Ананд

Дмитрий Антоньевич Красавин, 2021

1939 год. Он – индус, нелегально пересекший границу СССР, арестованный, бежавший из лагеря. Она – комсомолка, мать-одиночка. Они находят свое счастье. Как находит его епископ Охтинский, лауреат Ленинской премии академик Ухтомский. Как находят его вековуша Досифея и другие герои. А что такое счастье?

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Ананд предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава 2. Исповедь Надежды

После ужина, надев брезентовые рукавицы и взяв в руки принесенный из кельи металлический совок на длинной ручке, Надежда разложила поверх тлеющих углей камни, набросала на них хвороста. Костер вспыхнул с новой силой. Она присела на бревнышко рядом с Анандом.

— Пока мы одни, я расскажу тебе о своей жизни, чтобы ты не судил о ней по чужим рассказам и в то же время не строил относительно меня иллюзий. Только не перебивай вопросами. Договорились?

— Договорились. Но никакое прошлое не способно очернить настоящее. Оно прошло. Жизнь кипит здесь и сейчас.

Надежда помолчала, собираясь с мыслями, вздохнула и начала рассказывать.

«Я родилась в Рыбинске за четыре года до революции. Мама моя родом из Мологи, а папа работал старшим приказчиком у одного из рыбинских купцов. Мы жили в просторном пятикомнатном доме на Нижне-Новой улице, недалеко от дома княгини Ухтомской. Когда в восемнадцатом году после покушения на Ленина по России поднялись волны террора, мы с мамой находились в гостях у ее сестры в Мологе. Вернувшись в Рыбинск, узнали, что папу, моих старших братьев: Володю, Сергея, Анатолия — и сестру Марию расстреляли во дворе нашего дома, а сам дом со всем находившимся в нем имуществом уже национализирован и заселен чужими людьми. Какой-то дядя, сжалившись над нами, вынес мне из дома Таню, любимую тряпичную куклу с большими сиреневыми глазами. Белоснежное платье Тани было запачкано сажей и разорвано на спине, а левая щечка подпалена. Я прижала ее к груди, сделала доброму дяде книксен, сказала: „Спасибо”. Он ничего не ответил, развернулся и пошел обратно в дом. Двери захлопнулись. Мама расплакалась, я стала ее утешать. Позже она пыталась выяснить, как все происходило, но безрезультатно. В опубликованном газетой „Известия Рыбинского совета“ списке расстрелянных чекистами заложников дорогих нашим сердцам имен не было, как не было в нем имен и многих других горожан, даже таких именитых, как Дурдины, Поленовы4, которые тоже были расстреляны в первых числах сентября того страшного года.

В тот день мы с мамой, не в силах смириться с обрушившейся на нас бедой, долго сидели в молчании на берегу пруда в Карякинском саду. Наконец, погладив меня рукой по голове, мама сказала, что надо куда-нибудь идти, и мы пошли. Побродив по городу, остановились на Кузнецкой у большого дома, украшенного кружевными наличниками и широким витиеватым подзором под скосом крыши (моя подружка Лида Пионтек когда-то приводила меня к этому дому и говорила, что в нем живет сказочная принцесса). Постучали в дверь. У меня замерло сердце. На порог вышел большелобый усатый дядечка с внимательными, ласковыми глазами. Это был доктор Ливанов. Он узнал маму: она, как и многие горожане, была когда-то его пациенткой. Мы вошли. Доктор с мамой уединились в его кабинете, а надо мной взяла шефство дочь доктора Галя. Она была намного старше меня, но так нежно приняла, что я мысленно для себя решила, что Галя и есть та сказочная принцесса, о которой говорила мне подружка. Мы принялись с ней лечить Танюшу: подобрали краску и закрасили подпалину на лице, потом сшили моей кукле из серебристого шелкового лоскутка новое платье.

В доме Ливановых нас с мамой, малознакомых людей, приняли как родных, обласкали и поселили в отдельной комнатке (для этого младшему сыну доктора Герману пришлось переселиться в комнату своего брата Вадима). Мы прожили у них до декабря восемнадцатого и лишь накануне отъезда в Лещанск узнали, что доктор Ливанов сам в тот мрачный сентябрь чудом избежал расстрела. Его тогда, как и многих других состоятельных горожан, арестовали в качестве „классового заложника“ и поместили в городскую тюрьму, чтобы было кого расстрелять в ответ на возможные повторные теракты белых. Потом посчитали, что без докторов городу не обойтись, выпустили из тюремной камеры и назначили на должность начальника госпиталя. Его коллега, провизор Ивенский, арестованный в те же окаянные дни, такой чести не удостоился и был расстрелян.

В те времена ни красные, ни белые, ни анархисты с эсерами не отличались щепетильностью. Мамин старший брат, Барыгин Иван Федорович, прибыл по работе из Мологи на кожевенный завод в Ярославль, где вместе с десятками ярославцев за компанию был захвачен восставшими тогда эсерами и в качестве заложника перевезен на стоявшую на якоре посреди Волги „баржу смерти“. Заложников было много — больше ста человек. Кто-то погиб от бесконечных обстрелов, кто-то от голода, кто-то, пытаясь спастись вплавь, утонул. В тринадцатый день плена лопнул якорный канат и баржу понесло течением к красным. Тем остальные и спаслись. Некоторые из них потом влились в ряды красноармейцев, а кто-то примкнул к белым.5 Вся страна тогда была сплошной кровоточащей раной. Позже, когда я подросла, мама как-то сказала, что все чистое рождается из грязи, как цветок белой лилии посреди гнилого болота. Так же и грядущий новый мир, чистый, справедливый, в котором все люди — товарищи и братья, рождается в муках и страданиях. Но нельзя предаваться отчаянию, надо идти вперед, иначе насилие будет торжествовать вечно. Мама боялась за меня, за мое будущее и такими вот сказками пыталась примирить с окружающей действительностью, а я слушала их и понемножку начинала верить, что еще чуть-чуть и все вокруг устроится наилучшим образом.

В начале двадцатых годов из переписки с доктором мы узнали, что дочь Ливановых Галину, мою „сказочную принцессу“, исключили из Петроградского университета за „непролетарское происхождение“. Мне до поступления в университет было еще далеко, но мама намек поняла и приняла превентивные меры: вышла замуж за бобыля, который был старшее ее на пятнадцать лет, работал когда-то грузчиком на винокуренном заводе в Мологе и уже год как вышел на пенсию „по утрате трудоспособности“. Он удочерил меня, что впоследствии позволило мне в самой важной графе всех анкет писать: „происхождением из рабочих“.

Степан Васильевич был человеком добрым, незлобивым, вот только здоровьем слаб. Большую часть дня лежал в постели, много курил махорки и сильно кашлял. Мама ухаживала за ним, давала лекарства, выводила на улицу, чтобы подышал на лавочке свежим воздухом, на людей посмотрел. Все заботы по дому также легли на мамины плечи, да она еще умудрялась и подрабатывать в местном ателье по ремонту одежды. Мне она редко позволяла себе помогать: „Для тебя, доченька, главное — учиться, учиться и еще раз — учиться! Думай не обо мне, а о том, чтобы стать грамотным активным строителем коммунизма”.

О моем отце, сестрах и брате она избегала разговоров, и я уже с трудом вспоминала их лица.

Училась я на круглые пятерки, активно участвовала во всех внешкольных мероприятиях, шефствовала над отстающими, собирала металлолом, поэтому в пятом классе меня приняли в пионеры, а в шестом избрали в совет школьной пионерской дружины. В школе все считали моим отцом Степана Васильевича, а я, слушаясь маму, скрывала, что у меня есть и другой отец, расстрелянный в Рыбинске.

Однажды на совете дружины мы разбирали дело ученика седьмого класса Жени Цветкова. В школе стало известно, что Женин отец Цветков Михаил Александрович, крестьянин из деревни Прямик Веретейской волости, осенью тысяча девятьсот восемнадцатого года был расстрелян латышскими стрелками за участие в крестьянском восстании6. Женя об этом молчал, а когда правда всплыла наружу, заявил, что отец невиновен, так как восставшие крестьяне никого не убивали, а хотели справедливости и порядка. Кто-то сразу предложил исключить Цветкова из пионерских рядов. Я принялась Женю защищать: „Сын за отца не в ответе”. Председатель дружины, Женин одноклассник Мишка Шаронов, ехидно прокричал, что у меня самой, наверное, не все чисто с родственниками, коль говорю такую ерунду. Меня злость на него взяла. Я возьми да ляпни, что моего отца, моих братьев, одному из которых едва исполнилось восемь лет, и старшую сестру тоже той осенью безвинно расстреляли, но это не мешает мне „быть верной заветам Ильича“, а вот некоторые пионеры вроде Мишки забыли ленинские заветы: смотрят не на человека, а на его предков. Если так, то все мы произошли от обезьяны. Тут такая буча поднялась, каждый старался всех перекричать. Мишка стукнул кулаком по столу и сказал, что на сегодня все свободны. Мы разошлись по домам.

На следующий день меня вызвал к себе директор школы. Я ничего не стала от него скрывать: ни про отца, ни про братьев с сестрой. Он подумал-подумал и сказал, чтобы я шла заниматься в класс, а после уроков пригласила маму зайти в школу.

Деталей разговора мамы с директором я не знаю. Вернувшись домой, она обняла меня за плечи и сказала:

— Что же ты, доченька, столько напраслины на себя возвела. Отец твой невиновен перед революцией, и никто его не обвинял, нет на него никаких обвинительных документов. Кто его, Лидочку и твоих братишек убил, неизвестно. Наверно, какие-то бандиты. Но кто их найдет? Таких жертв у нас в стране миллионы. Когда-нибудь всем жертвам революции поставят в Москве на Красной площади памятник выше Александрийского столпа, и Россия, да что там Россия, весь мир, склонится в скорби перед ним. Но сейчас не до того, страна вырывается из тисков голода, разрухи, строит коммунизм. Вокруг столько боли и слез! Пусть наша боль остается только с нами. Не рассказывай о ней больше никому. Договорились?

Потом мама села за швейную машинку. Я пристроилась на табуретке рядом, помогая ей расправлять ткань, чтобы быстрее шла работа. Сначала мы работали молча, а потом мама, продолжая крутить ручку машинки, вспомнила слышанные когда-то от папы слова английского поэта Джона Донна о том, что каждый человек не сам по себе, не остров, а часть материка и если волной снесет в море утес, то станет меньше весь материк, весь мир.

— Как ты понимаешь эти слова? — спросила она у меня.

— Все мы дети Ильича, — ответила я, не раздумывая. — Все объединены „борьбой за освобождение рабочих и крестьян всего мира“7. Потеря каждого бойца умаляет нашу армию, а потому мы должны дорожить каждым бойцом, поддерживать друг друга в беде, помогать товарищам и всегда быть в полной боевой готовности.

Мама удивленно посмотрела на меня, вздохнула, помолчала немного и в раздумье произнесла:

— Пожалуй, можно и так, — снова помолчала и уже более уверенно: — Да, сегодня так и надо говорить, по-другому нельзя.

— А как по-другому? — спросила я.

Она снова вздохнула, прекратила крутить ручку машинки, провела рукой по моим волосам:

— Пусть пока будет так, как сказала ты, но не забывай, пожалуйста, этих папиных слов. Вспоминай, задумывайся над ними почаще. Когда-нибудь сама все поймешь.

На следующей неделе Женю Цветкова из пионеров все же исключили, но я уже ничем не могла ему помочь, так как меня вывели из совета дружины „за недостаток принципиальности и политическую безграмотность“. Мишка Шаронов добивался и моего исключения из пионеров, но другие члены совета его не поддержали.

В мае 1929 года, когда я училась уже в девятом классе, меня как активного товарища, теперь уже правильно понимающего политику партии и правительства, приняли в комсомол. Мишку Шаронова приняли на год раньше. Когда я выходила из кабинета, в котором заседала приемная комиссия, он первым подбежал ко мне поздравить, долго тряс руку и сказал, что очень волновался за меня. Я искренне простила ему былые нападки. Мы вышли вдвоем на улицу, он достал из кармана брюк папиросы, щелкнул по донышку пачки пальчиком, протянул мне и предложил:

— Закуривай, товарищ Яковлева!

Я сказала, что не курю и не желаю этому учиться.

— А вот это уже никуда не годится! — прокомментировал Мишка мой отказ и пояснил. — Женщины в нашей стране тоже люди. Во всех правах и обязанностях революция приравняла вас к нам, мужчинам. Пора бы это осознать, а не жить по старинке — тут мужское, там женское. Мужья жен бьют, жены терпят. Ты как комсомолка должна ходить с высоко поднятой головой и всем видом своим демонстрировать, что с любым мужиком находишься на равных. Поняла?

Он снова протянул мне пачку с папиросками.

Я легонько отвела его руку:

— Погоди немного. Если на то пошло, давай вместе равноправие демонстрировать.

— Как это? — удивился Мишка.

— Я буду идти по улице с папиросочкой, а ты прикроешь голову моим платочком, чтобы мужское равенство с женщинами демонстрировать. Могу и туфельки свои тебе предложить, если по размеру подойдут.

— Ну змея! — Мишка смачно сплюнул себе под ноги. — Я к тебе как товарищ к товарищу, от всего сердца, а ты… Сразу видно — не нашей крови, не из пролетариев!

Так и не закурив, он сунул папиросы в карман, развернулся и, размахивая руками, пошел в сторону своего дома.

Мне почему-то жалко стало и его и себя. Радость от вступления в комсомол немного поутихла.

На следующей неделе в школе Мишка поймал меня на перемене и сунул в руки перевязанную тесемкой толстую картонную папку:

— На вот. Из горкома комсомола велели передать для изучения. В конце месяца, перед летними каникулами, вернешь мне, отнесу в горком и получу для тебя инструкции! Понятно?

Я повертела папку в руках, прочитала на корочке надпись: „Женский вопрос“.

— Зачем мне это?

— Если дали, значит надо. Вопросы тут неуместны. В горкоме лучше нас знают, зачем и почему.

Я ткнула папкой ему в живот:

— Неси обратно! Пусть объяснят зачем, тогда подумаю. А просто так читать, времени нет: сквер городской с ребятами в порядок приводим, с отстающими в школе после уроков занимаюсь, да еще и самой надо учиться и маме помогать.

У Мишки аж пятна по лицу пошли от возмущения. Он оттолкнул от себя мою руку с папкой и прокричал:

— Ты соображаешь, что несешь? Горком — это власть. Советская власть! Ты что, против советской власти?

Я не отвечала и уже хотела бросить злополучную папку на землю к ногам Мишки, развернуться и уйти, но он сменил тон:

— Ладно. Давай не будем кипятиться. Я поделюсь с тобой своими соображениями, а дальше делай что хочешь.

Я посмотрела ему в глаза, собираясь съязвить что-нибудь насчет его „соображалки“, но неожиданно поймала в его взгляде какую-то боль, неуверенность. Неужели это он из-за меня переживает? Так или иначе, решила выслушать.

— Понимаешь… — задумчиво продолжил Мишка, отпустил голову и снова замолк, собираясь с мыслями. Потом сжал кулаки. — Ты такая! Такая!!! Ну… Не как все! Ты из школьных девочек единственная стала комсомолкой. Да и вообще в городе комсомолок кот наплакал. О чем это говорит?

Он поднял на меня глаза.

Я молчала.

— О том, — не отводя от меня глаз продолжил Мишка, — что другие женщины не чувствуют своей силы, не чувствуют себя равными с мужчинами. Ты всех за пояс можешь заткнуть. А это о чем говорит?

Я продолжала молча слушать.

— О том, что в наших рядах явный недостаток активных, просвещенных комсомолок. Вот горком и хочет поднакачать тебя в этой области знаний. — Мишка помолчал и подытожил: — Так мне думается…

Он снова потупил взор.

Поколебавшись, я сунула папку себе под руку, свободной рукой шлепнула Мишку по спине, развернулась и пошла домой.

Дома развязала на папке тесемки и внимательно просмотрела ее содержимое. Сверху перевязанные шелковой лентой лежали четыре брошюры издательства Коммунистического университета им. Я. М. Свердлова: „Происхождение семьи, частной собственности и государства“, „Революция и молодежь“, „Манифест коммунистической партии“ и „Речь Ленина на III съезде РКСМ“. Далее уже разрозненно шли: „Новая мораль и рабочий класс“ со статьями Александры Коллонтай, журнал „Молодая гвардия“ номер три за тысяча девятьсот двадцать третий год и сброшюрованная подборка газетных статей.

Речь Ленина и „Манифест“ я читала еще перед вступлением в комсомол, сочинение Энгельса на тему семьи и государства показалось мне чересчур большим и заумным, поэтому я отложила эти три брошюрки в сторону и открыла „Революцию и молодежь“. Красным карандашом в содержании была подчеркнута статья под заголовком „Двенадцать половых заповедей революционного пролетариата“. Автором „заповедей“ был некий Арон Залкинд, имя которого мне ни о чем не говорило. Я перелистала брошюрку, нашла „заповеди“, прочитала. Первые восемь ничего интересного собой не представляли и поэтому в памяти не задержались. Последние четыре были обведены карандашом, а на полях стоял восклицательный знак. Я примерила их к себе, перечитала несколько раз, но так и не поняла, как и кто должен проводить „половой подбор по линии революционно-пролетарской целесообразности“8. Закрыв брошюру, взялась за изучение „Молодой гвардии“. В этом журнале было выделено восклицательными знаками письмо Коллонтай к трудящейся молодежи „Дорогу крылатому Эросу!“. Оно буквально взорвало мой ум. Я читала его медленно, вдумываясь в каждую строку…

Конечно, я и раньше заглядывалась на мальчиков, мечтая о большой чистой любви, в которой двое становятся одним целым. С одним из них, Женечкой Будылиным, у нас возник целый роман без слов: мы украдкой от учителей подолгу на уроках смотрели друг другу в глаза и читали в них такую бурю высоких чувств, что в голове зашкаливало. Этой весной я стала ощущать, как и от других мальчиков со всех сторон ко мне тянутся флюиды повышенного интереса, но игнорировала их, чтобы не давать поводов для несбыточных надежд. Мне безумно хотелось, чтобы именно от Женечки и только от него эти флюиды обернулись в красивые слова, в букеты цветов, в признания… Коллонтай называла все это буржуазными пережитками. Она не требовала напрямую, как Арон Залкинд, вовсе исключить из любовных отношений „элементы флирта, ухаживания, кокетства и прочие методы специально полового завоевания“, но делала акцент на более радостных, чем в капиталистическом обществе, отношениях между полами, на разнообразии половой жизни, половых фантазиях. При этом, однако, вторя автору заповедей, также предписывала на первое место ставить трудовой коллектив, а не любимого человека.

Последующие несколько дней я была одержима мыслями о „разнообразии половой жизни“ и о пролетарской морали, предписывавшей всю себя отдавать коллективу9. Примеряла мысленно эти революционные идеи к себе, к моим отношениям с Женечкой, но как-то ничего не складывалось. Попробовала представить, как воспримет эту новую реальность мама, но быстро поняла, что для нее такой коммунизм будет шоком. Мама была бесконечно далека от мыслей о „разнообразии половой жизни“, и даже со Степаном Васильевичем они спали раздельно. Правда, тот по слабости здоровья и сам никаких прав на мою маму не предъявлял. Как тут быть?

Может, с Мишкой поговорить? У него комсомольский стаж больше. Вот только застенчивым каким-то стал. На переменах и при встречах на улице опускает глаза, краснеет. Вероятно, неравнодушен ко мне, но напрямик сказать трусит, а косвенно выразить чувства, не нарушив при этом восьмой заповеди Залкинда, невозможно. В принципе он парень неплохой — с прибамбасами, но честный, и я решилась.

Как-то в середине мая мама послала меня в магазин за хлебом. Очередь была на час с лишним. Я увидела перед прилавком Мишку, протиснулась к нему вплотную и попросила отоварить мою хлебную карточку, сказав, что у меня к нему срочный разговор, но не для посторонних ушей.

Отоварив карточки, мы с буханками хлеба выбрались наружу. На улице начинал накрапывать дождик. Мишка пригласил для разговора пойти к нему домой. Мы пошли. Его родителей и братьев дома не было — все работали во вторую смену. Мишка раздул сапогом самовар, заварил в чайничке смородинные листья с кипреем, достал из застекленного шкафа чашки с блюдечками, мы сели за стол и приступили к чаепитию.

— Ты читал брошюрки из той папки? — спросила я, отхлебнув из блюдечка ароматный чай.

— А то как!

— Да так, что я плохо себе представляю, что такое „разнообразие половой жизни“ и как в этом деликатном вопросе можно исходить из интересов коллектива.

Мишка радостно оживился, затем напустил на себя умный вид и, прищурив глазки, поинтересовался:

— Ты что, плохо изучала речь Ленина на Третьем съезде РКСМ?

— Учиться, учиться и еще раз учиться коммунизму, — отрапортовала я.

— Просто так учиться — ничему не научишься. Ленин говорил, что учебу надо не отрывать от практики, — назидательно поправил он меня, достал из кармана записную книжечку, полистал и процитировал: — „Одно из самых больших зол и бедствий, которые остались нам от старого капиталистического общества, — это полный разрыв книги с практикой жизни“10.

Полистал дальше и извлек еще одно ленинское:

— „Коммунист — значит общий. Коммунистическое общество — значит все общее“**11. — Закрыл книжку и уже от себя расшифровал: — Заводы и фабрики пролетариат сделал общими в октябре семнадцатого. Сейчас крестьяне отвоевывают у кулаков землю, чтобы объединиться в колхозы. Следующий этап, который тоже давно назрел, — половая революция. Мы знаем, что семьи — главное препятствие на пути к коммунизму, потому как каждая семья заботится о своем благе более чем о тех, кто живет за стенкой, и в конечном итоге — более чем о благе родины и освобождении всех стран от ига капитализма. Улавливаешь суть?

— Мне кажется, у каждого человека должно быть гнездышко, в котором можно отдохнуть, а потом с новыми силами работать ради общего блага.

— Гнездышко — это мещанство! Из гнездышек надо вылезать, жить интересами коммуны. Половая жизнь — важнейшая часть межчеловеческих отношений. Половая революция покруче Октябрьской — тут винтовками не обойтись. Если мы застрянем на теориях и не перейдем к практике, к раскрепощению половых отношений, ликвидации семей, будущие поколения нам этого никогда не простят!

Он замолчал. Я сидела на стуле, не поднимая на него глаз, не зная, что возразить, и тоже молчала.

Мишка встал из-за стола, подошел ко мне сзади, наклонился, неожиданно обнял вместе со спинкой стула, ухватил ладонями за груди, припал губами к уху и прошептал:

— Пора переходить к практике.

По моему телу разлилась легкая истома, но что-то более тонкое в глубинах души с ужасом прокричало: „А как же Женечка Будылин?“ Я встрепенулась, вырвалась из рук Мишки и, вскочив со стула, ударила его с размаху ладонью по щеке.

Он отпрыгнул назад, защитил лицо локтем правой руки и с обидой прокричал:

— Я к тебе по-товарищески, со всей душой, а ты… Ты ко мне как мещанка к хахалю!

Я пошла к дверям и на ходу пояснила:

— Извини, Миша, я люблю другого. Безнравственно любить одного, а обниматься с другим!

— Нравственность выводится из интересов классовой борьбы пролетариата12, — услышала я уже в сенях. — А ты ставишь личное над классовым. Во мне все горит, мешая мысли и парализуя работу! Я должен разрядиться, чтобы вновь обрести ясный ум и способность работать для общества. Бросать меня в таком состоянии — не по-комсомольски!

Я остановилась, обернулась. Он, опасаясь заработать очередную оплеуху, продолжал защищать лицо рукой, при этом не двигался и смотрел на меня с мольбой, как на икону. А когда по его щеке покатилась слеза, я не выдержала, подбежала, думая ограничиться братским поцелуем, но Мишка обрадованно подхватил меня на руки, бросил на кровать, навалился сверху, стиснул все тело…

Дальше случилось то, что когда-нибудь случается с каждой девушкой. Потом он расслабленно перевернулся на спину, потянулся за лежавшей на подоконнике пачкой папирос, увидел вдруг пятна крови на простыне и уже не жалобным голосом, а с обидой раздраженно скомандовал:

— Быстро сними простынь и замой все под рукомойником!

Я спрыгнула с кровати, оправила на себе измятое платье, обернулась к Мишке, показала ему дулю, выбежала в сени, схватила оставленную там на полочке свою буханку и выскочила на улицу…»

Надежда замолчала, собираясь с мыслями. Костер догорел. Она поднялась с бревнышка, огляделась по сторонам, обернулась к Ананду:

— Извини, но уже начинает смеркаться.

Потянулась, тряхнула головой, разбросав по плечам волосы, и подвела итог:

— Доскажу завтра.

Оставив прошлое позади, надела на руки брезентовые рукавицы, выкатила толстой веткой из потухшего костра горячие камни и совком стала переносить их по одному в келью. Ананд тоже поднялся, намереваясь помочь, но усилившаяся боль в бедре заставила его снова сесть. Управившись с камнями, Надежда помогла ему спуститься, устроиться на ложе, приложила к ушибам новые холодные компрессы и, поцеловав в щеку, поднялась наружу. Со своего ложа Ананд с непонятно откуда навалившейся на него тоской молча наблюдал, как узкое отверстие входа закрывается укладываемыми сверху ветками. Потом она ушла. Спустя пару минут ветки зашуршали, потревоженные не то зверем, не то птицей, и все стихло.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Ананд предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

4

Семья купца Поленова (муж, жена, 11 детей) была расстреляна в первых числах сентября 1918-го.

5

В числе переметнувшимся к белым был и член РКП(б) Федор Федорович Большаков — ответственный губернский работник, причастный к обыскам и арестам, в ходе которых присваивал себе часть конфискуемых драгоценностей: около пуда золота — в портсигарах, часах, кольцах, медальонах, несколько пудов серебра, бриллианты на 700 карат.

6

Осенью 1918 года в Веретейской волости вспыхнул крестьянский бунт, для усмирения которого в волость направили латышских стрелков. Восставшие сдались. Восьмерых участников мятежа красноармейцы расстреляли на кладбище в селе Веретея. Потерь среди красноармейцев не было.

7

Из клятвы юного пионера в редакции 1924 года.

8

«Половой подбор должен строиться по линии классовой, революционно-пролетарской целесообразности», «Класс в интересах революционной целесообразности имеет право вмешаться в половую жизнь своих сочленов» (А. Залкинд).

9

«Буржуазная мораль требовала: все для любимого человека. Мораль пролетариата предписывает все для коллектива» (А. Коллонтай).

10

Из речи Ленина на III съезде РКСМ

11

Там же

12

Из речи Ленина на III съезде РКСМ

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я