в том и состояли единственно все наши занятия. Но ученица живо обогнала меня чуть не с первого разу, проявляя способности сверхактивные, так что мне пришлось сбавлять и тушить весь её пыл.
Вот что я узнала.
Этот помещик, который носит эту ужасную фамилию, в которой я всегда что-то подозревала, этот Сластолюбов, оказался хуже, чем самый мой страшный сон. Теперь объяснение, которое не желаю описывать я ни в каких тонах и ни в каких красках! Он назначил час и время встречи, так называемого «показа»!.. Хотел скрыть некоторые обстоятельства дела от публики и потому зазывал в ранние часы. Не могу, ни желаю описывать его внешности. Ведь впечатления мои о нём составились раньше, чем я впервые его увидала. Это был кудрявый рыжеватый господин, лет средних и с реденькой заострённой бородкою, сложенный в форме бочки уже давно и находящий в ней всё далее и более совершенный простор и уют, как и английский ростбиф, который всякий раз рад удаче и новоселью в безднах желудка своего хозяина. Он держал какой-то план на счёт этой девочки.
Мне стыдно продолжать. Щёки мои алеют, и невольно злость на всё и всех берёт, а потом откуда-то берётся и эта бледность, и эта тоска, и эта дрожь, только что вспомню я о той несчастной…
Её судьба непроста. Как после и уже окончательно я узнала, она не имела ни кого в мире, совсем оказалась сиротка. Её сдали в один приют, когда ей было столько возрасту, когда дети многого ещё не могут помнить, но когда многое и главное уже ощутили. О, верите ль, добрый мой Аркадий, эти дети могут вырасти и быть злы на всё, всё, — здесь их правда и их права. Но узнаете ли причину? Не думайте, что всему виной лишь одно их одиночество и бедность. Помните, говорили, что «маленький и бедный человек раньше всех правду отыщет», но тем и несчастнее будет. Эти дети прежде ощутили сердцем, нежели сперва дошли умом. А, дошедши, уже взрастили в душе своей ядовитые плоды. Ведь никто же на земле не растолковал им причину их резких чувств, внезапных слёз и снежных вихрей, никто не пришёл прежде, чем нахлынула тоска, и никто-то не оберёг от злобы, когда уж миновал отведённый срок всему их детству. Не примет и не поймёт его никогда никакой ум, всё измеряющий лишь правилом и законом, для которого все тайные изгибы живут лишь в одном прямом только виде. Всему нужно тепло и сочувствие, как бы ни было оно своевременно и дико.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Пыльные записки предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других