Джеймс Джойс (1882–1941) – великий ирландский писатель, классик и одновременно разрушитель классики с ее канонами, человек, которому более, чем кому-либо, обязаны своим рождением новые литературные школы и направления XX века. Роман «Улисс» (1922) – главное произведение писателя, определившее пути развития искусства прозы и не раз признанное лучшим, значительнейшим романом за всю историю этого жанра. По замыслу автора, «Улисс» – рассказ об одном дне, прожитом одним обывателем из одного некрупного европейского городка, – вместил в себя всю литературу со всеми ее стилями и техниками письма и выразил все, что искусство способно сказать о человеке. Содержит нецензурную брань
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Улисс предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
© В. Хинкис, С. Хоружий, перевод, 2000
© С. Хоружий, комментарии, 2007
© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2014
Издательство Иностранка®
I. Телемахида
1. Телемак
Сановитый{3}, жирный Бык Маллиган возник из лестничного проема, неся в руках чашку с пеной, на которой накрест лежали зеркальце и бритва. Желтый халат его, враспояску, слегка вздымался за ним на мягком утреннем ветерке. Он поднял чашку перед собою и возгласил{4}:
— Introibo ad altare Dei[1].
Остановясь, он вгляделся вниз, в сумрак винтовой лестницы, и грубо крикнул:
— Выходи, Клинк! Выходи, иезуит несчастный!
Торжественно он проследовал вперед и взошел на круглую орудийную площадку{5}. Обернувшись по сторонам, он с важностью троекратно благословил башню, окрестный берег и пробуждающиеся горы. Потом, увидев Стивена Дедала, наклонился к нему и начал быстро крестить воздух, булькая горлом и подергивая головой. Стивен Дедал, недовольный и заспанный, облокотясь на последнюю ступеньку, холодно смотрел на дергающееся булькающее лицо, что благословляло его, длинное как у лошади, и на бестонзурную шевелюру, белесую, словно окрашенную под светлый дуб.
Бык Маллиган заглянул под зеркальце и тут же опять прикрыл чашку.
— По казармам! — скомандовал он сурово.
И пастырским голосом продолжал:
— Ибо сие, о возлюбленные мои, есть истинная Христина, тело и кровь, печенки и селезенки. Музыку медленней, пожалуйста. Господа, закройте глаза. Минуту. Маленькая заминка, знаете, с белыми шариками. Всем помолчать.
Он устремил взгляд искоса вверх, издал долгий, протяжный призывный свист и замер, напряженно прислушиваясь. Белые ровные зубы кой-где поблескивали золотыми крупинками. Златоуст. Резкий ответный свист дважды прозвучал в тишине.
— Спасибо, старина, — живо откликнулся он. — Так будет чудненько. Можешь выключать ток!
Он соскочил с площадки и с важностью поглядел на своего зрителя, собирая у ног складки просторного халата. Жирное затененное лицо и тяжелый овальный подбородок напоминали средневекового прелата{6}, покровителя искусств. Довольная улыбка показалась у него на губах.
— Смех да и только, — сказал он весело. — Это нелепое твое имя, как у древнего грека.
Ткнув пальцем с дружелюбной насмешкой, он отошел к парапету, посмеиваясь. Стивен Дедал, поднявшись до конца лестницы, устало побрел за ним, но, не дойдя, уселся на край площадки и принялся наблюдать, как тот, пристроив на парапете зеркальце и обмакнув в пену помазок, намыливает шею и щеки.
Веселый голос Быка Маллигана не умолкал:
— У меня тоже нелепое — Мэйлахи Маллиган, два дактиля. Но тут звучит что-то эллинское, правда ведь? Что-то солнечное и резвое, как сам бычок. Мы непременно должны поехать в Афины. Поедешь, если я раздобуду у тетушки двадцать фунтов?
Он положил помазок и в полном восторге воскликнул:
— Это он-то поедет? Изнуренный иезуит.
Оборвал себя и начал тщательно бриться.
— Послушай, Маллиган, — промолвил Стивен негромко.
— Да, моя радость?
— Долго еще Хейнс будет жить в башне?
Бык Маллиган явил над правым плечом свежевыбритую щеку.
— Кошмарная личность, а? — сказал он от души. — Этакий толстокожий сакс. Он считает, что ты не джентльмен. Эти мне гнусные англичане! Их так и пучит от денег и от запоров. Он, видите ли, из Оксфорда. А знаешь, Дедал, вот у тебя-то настоящий оксфордский стиль. Он все никак тебя не раскусит. Нет, лучшее тебе имя придумал я: Клинк, острый клинок.
Он выбривал с усердием подбородок.
— Всю ночь бредил про какую-то черную пантеру, — проговорил Стивен. — Где у него ружье?
— Совсем малый спятил, — сказал Маллиган. — А ты перетрусил не на шутку?
— Еще бы, — произнес Стивен с энергией и нарастающим страхом. — В кромешном мраке, с каким-то незнакомцем, который стонет и бредит, что надо застрелить пантеру. Ты спасал тонущих{7}. Но я, знаешь ли, не герой. Если он тут останется, я ухожу.
Бык Маллиган глядел, насупясь, на бритву, покрытую мыльной пеной. Соскочив со своего возвышения, он торопливо стал рыться в карманах брюк.
— Драла! — пробормотал он сквозь зубы.
Вернувшись к площадке, он запустил руку в верхний карман Стивена и сказал:
— Позвольте одолжиться вашим сморкальником, вытереть нашу бритву.
Стивен покорно дал ему вытащить и развернуть напоказ, держа за угол, измятый и нечистый платок. Бык Маллиган аккуратно вытер лезвие. Вслед за этим, разглядывая платок, он объявил:
— Сморкальник барда. Новый оттенок в палитру ирландского стихотворца: сопливо-зеленый. Почти ощущаешь вкус, правда?
Он снова поднялся к парапету и бросил долгий взгляд на залив. Ветерок шевелил белокурую, под светлый дуб, шевелюру.
— Господи! — сказал он негромко. — Как верно названо море у Элджи: седая нежная мать{8}! Сопливо-зеленое море. Яйцещемящее море. Эпи ойнопа понтон[2]{9}. Ах, эти греки, Дедал. Надо мне тебя обучить. Ты должен прочесть их в подлиннике. Талатта! Талатта![3]{10} Наша великая и нежная мать. Иди сюда и взгляни.
Стивен встал и подошел к парапету. Перегнувшись, он посмотрел вниз на воду и на почтовый пароход, выходящий из гавани Кингстауна.
— Наша могущественная мать, — произнес Бык Маллиган.
Внезапно он отвел взгляд от моря и большими пытливыми глазами посмотрел Стивену в лицо.
— Моя тетка считает, ты убил свою мать{11}, — сказал он. — Поэтому она бы мне вообще запретила с тобой встречаться.
— Кто-то ее убил, — сумрачно бросил Стивен.
— Черт побери, Клинк, уж на колени ты бы мог стать, если умирающая мать просит, — сказал Бык Маллиган. — Я сам гипербореец{12} не хуже тебя. Но это ж подумать только, мать с последним вздохом умоляет стать на колени{13}, помолиться за нее — и ты отказываешься. Нет, что-то в тебе зловещее{14}…
Оборвал себя и начал намыливать другую щеку. Всепрощающая улыбка тронула его губы.
— Но бесподобный комедиант! — шепнул он тихонько. — Клинк, бесподобнейший из комедиантов.
Он брился плавно и осмотрительно, в истовом молчании.
Стивен, поставив локоть на шершавый гранит, подперев лоб ладонью, неподвижно смотрел на обтерханные края своего черного лоснистого рукава. Боль, что не была еще болью любви, саднила сердце его. Во сне, безмолвно, она явилась ему после смерти, ее иссохшее тело в темных погребальных одеждах окружал запах воска и розового дерева, а дыхание, когда она с немым укором склонилась над ним, веяло сыростью могильного тлена. Поверх ветхой манжеты он видел море, которое сытый голос превозносил как великую и нежную мать. Кольцо залива и горизонта заполняла тускло-зеленая влага. Белый фарфоровый сосуд у ее смертного одра заполняла тягучая зеленая желчь, которую она с громкими стонами извергала из своей гниющей печени в приступах мучительной рвоты.
Бык Маллиган заново обтер бритву.
— Эх, пес-бедолага! — с участием вздохнул он. — Надо бы выдать тебе рубашку да хоть пару сморкальников. А как те штаны, что купили с рук?
— Как будто впору, — отвечал Стивен.
Бык Маллиган атаковал ложбинку под нижней губой.
— Смех да и только, — произнес он довольно. — Верней будет, с ног. Дознайся, какая там пьянь заразная таскала их. У меня есть отличная пара, серые, в узкую полоску. Ты бы в них выглядел потрясающе. Нет, кроме шуток, Клинк. Ты очень недурно смотришься, когда прилично одет.{15}
— Спасибо, — ответил Стивен. — Если они серые, я их не могу носить.
— Он их не может носить, — сказал Бык Маллиган своему отражению в зеркале. — Этикет значит этикет. Он мать родную убил, но серые брюки ни за что не наденет.
Он сложил аккуратно бритву и легкими касаньями пальцев ощупал гладкую кожу.
Стивен перевел взгляд с залива на жирное лицо с мутно-голубыми бегающими глазами{16}.
— Этот малый, с кем я сидел в «Корабле» прошлый вечер, — сказал Бык Маллиган, — уверяет, у тебя п. п. с. Он в желтом доме работает у Конолли Нормана. Прогрессивный паралич со слабоумием.
Он описал зеркальцем полукруг, повсюду просверкав эту весть солнечными лучами, уже сияющими над морем. Изогнутые бритые губы, кончики блестящих белых зубов смеялись. Смех овладел всем его сильным и ладным телом.
— На, полюбуйся-ка на себя, горе-бард! — сказал он.
Стивен наклонился и глянул в подставленное зеркало, расколотое кривой трещиной. Волосы дыбом. Так взор его и прочих видит меня{17}. Кто мне выбрал это лицо? Эту паршивую шкуру пса-бедолаги? Оно тоже спрашивает меня.
— Я его стянул у служанки из комнаты, — поведал Бык Маллиган. — Ей в самый раз такое. Тетушка ради Мэйлахи всегда нанимает неказистых. Не введи его во искушение. И зовут-то Урсулой{18}.
Снова залившись смехом, он убрал зеркальце из-под упорного взгляда Стивена.
— Ярость Калибана{19}, не видящего в зеркале своего отражения, — изрек он. — Как жалко, Уайльд не дожил на тебя поглядеть!
Отступив и показывая на зеркало, Стивен с горечью произнес:
— Вот символ ирландского искусства. Треснувшее зеркало{20} служанки.
Неожиданно и порывисто Бык Маллиган подхватил Стивена под руку и зашагал с ним вокруг башни, позвякивая бритвой и зеркальцем, засунутыми в карман.
— Грех тебя так дразнить, правда, Клинк? — сказал он дружески. — Видит Бог, в голове у тебя побольше, чем у них всех.
Еще выпад отбит. Скальпель художника страшит его, как меня докторский. Хладная сталь пера.
— Треснувшее зеркало служанки! Ты это скажи тому олуху из Оксфорда да вытяни из него гинею. Он весь провонял деньгами и считает, что ты не джентльмен. А у самого папаша набил мошну, сбывая негритосам слабительное, а может, еще на каких делишках. Эх, Клинк, если бы мы с тобой действовали сообща, уж мы бы кое-что сделали для нашего острова. Эллинизировали{21} бы его.
Рука Крэнли. Его рука.{22}
— И подумать только, ты вынужден побираться у этих свиней. Я один-единственный понимаю, что ты за человек. Почему ж ты так мало мне доверяешь? Из-за чего все воротишь нос? Из-за Хейнса? Да пусть только пикнет, я притащу Сеймура, и мы ему закатим трепку еще похлеще, чем досталась Клайву Кемпторпу.
Крики юных богатеньких голосов в квартире Клайва Кемпторпа. Бледнолицые: держатся за бока от хохота, хватаются друг за друга, ох, умора! Обри, бережно весть эту ей передай! Сейчас помру! В изрезанной рубашке, вьющейся лентами по воздуху, в съехавших до полу штанах, он, спотыкаясь, скачет вокруг стола, а за ним — Эйдс из Магдалины с портновскими ножницами. Мордочка ошалелого теленка, позолоченная вареньем. Не надо, не сдирайте штаны! Не набрасывайтесь на меня, как бешеные!{23}
Крики из распахнутого окна вспугивают вечер во дворе колледжа. Глухой садовник в фартуке, замаскированный лицом Мэтью Арнольда, продвигается по темному газону с косилкой, вглядываясь в танцующий рой травинок.
Нам самим… новое язычество… омфал[4].{24}
— Ладно, пусть остается, — сказал Стивен. — Так-то он ничего, только по ночам.
— Тогда в чем же дело? — наседал Бык Маллиган. — Давай рожай. Я-то ведь напрямик с тобой. Что у тебя такое против меня?
Они остановились, глядя туда, где тупая оконечность мыса Брэй-Хед покоилась на воде, словно голова спящего кита. Стивен осторожно высвободил руку.
— Ты хочешь, чтобы я сказал тебе? — спросил он.
— Да, в чем там дело? — повторил Бык Маллиган. — Я ничего не припоминаю.
Говоря это, он в упор посмотрел на Стивена. Легкий ветерок пробежал по его лицу, вороша светлую спутанную шевелюру и зажигая в глазах серебряные искорки беспокойства.
Стивен, удручаясь собственным голосом, сказал:
— Ты помнишь, как я пришел к тебе домой в первый раз после смерти матери?
Бык Маллиган, мгновенно нахмурившись, произнес:
— Что-что? Где? Убей, не могу припомнить. Я запоминаю только идеи и ощущения{25}. Ну и что? Чего там стряслось, Бога ради?
— Ты готовил чай, — продолжал Стивен, — а я пошел на кухню за кипятком. Из комнат вышла твоя мать и с ней кто-то из гостей. Она спросила, кто у тебя.
— Ну? — не отступал Бык Маллиган. — А я что сказал? Я уже все забыл.
— А ты сказал, — ответил Стивен ему, — «Да так, просто Дедал, у которого мамаша подохла»{26}.
Бык Маллиган покраснел и стал казаться от этого моложе и привлекательней.
— Я так сказал? — переспросил он. — И что же? Что тут такого?
Нервным движением он стряхнул свое замешательство.
— А что, по-твоему, смерть, — спросил он, — твоей матери, или твоя, или, положим, моя? Ты видел только, как умирает твоя мать. А я каждый день вижу, как они отдают концы и в Ричмонде, и в Скорбящей, да после их крошат на потроха в анатомичке. Это и называется подох, ничего больше. И не о чем говорить. Ты вот не соизволил стать на колени и помолиться за свою мать, когда она просила тебя на смертном одре. А почему? Да потому, что в тебе эта проклятая иезуитская закваска{27}, только она проявляется наоборот. По мне, тут одна падаль и пустая комедия. Ее лобные доли уже не действуют. Она называет доктора «сэр Питер Тизл»{28} и хочет нарвать лютиков с одеяла. Уж не перечь ей, вот-вот все кончится. Ты сам не исполнил ее предсмертную просьбу, а теперь дуешься на меня, что я не скулил, как наемный плакальщик от Лалуэтта. Абсурд! Допустим, я и сказал так. Но я вовсе не хотел оскорбить память твоей матери.
Его речь вернула ему самоуверенность. Стивен, скрывая зияющие раны, оставленные словами в его сердце, как можно суше сказал:
— Я и не говорю, что это оскорбляет мою мать.
— Так что же тогда? — спросил Бык Маллиган.
— Это оскорбляет меня, — был ответ.
Бык Маллиган круто повернулся на каблуках.
— Нет, невозможный субъект! — воскликнул он.
И пошел прочь быстрым шагом вдоль парапета. Стивен остался на месте, недвижно глядя на мыс и на спокойную гладь залива. Море и мыс сейчас подернулись дымкой. В висках стучала кровь, застилая взор, и он чувствовал, как лихорадочно горят его щеки.
Громкий голос позвал снизу, из башни:
— Маллиган, вы где, наверху?
— Сейчас иду, — откликнулся Бык Маллиган.
Он обернулся к Стивену и сказал:
— Взгляни на море. Что ему до всех оскорблений? Бросай-ка лучше Лойолу, Клинк, и двигаем вниз. Наш сакс поджидает уже свой бекон.
Голова его задержалась на миг над лестницей, вровень с крышей.
— И не хандри из-за этого целый день. У меня же семь пятниц на неделе. Оставь скорбные думы.
Голова скрылась, но мерный голос продолжал, опускаясь, доноситься из лестничного проема:
Не прячь глаза и не скорби
Над горькой тайною любви,
Там Фергус правит в полный рост,
Владыка медных колесниц.{29}
В мирном спокойствии утра тени лесов неслышно проплывали от лестничного проема к морю, туда, куда он глядел. У берега и мористей водная гладь белела следами стремительных легких стоп. Морской волны белеет грудь. Попарные сплетения ударений. Рука, перебирающая струны арфы, рождает сплетения аккордов. Слитносплетенных словес словно волн белогрудых мерцанье.
Облако медленно наползает на солнце, и гуще делается в тени зелень залива. Он был за спиной у него, сосуд горьких вод{30}. Песня Фергуса. Я пел ее, оставшись дома один, приглушая долгие сумрачные аккорды. Дверь к ней была открыта: она хотела слышать меня. Безмолвно, с жалостью и благоговением, я приблизился к ее ложу. Она плакала на своем убогом одре. Над этими словами, Стивен: над горькой тайною любви.
Где же теперь?
Ее секреты в запертом ящичке: старые веера из перьев, бальные книжечки с бахромой, пропитанные мускусом, убор из янтарных бус. Когда она была девочкой, у ее окошка висела на солнце клетка с птицей. Она видела старика Ройса в представлении «Свирепый турка» и вместе со всеми смеялась, когда он распевал:
Открою вам,
Что рад бы сам
Я невидимкой стать.
Мимолетные радости, заботливо сложенные, надушенные мускусом.
Не прячь глаза и не скорби.
Сложены в памяти природы{31}, вместе с ее детскими игрушками. Скорбные воспоминания осаждают его разум. Стакан воды из крана на кухне, когда она собиралась к причастию. Яблоко с сахаром внутри, испеченное для нее на плите в темный осенний вечер. Ее изящные ногти, окрашенные кровью вшей с детских рубашонок.
Во сне, безмолвно, она явилась ему, ее иссохшее тело в темных погребальных одеждах окружал запах воска и розового дерева, ее дыхание, когда она склонилась над ним с неслышными тайными словами, веяло сыростью могильного тлена{32}.
Ее стекленеющие глаза уставились из глубин смерти, поколебать и сломить мою душу. На меня одного. Призрачная свеча освещает ее агонию. Призрачные блики на искаженном мукой лице. Громко раздается ее дыхание, хриплое, прерывающееся от ужаса, и, став на колени, все молятся. Взгляд ее на мне, повергнуть меня. Liliata rutilantium te confessorum turma circumdet: iubilantium te virginum chorus excipiat[5].
Упырь! Трупоед!{33}
Нет, мать. Отпусти меня. Дай мне жить.
— Эгей, Клинк!
Голос Быка Маллигана раздался певуче в глубине башни, приблизился, долетев от лестницы, позвал снова. Стивен, еще содрогаясь от вопля своей души, услышал теплый, щедрый солнечный свет и в воздухе за своей спиной дружеские слова.
— Будь паинькой, спускайся, Дедал. Завтрак готов. Хейнс извиняется за то, что мешал нам спать. Все улажено.
— Иду, — сказал Стивен оборачиваясь.
— Давай, Христа ради, — говорил Маллиган. — И ради меня, и ради всеобщего блага.
Его голова нырнула и вынырнула.
— Я ему передал про твой символ ирландского искусства. Говорит, очень остроумно. Вытяни из него фунт, идет? То бишь гинею.
— Мне заплатят сегодня, — сказал Стивен.
— В школьной шарашке? — осведомился Маллиган. — А сколько? Четыре фунта? Одолжи нам один.
— Как угодно, — отвечал Стивен.
— Четыре сверкающих соверена! — вскричал с восторгом Бык Маллиган. — Устроим роскошный выпивон на зависть всем раздруидам. Четыре всемогущих соверена.
Воздев руки, он затопал по каменным ступеням вниз, фальшиво распевая с лондонским простонародным акцентом:
Веселье будет допоздна,
Мы хлопнем виски и вина,
В день Коронации
Мы славно покутим!
Веселье будет допоздна,
И все мы покутим!
Лучи солнца веселились над морем. Забытая никелевая чашка для бритья поблескивала на парапете. Почему я должен ее относить? Может, оставить тут на весь день, памятником забытой дружбе?
Он подошел к ней, подержал с минуту в руках, осязая ее прохладу, чувствуя запах липкой пены с торчащим в ней помазком. Так прежде я носил кадило в Клонгоузе. Сейчас я другой и все-таки еще тот же. Опять слуга. Прислужник слуги{34}.
В мрачном сводчатом помещении внутри башни фигура в халате бодро сновала у очага, то скрывая, то открывая желтое его пламя. Мягкий дневной свет падал двумя снопами через высокие оконца на вымощенный плитами пол, и там, где снопы встречались, плыло, медленно вращаясь, облако дыма от горящего угля и горелого жира.
— Этак мы задохнемся, — заметил Бык Маллиган. — Хейнс, вы не откроете дверь?
Стивен поставил бритвенную чашку на шкафчик. Долговязый человек, сидевший на подвесной койке, направился к порогу и отворил внутреннюю дверь.
— А у вас есть ключ? — спросил голос.
— Ключ у Дедала, — отозвался Бык Маллиган. — Черти лохматые, я уже задыхаюсь!
Не отрывая взгляда от очага, он взревел:
— Клинк!
— Ключ в скважине, — сказал Стивен, подходя ближе.
Ключ с резким скрежетом дважды повернулся в замке, и тяжелая наружная дверь впустила долгожданные свет и воздух. Хейнс остановился в дверях, глядя наружу. Стивен придвинул к столу свой чемодан, поставив его торчком, и уселся ждать. Бык Маллиган шваркнул жарево на блюдо рядом с собой. Потом отнес блюдо и большой чайник к столу, поставил и вздохнул с облегчением.
— Ах, я вся таю, — произнес он, — как сказала свечка, когда… Но — тсс! Про это не будем. Клинк, проснись! Подавай хлеб, масло, мед. Присоединяйтесь, Хейнс. Кормежка готова. Благослови, Господи, нас и эти дары твои. Черт побери, молока нет!
Стивен достал из шкафчика масленку, хлеб и горшочек с медом. Бык Маллиган, усевшись, вскипел внезапным негодованием.
— Что за бардак? — возмутился он. — Я ж ей сказал — прийти в начале девятого.
— Можно и без молока обойтись, — сказал Стивен. — В шкафчике есть лимон.
— Да пошел ты со своими парижскими замашками! — отвечал Бык Маллиган. — Я хочу молочка из Сэндикоува.
Хейнс, направляясь к ним от дверей, сообщил:
— Идет ваша молочница с молоком.
— Благодать Божия! — воскликнул Бык Маллиган, вскакивая со стула. — Присаживайтесь. Наливайте чай. Сахар в пакете. А с треклятой яичницей я больше не желаю возиться.
Он кое-как раскромсал жарево на блюде и раскидал его по трем тарелкам, приговаривая:
— In nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti[6].
Хейнс сел и принялся разливать чай.
— Кладу всем по два куска, — сказал он. — Слушайте, Маллиган, какой вы крепкий завариваете!
Бык Маллиган, нарезая хлеб щедрыми ломтями, замурлыкал умильным старушечьим голоском:
— Как надоть мне чай заваривать, уж я так заварю, говаривала матушка Гроган{35}. А надоть нужду справлять, уж так справлю.
— Боже правый, вот это чай, — сказал Хейнс.
Бык Маллиган, нарезая хлеб, так же умильно продолжал:
— Уж такой мой обычай, миссис Кахилл, это она говорит. А миссис Кахилл на это: Ахти, сударыня, только упаси вас Господи делать оба дела в одну посудину.
На кончике ножа он протянул каждому из сотрапезников по толстому ломтю хлеба.
— Это же фольклор, — сказал он очень серьезно, — это для вашей книги, Хейнс. Пять строчек текста и десять страниц комментариев насчет фольклора и рыбообразных божеств Дандрама. Издано сестрами-колдуньями в год великого урагана.{36}
Он обернулся к Стивену и, подняв брови, спросил его с крайней заинтересованностью:
— Не можете ли напомнить, коллега, где говорится про посудину матушки Гроган, в «Мабиногионе» или в Упанишадах?{37}
— Отнюдь не уверен, — солидно отвечал Стивен.
— В самом деле? — продолжал Бык Маллиган прежним тоном. — А отчего же, будьте любезны?
— Мне думается, — сказал Стивен, не прерывая еды, — этого не найти ни в «Мабиногионе», ни за его пределами. Матушка Гроган, по всей вероятности, состоит в родстве с Мэри Энн.
Бык Маллиган расплылся от удовольствия.
— Прелестно! — произнес он сюсюкающим и слащавым голосом, показывая белые зубы и жмурясь довольно. — Вы так полагаете? Совершенно прелестно!
Затем, вдруг нарочито нахмурясь, он хрипло, скрипуче зарычал, рьяно нарезая новые ломти:
На старуху Мэри Энн
Ей плевать с высоких стен,
Но, задравши свой подол…
Набив рот яичницей, он жевал и мычал.
В дверях, заслоняя свет, появилась фигура женщины.
— Молоко, сэр!
— Заходите, сударыня, — сказал Маллиган. — Клинк, подай-ка кувшин.
Старушка вошла и остановилась около Стивена.
— Славное утречко, сэр, — сказала она. — Слава Богу.
— Кому-кому? — спросил Маллиган, поглядев на нее. — Ах да, конечно!
Стивен, протянув руку за спину, достал из шкафчика молочный кувшин.
— Наши островитяне, — заметил Маллиган Хейнсу как бы вскользь, — нередко поминают сборщика крайней плоти{38}.
— Сколько, сэр? — спросила старушка.
— Одну кварту, — ответил Стивен.
Он смотрел, как она наливает в мерку, а оттуда в кувшин, густое белое молоко, не свое. Старые сморщенные груди. Она налила еще мерку с избытком. Древняя и таинственная, она явилась из утреннего мира, быть может, вестницей. Наливая молоко, она расхваливала его. В сочных лугах, чуть свет, она уже доила, сидя на корточках, ведьма на поганке, скрюченные пальцы проворны у набухшего вымени. Мычанием встречала ее привычный приход скотинка, шелковая от росы. Бедная старушка, шелковая коровка{39} — такие прозвища давались ей в старину. Старуха-странница, низший род бессмертных, служащая своему захватчику и своему беззаботному обманщику, познавшая измену обоих, вестница тайны утра. Служить или укорять, он не знал; однако гнушался заискивать перед нею.
— И впрямь прекрасное, сударыня, — согласился Бык Маллиган, наливая им в чашки молоко.
— Вы, сэр, отведайте, — сказала она.
Уступая ей, он сделал глоток.
— Если бы все мы могли питаться такой вот здоровой пищей, — объявил он звучно, — в этой стране не было бы столько гнилых зубов и гнилых кишок. А то живем в болоте, едим дешевую дрянь, а улицы вымощены навозом, пылью и чахоточными плевками.
— А вы, сэр, на доктора учитесь? — спросила старушка.
— Да, сударыня, — ответил Бык Маллиган.
Стивен слушал, храня презрительное молчание. Она покорно внимает зычному голосу своего костоправа и врачевателя, меня она знать не знает. Голосу, который отпустит ей грехи и помажет для погребения ее тело, кроме женских нечистых чресл{40}, сотворенное из плоти мужской не по подобию Божию, в добычу змею. И тому голосу, что сейчас заставляет ее умолкнуть, с удивлением озираясь.
— Вы понимаете, что он говорит? — осведомился у нее Стивен.
— Это вы по-французски, сэр? — спросила старушка Хейнса.
Хейнс с апломбом обратил к ней новую тираду, еще длинней.
— Это по-ирландски, — объяснил Бык Маллиган. — Вы гэльский знаете?
— Я так и думала по звуку, это ирландский, — сказала она. — А вы не с запада{41}, сэр?
— Я англичанин, — ответил Хейнс.
— Он англичанин, — повторил Бык Маллиган, — и он считает, в Ирландии надо говорить по-ирландски.
— Нет спору, надо, — сказала старушка, — мне и самой стыд, что не умею на нашем языке. А люди умные говорят, язык-то великий.
— Великий — это не то слово, — заявил Бык Маллиган. — Он абсолютно великолепен. Плесни нам еще чайку, Клинк. Не хотите ли чашечку, сударыня?
— Нет, сэр, спасибо, — отвечала старушка, повесив на руку бидон и собираясь идти.
Хейнс обратился к ней:
— А счет у вас есть? Маллиган, надо бы заплатить, верно?
Стивен снова наполнил чашки.
— Счет, сэр? — неуверенно переспросила она. — Это значит, семь дней по пинте по два пенса это семь раз по два это шиллинг два пенса да эти три дня по кварте по четыре пенса будет три кварты это выходит шиллинг да там один и два всего два и два, сэр.
Бык Маллиган вздохнул и, отправив в рот горбушку, густо намазанную маслом с обеих сторон, вытянул вперед ноги и начал рыться в карманах.
— Платить подобает с любезным видом, — сказал улыбаясь Хейнс.
Стивен налил третью чашку, слегка закрасив ложечкой чая густое, жирное молоко. Бык Маллиган выудил из кармана флорин и, повертев его в пальцах, воскликнул:
— О, чудо!
Он пододвинул флорин по столу к старушке, приговаривая:
— Радость моя, для тебя все, что имею, отдам.
Стивен вложил монету в ее нежадную руку.
— За нами еще два пенса, — заметил он.
— Это не к спеху, сэр, — уверяла она, убирая монету. — Совсем не к спеху. Всего вам доброго, сэр.
Поклонившись, она ушла, напутствуемая нежным речитативом Быка Маллигана:
Я бы с восторгом весь мир
К милым повергнул стопам.{42}
Он обернулся к Стивену и сказал:
— Серьезно, Дедал. Я совсем на мели. Беги в свою школьную шарашку да принеси оттуда малость деньжонок. Сегодня бардам положено пить и пировать. Ирландия ожидает{43}, что в этот день каждый выполнит свой долг.
— Что до меня, — заметил Хейнс, поднимаясь, — то я должен сегодня посетить вашу Национальную библиотеку.
— Сперва поплавать, — заявил Бык Маллиган.
Он обернулся к Стивену и самым учтивым тоном спросил:
— Не сегодня ли, Клинк, день твоего ежемесячного омовения?
И пояснил, обращаясь к Хейнсу:
— Оный нечистый бард имеет правило мыться один раз в месяц.
— Всю Ирландию омывает Гольфстрим, — промолвил Стивен, поливая хлеб струйкой меда.
Хейнс отозвался из угла, легким узлом повязывая шейный платок под открытым воротом спортивной рубашки:
— Я буду собирать ваши изречения, если вы позволите.
Обращено ко мне. Они моются, банятся, оттираются. Жагала сраму{44}. Совесть. А пятно{45} все на месте.
— Это отлично сказано, что треснувшее зеркало служанки — символ ирландского искусства.
Бык Маллиган, толкнув Стивена ногой под столом, задушевно пообещал:
— Погодите, Хейнс, вот вы еще послушаете его о Гамлете.
— Нет, я в самом деле намерен, — продолжал Хейнс, обращаясь к Стивену. — Я как раз думал на эту тему, когда пришло это ветхое создание.
— А я что-нибудь заработаю на этом? — спросил Стивен.
Хейнс рассмеялся и сказал, снимая мягкую серую шляпу с крюка, на котором была подвешена койка:
— Чего не знаю, того не знаю.
Неторопливо он направился к двери. Бык Маллиган перегнулся к Стивену и грубо, с нажимом прошипел:
— Не можешь без своих штучек. Для чего ты это ему?
— А что? — возразил Стивен. — Задача — раздобыть денег. У кого? У него или у молочницы. По-моему, орел или решка.
— Я про тебя ему уши прожужжал, — не отставал Бык Маллиган, — а тут извольте, ты со своим вшивым злопамятством да замогильными иезуитскими шуточками.
— У меня нет особой надежды, — заметил Стивен, — как на него, так и на нее.
Бык Маллиган трагически вздохнул и положил руку Стивену на плечо.
— Лишь на меня, Клинк, — произнес он.
И совсем другим голосом добавил:
— Честно признаться, я и сам считаю, ты прав. На хрена они, кроме этого, сдались. Чего ты их не морочишь, как я? Пошли они все к ляду. Надо выбираться из этого бардака.
Он встал, важно распустил пояс и совлек с себя свой халат, произнося отрешенным тоном:
— И был Маллиган разоблачен от одежд его.
Содержимое карманов он выложил на стол со словами:
— Вот тебе твой соплюшник.
И, надевая жесткий воротничок и строптивый галстук, стыдил их и укорял, а с ними и запутавшуюся часовую цепочку. Руки его, нырнув в чемодан, шарили там, покуда он требовал себе чистый носовой платок. Жагала сраму. Клянусь Богом, мы же обязаны держаться в образе. Желаю бордовые перчатки и зеленые башмаки. Противоречие. Я противоречу{46} себе? Ну что же, значит, я противоречу себе. Ветреник Малахия. Его говорливые руки метнули мягкий черный снаряд.
— И вот твоя шляпа, в стиле Латинского квартала.
Стивен поймал ее и надел на голову. Хейнс окликнул их от дверей:
— Друзья, вы двигаетесь?
— Я готов, — отозвался Бык Маллиган, идя к двери. — Пошли, Клинк. Кажется, ты уже все доел после нас.
Отрешенный и важный, проследовал он к порогу, не без прискорбия сообщая:
— И, пойдя вон, плюхнулся с горки{47}.
Стивен, взяв ясеневую тросточку, стоявшую у стены, тронулся за ним следом. Выйдя на лестницу, он притянул неподатливую стальную дверь и запер ее. Гигантский ключ сунул во внутренний карман.
У подножия лестницы Бык Маллиган спросил:
— А ты ключ взял?
— Да, он у меня, — отвечал Стивен, перегоняя их.
Он шел вперед. За спиной у себя он слышал, как Бык Маллиган сбивает тяжелым купальным полотенцем верхушки папоротников или трав.
— Кланяйтесь, сэр. Да как вы смеете, сэр.
Хейнс спросил:
— А вы платите аренду за башню?
— Двенадцать фунтов, — ответил Бык Маллиган.
— Военному министру, — добавил Стивен через плечо.
Они приостановились, покуда Хейнс разглядывал башню. Потом он заметил:
— Зимой унылое зрелище, надо думать. Как она называется, Мартелло?
— Их выстроили по указанию Билли Питта{48}, — сказал Бык Маллиган, — когда с моря угрожали французы. Но наша — это омфал.
— И какие же у вас идеи о Гамлете? — спросил у Стивена Хейнс.
— О нет! — воскликнул страдальчески Бык Маллиган. — Я этого не выдержу, я вам не Фома Аквинат, измысливший пятьдесят пять причин. Дайте мне сперва принять пару кружек.
Он обернулся к Стивену, аккуратно одергивая лимонный жилет:
— Тебе ж самому для такого надо не меньше трех, правда, Клинк?
— Это уж столько ждет, — ответил тот равнодушно, — может и еще подождать.
— Вы разжигаете мое любопытство, — любезно заметил Хейнс. — Тут какой-нибудь парадокс?
— Фу! — сказал Маллиган. — Мы уже переросли Уайльда и парадоксы. Все очень просто. Он с помощью алгебры доказывает, что внук Гамлета — дедушка Шекспира, а сам он призрак собственного отца.
— Как-как? — переспросил Хейнс, показывая было на Стивена. — Вот он сам?
Бык Маллиган накинул полотенце на шею наподобие столы патера и, корчась от смеха, шепнул на ухо Стивену:
— О, тень Клинка-старшего! Иафет в поисках отца{49}!
— Мы по утрам усталые, — сказал Стивен Хейнсу. — А это довольно долго рассказывать.
Бык Маллиган, снова зашагавший вперед, воздел руки к небу.
— Только священная кружка способна развязать Дедалу язык, — объявил он.
— Я хочу сказать, — Хейнс принялся объяснять Стивену на ходу, — эта башня и эти скалы мне чем-то напоминают Эльсинор. «Выступ утеса{50} грозного, нависшего над морем», не так ли?
Бык Маллиган на миг неожиданно обернулся к Стивену, но ничего не сказал. В этот сверкнувший безмолвный миг Стивен словно увидел свой облик, в пыльном дешевом трауре, рядом с их яркими одеяниями.
— Это удивительная история, — сказал Хейнс, опять останавливая их.
Глаза, светлые, как море под свежим ветром, еще светлей, твердые и сторожкие. Правитель морей, он смотрел на юг, через пустынный залив, где лишь маячил смутно на горизонте дымный плюмаж далекого пакетбота да парусник лавировал у банки Маглинс.
— Я где-то читал богословское истолкование, — произнес он в задумчивости. — Идея Отца и Сына. Сын, стремящийся к воссоединению с Отцом.
Бык Маллиган немедля изобразил ликующую физиономию с ухмылкою до ушей. Он поглядел на них, блаженно разинув красивый рот, и глаза его, в которых он тут же пригасил всякую мысль, моргали с полоумным весельем. Он помотал туда-сюда болтающейся башкой болванчика, тряся полями круглой панамы, и запел дурашливым, бездумно веселым голосом:
Я юноша странный, каких поискать,
Отец мой был птицей, еврейкою — мать.
С Иосифом-плотником жить я не стал,
Бродяжничал и на Голгофу попал.{51}
Он предостерегающе поднял палец:
А кто говорит, я не Бог, тем плутам
Винца, что творю из воды, я не дам.
Пусть пьют они воду, и тайна ясна,
Как снова я воду творю из вина.
Быстрым прощальным жестом он подергал за Стивенову тросточку и устремился вперед, к самому краю утеса, хлопая себя по бокам, как будто плавниками или крыльями, готовящимися взлететь, и продолжая свое пение:
Прощай же и речи мои запиши,
О том, что воскрес я, везде расскажи.
Мне плоть не помеха, коль скоро я Бог,
Лечу я на небо… Прощай же, дружок!
Выделывая антраша, он подвигался на их глазах к сорокафутовому провалу, махая крылоподобными руками, легко подскакивая, и шляпа ветреника колыхалась на свежем ветру, доносившем до них его отрывистые птичьи крики.
Хейнс, который посмеивался весьма сдержанно, идя рядом со Стивеном, заметил:
— Мне кажется, тут не стоит смеяться. Он сильно богохульствует. Впрочем, я лично не из верующих. С другой стороны, его веселье как-то придает всему безобидность, не правда ли? Как это у него называется? Иосиф-плотник?
— Баллада об Иисусе-шутнике, — буркнул Стивен.
— Так вы это раньше слышали? — спросил Хейнс.
— Каждый день три раза, после еды, — последовал сухой ответ.
— Но вы сами-то не из верующих? — продолжал расспрашивать Хейнс. — Я хочу сказать: верующих в узком смысле слова. Творение из ничего, чудеса, Бог как личность.
— Мне думается, у этого слова всего один смысл, — сказал Стивен.
Остановясь, Хейнс вынул серебряный портсигар с мерцающим зеленым камнем. Нажав на пружину крышки большим пальцем, он раскрыл его и протянул Стивену.
— Спасибо, — отозвался тот, беря сигарету.
Хейнс взял другую себе и снова защелкнул крышку. Спрятав обратно портсигар, он вынул из жилетного кармана никелированную трутницу, тем же манером раскрыл ее, прикурил и, заслонив язычок пламени ладонью, подставил Стивену.
— Да, конечно, — проговорил он, когда они пошли дальше. — Вы либо веруете, либо нет, верно? Лично я не мог бы переварить идею личного Бога. Надеюсь, вы ее не придерживаетесь?
— Вы видите во мне, — произнес Стивен мрачно и недовольно, — пример ужасающего вольнодумства.
Он шел, выжидая продолжения разговора, держа сбоку ясеневую тросточку. Ее кованый наконечник легко чертил по тропинке, поскрипывая у ног. Мой дружочек следом за мной, с тоненьким зовом: Стииииии-вии! Волнистая линия вдоль тропинки. Они пройдут по ней вечером, затемно возвращаясь. Он хочет ключ. Ключ мой, я плачу аренду. Но я ем хлеб его, что горестен устам{52}. Отдай и ключ. Все отдай. Он спросит про него. По глазам было видно.
— В конечном счете… — начал Хейнс.
Стивен обернулся и увидал, что холодный взгляд, смеривший его, был не таким уж недобрым.
— В конечном счете, мне кажется, вы способны достичь свободы. Похоже, что вы сами себе господин.
— Я слуга двух господ, — отвечал Стивен, — или, если хотите, госпож, англичанки и итальянки.
— Итальянки? — переспросил Хейнс.
Полоумная королева, старая и ревнивая. На колени передо мной.
— А некто третий, — продолжал Стивен, — желает, чтобы я был у него на побегушках.
— Итальянки? — спросил снова Хейнс. — Что это значит?
— Британской империи, — пояснил Стивен, покраснев, — и Римской святой соборной и апостольской церкви.
Прежде чем заговорить, Хейнс снял с нижней губы приставшие крошки табака.
— Вполне понимаю вас, — спокойно заметил он. — Я бы даже сказал, для ирландца естественно так думать. Мы в Англии сознаем, что обращались с вами несправедливо. Но повинна тут, видимо, история.
Гордые полновластные титулы прозвучали в памяти Стивена победным звоном медных колоколов: et unam sanctam catholicam et apostolicam ecclesiam[7], — неспешный рост, вызревание догматов и обрядов, как его собственных заветных мыслей, химия звезд. Апостольский символ{53} в мессе папы Марцеллия{54}, голоса сливаются в мощное утверждающее соло, и под их пение недреманный ангел церкви воинствующей обезоруживал ересиархов и грозил им. Орды ересей в скособоченных митрах разбегаются наутек: Фотий, орава зубоскалов, средь коих и Маллиган, Арий, воевавший всю жизнь против единосущия Сына Отцу, Валентин, что гнушался земным естеством Христа, и хитроумный ересиарх из Африки, Савеллий, по чьим утверждениям Отец Сам был собственным Сыном.{55} Слова, которые только что сказал Маллиган, зубоскаля над чужеземцем. Пустое зубоскальство. Неизбежная пустота ожидает их, всех, что ткут ветер{56}: угрозу, обезоруживанье и поражение несут им стройные боевые порядки ангелов церкви, воинство Михаила{57}, в пору раздоров всегда встающее на ее защиту с копьями и щитами.
Браво, бис! Продолжительные аплодисменты. Zut! Nom de Dieu![8]
— Я, разумеется, британец, — продолжал голос Хейнса, — и мыслю я соответственно. К тому же мне вовсе не хочется увидеть свою страну в руках немецких евреев. Боюсь, что сейчас это главная опасность для нашей нации.
Двое, наблюдая, стояли на краю обрыва — делец и лодочник.
— Плывет в Баллок.
Лодочник с неким пренебрежением кивнул на север залива.
— Там будет саженей пять{58}, — сказал он. — Туда его и вынесет после часу, когда прилив начнется. Нынче девятый день.
Про утопленника. Парус кружит по пустынной бухте, поджидая, когда вынырнет раздутый мешок и обернет к солнцу солью беленное вспученное лицо. А вот и я.
Извилистой тропкой они спустились к неширокому заливчику. Бык Маллиган стоял на камне без пиджака, отшпиленный галстук струился по ветру за плечом. Поблизости от него юноша, держась за выступ скалы, медленно по-лягушачьи разводил зелеными ногами в студенистой толще воды.
— А брат с тобой, Мэйлахи?
— Да нет, он в Уэстмите, у Бэннонов.
— Все еще? Мне Бэннон прислал открытку. Говорит, подцепил себе там одну молоденькую. Фотодевочка, он ее так зовет.
— Заснял, значит? С короткой выдержкой?
Бык Маллиган уселся снять башмаки. Из-за выступа скалы высунулось красное отдувающееся лицо. Пожилой мужчина вылез на камни, вода блестела на его лысине с седоватым венчиком, вода струилась по груди, по брюху, капала с черных мешковатых трусов.
Бык Маллиган посторонился, пропуская его, и, бросив взгляд на Хейнса и Стивена, ногтем большого пальца набожно перекрестил себе лоб, уста и грудную клетку.{59}
— А Сеймур опять в городе, — сказал юноша, ухватившись снова за выступ. — Медицину побоку, решил в армию.
— Да иди ты, — хмыкнул Бык Маллиган.
— На той неделе уже в казарму. А ты знаешь ту рыженькую из Карлайла, Лили?
— Знаю.
— Прошлый вечер на пирсе с ним обжималась. У папаши денег до черта.
— Может, она залетела?
— Это ты Сеймура спроси.
— Сеймур — кровопускающий офицер! — объявил Бык Маллиган.
Кивнув самому себе, он стянул с ног брюки, выпрямился и изрек избитую истину:
— Рыжие бабы блудливы, как козы.
Встревоженно оборвав, принялся щупать свои бока под вздувшейся от ветра рубашкой.
— У меня нет двенадцатого ребра{60}, — возопил он. — Я Uebermensch[9]. Беззубый Клинк и я, мы сверхчеловеки.
Он выпутался из рубашки и кинул ее к вороху остальной одежды.
— Здесь залезаешь, Мэйлахи?
— Ага. Дай-ка местечко на кровати.
Юноша в воде оттолкнулся назад и в два сильных, ровных гребка выплыл на середину заливчика. Хейнс с сигаретой присел на камень.
— А вы не будете? — спросил Бык Маллиган.
— Попозже, — отвечал Хейнс. — После завтрака не сразу.
Стивен повернулся идти.
— Я ухожу, Маллиган, — сказал он.
— А дай-ка тот ключ, Клинк, — сказал Бык Маллиган, — мою рубашку прижать.
Стивен протянул ему ключ. Бык Маллиган положил его на ворох одежды.
— И двухпенсовик на пинту. Кидай туда же.
Стивен кинул два пенса на мягкий ворох. Одеваются, раздеваются. Бык Маллиган, выпрямившись, сложив перед грудью руки, торжественно произнес:
— Крадущий у бедного дает взаймы Господу{61}. Так говорил Заратустра.
Жирное тело нырнуло в воду.
— Еще увидимся, — сказал Хейнс, повернувшись к уходящему Стивену и улыбаясь необузданности ирландцев.
Бычьих рогов, конских копыт и улыбки сакса.{62}
— В «Корабле»! — крикнул Бык Маллиган. — В полпервого.
— Ладно, — ответил Стивен.
Он шел по тропинке, что вилась вверх.
Liliata rutilantium.
Turma circumdet.
Iubilantium te virginum.
Седой нимб священника за скалой, куда тот скромно удалился для одевания. Сегодня я не буду здесь ночевать. Домой идти тоже не могу.
Зов, протяжный и мелодичный, донесся до него с моря. На повороте тропинки он помахал рукой. Голос донесся снова. Лоснящаяся темная голова, тюленья, далеко от берега, круглая.
Захватчик.
2. Нестор
— Кокрейн, ты скажи. Какой город послал за ним?{64}
— Тарент, сэр.
— Правильно. А потом?
— Потом было сражение, сэр.
— Правильно. А где?
Мальчуган с пустым выражением уставился в пустоту окна.
Басни дочерей памяти. Но ведь чем-то и не похоже на басни памяти. Тогда — фраза, сказанная в сердцах, шум Блейковых крыл избытка. Слышу, как рушатся пространства, обращаются в осколки стекло и камень, и время охвачено сине-багровым пламенем конца. Что же нам остается?{65}
— Я позабыл место, сэр. В 279 году до нашей эры.
— Аскулум, — бросил Стивен, глянув название и дату в книге кровоотметин.
— Да, сэр. И он сказал: еще одна такая победа — и мы погибли.
Вот эту фразу мир и запомнил. Утеха для скудоумных. Над усеянной телами равниной, опершись на копье, генерал обращается с холма к офицерам. Любой генерал к любым офицерам. А те внимают.
— Теперь ты, Армстронг, — сказал Стивен. — А каков был конец Пирра?
— Конец Пирра, сэр?
— Я знаю, сэр. Спросите меня, сэр, — вызвался Комин.
— Нет, ты обожди. Армстронг, ты что-нибудь знаешь о Пирре?
В ранце у Армстронга уютно притаился кулек с вялеными фигами. Время от времени он разминал их в ладонях и отправлял потихоньку в рот. Крошки, приставшие к кожице на губах. Подслащенное мальчишеское дыхание. Зажиточная семья, гордятся, что старший сын во флоте. Вико-роуд, Долки.
— О Пирре, сэр? Пирр — это пирс.
Все засмеялись. Визгливый, злорадный смех без веселья. Армстронг обвел взглядом класс, дурашливая ухмылка на профиле. Сейчас совсем разойдутся, знают, что мне их не приструнить, а плату их папаши внесли.
— Тогда объясни, — сказал Стивен, касаясь плеча мальчугана книжкой, — что это такое, пирс.
— Ну, пирс, сэр, — тянул Армстронг. — Такая штука над морем. Вроде как мост. В Кингстауне пирс, сэр.
Кое-кто засмеялся снова, без веселья, но со значением. Двое на задней парте начали перешептываться. Да. Они знали: никогда не изведав, никогда не были невинны. Все. Он с завистью оглядел их лица. Эдит, Этель, Герти, Лили. Похожи на этих: дыхание тоже подслащенное от чая с вареньем, браслеты звякают во время возни.
— Кингстаунский пирс, — повторил Стивен. — Да, несбывшийся мост.
Их взгляды смутились от его слов.
— Как это, сэр? — спросил Комин. — Мост, он же через реку.
Хейнсу в его цитатник. Не для этих ушей. Вечером, среди пьянки и пустословия, пронзить, словно пирс воду, ровную гладь его ума. А что в том? Шут при господском дворе, благоволимый и презираемый, добился от господина милостивой похвалы. Почему все они выбрали эту роль? Не только ведь ради ласки и поощрения. Для них тоже история — это сказка, давно навязшая в ушах, а своя страна — закладная лавка.{66}
Разве Пирр не пал в Аргосе{67} от руки старой ведьмы, а Юлия Цезаря не закололи кинжалом? Их уже не изгнать из памяти. Время поставило на них свою мету и заключило, сковав, в пространстве, что занимали уничтоженные ими бесчисленные возможности. Но были ль они возможны, если их так и не было? Или то лишь было возможным, что состоялось? Тките, ветра ткачи.{68}
— Сэр, а расскажите нам что-нибудь.
— Ага, сэр, про привидения.
— Где мы остановились тут? — спросил Стивен, открывая другую книгу.
— «Оставь рыданья»{69}, — сказал Комин.
— Ну давай, Толбот.
— А историю, сэр?
— Потом, — сказал Стивен. — Давай, Толбот.
Смуглый мальчуган раскрыл книгу и ловко приладил ее за укрытием своего ранца. Он начал читать стихотворение, запинаясь и часто подглядывая в текст:
Оставь рыданья, о пастух, оставь рыданья,
Ликид не умирал, напрасна скорбь твоя,
Хотя над ним волны сомкнулись очертанья…
Тогда это должно быть движением, актуализация возможного как такового. Фраза Аристотеля сложилась из бормотанья ученика и поплыла вдаль, в ученую тишину библиотеки Святой Женевьевы, где он читал, огражден от греховного Парижа, вечер за вечером{70}. Рядом хрупкий сиамец штудировал учебник стратегии. Вокруг меня насыщенные и насыщающиеся мозги — пришпиленные под лампочками, слабо подрагивающие щупиками, — а во тьме моего ума грузное подземное чудище, неповоротливое, боящееся света, шевелит драконовой чешуей. Мысль — это мысль о мысли. Безмятежная ясность. Душа — это неким образом все сущее: душа — форма форм{71}. Безмятежность нежданная, необъятная, лучащаяся: форма форм.
Толбот твердил:
И дивной властию того, кто шел по водам,
И дивной властию…
— Можешь перевернуть, — сказал Стивен безразлично. — Я ничего не вижу.
— Чего, сэр? — спросил простодушно Толбот, подаваясь вперед.
Его рука перевернула страницу. Он снова выпрямился и продолжал, как будто припомнив. О том, кто шел по водам. И здесь лежит его тень, на этих малодушных сердцах, и на сердце безбожника, на его устах, на моих. Она и на снедаемых любопытством лицах тех, что предложили ему динарий{72}. Кесарево кесарю, а Божие Богу. Долгий взгляд темных глаз, загадочные слова, что без конца будут ткаться на кроснах церкви. Да.
Отгадай загадку, будешь молодец:
Зернышки посеять мне велел отец.
Толбот закрыл книжку и сунул ее в ранец.
— Все уже? — спросил Стивен.
— Да, сэр. В десять хоккей, сэр.
— Короткий день, сэр. Четверг.
— А кто отгадает загадку? — спросил Стивен.
Они распихивали учебники, падали карандаши, шуршали страницы. Сгрудившись вместе, защелкивали и затягивали ранцы, разом весело тараторя:
— Загадку, сэр? Давайте я, сэр.
— Я, дайте я, сэр.
— Какую потрудней, сэр.
— Загадка такая, — сказал Стивен.
Кочет поет.
Чист небосвод.
Колокол в небе
Одиннадцать бьет.
Бедной душе на небеса
Час улетать настает.{73}
— Отгадайте, что это.
— Чего-чего, сэр?
— Еще разок, сэр. Мы не расслышали.
Глаза их расширились, когда он повторил строчки. Настала пауза, а потом Кокрейн попросил:
— Скажите отгадку, сэр. Мы сдаемся.
Стивен, чувствуя подкативший к горлу комок, ответил:
— Это лис хоронит свою бабку под остролистом.
Нервически рассмеявшись, он встал, и эхом ему нестройно раздались их возгласы разочарования.
В дверь стукнули клюшкой, и голос из коридора прокричал:
— Хоккей!
Они кинулись как оголтелые, боком выскакивая из-за парт, перемахивая через сиденья. Вмиг комната опустела, и из раздевалки послышался их гомон и грохот клюшек и башмаков.
Сарджент, единственный, кто остался, медленно подошел, протягивая раскрытую тетрадь. Его спутанные волосы и тощая шея выдавали явную неготовность, слабые глаза в запотевших очках глядели просяще. На блеклой бескровной щеке расплылось чернильное пятно в форме финика, еще свежее и влажное, как след слизня.
Он подал тетрадку. Наверху страницы было выведено: «Примеры». Дальше шли цифры вкривь и вкось, а внизу имелся корявый росчерк с загогулинами и с кляксой. Сирил Сарджент: личная подпись и печать.
— Мистер Дизи велел все снова переписать и показать вам, сэр.
Стивен потрогал края тетрадки. Что толку?
— Ты уже понял, как их решать? — спросил он.
— С одиннадцатого до пятнадцатого, — отвечал Сарджент. — Мистер Дизи сказал, надо было списать с доски, сэр.
— А сам теперь сможешь сделать?
— Нет, сэр.
Уродлив и бестолков: худая шея, спутанные волосы, пятно на щеке — след слизня. Но ведь какая-то любила его, выносила под сердцем, нянчила на руках. Если бы не она, мир в своей гонке давно подмял бы его, растоптал, словно бескостого слизня. А она любила его жидкую слабосильную кровь, взятую у нее самой. Значит, это и есть настоящее?{74} Единственно истинное в жизни? В святом своем рвении пламенный Колумбан{75} перешагнул через тело матери, простершейся перед ним. Ее не стало: дрожащий остов ветки, попаленной огнем, запах розового дерева и могильного тлена. Она спасла его, не дала растоптать и ушла, почти не коснувшись бытия. Бедная душа улетела на небеса — и на вересковой пустоши, под мерцающими звездами, лис, горящие беспощадные глаза, рыжим и хищным духом разит от шкуры, рыл землю, вслушивался, откидывал землю, вслушивался и рыл, рыл.
Сидя с ним рядом, Стивен решал задачу. Он с помощью алгебры доказывает, что призрак Шекспира — это дедушка Гамлета. Сарджент глядел искоса через съехавшие очки. Из раздевалки стук клюшек; с поля голоса и глухие удары по мячу.
Значки на странице изображали чопорный мавританский танец, маскарад букв в причудливых шляпах квадратов и кубов. Подача руки, поворот, поклон партнеру — вот так — бесовские измышленья мавров. И они уже покинули мир, Аверроэс и Моисей Маймонид, мужи, темные обличьем и обхожденьем, ловящие в свои глумливые зеркала смутную душу мира, и тьма в свете светит, и свет не объемлет ее.{76}
— Ну как, понял? Сможешь сам сделать следующий?
— Да, сэр.
Вялыми, неуверенными движениями пера Сарджент списал условие. То и дело медля в надежде помощи, рука его старательно выводила кривые значки, слабая краска стыда проступала сквозь блеклую кожу щек. Amor matris[10], родительный субъекта и объекта. Она вскормила его своей жидкой кровью и свернувшимся молоком, скрывала от чужих взоров его пеленки.
Я был как он, те же косые плечи, та же нескладность. Детство мое, сгорбясь подле меня. Ушло, и не коснуться его, пускай хоть раз, хоть слегка. Мое ушло, а его потаенно, как наши взгляды. Тайны, безмолвно застывшие в темных чертогах двух наших сердец: тайны, уставшие тиранствовать: тираны, мечтающие быть свергнутыми.
Пример был решен.
— Вот видишь, как просто, — сказал Стивен, вставая.
— Ага, сэр, спасибо, — ответил Сарджент.
Он промокнул страницу и отнес тетрадь к парте.
— Бери свою клюшку и ступай к ребятам, — сказал Стивен, направляясь к дверям следом за нескладной фигуркой.
— Ага, сэр.
В коридоре послышалось его имя, его окликали с поля:
— Сарджент!
— Беги, мистер Дизи тебя зовет, — поторопил Стивен.
Стоя на крыльце, он глядел, как пентюх поспешает на поле битвы, где голоса затеяли крикливую перебранку. Их разделили на команды, и мистер Дизи возвращался, шагая через метелки травы затянутыми в гетры ногами. Едва он дошел до школы, как снова заспорившие голоса позвали его назад. Он обернул к ним сердитые седые усы.
— Ну что еще? — прокричал он несколько раз, не слушая.
— Кокрейн и Холлидей в одной команде, сэр! — крикнул ему Стивен.
— Вы не обождете минутку у меня в кабинете, — попросил мистер Дизи, — пока я тут наведу порядок?
Он озабоченно зашагал по полю обратно, строго покрикивая своим старческим голосом:
— В чем дело? Что там еще?
Пронзительные их крики взметнулись разом со всех сторон от него; фигурки их обступили его кольцом, а слепящее солнце выбеливало мед его плохо выкрашенной головы.
Прокуренный застоялый дух царил в кабинете, вместе с запахом кожи вытертых тускло-желтых кресел. Как в первый день, когда мы с ним рядились тут. Как было вначале, так и ныне. Сбоку стоял подносик с монетами Стюарта{77}, жалкое сокровище ирландских болот: и присно. И в футляре для ложек, на выцветшем алом плюше, двенадцать апостолов{78}, проповедовавших всем языкам: и во веки веков.
Торопливые шаги по каменному крыльцу, в коридоре. Раздувая редкие свои усы, мистер Дизи остановился у стола.
— Сначала наши небольшие расчеты.
Он вынул из сюртука перетянутый кожаной ленточкой бумажник. Раскрыв его, извлек две банкноты, одну — из склеенных половинок, и бережно положил на стол.
— Два, — сказал он, вновь перетягивая и убирая бумажник.
Теперь в хранилище золотых запасов. Ладонь Стивена в неловкости блуждала по раковинам, лежавшим грудой в холодной каменной ступке: волнистые рожки, и каури, и багрянки, а эта вот закручена, как тюрбан эмира, а эта — гребешок святого Иакова. Добро старого пилигрима, мертвые сокровища, пустые ракушки.
Соверен, новенький и блестящий, упал на мягкий ворс скатерти.
— Три, — сказал мистер Дизи, вертя в руках свою маленькую копилку. — Очень удобная штучка. — Смотрите. Вот сюда соверены. Тут шиллинги, полукроны, шестипенсовики. А сюда — кроны. Смотрите.
Он высыпал на ладонь два шиллинга и две кроны.
— Три двенадцать, — сказал он. — По-моему, это правильно.
— Благодарю вас, сэр, — отвечал Стивен, с застенчивою поспешностью собирая деньги и пряча их в карман брюк.
— Не за что, — сказал мистер Дизи. — Вы это заработали.
Рука Стивена, освободившись, вернулась снова к пустым ракушкам. Тоже символы красоты и власти. Толика денег в моем кармане: символы, запятнанные алчностью и нищетой.
— Не надо их так носить, — предостерег мистер Дизи. — Где-нибудь вытащите и потеряете. Купите лучше такую же штуковину. Увидите, как это удобно.
Отвечай что-нибудь.
— У меня она часто будет пустовать.
Те же место и час, та же премудрость: и я тот же. Вот уже трижды. Три петли вокруг меня. Ладно. Я их могу разорвать в любой миг, если захочу.
— Потому что вы не откладываете. — Мистер Дизи поднял вверх палец. — Вы еще не знаете, что такое деньги. Деньги — это власть. Вот поживете с мое. Уж я-то знаю. Если бы молодость знала. Как это там у Шекспира? «Набей потуже кошелек».
— Яго, — пробормотал Стивен.
Он поднял взгляд от праздных ракушек к глазам старого джентльмена.
— Он знал, что такое деньги, — продолжал мистер Дизи, — он их наживал. Поэт, но в то же время и англичанин. А знаете, чем англичане гордятся? Какие самые гордые слова у англичанина?
Правитель морей. Холодные, как море, глаза смотрели на пустынную бухту — повинна история — на меня и мои слова, без ненависти.
— Что над его империей никогда не заходит солнце.
— Ха! — воскликнул мистер Дизи. — Это совсем не англичанин. Это сказал французский кельт{79}.
Он постукал своей копилкой о ноготь большого пальца.
— Я вам скажу, — объявил он торжественно, — чем он больше всего хвастает и гордится: «Я никому не должен».
Надо же, какой молодец.
— «Я никому не должен. Я за всю жизнь не занял ни у кого ни шиллинга». Вам понятно такое чувство? «У меня нет долгов». Понятно?
Маллигану девять фунтов, три пары носков, пару обуви, галстуки. Каррэну десять гиней. Макканну гинею. Фреду Райену два шиллинга. Темплу за два обеда. Расселу гинею, Казинсу десять шиллингов, Бобу Рейнольдсу полгинеи, Келеру три гинеи, миссис Маккернан за комнату, пять недель. Малая моя толика бессильна.{80}
— В данный момент нет, — ответил Стивен.
Мистер Дизи от души рассмеялся, пряча свою копилку.
— Я так и думал, — сказал он весело. — Но когда-нибудь вам придется к нему прийти. Мы народ щедрый, но справедливость тоже нужна.
— Я боюсь этих громких слов, — сказал Стивен, — они нам приносят столько несчастий.{81}
Мистер Дизи вперил суровый взгляд туда, где над камином пребывали дородные стати мужчины в клетчатом килте: Альберт Эдуард, принц Уэльский.
— Вы меня считаете старым замшелым тори, — молвил его задумчивый голос. — Со времен О’Коннелла я видел три поколения. Я помню голод. А вы знаете, что ложи оранжистов вели агитацию против унии за двадцать лет до того, как этим стал заниматься О’Коннелл, причем попы вашей церкви его клеймили как демагога? У вас, фениев, короткая память.{82}
Вечная, славная и благоговейная память. Алмазная ложа в Армахе великолепном, заваленная трупами папистов. При оружии, в масках, плантаторы хриплыми голосами дают присягу. Черный север и истинная голубая Библия. Берегись, стриженые.{83}
Стивен сделал легкое движение.
— В моих жилах тоже кровь бунтарей, — продолжал мистер Дизи. — По женской линии. Но прямой мой предок — сэр Джон Блэквуд{84}, который голосовал за Унию. Мы все ирландцы, все королевичи.{85}
— Увы, — сказал Стивен.
— Per vias rectas[11]{86}, — твердо произнес мистер Дизи. — Это его девиз. Он голосовал за Унию и ради этого натянул ботфорты и поскакал в Дублин из Нижнего Ардса.
Трала-лала, трала-лала,
На Дублин путь кремнист.
Деревенщина-сквайр в седле, лоснящиеся ботфорты. Славный денек, сэр Джон. Славный денек, ваша честь. День-денек… День-денек… Ботфорты болтаются, трусят в Дублин. Трала-ла-ла, трала-лала, трусят.
— Кстати, это напомнило мне, — сказал мистер Дизи. — Вы бы могли оказать мне услугу через ваши литературные знакомства. У меня тут письмо в газету. Вы не присядете на минутку, я бы допечатал конец?
Он подошел к письменному столу у окна, подвинул дважды свой стул и перечел несколько слов с листа, заправленного в пишущую машинку.
— Присаживайтесь. Прошу меня извинить, — сказал он через плечо. — Законы здравого смысла. Одну минутку.
Вглядываясь из-под косматых бровей в черновик возле своего локтя и бормоча про себя, он принялся тукать по тугим клавишам машинки, медленно, иногда отдуваясь, когда приходилось возвращать валик, чтобы стереть опечатку.
Стивен бесшумно уселся в присутствии августейшей особы. Развешанные по стенам в рамках, почтительно застыли изображенья канувших в Лету лошадей, уставив кверху кроткие морды: Отпор лорда Гастингса, Выстрел герцога Вестминстерского, Цейлон герцога Бофора, взявший Парижский приз в 1866 году. На седлах — легкие жокеи в чутком ожиданье сигнала. Он следил за их состязанием, поставив на королевские цвета, и сливал свои крики с криками канувших в Лету толп.
— Точка, — дал указание клавишам мистер Дизи. — Однако скорейшее разрешение этого важного вопроса…
Куда Крэнли меня привел, чтобы разом разбогатеть; таскались за его фаворитами средь грязью заляпанных бреков, орущих букмекеров у стоек, трактирной вони, месива под ногами. Один к одному на Честного Мятежника, на остальных десять к одному! Мимо жуликов, мимо игроков в кости спешили мы вслед за копытами, картузами и камзолами, и мимо мяснолицей зазнобы мясника, жадно всосавшейся в апельсин.{87}
Пронзительные крики донеслись с поля и трель свистка.
Еще гол. Я среди них, в свалке их борющихся тел, на турнире жизни. Ты хочешь сказать, тот маменькин сынок, заморыш со слегка осовелым видом? Турниры. Время при ударе дает отдачу, за удар ударом. Турниры, грязь и рев битв, застывшая предсмертная блевотина убитых, вопль копий, наживленных кровавыми человечьими кишками.
— Готово, — произнес мистер Дизи, вставая с места.
Он подошел к столу, скрепляя вместе свои листки. Стивен тоже поднялся.
— Я тут все выразил в двух словах, — сказал мистер Дизи. — Это насчет эпидемии ящура. Взгляните бегло, пожалуйста. Вопрос бесспорный.
Позволю себе вторгнуться на ваши уважаемые столбцы. Пресловутая политика невмешательства, которая столь часто в нашей истории. Наша скототорговля. Судьба всех наших старинных промыслов. Ливерпульская клика, похоронившая проект Голуэйского порта.{88} Европейские конфликты. Перевозки зерна через узкие проливы. Завидная невозмутимость ведомства земледелия. Не грех вспомнить классиков. Кассандра. От женщины, не блиставшей добродетелью{89}. Перейдем к сути дела.
— Я выражаюсь напрямик, вы согласны? — спросил мистер Дизи у читавшего Стивена.
Эпидемия ящура. Известен как препарат Коха. Сыворотка и вирус. Процент вакцинированных лошадей. Эпизоотии. Императорские конюшни в Мюрцштеге, Нижняя Австрия. Квалифицированные ветеринары. Мистер Генри Блэквуд Прайс. Любезное предложение беспристрастной проверки. Законы здравого смысла. Вопрос чрезвычайно важен. Взять быка за рога в прямом и переносном смысле. Позвольте поблагодарить за предоставленную возможность.
— Я хочу, чтобы это напечатали и прочли, — сказал мистер Дизи. — Вот увидите, при следующей же вспышке они наложат эмбарго на ирландский скот. А болезнь излечима. И ее лечат. Как пишет мне родственник, Блэквуд Прайс, в Австрии специалисты научились бороться с ней и надежно вылечивают. Они предлагают приехать к нам. Я пробую найти ходы в ведомстве. Сейчас попытаюсь привлечь газеты. Но всюду столько препятствий… столько интриг… закулисных происков, что…
Подняв указательный палец, он, прежде чем продолжать, погрозил им стариковато в воздухе.
— Помяните мои слова, мистер Дедал, — сказал он. — Англия в когтях у евреев. Финансы, пресса: на всех самых высоких постах. А это признак упадка нации. Всюду, где они скапливаются, они высасывают из нации соки. Я это наблюдаю не первый год. Ясно как Божий день, еврейские торгаши уже ведут свою разрушительную работу. Старая Англия умирает. Он быстро отошел в сторону, и глаза его засветились голубизной, оказавшись в столбе солнечного света. Он оглянулся по сторонам.
— Умирает, — повторил он, — если уже не умерла.
И крики шлюх глухой порой,
Британия, ткут саван твой.{90}
Глаза его, расширенные представшим видением, смотрели сурово сквозь солнечный столб, в котором он еще оставался.
— Но торгаш, — сказал Стивен, — это тот, кто дешево покупает и дорого продает, будь он еврей или не еврей, разве нет?
— Они согрешили против света, — внушительно произнес мистер Дизи. — У них в глазах тьма. Вот потому им и суждено быть вечными скитальцами по сей день.
На ступенях парижской биржи златокожие люди показывают курс на пальцах с драгоценными перстнями. Гусиный гогот. Развязно и шумно толпятся в храме{91}, под неуклюжими цилиндрами зреют замыслы и аферы. Все не их: и одежда, и речь, и жесты. Их выпуклые медлительные глаза противоречили их словам, а жесты были пылки, но незлобивы, хотя они знали об окружающей вражде и знали, что их старания тщетны. Тщетно богатеть, запасать. Время размечет все. Богатство, запасенное у дороги, его разграбят и пустят по рукам. Глаза их знали годы скитаний и знали, смиренные, о бесчестье их крови.
— А кто нет? — спросил Стивен.
— Что вы хотите сказать? — не понял мистер Дизи.
Он сделал шаг вперед и остановился у стола, челюсть косо отвисла в недоумении. И это мудрая старость? Он ждет, пока я ему скажу.
— История, — произнес Стивен, — это кошмар, от которого я пытаюсь проснуться.{92}
На поле снова крики мальчишек. Трель свистка: гол. А вдруг этот кошмар задаст тебе пинка сзади?
— Пути Господни неисповедимы, — сказал мистер Дизи. — Вся история движется к единой великой цели, явлению Бога.
Стивен, ткнув пальцем в окошко, проговорил:
— Вот Бог.
Ур-ра! Эх! Фью-фьюйть!
— Как это? — переспросил мистер Дизи.
— Крик на улице{93}, — отвечал Стивен, пожав плечами.
Мистер Дизи опустил взгляд и некоторое время подержал пальцами переносицу. Потом поднял взгляд и переносицу отпустил.
— Я счастливей вас, — сказал он. — Мы совершили много ошибок, много грехов. Женщина принесла грех в мир. Из-за женщины, не блиставшей добродетелью, Елены, сбежавшей от Менелая, греки десять лет осаждали Трою. Неверная жена впервые привела чужеземцев на наши берега, жена Макморро и ее любовник О’Рурк, принц Брефни. И Парнелла{94} погубила женщина. Много ошибок, много неудач, но только не главный грех. Сейчас, на склоне дней своих, я еще борец. И я буду бороться за правое дело до конца.{95}
Право свое, волю свою
Ольстер добудет в бою.{96}
Стивен поднял руку с листками.
— Так, значит, сэр… — начал он.
— Сдается мне, — сказал мистер Дизи, — что вы не слишком задержитесь на этой работе. Вы не родились учителем. Хотя, возможно, я ошибаюсь.
— Скорее я ученик, — сказал Стивен.
А чему тебе тут учиться?
Мистер Дизи покачал головой.
— Как знать? Ученик должен быть смиренным. Но жизнь — великий учитель.
Стивен опять зашуршал листками.
— Так насчет этого… — начал он.
— Да-да, — сказал мистер Дизи. — Я дал вам два экземпляра. Желательно, чтобы напечатали сразу.
«Телеграф». «Айриш Хомстед».
— Я попробую, — сказал Стивен, — и завтра вам сообщу. Я немного знаком с двумя редакторами.
— Вот и хорошо, — живо откликнулся мистер Дизи. — Вчера вечером я написал письмо мистеру Филду, Ч. П.[12]. Сегодня в гостинице «Городской герб» собрание Ассоциации скотопромышленников. Я его попросил огласить мое письмо в этом собрании. А вы попробуйте через ваши газеты. Это какие?
— «Ивнинг телеграф»…
— Вот и хорошо, — повторил мистер Дизи. — Не будем же терять времени. Мне еще надо написать ответ тому родственнику.
— Всего доброго, — сказал Стивен, пряча листки в карман. — Благодарю вас.
— Не за что, — отозвался мистер Дизи, принимаясь рыться в бумагах у себя на столе. — Я, хоть и стар, сам люблю скрестить с вами копья.
— Всего доброго, сэр, — повторил Стивен, кланяясь его склоненной спине.
Он вышел на крыльцо через открытые двери и зашагал под деревьями по гравийной дорожке, слыша звонкие голоса и треск клюшек. Львы покойно дремали на постаментах, когда он проходил мимо через ворота, беззубые чудища. Что ж, помогу ему в его баталии. Маллиган даст мне новое прозвище: быколюбивый бард.
— Мистер Дедал!
Нагоняет меня. Надеюсь, не с новым письмом.
— Одну минутку!
— Да, сэр, — отозвался Стивен, поворачивая обратно к воротам.
Мистер Дизи остановился, запыхавшись, дыша прерывисто и тяжело.
— Я только хотел добавить, — проговорил он. — Утверждают, что Ирландия, к своей чести, это единственная страна, где никогда не преследовали евреев. Вы это знаете? Нет. А вы знаете почему?{97}
Лицо его сурово нахмурилось от яркого света.
— Почему же, сэр? — спросил Стивен, пряча улыбку.
— Потому что их сюда никогда не пускали, — торжественно объявил мистер Дизи.
Ком смеха и кашля вылетел у него из горла, потянув за собой трескучую цепь мокроты. Он быстро повернул назад, кашляя и смеясь, размахивая руками над головой.
— Их никогда сюда не пускали! — еще раз прокричал он сквозь смех, топая по гравию дорожки затянутыми в гетры ногами. — Вот почему.
Сквозь ажур листьев солнце рассыпало на его велемудрые плечи пляшущие золотые звездочки и монетки.
3. Протей
Неотменимая модальность зримого. Хотя бы это, если не больше, говорят моей мысли мои глаза. Я здесь, чтобы прочесть отметы сути вещей: всех этих водорослей, мальков, подступающего прилива, того вон ржавого сапога. Сопливо-зеленый, серебряно-синий, ржавый: цветные отметы. Пределы прозрачности. Но он добавляет: в телах. Значит, то, что тела, он усвоил раньше, чем что цветные. Как? А стукнувшись башкой о них, как еще. Осторожно. Он лысый был и миллионер, maestro di color che sanno[13]. Предел прозрачного в. Почему в? Прозрачное, непрозрачное. Куда пролезет вся пятерня, это ворота, куда нет — дверь. Закрой глаза и смотри.{99}
Стивен, закрыв глаза, прислушался, как хрустят хрупкие ракушки и водоросли у него под ногами. Так или иначе, ты сквозь это идешь. Иду, шажок за шажком. За малый шажок времени сквозь малый шажок пространства. Пять, шесть: это nacheinander[14]. Совершенно верно, и это — неотменимая модальность слышимого. Открой глаза. Нет. Господи! Если я свалюсь с утеса грозного, нависшего над морем, свалюсь неотменимо сквозь nebeneinander[15].{100} Отлично передвигаюсь в темноте. На боку ясеневая шпага. Постукивай ею: они так делают. Ноги мои в его башмаках и его штанинах, nebeneinander. Звук твердый: выковано молотом демиурга Лоса{101}. Не в вечность ли я иду по берегу Сэндимаунта?{102} Хруп-крак-скрип-скрип. Ракушки, деньги туземцев. Магистер Дизи в них дока.
Не придешь ли в Сэндимаунт,
Дороти-кобылка?
Смотри, вырисовывается ритм. Полный четырехстопник, шаги ямбов. Нет, галоп: роти кобылка.
Теперь открой глаза. Открываю. Постой. А вдруг все исчезло за это время? Вдруг я открою и окажусь навеки в черноте непрозрачного. Дудки! Умею видеть — буду видеть.
Что ж, смотри. Было на месте и без тебя: и пребудет, ныне и присно и во веки веков.
Они осторожно спустились по ступеням с Лихи-террас, Frauenzimmer[16]; и по отлогому берегу косолапили вяло, в илистом увязая песке. Как я, как Элджи, стремятся к нашей могучей матери. У номера первого шверно{103} болталась акушерская сумка, другая тыкала в песок большим зонтиком. На денек выбрались из слободки. Миссис Флоренс Маккейб, вдовица покойного Пэтка Маккейба с Брайд-стрит, горько оплакиваемого. Одна из ее товарок выволокла меня, скулящего, в жизнь. Творение из ничего. Что у нее в сумке? Выкидыш с обрывком пуповины, закутанный в рыжий лоскут. Пуповины всех идут в прошлое, единым проводом связуют-перевивают всю плоть. Вот почему монахи-мистики.{104} Будете ли как боги?{105} Всмотритесь в свои омфалы. Алло. Клинк на проводе. Соедините с Эдемом. Алеф, альфа: ноль, ноль, единица.{106}
Супруга и сподручница Адама Кадмона: Хева, обнаженная Ева.{107} У нее не было пупка. Всмотрись. Живот без изъяна, пергаменом крытый крупный круглится щит, нет, ворох белой пшеницы, восточной и бессмертной, сущей от века и до века. Лоно греха.{108}
В лоне греховной тьмы и я был сотворен, не рожден.{109} Ими, мужчиной с моим голосом, с моими глазами и женщиной-призраком с дыханием тлена. Они сливались и разделялись, творя волю сочетателя. Прежде начала времен Он возжелал меня и теперь уж не может пожелать, чтобы меня не бывало. С ним lex eterna[17]. Так это и есть божественная сущность, в которой Отец и Сын единосущны? Где-то он, славный бедняга Арий, чтобы с этим поспорить? Всю жизнь провоевал против единосверхвеликоеврейскотрахбабахсущия. Злосчастный ересиарх. Испустил дух в греческом нужнике — эвтанасия. В митре с самоцветами, с епископским посохом, остался сидеть на троне, вдовец вдовой епархии, с задранным омофором и замаранной задницей.{110}
Ветерки носились вокруг, пощипывая кожу преизрядно.{111} Вот они мчатся, волны. Храпящие морские кони, пенноуздые, белогривые скакуны Мананаана.{112}
Не забыть про его письмо в газету. А после? В «Корабль», в полпервого. И кстати, будь с деньгами поаккуратней, как примерный юный кретин. Да, надо бы.
Шаги его замедлились. Здесь. Идти к тете Сэре или нет? Глас моего единосущного отца. Тебе не попадался брат твой, художник Стивен? Нет? А ты не думаешь, что он у своей тетушки Салли на Страсбург-террас? Не мог, что ли, залететь повыше? А-а-а скажи-ка нам, Стивен, как там дядюшка Сай? Это слезы божьи, моя родня по жене! Детки на сеновале. Пьяненький счетоводишка и его братец-трубач. Достопочтенные гондольеры{113}. А косоглазый Уолтер папашу величает не иначе как сэром. Да, сэр. Нет, сэр. Иисус прослезился{114} — и не диво, ей-ей.{115}
Я дергаю простуженный колокольчик их домика с закрытыми ставнями — и жду. Они опасаются кредиторов, выглядывают из-за угла иль выступа стены.{116}
— Это Стивен, сэр.
— Впускай его. Впускай Стивена.
Отодвигают засов, Уолтер меня приветствует:
— А мы тебя за кого-то приняли.
На обширной постели дядюшка Ричи, о подушках и одеяле, простирает дюжее предплечье над холмами колен. Чистогруд. Омыл верхний пай.
— День добрый, племянничек.
Откладывает дощечку, на которой составляет счета своих издержек, для глаз мистера Недотеппи и мистера Тристрама Тэнди{117}, сочиняет иски и соглашения, пишет повестки Duces Tecum[18]. Над лысиной, в рамке мореного дуба, «Requiescat»[19] Уайльда.{118} Обманчивый свист его заставляет Уолтера вернуться.
— Да, сэр?
— Бражки Ричи и Стивену, скажи матери. Она где?
— Купает Крисси, сэр.
Та любит с папочкой поваляться. Папочкина крошка-резвушка.
— Нет, дядя Ричи…
— Зови просто Ричи. К чертям сельтерскую. От нее тупеешь. Вуиски!
— Нет, дядя Ричи, правда…
— Да садись, черт дери, не то я сам тебя с ног сшибу.
Уолтер тщетно косит глазами в поисках стула.
— Ему не на что сесть, сэр.
— Ему некуда свою опустить, болван. Тащи сюда чиппендейловское кресло. Хочешь перекусить? И брось тут свои ужимки. Поджарить ломоть сала с селедкой? Точно нет? Тем лучше. В доме шаром покати, одни пилюли от поясницы.
Насвистывает из aria di sortita[21] Феррандо. Грандиознейший номер, Стивен, во всей опере. Слушай.
Вновь раздается его звучный свист с мелодичными переходами, шумно вырывается воздух, могучие кулаки отбивают такт по ватным коленям.
Этот ветер мягче.
Распад в домах: у меня, у него, у всех. В Клонгоузе ты сочинял дворянским сынкам,{120} что у тебя один дядя судья, а другой — генерал. Оставь их, Стивен. Не здесь красота. И не в стоячем болоте библиотеки Марша, где ты читал пожелтевшие пророчества аббата Иоахима{121}.{122} Для кого? Стоглавая чернь на паперти. Возненавидевший род свой{123} бежал от них в чащу безумия, его грива пенилась под луной, глаза сверкали, как звезды. Гуигнгнм с конскими ноздрями. Длинные лошадиные лица. Темпл, Бык Маллиган, Кемпбелл-Лис, Остроскулый.{124} Отче аббат, неистовый настоятель, что за обида так разожгла им головы? Пафф! Descende, calve, ut ne nimium decalveris[22]. С венчиком седовласым на главе обреченной карам вижу его себя ковыляющим вниз на солею (descende), сжимающим дароносицу, василискоглазым.{125} Слезай, лысая башка! У рогов жертвенника хор эхом повторяет угрозу, гнусавую латынь попов-лицемеров, грузно шлепающих в своих сутанах, отонзуренных, умащенных и холощеных, тучных от тучной пшеницы.{126}
А может быть, вот в эту минуту священник где-то рядом возносит дары. Динь-динь! А через две улицы другой запирает их в дарохранительницу. Дон-дон! А третий в часовне Богородицы заправляется всем причастием в одиночку. Динь-динь! Вниз, вверх, вперед, назад. Досточтимый Оккам думал об этом, непобедимый доктор.{127} Английским хмурым утром чертячья ипостась щекотала ему мозги. Когда он опускал свою гостию и становился на колени он слышал как второй звонок его колокольчика сливается с первым звонком в трансепте (он поднимает свой), а поднимаясь, слышал (теперь я поднимаю) как оба колокольчика (он становится на колени) звенят дифтонгом.
Кузен Стивен{128}, вам никогда не бывать святым. Остров святых.{129} Ведь ты был прямо по уши в святости, а? Молился Пресвятой Деве, чтобы нос был не такой красный. Молился дьяволу на Серпентайн-авеню, чтобы дородная вдова впереди еще повыше задрала бы юбки из-за луж. О si, certo![23] Продай за это душу, продай, за крашеные тряпки, подоткнутые бабенкой. И еще мне порасскажи, еще! На верхней площадке трамвая в Хоуте один вопил в дождь: голые бабы! Что скажешь про это, а?
Про что про это? А для чего еще их выдумали?
А не набирал что ни вечер по семи книг, прочесть из каждой по две страницы? Я был молод. Раскланивался сам с собой в зеркале, пресерьезно выходил на аплодисменты, поразительное лицо. Ура отпетому идиоту! Урря! Никто не видел — никому не рассказывай. Собирался написать книги, озаглавив их буквами. А вы прочли его «Ф»? Конечно, но я предпочитаю «К». А как изумительна «У». О да, «У»! Припомни свои эпифании{130} на зеленых овальных листах, глубочайше глубокие, копии разослать в случае твоей кончины во все великие библиотеки, включая Александрийскую. Кому-то предстояло их там прочесть через тысячи лет, через махаманвантару{131}. Как Пико делла Мирандола{132}. Ага, совсем как кит.{133} Читая одну за одной{134} страницы одинокого однодума кого уж нет не одну сотню лет будто сливаешься заодно с тем одиночкой который как-то однажды…
Зернистый песок исчез у него из-под ног. Ботинки снова ступали по склизким скрипучим стеблям, острым раковинам, визгливой гальке, что по несметной гальке шелестит{135}, по дереву, источенному червями, обломкам Армады{136}. Топкие окошки песка коварно подстерегали его подошвы, смердя сточными водами. Он осторожно обходил их. Пивная бутылка торчала по пояс в вязком песочном тесте. Часовой: остров смертельной жажды{137}. Поломанные обручи у самой воды, на песке хитрая путаница почернелых сетей, подальше задние двери с каракулями мелом и выше по берегу веревка с двумя распятыми на ней рубахами. Рингсенд: вигвамы бронзовых шкиперов и рулевых. Раковины людей.
Он остановился. Прошел уже поворот к тете Сэре. Так что, не иду туда? Похоже, нет. Кругом ни души. Он повернул на северо-восток и через более твердую полосу песка направился в сторону Голубятни{138}.
— Qui vous a mis dans cette fichue position?
— C’est le pigeon, Joseph[24].{139}
Патрис, отпущенный на побывку, лакал теплое молоко со мной в баре Макмагона. Сын дикого гуся{140}, Кевина Игена Парижского. Отец мой был птицей, он лакал lait chaud[25] розовым молодым языком, пухлая мордочка, как у кролика. Лакай, lapin[26]. Надеется выиграть в gros lots[27]. О женской природе он читал у Мишле{141}. Но он мне должен прислать «La Vie de Jésus»[28] мсье Лео Таксиля. Одолжил какому-то другу. — C’est tordant, vous savez. Moi, je suis socialiste. Je ne crois pas en l’existence de Dieu. Faut pas le dire à mon père.
— Il croit?
— Mon père, oui.
Schluss[29]. Лакает.
Моя шляпа в стиле Латинского квартала. Клянусь Богом, мы же должны держаться в образе. Желаю бордовые перчатки. А ты ведь учился, верно? Чему только, ради всех чертей? Ну как же: эфхабе. Физика-химия-биология. А-а. Съедал на грош mou en civet[30], мяса из котлов фараоновых{142}, втиснувшись между рыгающими извозчиками. Скажи этак непринужденно: когда я был в Париже, знаете, Буль-Миш{143}, я там имел привычку. Да, привычку носить с собой старые билеты, чтобы представить алиби, если обвинят в каком-нибудь убийстве. Правосудие. В ночь на семнадцатое февраля 1904 года арестованного видели двое свидетелей. Это сделал другой: другой я.{144} Шляпа, галстук, пальто, нос.{145} Lui, c’est moi[31]. Похоже, что ты не скучал там.
Гордо вышагивая. А чьей походке ты пробовал подражать? Забыл: кто-то там обездоленный.{146} В руках перевод от матери, восемь шиллингов, и перед самым носом швейцар захлопывает дверь почты. Зубы ломит от голода. Encore deux minutes[32]. Посмотрите на часы. Мне нужно получить. Fermé[33]. Наемный пес! Ахнуть в него из дробовика, разнести в кровавые клочья, по всем стенкам человечьи клочья медные пуговицы. Клочья фррр фррр щелк — все на место. Не ушиблись? О нет, все в порядке. Рукопожатие. Вы поняли, о чем я? О, все в порядке. Пожапожатие. О, все в полном порядке.
Ты собирался творить чудеса, да? В Европу миссионером, по стопам пламенного Колумбана. На небе Фиакр и Скот{147} даже из кружек пролили, громопокатываясь с латиносмеху на своих табуретках: Euge! Euge![34] Нарочно коверкая английский, сам тащил чемодан, носильщик три пенса, по скользкому причалу в Ньюхейвене. Comment?[35] Привез знатные трофеи: «Le Tutu»[36], пять истрепанных номеров «Pantalon Blanc et Culotte Rouge»[37], голубая французская телеграмма, показать как курьез:
— Нать умирает возвращайся отец.
Тетка считает, ты убил свою мать. Поэтому запретила бы.
За тетку Маллигана бокал
Мы выпьем дружно до дна.
Она приличья свято блюдет
В семье у Ханнигана.{148}
Ноги его зашагали в неожиданном гордом ритме по песчаным ложбинкам, вдоль южной стены из валунов. Он гордо глядел на них, мамонтовы черепа тесаного камня. Золотистый свет на море, на валунах, на песке. Там солнце, гибкие деревца, лимонные домики.
Париж просыпается{149}, поеживаясь, резкий свет солнца заливает его лимонные улицы. Дух теплых хлебцев и лягушино-зеленого абсента, фимиамы парижской заутрени, ласкают воздух. Проказник встает с постели жены любовника своей жены, хлопочет хозяйка в платочке, в руках у ней — блюдце с уксусной кислотой. У Родо Ивонна и Мадлен подновляют свои помятые прелести, сокрушая золотыми зубами chaussons[38], рты у них желтые от pus[39] из flan breton[40]. Мелькают мимо лица парижских Парисов, их угодников, которым на славу угодили, завитых конкистадоров.
Полуденная дрема. В пальцах, черных от типографской краски, Кевин Иген катает начиненные порохом сигареты, потягивая зеленое зелье, как Патрис белое. Кругом нас обжоры яро запихивают себе в глотки наперченные бобы. Un demi setier![41] Струя кофейного пара над блестящим котлом. По его знаку она подходит ко мне. Il est irlandais. Hollandais? Non fromage. Deux irlandais, nous, Irlande, vous savez? Ah, oui![42] Она решила, вы хотите голландского сыру. На послетрапезное, слышали это слово? Послетрапезное. Я знал одного малого в Барселоне, такой, со странностями, он всегда это называл послетрапезным. Ну что же, slainte![43] Над мраморными столиками смешенье хмельных дыханий, урчащих рыл. Его дыхание нависает над нашими тарелками в пятнах соуса, меж губ зеленые следы абсента. Об Ирландии, о Далькассиях, о надеждах и заговорах, теперь об Артуре Гриффите. Чтобы и я с ним впрягся в одно ярмо, наши преступления — наше общее дело. Вы сын своего отца. Я узнаю голос. Испанские кисти на его бумазейной рубахе в кроваво-красных цветах трепещут от его тайн. Мсье Дрюмон, знаменитый журналист, знаете, как он назвал королеву Викторию? Старая желтозубая ведьма. Vieille ogresse с dents jaunes[44]. Мод Гонн, изумительная красавица, «La Patrie»[45], мсье Мильвуа, Феликс Фор, знаете, как он умер?{150} Эти сластолюбцы. Фрекен, bonne à tout faire[46], растирает мужскую наготу в бане в Упсале. Moi faire, говорит. Tous les messieurs[47]. Только не этому мсье, я говорю. Этакий распутный обычай. Баня дело интимное. Я даже брату бы не позволил, родному брату, это сущий разврат. Зеленые глаза, вижу вас. Чую абсент. Развратные люди.{151}
Голубым смертоносным огоньком разгорается фитиль меж ладоней. Рыхлые волокна табака занимаются; пламя и едкий дым освещают наш угол. Грубые скулы под его фуражкой ольстерского боевика{152}. Как бежал главный центр{153}, подлинная история. Переоделся новобрачной, представляете, фата, флердоранж, и укатил по дороге на Малахайд. Именно так, клянусь. Об ушедших вождях{154}, о тех, кого предали, о безумных побегах. Переодетые, пойманные, сгинувшие — их больше нет.
Отвергнутый влюбленный. В ту пору, надо вам сказать, я был этакий деревенский здоровяк, как-нибудь покажу карточку. Клянусь, был таким. Влюбленный, ради ее любви он прокрался с полковником Ричардом Берком, таном своего клана, к стенам Клеркенуэллской тюрьмы{155} и сквозь туман видел, припав к земле, как пламя мщения швырнуло их вверх. Обращаются в осколки стекло и камень. В веселом городке Париже скрывается он, Иген Парижский, и никто не разыскивает его, кроме меня. Его дневные пристанища, обшарпанная печатня, его три трактирчика да логово на Монмартре, где коротает он недолгие ночные часы, на рю де ла Гутт-д’Ор, дорогое убранство по стенам — засиженные мухами лица ушедших.{156} Без любви, без родины, без жены. А она себе поживает тепло и мило без своего изгнанника, эта мадам на рю Жи-ле-Кер, с канарейкой и двумя франтами-постояльцами. Щечки с пушком, полосатая юбка, игривость, как у молоденькой. Отвергнутый и неунывающий. Скажите Пэту, вы меня видели, хорошо? Я как-то пробовал приискать ему, бедняге, работу. Mon fils[48], солдат Франции. Я его учил петь «Ребята в Килкенни лихие удальцы». Знаете эту старую песню? Я научил ей Патриса. Старый Килкенни: святой Канис, замок Стронгбоу на Норе.{157} А мотив такой: э-эй. За руку Нэппер Тэнди взял меня.{158}
Э-эй, ребята
В Килкенни…
Слабая высохшая рука на моей руке. Они забыли Кевина Игена, но не он их. Воспомню тебя, о Сионе.{159}
Он подошел ближе к морю, сырой песок облепил подошвы. Свежий ветер приветно пахнул в лицо, буйный ветер, напоенный лучами, бередящий, как струны, буйные нервы. Я что, собрался идти до самого маяка? Он резко остановился, ноги тут же начали вязнуть. Назад.
Повернув, он оглядел берег к югу, ноги снова начали вязнуть, в новых лунках. Вон башня, холодная сводчатая комната ждет. Снопы света из окон безостановочно движутся, медленно и безостановочно, как вязнут ноги в песке, ползут к сумеркам по полу-циферблату. Синие сумерки, опускается ночь, синяя глубокая ночь. В сводчатой темноте они ждут, их отодвинутые стулья и мой чемодан-обелиск, вокруг стола с оставленными тарелками. Кому убирать? Ключ у него. Я не буду спать там сегодня ночью. Безмолвная башня с закрытой дверью погребла в себе их слепые тела, сахиба — охотника на пантер и его пойнтера. Зов безответен. Он вытащил увязшие ноги и двинулся назад вдоль дамбы из валунов. Все берите, владейте всем. Со мной шагает душа моя, форма форм. Так в лунные стражи торю я тропу над черно-серебристыми скалами, слыша искусительный поток Эльсинора.{160}
Поток догоняет меня. Могу поглядеть отсюда, как он прокатит. Потом обратно дорогой на Пулбег, от воды подальше. Он пробрался по скользким водорослям, через осоку, и уселся на скальный стул, пристроив тросточку в расселину.
Вздувшийся труп собаки валялся на слое тины. Перед ним лодочный планшир, потонувший в песке. Un coche ensablé[49], назвал Луи Вейо прозу Готье.{161} Эти грузные дюны — язык, принесенный сюда приливом и ветром. А там каменные пирамиды мертвых строителей, садки злобных крыс. Там прятать золото. Попробуй. У тебя есть. Пески и камни. Обремененные прошлым. Игрушки сэра Лута{162}. Берегись, как бы не получить по уху. Я свирепый великан, тут валуны валяю и по костям гуляю. Фу-фу-фу. Чую, ирландским духом пахнет.
Точка, увеличиваясь на глазах, неслась на него по песчаному пространству: живая собака. О Боже, она набросится на меня? Уважай ее свободу. Ты не будешь ничьим господином и ничьим рабом. У меня палка. Сиди спокойно. Подальше наискось бредут к берегу из пенистого прилива чьи-то фигуры, две. Две Марии{163}. Надежно ее укрыли в тростниках. Прятки. Я тебя вижу. Нет, собаку. Бежит обратно к ним. Кто?
Ладьи лохланнов причаливали тут к берегу в поисках добычи, кроваво-клювые носы их низко скользили над расплавленным оловом прибоя. Датчане-викинги, бармы томагавков блестят на груди у них, как храбрый Мэйлахи{164} носил на шее обруч золотой.{165} Стая кашалотов{166} прибилась к берегу в палящий полдень, пуская фонтаны, барахтаясь на мели. И тут, из голодного города за частоколом — орда карликов в кургузых полукафтаньях, мой народ, с мясницкими ножами, бегут, карабкаются, кромсают куски зеленого, ворванью пропахлого мяса. Голод, чума и бойни. Их кровь в моих жилах, их похоти бурлят во мне. Я шел среди них по замерзшей Лиффи, другой я, подменыш, среди плюющихся смолой костров. Не говорил ни с кем; и со мной никто.
Собачий лай приближался, смолкал, уносился прочь. Собака моего врага.{167} Я стоял неподвижно, безмолвный, бледный, затравленный. Terribilia meditans[50]. Лимонный камзол{168}, слуга фортуны{169}, посмеивался над моим страхом. И это тебя манит, собачий лай их аплодисментов? Самозванцы: прожить их жизни. Брат Брюса, Томас Фицджеральд, шелковый рыцарь, Перкин Уорбек, лжеотпрыск Йорка, в бело-розовых шелковых штанах, однодневное диво, и Лэмберт Симнел, со свитой карлов и маркитантов, венчаный поваренок.{170} Все королевичи. Рай для самозванцев и тогда и теперь. Он спасал утопающих, а ты боишься визга дворняги. Но придворные, что насмехались над Гвидо в Ор-сан-Микеле,{171} были у себя в доме. В доме… На что нам твоя средневековая заумь! Сделал бы ты, как он? Рядом была бы лодка, спасательный буй. Natürlich[51], для тебя специально. Сделал бы или нет? Человек, утонувший девять дней назад возле Мэйденрок. Сейчас ждут всплытия. Скажи-ка начистоту. Я хотел бы. Я попытался бы. Я слабовато плаваю. Вода холодная, мягкая. Когда я окунул голову в таз, в Клонгоузе. Ничего не вижу! Кто там за мной? Скорей обратно, скорей! Видишь, как быстро прилив прибывает со всех сторон, как быстро заполняет все ложбинки песков, цвета шелухи от бобов какао? Если бы под ногами была земля. И все равно хочу, чтобы его жизнь была его, а моя моей. Утопленник. Его человечьи глаза кричат мне из ужаса его смерти. Я… Вместе с ним на дно… Я не мог ее спасти. Вода — горькая смерть — сгинул.
Женщина и мужчина. Вижу ее юбчонки. Похоже, подоткнуты.
Их пес суетился возле осыпающейся грядки песка, рыскал вокруг, обнюхивая со всех сторон. Что-то ищет, что потерял в прошлой жизни. Внезапно он помчался, как заяц, уши назад, погнавшись за тенью низко летящей чайки. Резкий свист мужчины ударил в его вислые ухи. Он повернул и помчался назад, приблизился, мелькающие лапы перешли на рысцу. В червленом поле олень бегущий, цвета природного, без рогов.{172} У кружевной кромки прилива остановился, упершись передними копытами, насторожив уши к морю. Задравши морду, облаял шумные волны, стада моржей. Они подползали к его ногам, закручиваясь кольцами, вспенивая, каждая девятая, белый гребень, разбиваясь, расплескиваясь, издалека, из дальнего далека, волны и волны.
Сборщики моллюсков. Они зашли в воду, нагнувшись, окунули свои мешки, вытащили, вышли обратно. Пес с визгом подбежал к ним, вскинулся на них лапами, потом опустил лапы на песок, потом снова вскинул их на хозяев с немою медвежеватою лаской. Оставленный без взаимности, он потрусил следом за ними на сухое, и тряпка волчьего языка краснопыхтела из пасти. Пятнистое его тело трусцой выдвинулось вперед, потом вдруг припустило телячьим галопом. Собачий труп лежал у него на пути. Он остановился, обнюхал, обошел кругом, братец, обнюхал тщательней, сделал еще один обход, быстро, по-собачьи, обнюхивая всю грязную шкуру дохлого пса. Песий череп, песий нюх, глаза в землю, движется к единой великой цели. Эх, пес-бедолага! Здесь лежит тело пса-бедолаги.
— Падаль! Живо оттуда, псина!
Присмирев от окрика, он вернулся, и несильный пинок босой хозяйской ноги швырнул его, сжавшегося на лету, за грядку песка. Подался обратно, описав вороватую кривую. Не видит меня. У края дамбы задержался, посуетился, обнюхал валун и помочился на него, задрав заднюю ногу. Потрусил вперед, задрал снова заднюю ногу и быстро, коротко помочился на необнюханный валун. Простые радости бедняков. Потом задние лапы стали раскидывать песок; потом передние принялись грести, рыть. Что-то он тут хоронит, бабку свою. Он вгрызался в песок, разгребая, раскидывая; остановился, прислушался, снова принялся рыть яростными когтями, но вскоре перестал, леопард, пантера, зачатый в прелюбодействе, пожирающий мертвых.{173}
После того как он меня разбудил этой ночью, тот же самый сон или? Постой. Открытая дверь. Квартал проституток. Припомни. Гарун-аль-Рашид. Ага, постепенькаю. Тот человек вел меня и говорил что-то. Я не боялся. У него была дыня, он ее поднес мне к лицу. Улыбался; сливками пахнул плод. Таков обычай, сказал он. Входи. Красный ковер расстелен. Увидишь кто.
Взвалив на плечи мешки, тащились они, краснокожие египтяне. Цыгане.{174} Его посинелые ноги в подвернутых штанах шлепали по сырому липучему песку, темно-кирпичный шарф охлестнул небритую шею. Женской походкой она семенит за ним: разбойник и его девка. Добыча их болтается у нее за спиной. Босые ноги ее облеплены песком, осколками ракушек, волосы распушились вокруг обветренного лица. За своим господином его сподручница — в град столичный. Когда ночь скроет изъяны тела, она зазывает, закутанная в темную шаль, из подворотни, где гадят псы. Дружок ее угощает двух королевских стрелков у О’Локлина на Блэкпиттсе. А подружка, это по их блатной музыке маруха, потому что «Эх, фартовая маруха». Белизна дьяволицы под ее вонючими тряпками. В ту ночь на Фамболли-лейн: смердящая сыромятня.
Безотрадное услаждение называет это пузатый Аквинат, frate porcospino[52].{176} Адам непадший покрывал и не ведал похоти. Пускай распевает: Маркоташки-голубки. Язык ничуть не хуже, чем у него. Речь монахов, четки бормочут у поясов; блатная речь, литое золото брякает в карманах.
Проходят мимо.
Покосились на мою Гамлетову шляпу. Если бы я тут вдруг оказался голым? Я не гол. Через пески всего мира, на запад, к закатным землям их путь, за ними пламенный меч солнца.{177} Она влачит, транспортирует, шлеппит, тащит, трашинит бремя свое.{178} Прилив по пятам за ней, влекомый луной на запад. Приливы с мириадами островов у нее внутри, кровь, не моя, ойнопа понтон, винноцветное море. Се раба лунная.{179} Во сне влажный знак будит ее в урочный час, восстать побуждая с ложа. Брачное ложе, детское ложе, ложе смерти в призрачном свете свечей. Omnis caro ad te veniet[53].{180} Грядет он, бледнолицый вампир, сверкают глаза сквозь бурю, паруса, крылья нетопыря, кровавят море, уста к ее лобзающим устам.{181}
Так. Пришпилим-ка этого молодца, а? Где грифель мой.{182} Уста ее в лобзанье. Нет. Надо, чтоб были двое. И склей их вместе. Уста к ее лобзающим устам.
Его губы ловили и лобзали бесплотные губы воздуха: уста к тому, чем породила. Иила, лоно всех могила. Уста округлились, но выпускали одно дыхание, бессловесно: ооиииаа: рев рушащихся водопадом планет, шарообразных, раскаленных, ревущих: прочь-прроочь-прроочь-прроочь. Бумаги мне. Деньги, разрази их. Письмо старины Дизи. Вот. Благодарю за предоставленную возможность оторвать свободный клочок. Повернувшись к солнцу спиной и низко склонившись к каменному столу, он принялся строчить слова. Второй раз забываю взять чистые бланки в библиотеке.
Тень его лежала на скале, над которою он склонился, оканчиваясь. А почему не бесконечна, не до самой дальней звезды? Они темны там, за пределами света, тьма в свете светит, дельта Кассиопеи, миры. Мое «я» сидит здесь с ясеневым жезлом жреца, в заемных сандалиях, днем возле свинцово-серого моря, незримо, в лиловой ночи движется под эгидою загадочных звезд. Я отбрасываю от себя эту оконеченную тень, неотменимый антропоконтур, призываю ее обратно. Будь бесконечна, была бы она моей, формой моей формы? Кто здесь видит меня? Кто прочтет где-нибудь и когда-нибудь слова, что я написал? Значки по белому полю. Кто-нибудь и кому-нибудь твоим самым сладкозвучным голосом. Добрый епископ Клойнский извлек храмовую завесу из своей пасторской шляпы: завесу пространства с цветными эмблемами, вышитыми по ее полю.{183} Постой, подумай. Цветные на плоском: да, именно. Я вижу плоское, а мыслю расстояние, вблизи, вдали, а вижу плоское, на восток, сзади. Ага, понятно! Внезапно падает и застывает в стереоскопе. Щелк — и весь фокус. Вам кажутся темными мои слова. Тьма в наших душах, этого вам не кажется? Сладкозвучней. Наши души, стыдом язвимые за наши грехи, еще теснее льнут к нам, как женщина, льнущая к возлюбленному, теснее, еще теснее.
Она доверяется мне, у нее нежная рука, глаза с длинными ресницами. Куда только, шут меня возьми, я тащу ее за завесу? В неотменимую модальность неотменимой зримости. Она, она, она. Что она? Дева у витрины Ходжеса Фиггиса{184} в понедельник, искала одну из тех алфавитных книг, что ты собирался написать. Ты в нее так и впился взглядом. Запястье продето в плетеную петлю зонтика. Живет в Лисон-парке, на чувствах и розовых лепестках, литературная дама. Рассказывай, Стиви{185}: просто уличная. Клянусь, она носит эти уродские пояса с резинками и желтые чулки, штопанные толстой шерстью. Поговори про яблочные пирожки, piuttosto[54]. И где твой разум?
Коснись меня. Мягкий взгляд. Мягкая мягкая мягкая рука. Я одинок здесь. О, коснись меня скорее, сейчас. Что это за слово, которое знают все?{186} Я здесь один, я тих. Я печален. Коснись же, коснись меня.
Он растянулся навзничь на острых скалах, засунув в карман карандаш и исписанный клочок, надвинув на глаза шляпу. Это в точности жест Кевина Игена, когда он устраивается вздремнуть, посубботствовать. Et vidit Deus. Et erant valde bona[55]. Алло! Бонжур, добро пожаловать, рады вам, как майским цветам.{187} Под ее укрытием сквозь павлиньих подрагиванье ресниц он глядел на южнеющее солнце. Тут как в раскаленной печи. Час Пана, полуденный отдых фавна. Средь соконалитых змеерастений, млекоточивых плодов, где широко раскинулись листья на бронзовоцветных водах. Боль далеко.{188}
Не прячь глаза и не скорби.
Взор его поскорбел над тупоносыми башмаками, быка обносками nebeneinander. Он сосчитал вмятины на покоробленной коже, в которой удобно гнездилась прежде нога другого. Нога, что мерно пристукивала по земле, неприятная мне нога. Ты был, однако, в восторге, когда башмачок Эстер Освальт{189} подошел тебе, знакомая девица в Париже. Tiens, quel petit pied![56] Верный друг, братская душа: любовь Уайльда, та, что назвать себя не смеет.{190} Теперь он бросит меня. А чья вина? Каков я есть. Каков я есть. Все или ничего.{191}
Длинными упругими петлями струился поток из озера Кок{192}, зелено-золотистым заполняя песчаные лагуны, набирая силу, струясь. Этак тросточка моя уплывет. Подожду. Нет, минует, ударяясь в низкие скалы, завиваясь в воронки, минуя. Давай лучше побыстрей с этим делом. Слушай: четырехсловная речь волн — сиссс суссс пыссс фес. Ярое дыхание вод средь морских змеев, вздыбленных коней, скал. Они плещутся в чашах скал: плеск — плям — плен: пленены в бочках. И, иссякая, речь их стихает. Они льются, журча, широко разливаясь, неся гроздья пены, распускающиеся цветы.
Он видел, как под закипающим приливом извиваются водоросли{193}, истомленно поднимая и колебля слабо противящиеся руки, задирая подолы, в шепчущих струях колебля и простирая вверх робкие серебристые ростки. День за днем, ночь за ночью, захлестнуты — вздымаются — опадают вновь. Боже, они устали; и под шепот струй к ним, вздыхают. Святому Амвросию{194} внятны были эти вздохи волн и ветвей, ждущих, жаждущих исполнения своих сроков: diebus ас noctibus iniurias patiens ingemiscit[57]. Без цели собраны, без пользы отпущены: склонятся вперед — вернутся назад: ткацкий станок луны. Как они, истомленная, под взглядами любовников, сластолюбивых мужчин, нагая женщина, сияющая в своих чертогах, влачит она бремя вод.
Там будет саженей пять. Отец твой спит на дне морском{195}, над ним саженей пять. В час, он сказал. Найден утопленник. Полный прилив на Дублинской отмели. Гонит перед собой наносы гальки, случайные ракушки, широкие стаи рыбы. Труп, выбеленный солью, всплывает из отката, покачивается к берегу, едет-едет сам-сам, самец. Вон он. Цепляй живо. Хотя над ним волны сомкнулись очертанья. Готово, наш. Полегче теперь.
Мешок трупных газов, сочащийся зловонной жижей. Стайка мальков, отъевшихся на рыхлом лакомстве, стрелой вылетает через щели его застегнутой ширинки. Бог стал человеком человек рыбой рыба гагарой гагара перинной горой{196}. Дыханьями мертвых дышу я живой, ступаю по праху мертвых, пожираю мочой пропитанную требуху от всех мертвых. Мешком переваленный через борт, он испускает смрад своей зеленой могилы, лепрозная дыра носа храпит на солнце.
Морской сюрприз, соль высинила карие глаза. Морская смерть{197}, мягчайшая из всех, ведомых человеку. Древний отец Океан.{198} Парижский приз — остерегайтесь подделки. Рекомендуем проверить. Мы получили огромное удовольствие.
Ступай. Пить хочется. Собираются облака. А тучи где-нибудь есть, нет? Гроза.{199} Сверкая, он низвергается, гордая молния разума,{200} Lucifer, dico, qui nescit occasum[58]. Нет. В шляпе, с посохом бреду, башмаки стучат.{201} Его-мои башмаки. Куда? В закатные земли, в страну вечернюю. Вечер обретет себя.
Он взял тросточку за эфес, сделал ею легкий выпад, еще в нерешительности. Да. Вечер обретет себя во мне — без меня. Все дни приходят к концу. Кстати, на той неделе, когда там во вторник самый длинный день. Несет нам радость новый год, о мать, тарам-пам-пам.{202} Благородному поэту Лаун-Теннисону. Già[59]. Старой желтозубой ведьме. И мсье Дрюмону, благородному журналисту. Già. А зубы у меня совсем плохие. Почему, интересно? Пощупай. Этот тоже шатается. Скорлупки. Надо бы, наверно, к зубному на эти деньги, а? И тот. Беззубый Клинк, сверхчеловек.{203} Почему это, интересно, или, может, тут что-то кроется?
Платок мой. Он забрал. Помню. А я назад не забрал?
Рука тщетно пошарила в карманах. Нет, не забрал. Лучше другой купить.
Он аккуратно положил сухую козявку, которую уколупнул в носу, на выступ скалы. Желающие пусть смотрят.
Позади. Кажется, кто-то есть.
Он обернулся через плечо, взирая назад. Пронося в воздухе высокие перекладины трех мачт, с парусами, убранными по трем крестам салингов, домой, против течения, безмолвно скользя, безмолвный корабль.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Улисс предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
1
Перед читателем — роман века. Редкий случай, когда дешевый оборотец не требует к себе иронии. «Улисс» — роман века, потому что он — роман-веха: с ним в литературе в полной мере обозначается крупный процесс, ведущий к радикальным переменам в самом феномене художественного текста, belles lettres; к переменам в каждом звене и в самой природе Большой Системы: Автор — Текст — Читатель. Подобные рубежные процессы успели уже немного раньше разыграться в искусствах пластических; и все вкупе они составили то, что мы именуем «сменой культурной парадигмы» — и рождением новой, той, которую мы сегодня злобно хулим, однако не можем пока избыть.
В соответствии со столь необычной ролью, «Улисс» — роман необычный и трудный для чтения. Это общеизвестно; однако не надо преувеличивать и пугаться. Не надо думать, что без массы дополнительных сведений и разъяснений книгу вообще бесполезно открывать. Это все же роман, и в нем говорится о чувствах и отношениях людей, в нем есть действие, события — пускай не мировые, но важные для героев, глубоко задевающие их, а следом за ними — читателя. Но есть действительно и другое. В отличие от старых романов, автор «Улисса» желает не просто «поведать историю», хотя бы и поучительную. Он смотрит иначе на литературное дело. У него многое найдется поведать — о человеке, о жизни, об искусстве, — но он убежден: все по-настоящему важное литература доносит, не «рассказывая историю» и не «вкладывая идейное содержание», а уже самою своею формой, письмом, способом речи — тем, как все говорится. На это читатель Джойса и должен направить внимание. Русский читатель привык к серьезным книгам, но он привык, чтобы они учили и проповедовали. Здесь же надо не столько внимать идеям, которые автор преподает читателю, сколько всматриваться и вслушиваться в текст. Сэмюэл Беккет, друг и помощник Джойса, сам недюжинный писатель, уверял: текст Джойса надо не «читать», а «смотреть и слушать». Это значит, что читатель должен быть не пассивным, а активным, не учеником автора, а самостоятельным соучастником в событии текста. Ему полезней не мудрствовать, а вострить ухо и глаз, следя, что проделывает автор. Это не новая модель отношений: так обычно читали детектив. Но сегодня она становится все более необходимой: на противоположном от детектива полюсе Мартин Хайдеггер советует для понимания своих текстов «следить за ходом показыванья». И если она усвоена — контакт с «Улиссом» обеспечен, ибо автор проделывает вещи интересные. А комментарий, как и положено в романе, играет лишь подсобную роль, хотя и бо́льшую, чем обычно, поскольку все же роман интеллектуальный и автор любит загадки и усложнения.
«Улисс» писался художником семь лет: с марта 1914 по октябрь 1921 г. Но в некоем смысле он писался уже и много раньше. Творчеству Джойса присуща цепкая непрерывность: каждая его следующая большая вещь как бы вытекает из предыдущей, и с нею — из всего, что он писал прежде. До «Улисса» Джойс написал две книги прозы: сборник новелл «Дублинцы» (писались в 1904–1907 гг., опубл. в 1914 г.) и роман «Портрет художника в юности» (1907–1914, опубл. в 1914–1915 гг.); кроме того, большой роман «Герой Стивен» (писался в 1904–1907 гг.) остался незаконченным и был частично уничтожен автором, а частично использован в «Портрете». «Дублинцы» доставили «Улиссу» его население: большинство героев новелл стали эпизодическими персонажами романа. С «Дублинцев» же начинался и замысел: сначала рассказ об одном дне дублинского еврея мыслился как еще одна новелла для этого сборника. Связь с романами еще тесней. В них писатель нашел специфический жанр, который воплощал его идею «портрета художника», впервые набросанную им в кратком темном этюде, возникшем за один день, 7 января 1904 г. (см. комментарии к «Портрету художника», «Герою Стивену» и «Портрету художника в юности»). Жанр соединял автобиографию и роман: он был рассказом о самом себе, но о себе — как о (становящемся) художнике, с верностью лишь внутренней истории этого становления. В части же внешних обстоятельств допускались свобода и литературные привнесения, хотя канва событий и персонажи брались из своей жизни. Герой — художник получил имя Стивен Дедал (о смыслах его см. Тематический план эп. 1). Не отходя далеко от собственной биографии, Джойс рассказывает в «Портрете» о годах учения Стивена в иезуитских колледжах Клонгоуз Вуд и Бельведер и в Дублинском католическом университете, доводя действие до периода его окончания.
«Улисс», время действия которого — день 16 июня 1904 г., прямо продолжает «Портрет» во всем, что касается Стивена Дедала. Теперь описанное в «Портрете» — прошлое Стивена, и оно часто проходит в его сознании. Кроме того, в прошлом у Стивена предполагается и то, что произошло с самим автором за два года, отделяющие действие «Портрета» от начала «Улисса»: поездка во Францию с намерением учиться, возвращение в Дублин по причине болезни матери и смерть матери. (Не передал автор Стивену только свое знакомство с Норой, будущею женой, хотя именно оно определило дату романа: 16 июня 1904 г. — день первого свидания Джойса и Норы.) Хотя в целом дистанция между героем и автором стала больше, но все же и черты характера Стивена, и его обстоятельства в подавляющей мере автобиографичны (в частности, все «фобии» героя — боязнь грозы, молнии, собак, воды — личные черты Джойса). Но линия Стивена, и жанром, и содержанием своим продолжающая «Портрет», — только «младшая» линия романа. «Улисс» — роман об Отце и Сыне. Со Стивеном связывается тема сыновства, с Блумом — тема отцовства; и «старшая», отцовская линия занимает гораздо большее место. Она есть уже нечто новое в творчестве Джойса, и в основном это через нее входят в роман его литературные новшества и находки.
Главное из всех новшеств — связь романа с «Одиссеей» Гомера. Эту связь, ее генезис и характер мы подробно описываем в книге «„Улисс“ в русском зеркале», сопровождавшей предыдущие издания перевода (посл. изд. — М., Терра, 1997) и упоминаемой ниже как «Зеркало». Два момента сыграли решающую роль: привязанность Джойса к образу Одиссея, в латинской традиции — Улисса, как универсальному и наиболее полному воплощению человечности, живых сил человеческой натуры; и равное его восхищение самой поэмой Гомера как мастерским образцом нарратива. Отсюда, связь Роман — Поэма держится на двух столпах: совпадение типажа (человеческого содержания центрального образа) и заимствование жанра (рассказ о странствии), общей конструкции и архитектоники всей вещи. «Я взял из „Одиссеи“ общую схему, „план“, в архитектурном смысле, или, может быть, точней, способ, каким развертывается рассказ», — говорил Джойс.
Все прочие элементы связи менее существенны и менее незыблемы. Роман разбит на 18 эпизодов, каждый из которых ассоциируется с определенным эпизодом из «Одиссеи» и имеет название, отсылающее к этому эпизоду (в журнальной публикации Джойс включил эти названия в текст романа, но затем снял их). Ассоциация состоит в сюжетной, тематической или смысловой параллели, а также в том, что для большинства персонажей романа имеются прототипы в поэме Гомера: Блум — Одиссей (Улисс), Стивен — Телемак, Молли Блум — Пенелопа, Белла Коэн — Цирцея и т. д. С этой ассоциативной связью автор обращается свободно, она не сковывает его и не исключает многих других задач текста; читатель не должен верить часто встречаемым утверждениям, будто бы роман Джойса — некое переложение «Одиссеи» в современных обличьях.
Из других задач важнее всего формальные. Проблемы техники письма, работы с языком и литературной формой в «Улиссе» выходят на первое место. Это происходит не сразу, так что роман отчетливо разделяется на «ранние» и «поздние» эпизоды, отличающиеся по степени техничности и необычности стиля; при этом гомеровские связи все более оттесняются на второй план. Главный разделяющий признак таков: в каждом из поздних эпизодов, помимо прочих литературных приемов, имеется один ведущий прием: некоторая особая техника, в которой написан данный эпизод, причем для всех эпизодов такая техника различна. Все эти приемы описываются в Тематических планах соответствующих эпизодов.
Другое из главных отличий «Улисса» — небывало тесная и подробная связь романа с местом его действия, Дублином. Джойс работал со справочником «Весь Дублин на 1904 год» и перенес на свои страницы едва ли не все его содержание. Все, что происходит в романе, снабжается детальнейшим указанием места действия, не только улицы, но и всей, как выражался Джойс, «уличной фурнитуры» — всех расположенных тут домов с их жителями, лавок с их хозяевами, трактиров, общественных зданий… «Если город исчезнет с лица земли, его можно будет восстановить по моей книге», — сказал он однажды.
Далее идут более необычные особенности. Еще в период окончания романа Джойс составил две схемы, в которых указал все смысловые нагрузки, уровни каждого эпизода. Среди них был ряд неожиданных: автор утверждал, что с каждым эпизодом неким образом связан определенный орган человеческого тела, а также определенная наука или искусство, определенный символ и определенный цвет. Подобные соответствия странны для художественной литературы, они кажутся надуманными, противоречащими эстетике и нормальным задачам романа. Вдобавок в двух схемах нередко указываются разные органы, разные искусства и цвета для одного и того же эпизода. Поэтому многие критики и писатели считали схемы чудачеством и не включали их всерьез в свое понимание «Улисса»; Набоков, к примеру, заявлял, что схема (он знал только об одной) набросана автором шутки ради. Но это взгляд слишком крайний и не подтверждаемый фактами. Подробный анализ схем (см. «Зеркало») приводит нас к выводу, что в них содержатся указания на такие аспекты романа, которые сам автор явно считал присутствующими в нем и которые мы — после его указаний! — тоже можем там различить, но часто — на еле заметном уровне или при очень искусственном угле зрения. Поэтому содержание схем в Комментарий включено — однако в качестве «Дополнительных планов», которые едва ли существенны для широкого читателя и нормального эстетического восприятия.
Последние годы привлекли большое внимание еще к одной оригинальной особенности «Улисса»: ученые, как кажется, окончательно убедились в неустановимости его канонического текста. Корни проблемы восходят к издательской истории романа. Публикация его длилась 4 года и развертывалась в трех местах, между тем как автор находился в четвертом. Закончив очередной эпизод, автор через посредство Эзры Паунда слал его — из Локарно, Цюриха или Парижа — в Нью-Йорк, в редакцию журнала «Литл ривью» (где в 1918–1920 гг. были выпущены в свет эпизоды 1–14), и в Лондон, в редакцию журнала «Эгоист» (где, однако, удалось выпустить лишь 5 эпизодов в 1919 г.). Оба посылаемых экземпляра подвергались сверке и правке. С весны 1921 г. началась подготовка книжного издания в Дижоне, куда отсылался третий экземпляр, и перед отсылкой тоже правился — но уже не идентично двум первым. Стадия корректур несла дальнейшее размножение вариантов. Обычно на этой стадии Джойс заметно — а порой радикально — расширял текст (в целом роман вырос на треть); напротив, обычную правку он делал плохо из-за плохого зрения — а кроме того, видимо, иногда и нарочно не исправлял некоторых отклонений. Вдобавок корректур было несколько.
В итоге первое издание романа изобиловало ошибками — но при этом весь массив текстов был таков, что сами понятия «ошибки» и «окончательной авторской воли» были едва ли приложимы. Дальнейшие издания не изменили ситуации принципиально. Хотя автор участвовал в подготовке некоторых и немало бесспорных ошибок было устранено, но множились также и расхожденья — в частности, оттого, что исходной рукописи романа у Джойса уже давно не было (проданная и перепроданная, она с 1924 г. была собственностью американского коллекционера А. Розенбаха — и носит теперь название «Рукопись Розенбаха»). Но одно издание было все же авторитетней других: первое издание, выпущенное в Англии издательством Bodley Head в 1936–1937 гг. Тщательней выверенное, оно одновременно является последним прижизненным изданием, корректуры которого держал автор; и вплоть до 80-х годов оно служило стандартным текстом «Улисса». Вместе с тем наличие в нем массы несовершенств (опечаток, бессмыслиц, несоответствий) и необходимость дальнейшей текстологической работы были неоспоримы. Но следующий этап этой работы оказался неожиданно слишком радикальным и вызвал продолжительный и бурный конфликт.
Группа ученых под руководством мюнхенского профессора X. В. Габлера, трудившаяся несколько лет, предполагала достичь решения всех проблем текстологии «Улисса». Был развит новый подход, специально приспособленный для массива текстов «Улисса» с его множеством слоев, независимых и зависимых, налагающихся и переходящих друг в друга. В основе лежала новая же концепция «непрерывной рукописи», согласно которой искомый «истинный текст» должен быть не каким-то одним из слоев, выделенным и предпочтительным, а должен учесть их все и включить, вообще говоря, вклад каждого. Первым итогом был вышедший в 1984 г. «Синоптический текст» в трех томах: с помощью особой системы символов тут были одновременно представлены все слои, все стадии изменения текста. Однако это не был «текст для чтения»; чтобы таковой получить, надо было в каждом случае, в каждом месте текста оставить лишь один вариант из всех наличных. Этот окончательный плод трудов, так называемый «Исправленный текст», появился в 1986 г. — но уже с 1985 г. против новой работы стали высказывать возражения. Отбор вариантов был зачастую спорен, а порой и явно неудовлетворителен — в частности, главное из предложенных изменений текста, в эпизоде 9 противоречило и логике, и художественному чутью. В итоге развернувшейся острой дискуссии «Исправленный текст» был отброшен. Новые базовые издания «Улисса», выпущенные в последние годы, вновь полностью воспроизводят текст издания Bodley Head.
Такой итог нельзя признать ни успешным, ни окончательным. Отбросив весь труд немецкой группы, в тексте романа снова восстановили немалое число бесспорных погрешностей: знак прямой речи, где ее вовсе нет, заведомо случайные разнобои в написании одного и того же слова и т. п. Необходим следующий этап текстологической работы; а в его ожидании я старался следовать разумной политике, учитывая новейшие позиции текстологии, однако же не воспроизводя мелких погрешностей упомянутого рода. В качестве базового текста использовалось новое стандартное издание оригинала: J. Joyce. Ulysses. Annotated Student’s Edition. Penguin Books 1992. (Далее как ASE.)
Что же касается русского перевода «Улисса», то его история, начавшаяся еще в 1925 г. публикацией серии отрывков романа в альманахе «Современный Запад», также достаточно драматична. Я не повторяю ее сейчас, поскольку она уже неоднократно описывалась и за рубежом (работы Э. Толл (США), Н. Корнуэлла (Англия)), и в России, в том числе в двух книгах: N. Cornwall. James Joyce and the Russians. Basingstoke and London, Macmillan, 1992; и в упоминавшемся уже «Зеркале» (в изд. «ЗнаК»; в изд. «Терра» соответствующий раздел книги я заменил другим текстом). Поскольку труд проф. Корнуэлла недавно появился по-русски (Джеймс Джойс и Россия. СПб., 1998), стоит предупредить, что рассказ о судьбах данного перевода там не вполне доброкачествен: он начинен сплетнями и окрашен влиянием советского литературного официоза, игравшего в этих судьбах отнюдь не светлую роль. Отсылая за истиною к «Зеркалу», повторю лишь краткую суть: включившись по просьбе замечательного переводчика В. А. Хинкиса (1930–1981) в его работу над переводом «Улисса», я вынужден был впоследствии, после его кончины, начать и выполнить весь перевод заново. Первым аутентичным полным изданием перевода является издание 1993 г. (Москва, изд. Республика); в каждое из последующих книжных изданий, исключая дефектное пиратское издание (СПб., изд. Кристалл, 2001), мною вносились отдельные изменения и усовершенствования.
Специфические особенности романа неизбежно сказываются на задачах и характере Комментария. Крупнейшая из таких особенностей — уже упоминавшийся примат формы или, более точно, инверсия формы и содержания: задачи формы составляют истинное содержание романа, а содержательные (сюжетно-повествовательные) задачи остаются на втором плане как своего рода необходимая формальность; кратко, «здесь форма есть содержание и содержание — форма» (Беккет). «Улисс» — одиссея формы, и потому комментарий к нему должен, в первую очередь, комментировать форму, тогда как обычный, «реальный» комментарий оказывается лишь вторым, вспомогательным. Но «комментарий к форме» есть попросту текст по литературной теории и теории текста; и в предыдущих изданиях его функцию совокупно несли «Зеркало» и вводные секции комментария к эпизодам. В настоящем издании эти секции расширены, однако обращение к «Зеркалу» во многих случаях остается желательным.
Что же до реального комментария, то в нем мы старались учесть всю существующую традицию толкования и комментирования «Улисса»; в ее составе наиболее ценны оказались книга Д. Гиффорда «Аннотированный „Улисс“» (1988) и комментарий Жака Обера к французскому изданию сочинений Джойса в библиотеке «Pleiade». Подчеркнем, что комментарий не является «полным», разъясняющим каждую неизвестную или непонятную мелочь. Такая полнота не только недостижима, но и нежелательна: читатель должен соображать и сам, а какие-то сведения ему и должны оставаться неизвестны, мир романа должен быть для него насколько-то незнакомым, интригующим (еще одно сходство с детективом). Мой отбор следовал очевидному критерию: опускалась информация, безразличная для смысловых и художественных задач (детали дублинской жизни, однажды мелькнувшие имена…). Но далеко не все мелочи могли опускаться: именно мелкое, малозаметное, как правило, и несет у Джойса главную смысловую нагрузку! Надо было указывать и все множество ритмических обрывков (стихов, стишков, песен, арий…), повсюду вплетенных в текст «Улисса». Джойс был музыкален насквозь, и весь его текст стоит на звуке, на ритмах. Они указываются сжато, ибо тут важнее наличие обрывка, нежели данные о его авторах, зачастую полузабытых. То же надо сказать о Шекспире. В английском литературном языке Шекспир — особая и необходимая часть речи, если выразиться по Бродскому; и в речи «Улисса» эта часть особенно велика. Как правило, шекспировские цитаты переводились мной заново, ибо готовые переводы не сохраняли необходимых коннотаций. И наконец, еще одна важная особенность — необычайно высокая плотность скрытых отсылов, связей с другими джойсовскими текстами — письмами, статьями, прозой, включая так называемые «эпифании», краткие этюды, с которых в 1902–1904 гг. начиналась проза Джойса. Они выявлены и указаны по возможности полно — хотя с совершенной полнотой уникальный дискурс интертекстуальности романа заведомо не восстановим. Ибо «Улисс» — не только роман, но и часть некоторого единого Большого Текста.
2
Первая часть «Улисса» (три эпизода), как и первые песни Гомеровой поэмы, — пролог с темой Сына, предшествующий рассказу о странствиях Отца.
Сюжетный план. Башня Мартелло, 8 часов утра. Роман открывается динамично: перед нами сразу возникают два центральных конфликта книги: личная оппозиция Стивен — Бык и идейное противостояние Англия — Ирландия; а также ряд других важных мотивов. Сюжетный аспект эпизода определяется первым из этих конфликтов: Бык Маллиган, фальшивый друг и завистник Стивена, окольными маневрами выживает его из места их обитания, башни Мартелло. У Стивена в личности Быка многое вызывает эмоциональное и нравственное отталкивание, но он не расположен к борьбе, а расположен к страдательной, жертвенной позиции.
Реальный план. Сюжет и герои эпизода весьма близко отвечают реальности. Стивен, как уже говорилось, — автор, Джеймс Джойс. Бык, он же Роланд Малахия Сент-Джон Маллиган, — это дублинец Оливер Сент-Джон Гогарти (1878–1957), Хейнс — англичанин Сэмюэл Чинвикс Тренч. Все трое действительно жили в башне Мартелло — одной из сторожевых башен, выстроенных в эпоху наполеоновских войн. Характеры, занятия, отношения лиц в целом сохранены, и даже кошмары Хейнса с воплями про черную пантеру — факт жизни. Однако отклонения от жизненной подосновы тоже немалы и интересны. Образ Маллигана в романе — откровенная и жестокая месть бывшему другу, притом едва ли заслуженная. Гогарти был циничен, бесцеремонен, любил грубые насмешки, возможно, что и завидовал дарованиям Джойса, однако предателем и интриганом он не был. Человек большой личной храбрости, небесталанный поэт, знаток античной литературы, он стал со временем заметным и уважаемым лицом в Ирландии (членом Сената в 1922–1934 гг.) и написал несколько книг, читаемых по сей день. Наклонность же видеть всюду предательство и измену — глубинная черта натуры самого автора. Следы ее многочисленны: тема предательства — сквозная нить, один из лейтмотивов романа. Конкретно же, в сентябре (а не июне) 1904 г. Джойс оказался без угла и без средств (кров родителей он оставил еще раньше), и Гогарти дал ему пищу и приют в башне, которую он нанимал (в романе платит за аренду Стивен). Отношения их, хотя и дружеские, не были гладки; оба были молоды, заносчивы и строптивы. В ночь на 12 сентября Тренч во время своего кошмара выпалил из револьвера, после чего успокоился и заснул. Когда же кошмар вскоре повторился, палить из револьвера начал ради забавы Гогарти, избрав мишенью полку с кухонной утварью над койкой Джойса. Последний, найдя это личным выпадом, испуганный и оскорбленный, тотчас оделся и ушел. С тех пор он твердо считал Гогарти предателем и врагом. Решение о литературной расплате родилось тут же.
Отсюда ясен и Гомеров план эпизода. «Телемак» соотносится — широко и условно, без особенно точных соответствий — со вступительными песнями I, II. Стивена, подобно Телемаку, вытесняют из дома, и дальше роман покажет, что, по мысли Стивена, в шаткости его положения повинно отсутствие истинного отца, отцовской фигуры. Маллигану соответствует Антиной, самый агрессивный и дерзкий из женихов Пенелопы, главный обидчик Телемака. Сам Джойс указывает и еще соответствие: старушка молочница — Ментор, домоправитель Одиссея, в облике которого сама Афина ободряет Телемака и помогает его сборам в странствие (Песнь II).
Тематический план. Конечно, эпизод несет и определенные идейные нити. Их главный узел заключен уже в самой фигуре героя, начиная с его имени, тщательно выбиравшегося автором (оно же было и псевдонимом, которым Джойс подписал свои первые рассказы при их публикации в дублинской газете). Идея, скрытая в имени Стивен Дедал, — идея участи художника-творца, соединяющей славу и страдания. Дедал — древний мастер-искусник, создатель и непроходимого лабиринта, и возносящих, освобождающих крыльев, притом творящий в изгнании, на чужбине (все эти мотивы весьма значимы для Джойса). Стивен — от греческого «стефанос», венок, символ славы; к тому же это имя новозаветного первомученика Стефана. Далее, со Стивеном входят, как две постоянные темы его мыслей, темы родины и религии. Как всюду в его внутреннем мире, мы видим здесь напряженность, конфликт. С Хейнсом, английским любителем ирландского фольклора, вступает тема противостояния Ирландии захватчикам-англичанам. Стивен — патриот Ирландии, желающий ее независимости, однако он не может и не хочет пожертвовать ради нее своей свободой и своим призванием художника. Стивен порвал с Церковью, но продолжает многое в ней ценить — величие ее истории, красоту искусства, умную стройность теологии; ему претит шутовское и глумливое богохульство Быка.
Наконец, Стивен, как и в «Портрете», юн, и крупными темами его сознания еще остаются — тема матери и тема отца. Обе для начала даны лишь беглыми, не без загадочности, заявками, что характерно для стиля Джойса. Тема матери, ее любви, ее смерти будет ясней раскрываться в следующем, втором эпизоде. Тема отца — сложней; пройдя пунктиром чрез весь роман, она, как все его главные темы, так и не получит никакого окончательного решения. В эпизоде мелькают две ее грани: тема «поисков отца» и богословская проблема связи ипостасей Отца и Сына. Лишь постепенно будут проясняться их суть и смысл; тема была для Джойса предельно личной, и он искал какого-то своего решения, отвергая готовые ответы — т. е. в первую очередь ответы психоанализа, наговорившего о проблеме отца горы слов. От главной психоаналитической концепции, Эдипова комплекса, позиции Джойса действительно далеки, но избежать психоаналитических сближений полностью им все же не удается: тема поисков отца, нужды в отце явно соприкасается с одним из классических случаев, которые разобрал Фрейд: знаменитым психозом президента Шребера.
Ряд мотивов привносит и фигура Маллигана. Прежде всего, это уже упомянутая тема предательства: Бык — двуличный друг-враг, злоумышляющий узурпатор-захватчик (usurper, финальное и особо акцентированное слово эпизода). Но важна и другая нить его образа, что прямо открывает роман и станет сквозной (эп. 9, 14, 15). Бык — шут, паяц, носитель насмешливо-издевательской позы и балаганного фиглярства. Отношения Джойса с этой карнавальной стихией амбивалентны. Цинизм и глумливость ему претят, но дух комизма, иронии, развенчивание и отрицание, инверсия принятых норм и принципов — все это стойкие черты его собственного отношения к реальности. Отсюда, это и черты стиля «Улисса», причем их роль будет все нарастать по ходу романа (и вырастет до предела в «Поминках по Финнегану», заслуживших прозвание «космического карнавала»).
Дополнительные планы. Согласно схемам Джойса, орган тела не сопоставляется эпизодам «Телемахиды» («Телемак еще не чувствует тела», — пояснил Джойс). Наука, искусство — теология; цвет — белый, золотой; символ — наследник (впрочем, по другой схеме, символов три: Гамлет, Ирландия и сам Стивен). Цвет и искусство между собой согласованы: белый и золотой — положенные цвета облачений католического священника на литургии в день 16 июня.
Джойс приступил к написанию романа в Триесте в марте 1914 г. (о предыстории замысла см. «Зеркало», эп. 4). В «Телемаке» и других ранних эпизодах он также заметно использовал материалы, заготовленные для «Героя Стивена» и «Портрета», но по разным причинам не вошедшие в них. В первую очередь это касается образа Маллигана-Гогарти: он начал создаваться вскоре же после разрыва, но так и не был введен в оба ранних романа, за вычетом краткого упоминания в конце «Портрета» с именем Догерти (там же некие намеки на Гогарти несет и фигура Гоггинса). С этим именем Гогарти бегло фигурирует в «Пульской записной книжке» (1904–1905); в «Триестской записной книжке» (видимо, после 1911), упорядоченной по темам и персонажам «Портрета», есть раздел «Гогарти (Оливер Сент-Джон)», имеющий несколько страниц заготовок; наконец, отдельный фрагмент прозы, примыкающий к «Герою Стивену», содержит характеристику отношений Стивена и Догерти и порядочный монолог последнего. Почти все содержимое перечисленного вошло в «Улисса», составив основу образа Быка: здесь все его словечки, реакции, черты внешности… К записным книжкам восходит большей частью и образ матери, а также ряд черт и деталей образа отца. Монолог же можно считать первым зародышем будущего «Телемака»: здесь уже сквозят его сюжетные и идейные линии, и появляется башня: «Дедал, мы должны с тобой удалиться в башню… Дедал и Догерти отбыли из Ирландии в Омфал». Написав «Телемака» в первой половине 1914 г., Джойс дал тексту окончательную редакцию осенью 1917 г. Эпизод был опубликован в «Литл ривью» в марте 1918 г. и в книжном варианте получил лишь незначительные изменения.
3
Сановитый. — Есть гипотеза, что первые буквы трех частей романа, S — М — Р, имеют особый смысл, связанный с тем, что они образуют обозначение силлогизма в логике (субъект — средний термин — предикат). В конце «Итаки» в ряде изданий и рукописей романа (включая «Исправленный текст») стоит вместо обычной точки черный кружок — традиционный символ конца силлогизма или доказательства теоремы, заменяющий формулу «что и требовалось доказать»; так что роман представал как правильный и до конца доказанный силлогизм («Пенелопу» автор рассматривал как отдельное заключение, род эпилога). Кроме того, S — М — Р — инициалы главных героев соответствующих частей: Стивен — Молли — Польди. Но эта схоластика комментаторов несколько подрывается тем, что во французском переводе, в котором активно участвовал сам Джойс, сакраментальная троица букв отнюдь не сохранена (и есть М — М — А); к тому же главный герой второй части, конечно, скорее Блум, чем жена его.
4
Поднял чашку… и возгласил. — Бык Маллиган, паясничая, разыгрывает пародию на католическую мессу и ее центральный момент — таинство пресуществления причастного хлеба и вина в тело и кровь Христовы. Связь с мессой выражена в большом числе деталей, из которых укажем главные. Латинские слова Быка — начальный возглас священника, совершающего мессу. Бритвенная чашка имитирует священный сосуд, где происходит пресуществление. Бык произносит, шутовски переиначивая, читаемую при этом молитву; его свист обозначает звонок колокольчика, знаменующий свершение таинства. Он также добавляет элемент карнавальной учености — «научные замечания» о заминке с образованием белых кровяных шариков и о выключении тока, что подается, надо предполагать, Богом для совершения таинства. Наконец, «Христина», т. е. женский род от слова «Христос», заставляет предполагать, что, по Маллигану, в пресуществлении возникает «Христос женского рода». Можно по-разному толковать это богохульство; комментаторы видят тут намек на службу дьяволу — черную мессу, в ритуале которой алтарем служит тело нагой женщины. Выражение явно употреблялось Гогарти; уже в монологе, написанном в период «Героя Стивена», Догерти говорит: «А в воскресенье я потребляю частицу. Христину, semel in die (один раз в день. — С. X.). Смех да и только! Но это я ради тетки».
6
Комментаторы давно решили, что средневековый прелат — Александр Борджиа (1431–1503, Папа Александр VI в 1492–1503), прославленный, помимо покровительства искусствам, невероятными пороками и преступлениями. В этом можно и сомневаться, ибо образ прелата дан очень обобщенно, а Борджиа — классическая фигура Ренессанса, а не Средних веков.
8
Седая нежная мать. — «Я вернусь к великой и нежной матери всех, / К матери и возлюбленной нашей — к морю». Элджернон Ч. Суинберн, «Триумф времени». Любовь к Суинберну, зачинателю английского символизма и декаданса, культ греческой античности, болтовня об «эллинизации» современной жизни — все эти черты подают Быка типичным эстетствующим интеллигентом своего времени. Позицию же Стивена Джойс рисует особой: еще не устоявшейся, но явно не приемлющей общих взглядов и вкусов.
10
«Море! Море!» — хрестоматийный возглас греческих воинов, совершавших «исход» из Персии и достигших Черного моря, как о том рассказал Ксенофонт в «Анабазисе» (IV, 7, 24).
11
Ты убил свою мать… бросил Стивен. — В письме Норе 29 августа 1904 г. Джойс писал: «Мою мать убили мало-помалу дурное обращение моего отца, годы постоянных тягот и откровенный цинизм моего поведения».
12
В первоначальном смысле гиперборейцы — народ, обитавший, по греческим мифам, «за пределами Борея» (северного ветра) и, стало быть, в краю вечной весны и благоденствия. Однако Ницше в «Антихристианине» (1895), истолковав «гиперборейский» как «ультранордический», назвал гиперборейцем своего «сверхчеловека», поставившего себя выше традиционной христианской морали. Разумеется, у Маллигана — второй смысл.
13
Мать… умоляет стать на колени. — Как ниже увидим, Стивен отказался стать на колени и молиться со всей семьей в последние часы жизни матери. Так было и в жизни, но Мэй Мерри, мать Джойса, была перед смертью без сознания и ни о чем не просила, молиться же отказался и младший брат художника Станислав.
14
Что-то в тебе зловещее… — В письме Норе 10 сентября 1904 г. Джойс писал: «Во мне есть что-то дьявольское, из-за чего я обожаю разрушать мнения других обо мне, доказывать им, что на самом деле я эгоист, гордец и хитрец, равнодушный к людям». Суждения Быка о Стивене, будучи односторонними и грубо-пренебрежительными, вместе с тем обычно имеют элемент истинности и корни в реальной истории отношений Джойса и Гогарти.
15
Отказ от серых брюк, подчеркивая строгое соблюдение Стивеном траура по матери, служит одним из знаков параллели Стивена с Гамлетом, у которого Шекспир столь же подчеркивает соблюдение траура по отцу.
16
С… бегающими глазами. — В письме брату 12 августа 1906 г. Джойс пишет о Гогарти: «Представляю, как его бегающие глаза рыскали направо и налево…»
17
Так взор его и прочих видит меня — парафраза строки из популярного стихотворения Р. Бернса «Насекомому, которое поэт увидел на шляпе нарядной дамы во время церковной службы» (1786).
18
Урсула — имя святой мученицы времен раннего христианства, предводительницы «похода 11 тысяч дев», проповедовавших безбрачие и девство.
19
«Ярость Калибана…» — парафраза афоризма Оскара Уайльда (1854–1900) из его предисловия к роману «Портрет Дориана Грея» (1891).
20
Мотив треснувшего зеркала возникает в известном парадоксальном рассуждении Уайльда о том, что «Жизнь подражает Искусству» (эссе «Разрушение лжи», 1889).
21
Понятие и лозунг эллинизации были выдвинуты в сочинении «Культура и анархия» (1869) Мэтью Арнольда (1822–1888), писателя, поэта и эссеиста, весьма авторитетного в викторианской Англии. По мысли Арнольда, английское общество было слишком «иудаизировано», т. е. привержено практицизму, власти традиций и дисциплины, и нуждалось в «эллинизации» — внесении начал гибкости, терпимости, бескорыстного познания. Позднее другие авторы, и прежде всего Суинберн, добавили в понятие эллинизации мотивы расковывания чувств, единения с природой и наслаждения искусством.
22
Рука Крэнли. Его рука. — В студенческие годы ближайшим другом Джойса был Джон Берн, а после размолвки с ним его преемником стал Гогарти. Отношения с обоими отразились подробно в прозе Джойса; Берн выведен в «Герое Стивене» и «Портрете» под именем Крэнли, и здесь Джойс отсылает к сцене в конце «Портрета», где Крэнли, как сейчас Маллиган, прижимает к себе руку Стивена.
23
Первая загадка «Улисса»: сцена с Клайвом Кемпторпом — в Оксфорде, вспоминает же ее — причем с яркостью сцены, виденной лично, а не знакомой по рассказу, — Стивен, который в Оксфорде не был. Сеймур — приятель Быка (больше о нем — в конце эпизода), Клайв, Эйдс — лица неведомые. Бледнолицые — ирландское прозвище англичан. Фраза с «вестью» — из популярной американской песни о смерти ковбоя. Магдалина — колледж Св. Магдалины в Оксфорде.
24
В уме Стивена проходят лозунги современных идейных движений. «Мы сами» — гэльское «Шинн фейн», лозунг, ставший названием ирландского патриотического движения, вначале литературного и культурного, затем политического. «Новое язычество» провозглашалось более молодыми и радикальными приверженцами идеалов античности, в частности Уильямом Шарпом (1855–1905). Омфалом в «Одиссее» именуется «пуп моря», остров нимфы «Калипсо»; греки также называли «пупом земли» Дельфийский храм и оракул. В «Улиссе» Маллиган называет омфалом башню Мартелло. В жизни так называл ее Гогарти, утверждая то ли в шутку, то ли всерьез, что башня станет новым оракулом, храмом неоязычества.
25
Запоминаю только идеи и ощущения. — Маллиган оправдывает свою забывчивость философски: идущая от Локка английская философско-психологическая традиция считает, что память человека содержит лишь идеи и ощущения, но не полные образы прошедшего.
26
Мамаша подохла. — Видимо, эта или близкая фраза — а также и произведенное ею впечатление — имели место в реальности. 10 января 1907 г. Джойс пишет брату: «Такая новость: у О. Г. „мамаша подохла“», кавычками указывая, что выражение принадлежит не ему (а, по всей видимости, О. Г.).
27
Иезуитская закваска и ниже Лойола (св. Игнатий Лойола, 1491–1556, основатель Ордена Иезуитов) — тема иезуитского, упрямо-догматического типа сознания Стивена, который он сохранил, несмотря на разрыв с Церковью. Это часто говорили о самом Джойсе, и в общем он это признавал верным.
28
Сэр Питер Тизл — персонаж пьесы Р. Б. Шеридана «Школа злословия» (1777); Мэй Мерри называла так своего врача.
29
«Не прячь глаза…» — строки из стихотворения В. Б. Йейтса (1865–1939) «Кто вслед за Фергусом» (перевод Г. Кружкова). Следующий абзац построен на скрытых цитатах из этого стиха, который Джойс необычайно любил и почитал едва ли не лучшим во всей мировой поэзии.
31
Память природы — понятие из учения английского теософа А. П. Синнета (1840–1921), одна из версий общетеософской концепции Универсальной Памяти, где хранятся все события и идеи от сотворения мира.
32
Ее секреты… могильного тлена. — Весь этот пассаж почти буквально — из «Триестской записной книжки».
33
Воплем «Упырь! Трупоед!», прозвучавшим в мозгу Стивена, открывается тема его богохульства и богоборчества — открытого и бунтарского, в отличие от шутовских глумлений Быка. Мотив Бога — Трупоеда встретим и ниже в эп. 14 и 15.
34
О пылкой религиозности Стивена-мальчика рассказывает «Портрет»; прислужник слуги — выражение из Книги Бытия 9, 25.
36
Реплика Быка о фольклоре — карнавализация увлечений кельтской древностью в кругах Ирландского литературного Возрождения, лидером которых был Йейтс. Рыбообразные божества комментаторы сближают с форморайнами (фоморами, «нижними демонами»), полумифическим морским племенем гигантов — насельников древней Ирландии; помимо этой связи они фигурируют также в «Тайной доктрине» Блаватской. Дандрам увязывается с ними, ибо это — место Тропы гигантов, знаменитого комплекса мегалитов на побережье к северу от Дублина. Но Дандрам связан и со следующей фразой: в деревушке с этим же названием сестры Йейтса устроили издательство «Dun Emer Press» и центр возрождения ирландских ремесел; издательство должно было печатать на сделанной вручную бумаге книги Йейтса и других патриотов. Сестры-колдуньи одновременно отсылают и к ведьмам в «Макбете» (акт 1, сц. 3). И последний намек: стилизуясь под старый ирландский счет лет от катастрофического «великого урагана» в 1839 г., в «Dun Emer Press» выпустили книгу с такой датировкой: «В год великого урагана, 1903» (в феврале 1903 г. также был разрушительный ураган).
37
«Мабиногион» (по-валлийски «Наставление юным бардам») — сборник валлийских сказаний, смешанного кельтского и французского происхождения, изданный в 1838 г. Упанишады — священные тексты индуизма с космогонической и философской тематикой; их упоминание — намек на увлечение индийской мистикой в кругах Ирландского Возрождения.
38
Очередное богохульство Быка — несколько невпопад, поскольку сборщиком крайней плоти Бог является не для ирландцев, а для обрезаемых иудеев.
39
Бедная старушка, шелковая коровка — иносказательные названия Ирландии, возникшие в пору жестокого национального угнетения (в XVIII в.), когда запрещалось считать Ирландию нацией. Приход молочницы символически рисуется Стивену как явление Родины, и весь пассаж перекликается с мотивами ирландской темы у Йейтса — прежде всего в его патриотической драме «Кэтлин-ни-Холиэн» (1902).
40
Помажет… ее тело, кроме… чресл. — При совершении таинства соборования над больными и умирающими чресла не помазаются елеем.
41
Вы не с запада. — К началу нашего века гэльский оставался разговорным языком только на западе Ирландии.
42
«Радость моя… стопам» — четверостишие из стихотворения «Жертва», вошедшего в первый сборник Суинберна «Песни перед восходом» (1871).
43
«Ирландия ожидает…» — с заменой Англии на Ирландию, историческая фраза адмирала Нельсона в день битвы при Трафальгаре (1805).
44
Жагала сраму — в оригинале Agenbite of inwit, модернизированное написание среднеангл. названия Ayenbite of inwyt, непонятного современному английскому читателю (как русскому — мой перевод) и означающего «Угрызения совести». Это — название сделанного Дэном Майклом из Нортгейта (1340) перевода фр. трактата «Сумма грехов и добродетелей», написанного монахом Лаврентием Галлом для короля Филиппа II.
46
«Я противоречу…» — строка из стихотворения «Песнь о себе» Уолта Уитмена (1819–1892) в переводе К. Чуковского.
47
Как ранее мессу, Бык пародирует Страсти Христовы, от разоблачения Христа (Мф. 27, 28) до (см. ниже) отречения Петра, данного в звукоподражании: «плюхнулся с горки» заменяет «плакася горько» (Мф. 26, 75).
48
Дублинская башня Мартелло и подобные ей были построены, когда премьер-министром Англии был Уильям Питт Младший (1759–1806).
49
«Иафет в поисках отца» (1836) — роман Ф. Мэрриэтта (1792–1848). Иафет (Яфет) — в Книге Бытия младший сын Ноя; «поиски отца» — один из лейтмотивов темы Стивена.
51
«Я юноша странный…» — с малыми изменениями стихи из баллады, сочиненной Гогарти и довольно широко известной в дублинском непечатном фольклоре начала века.
52
Парафраза Дантовой строки: «Но горестен устам чужой ломоть». Рай, XVII, 58 (перевод М. Лозинского).
53
Апостольский символ — принятая на Западе формулировка христианского Символа веры; 12 членов его в католической традиции сопоставляются 12 апостолам.
54
Месса папы Марцеллия — знаменитая месса Палестрины, написанная в память Папы Марцеллия II, который скончался в 1555 г. после всего лишь двадцатидвухдневного понтификата. Джойс очень высоко ценил ее, однажды сказав: «Написав „Мессу для папы Марцеллия“, Палестрина превзошел себя как музыкант и спас музыку для Церкви».
55
Имена, проходящие в сознании Стивена, принадлежат весьма разным фигурам, общее у которых в том, что католическое богословие считает их всех авторами еретических учений. Фотий (ок. 820 — ок. 891) — патриарх Константинопольский, виднейший деятель Православия и мишень резких нападок католиков, считающих его зачинателем «раскола», который привел к разделению Церквей в 1054 г. Арий (ок. 256–336) — основатель арианства, учения о сотворенности Сына Божия, отвергнутого как ересь Никейским (I Вселенским) собором в 325 г. в пользу учения св. Афанасия Великого о единосущии Отца и Сына. Валентин (II в.) — автор одной из наиболее изощренных систем околохристианского гностицизма; как это типично для гностиков, он тяготеет к спиритуализму и гнушению плотью, утверждая, в частности, что Христос не имел земного тела и был чистым духом. Савеллий (III в.) — представитель модализма, ереси, согласно которой Ипостаси Пресвятой Троицы — не разные Лица, а только разные способы проявления (модусы) единой Сущности, так что все их различия — лишь кажущиеся. В своих размышлениях о связи отца и сына Стивен нередко вспоминает эти учения (в эп. 3, 9, 14).
56
«Ткать ветер» — образ из песни, входящей в трагикомедию «Судебное дело дьявола» (1623) английского драматурга Джона Уэбстера (ок. 1580 — ок. 1632).
57
Воинство Михаила — из молитвы, заключающей католическую службу. В эп. 5 ее будет слушать Блум, как в эп. 4 он заметит то же облачко, что Стивен выше: такими микродеталями Джойс утверждает связь и перекличку двух линий романа.
59
Ногтем большого пальца… перекрестил — такое крестное знамение делается перед чтением Евангелия на службе.
60
Одного ребра не было у Адама, первого человека. Маллиган, следовательно, объявляет Адама ницшевским сверхчеловеком, чему возможно такое оправдание: в гл. 5 книги «Так говорил Заратустра» (1883) утверждается, что «самое презренное из всего… последний человек»; отсюда, первый человек — самое достойное, т. е. сверхчеловек.
63
Сюжетный план. 10 часов утра. Стивен дает урок истории в школе дублинского пригорода Долки, затем беседует на темы истории с главой школы Гэрретом Дизи, который происходит из северных, ольстерских, ирландцев, протестантов и противников независимости Ирландии.
Реальный план. Весной 1904 г. Джойс недолгое время проработал младшим учителем в частной школе в Долки. Директором школы был Фрэнсис Эрвин, пожилой джентльмен из Ольстера, убежденный сторонник англичан. Наряду с ним прототипом Дизи служит и другой ирландец из Ольстера, Генри Блэквуд Прайс, с которым автор свел знакомство в Триесте; у него взяты связь с древним ольстерским родом и озабоченность проблемами ящура. Прайс сумел вовлечь Джойса в свою компанию еще сильнее, чем Дизи Стивена (хотя и поздней): в сентябре 1912 г. будущий классик лично написал для дублинского «Фримена» (см. эп. 7) статью о ящуре под названием «Политика и болезни скота». Как нередко у Джойса, Прайс раздвоился: помимо Дизи, он входит в «Нестора» и под собственным именем. Письмо Дизи в газету использует, с долей пародии, аналогичное письмо Прайса. Вошли в эпизод и некоторые из учеников школы. А еще малым отзвуком жизни является «хрупкий сиамец из библиотеки Святой Женевьевы». Автор действительно познакомился там с ним, и это знакомство еще продолжалось в дни публикации «Улисса». Когда же роман сделался знаменит, восхищенный сиамец изменил свое имя Рене на Рене-Улисс.
Гомеров план. Эпизоду отвечает Песнь III, где Телемак, в надежде узнать о судьбе отца, посещает старца Нестора, который рассказывает ему о происходившем после взятия Трои. Прототипы героев: Дизи — Нестор, ученик Сарджент — Писистрат, младший сын Нестора, дублинская красавица Китти О’Шей, разрушившая судьбу Парнелла, — Елена Прекрасная. В текст вплетено и много частных Гомеровых аллюзий. И Нестор, и Дизи говорят о женской неверности; Нестор — «укротитель коней», и интересы мистера Дизи также связаны с ними: он озабочен надвигающейся эпидемией ящура, в его кабинете по стенам — изображения лошадей и портрет принца Уэльского (в 1904 г. уже король Эдуард VII), что был известен как великий лошадник.
Тематический план. Главная тема эпизода — история, отцом которой считается издавна Гомеров Нестор. У Джойса — свое, полемическое отношение к этой теме. Хотя только к концу творчества, в «Поминках», у него достаточно созрела своя, альтернативная модель истории (см. «Зеркало», эп. 6), но уже с ранних лет ему были чужды обычные представления об истории как едином развитии и процессе, а книжные изложения истории как связной и логичной цепи деяний и дат не вызывали доверия. Свой скепсис по отношению к истории как процессу и прогрессу он передал обоим главным героям — и Стивену, и (в дальнейших эпизодах) Блуму. Скептическое развенчание расхожего видения истории: вот тот ключ, в котором раскрывается тема истории в «Несторе». Главный элемент развенчания — иронический сдвиг, с которым подана фигура «отца истории»: Дизи — ограниченный, туповатый старец, полный предрассудков, глухой к бесчеловечности и жестокости; его суждения об истории полны ошибок и небылиц. Почти каждую его фразу Стивен, как в антифон, в уме парирует противоположной; однако цельной собственной модели истории у Стивена нет. Пока он лишь задается вопросами да изрекает эффектные афоризмы.
Другая ведущая тема «Нестора» — материнская любовь, жертвенная и беззаветная. В соответствии с обстоятельствами, тема звучит эмоционально и драматично, переплетается с темой смерти. Наметившееся здесь решение темы материнства и материнской любви сохранится во всем романе; в его основе — признание абсолютной ценности материнской любви и глубокий комплекс вины по отношению к матери. Налицо резкий и любопытный контраст с темой отцовства: если мать и любовь ее — «истинное», «настоящее», то отец заведомо не есть «настоящее», он сразу пренебрежительно отбрасывается, и все содержание темы составляют поиски замены ему (см. Тематический план эп. 9). Ту же асимметрию мужского и женского начал, господство и превознесение второго, мы найдем дальше в линии Блума. Богатая почва для спекуляций.
Из прочего весьма заметна начатая в эп. 1 тема англо-ирландского противостояния, несвободы страны и несвободы художника в этой стране, его прислужной и шутовской роли. В «Телемаке» Стивен — «слуга двух госпож»; здесь — «три петли вокруг меня».
Дополнительные планы. По схемам Джойса, искусство эпизода — история, символ его — лошадь, цвет — коричневый (после зеленого это другой национальный цвет Ирландии).
«Нестор», как и «Телемак», был в основном написан в Триесте в 1914 г. и доработан в Локарно (куда Джойс на время уехал из Цюриха) осенью 1917 г. Впервые опубликован он был в апреле 1918 г. в «Литл ривью». В начале 1919 г. он был также опубликован в лондонском журнале «Эгоист», руководимом мисс Харриет Шоу Уивер, которая в течение многих лет финансировала Джойса и преданно помогала его работе.
64
Тема урока Стивена — война римлян в начале III в. до н. э. с Тарентом (в Южной Италии), войсками которого предводительствовал Пирр (318–272 гг. до н. э.). Битвы при Сирнее (280 г. до н. э.) и Аскулуме (279 г. до н. э.) Пирр выиграл столь тяжелой ценой, что это привело к проигрышу всей кампании — и к появлению крылатого выражения «пиррова победа». Тема, конечно, выбрана с умыслом: «пиррова победа», смутная судьба Пирра дают пищу Стивену для размышлений о смутности и бессмысленности истории.
65
Историческая рефлексия Стивена отправляется от образов и идей Уильяма Блейка (1757–1827), английского мистика, художника и поэта, которого Джойс много читал и ценил. В заметках «Видение Страшного суда» (ок. 1810) Блейк вводит мифологическую оппозицию: «Басня, или Аллегория, образована дочерьми Памяти. Воображение окружено дочерьми Вдохновения». (Дочери Памяти у Блейка отнюдь не тождественны греческим музам, дочерям богини памяти Мнемозины.) На языке этой оппозиции Стивен выражает свое скептическое отношение к школьной истории: это басни дочерей Памяти (ср. в эссе «Джеймс Кларенс Мэнген» (1902): «история, эта басня, сфабрикованная дочерьми памяти»); дочери Вдохновения непричастны к ней, и, стало быть, это лишь пустая мертвая форма. (Далее этот мотив пустой формы подхватывается образом раковин, пустых ракушек, лежащих в кабинете «отца истории», Нестора — Дизи.) Не похожей на басни памяти, драматичной, наполненной до избытка история становится лишь на грани катастрофы, конца; и выразить это вновь позволяет Блейк с его яркой апокалиптикой, картинами огненного конца мира, развернутыми в «Бракосочетании Неба и Ада» (ок. 1790). Но крыл избытка буквально у Блейка нет; Стивен соединяет две «адские пословицы» из «Бракосочетания»: «Путь избытка ведет ко дворцу мудрости» и «Ни одна птица не парит слишком высоко, если парит на собственных крыльях». Сине-багровое пламя конца — выражение из «Бракосочетания». Другие образы разрушения принадлежат Стивену и, по уверениям одних комментаторов, означают видение гибели Трои, других же — отражают реакцию Джойса на бомбардировки городов в 1917 г.
66
А что в том? Шут при господском дворе… закладная лавка. — Эти мысли о положении ирландской культуры хорошо поясняет пассаж из критической статьи Джойса: «Уайльд, присоединившись к традиции ирландских сочинителей комедий, что идет от Шеридана и Голдсмита до Бернарда Шоу, сделался, как и они, придворным шутом для англичан» («Оскар Уайльд: поэт „Саломеи“», 1909). Цитата позволяет понять, кто тут для Стивена «все они».
67
Разве Пирр не пал в Аргосе… — Пирр погиб в уличной стычке в Аргосе, когда старая женщина сбросила на него кирпич с крыши.
68
Время поставило на них свою мету… — Мысль Стивена продвинулась к более общей теме о природе истории, и тут опорным автором для нее выступает уже не Блейк, а Аристотель. Это автор, отлично изученный Джойсом, составляющий фундамент всего католического философского образования. Мысль об уничтоженных возможностях — реминисценция Аристотелева анализа различий между «потенциальным» (множеством возможностей) и «актуальным» (единственной осуществившейся возможностью) в «Метафизике» (напр., кн. 9, гл. 6–8). Вопрос «Или то лишь было возможным, что состоялось?» отсылает к обсуждению различий между поэзией и историей в «Поэтике» (8.4–9.2): по Аристотелю, первая описывает то, что было возможным, вторая же — то, что состоялось. Наконец, слова (ниже) о движении как переходе возможного в действительное — почти цитатно близки к определению движения в «Физике» (3, 1).
69
«Оставь рыданья…» — строки из элегии «Ликид» (1638) Джона Мильтона (1608–1674). Выбор вновь не случаен: один из сквозных мотивов в мыслях Стивена, возникший уже в «Телемаке» и особенно настойчивый в «Протее», — смерть в воде. Именно это тема элегии, написанной на смерть утонувшего друга Мильтона, Эдварда Кинга.
70
В ученую тишину… вечер за вечером. — 20 марта 1903 г. Джойс писал матери из Парижа: «Все дни я работаю в национальной библиотеке, а все вечера — в библиотеке Святой Женевьевы. Я часто хожу к вечерне… В театр я никогда не хожу».
73
Кочет поет… — И текст, и ответ загадки Стивена — действительная ирландская загадка из разряда абсурдных, однако в ответе вместо бабки фигурирует мать. Заметим, что ниже образы загадки соединены в уме Стивена именно со смертью матери, так что его замена матери бабкой — понятный по обстоятельствам эффект табуирования слова.
74
Это и есть настоящее? — В этом пассаже Стивен вспоминает и варьирует речь Крэнли в «Портрете», где он, в частности, говорит: «Все зыбко… но только не материнская любовь».
75
Колумбан (543–615) — ирландский святой, ученый монах и миссионер. В его житии сообщается, что он отправился из страны на свое служение, «со скорбию преступив волю матери». Джойс говорит о нем в ит. лекции «Ирландия, остров святых и мудрецов» (1907), употребляя тот же эпитет «пламенный».
76
Мавританский танец… не объемлет ее. — Арабские цифры навевают Стивену мысли о «бесовских измышлениях» — арабских и других нехристианских и еретических толкованиях Аристотелевых теорий, о которых он думал раньше. Аверроэс (1124–1198) — арабский философ, чьи комментарии Аристотеля были в числе авторитетнейших сочинений для христианской схоластики. Моисей Маймонид (1135–1204) — иудейский философ и талмудист, стремившийся создать синтез начал разума, веры и (иудейского) откровения на базе философии Аристотеля; был также весьма влиятелен на христианском Западе. Их двусмысленный статус нехристианских учителей христианской мысли объясняет появление в связи с ними эпитетов «темные» и «глумливые». Душа мира — понятие многих систем неортодоксальной христианской мистики, а также гностицизма, оккультизма, теософии и проч. Для Джойса оно связывалось в первую очередь с Джордано Бруно, который был одним из его героев в молодости. Вольнодумец, бунтарь, сожженный еретик, он был для него фигурой с богоборческими, люциферическими позициями, к которым Джойс тяготел и сам. Итак, нить мысли завершается мотивом люциферизма — и именно таков смысл последней части фразы: это евангельский стих Ин. 1, 5, подвергнутый сатанинскому перевертыванию — замене света на тьму.
77
Яков II Стюарт (1633–1701) — последний король католической династии Стюартов, низложенный в Англии в 1688 г., сделался правителем Ирландии и начал впервые чеканить медную монету; в 1690 г. он был разбит в битве при р. Бойне и вскоре бежал во Францию.
79
Первая из путаниц и небылиц Дизи: с изречением об империи, над которой не заходит солнце, не связано имени никакого «французского кельта». Изречение встречается уже у Геродота, где Ксеркс произносит его об империи персов; к английской империи его применяли многие.
80
Список кредиторов курьезно перемешивает жизнь автора и жизнь героя. Каррэн, Фред Райен, Рассел, Казинс, Келер, миссис Маккернан — реальные дублинцы, знакомые Джойса; Макканн и Темпл — знакомые Стивена, персонажи «Героя Стивена» и «Портрета» (хотя и у них есть прототипы — дублинцы: у Темпла — студент-медик Джон Элвуд, приятель Гогарти, у Макканна — близкий знакомый Джойса Фрэнсис Скеффингтон (1878–1916), филолог, позднее расстрелянный англичанами во время Пасхального восстания).
81
Громкие слова, которые нам приносят столько несчастий — выражение из рецензии Джойса «Ирландский поэт» (1902).
82
Тирада Дизи демагогична и неточна. Дэниэл О’Коннелл (1775–1847) — крупнейший деятель легальной борьбы Ирландии за независимость, получивший в стране имя Освободитель за достижение равных прав для католиков. Уния — законодательный акт 1800 г. о ликвидации Ирландского парламента. (Он был принят в самом Ирландском парламенте, подкупленном англичанами, и Джойс в лекции «Ирландия, остров святых и мудрецов» пишет об этом как о факте национального позора и деградации.) О’Коннелл боролся за отмену Унии, и католическая церковь нисколько не «клеймила» его. Ложи оранжистов — возникшие в конце XVIII в. агрессивные группы ольстерских протестантов, назвавшие себя в честь короля Вильгельма III Оранского, который разбил Якова II и окончательно закрепил английское покорение Ирландии; поздней оранжистами стали называть всех ирландских сторонников английского владычества. Голод — катастрофический голод 1846–1848 гг., уменьшивший за счет смерти и эмиграции население Ирландии почти на четверть. Фении (от Фианны, легендарной дружины воинов героя ирландских саг Финна Мак-Кула) — члены «Общества Фениев», террористической организации борцов за свободу Ирландии, основанной в 1857 г. В широком смысле так часто называли всех ирландских радикалов-республиканцев.
83
В сознании Стивена, как резкая отповедь, проходит цепь эпизодов, рисующих иной облик оранжистов. Откликом на короткую память фениев в уме у него звучит знаменитый оранжистский тост: «За вечную, славную и благоговейную память Великого и Доброго Короля Уильяма III, что избавил нас от папства, от рабства, от произвола властей, от медной монеты и от деревянных башмаков». Следующий эпизод — убийство католиков, собравшихся 21 сентября 1795 г. в Алмазной ложе города Армаха в Ольстере. (Армах — древняя столица и религиозный центр Ирландии, который называли «Армах великолепный».) Далее, плантаторы — протестанты, которым в XVI–XVII вв. обильно раздавали отобранные у католиков земли в обмен на присягу верности английскому трону. Протестантский Ольстер называли в Ирландии черным Севером за его службу английским интересам. Истинно голубые — шотл. пресвитерианцы XVII в., многие из которых участвовали в англ. колонизации Ольстера, обезземеливании и вытеснении католиков. «Берегись, стриженые!» — девиз, а также рефрен песен и баллад оранжистов, участвовавших в кровавом подавлении антианглийского восстания 1798 г. в графстве Вексфорд. Восставшие в большинстве носили короткую стрижку и были прозваны стрижеными. Тема восстания 1798 г. мелькает многократно в «Улиссе».
84
Джон Блэквуд (1722–1799) был противником Унии и отверг титул пэра, которым его пытались подкупить. Один из его потомков, Генри Н. Блэквуд Прайс (см. Реальный план), в 1912 г. писал Джойсу, что Блэквуд «умер, натягивая свои ботфорты, чтоб ехать в Дублин и голосовать против Унии». Таким образом, Джойс представляет здесь Дизи перевирающим события прямо наоборот.
85
Мы все ирландцы, все королевичи — пословица, намекающая на обилие в древней Ирландии мелких королевств, королей, а также королевских законных и незаконных отпрысков.
86
Per vias rectas — этот лат. девиз был также девизом колледжа Бельведер, где учились Джойс и Стивен.
87
Куда Крэнли… апельсин — воспоминание Стивена близко воспроизводит эпифанию XXXII (здесь и далее мы следуем нумерации, данной Ж. Обером во фр. издании: J. Joyce. Oeuvres. I. Bibl. de la Pléiade, 1982).
88
Ливерпульская клика… порта. — В 1850-х гг. возник проект превращения гавани Голуэй на западе Ирландии в большой трансатлантический порт. Проект осуществлялся неудачно и был оставлен; слухи (не имевшие оснований) приписывали неудачу проискам ливерпульских судовладельцев, которым проект грозил конкуренцией. Тема проекта возвращается в эп. 16; Джойс также писал о нем с большим одобрением во время своего пребывания в Голуэе в 1912 г. (ит. очерк «Мираж аранского рыбака»).
89
Женщина, не блиставшая добродетелью — как увидим ниже, Елена Прекрасная. Поэтому здесь — одна из Гомеровых аллюзий: Телемак, покинув Нестора, встречает вскоре Елену.
92
«История — это кошмар…» — афоризм Стивена перекликается со словами французского поэта Жюля Лафорга (1860–1887): «История — это старый запутанный кошмар, который не догадывается о том, что лучшие шутки — самые короткие». Сходное выражение есть также у Маркса в работе «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта».
93
«Бог… крик на улице» — вариация на тему библейского текста о Премудрости Божией: «Премудрость возглашает на улице, на площадях возвышает голос свой». Притч. 1, 20–21.
94
Чарльз Стюарт Парнелл (1846–1891) — крупнейшая фигура ирландской политики конца XIX в., харизматический лидер, деятель с драматической судьбой. Действуя энергично и успешно, он вплотную приблизился к осуществлению планов гомруля, т. е. самоуправления для Ирландии, достиг немалого сплочения нации и оживления национального сознания. Затем, однако, последовало крушение. Любовная связь Парнелла и миссис Кэтрин О’Шей привела к скандальному бракоразводному процессу; одновременно от него отступились политические соратники. Вскоре он заболел и в цвете лет скоропостижно скончался. Для Джойса его фигура всегда значила очень много. С детских лет Парнелл для него — образ национального героя, и ему было посвящено первое, что Джойс написал, — детское стихотворение, где он клеймил неверных Парнелловых сподвижников. Образ не потускнел и поздней — в 1907 г. Джойс пишет: «Парнелл — самый грозный из всех вождей, кому выпало водить ирландцев на бой»; в 1913: «Два величайших ирландца современной эпохи — Свифт и Парнелл». Перу его принадлежит и панегирик «Тень Парнелла» (1912), где Парнелл сравнивается с Моисеем, ведущим свой народ в землю обетованную (сквозной Джойсов образ, ср. эп. 7, 14). Здесь сошлись вместе важные внутренние темы Джойса — любовь, предательство, трагическая и жертвенная судьба крупной личности; и можно сказать, пожалуй, что Парнелл — одна из главных закадровых фигур романа. О нем говорится еще много раз, и в эп. 16 Джойс даже ухитряется связать его с темой странствий и возвращения, центральной мифологемой «Улисса» и «Одиссеи».
95
Последний исторический пассаж Псевдо-Нестора. Первое англо-норманнское вторжение в Ирландию предпринято было в 1169 г. Генрихом II по наущению не неверной жены Макморро, а самого Дермота Макморро (1135–1171), свергнутого короля Лейнстера. «Неверная жена» Деворгилла имела О’Рурка своим мужем, а Макморро — любовником, в противоположность речам Дизи. Эту его ошибку Джойс специально добавил при книжной публикации «Улисса», в «Литл ривью» Дизи говорил правильно.
96
«Право свое…» — лозунг ольстерских противников гомруля, впервые брошенный в Англии лордом Рэндольфом Черчиллем (1849–1895) в борьбе против биллей Гладстона о гомруле.
97
Недопущение евреев в Ирландию — заключительная фантазия Дизи. В Ирландии были лишь те же антиеврейские меры, что и в Англии, включавшие изгнание евреев из страны в 1290 г. Как и в Англии, евреи появились в Ирландии вновь при Кромвеле, в середине XVII в.
98
Сюжетный план. 11 часов утра. Стивен, вернувшись из Долки в Дублин, проводит на берегу моря время до назначенной в 12.30 встречи с Маллиганом. На встречу он в конце концов не пойдет; у него крепнет сознание разрыва с Маллиганом и конца жизни в башне.
Реальный план. Джойс вновь мало отклоняется от реальных людей и обстоятельств. Прототип дяди Ричи — Уильям Мерри, дядя автора, брат его матери Мэй Мерри; прототип Кевина Игена — фений, парижский эмигрант Джозеф Кейси. В обоих случаях образы и прототипы весьма близки. Воспоминания Стивена о Париже вполне отвечают жизни автора в 1902–1903 гг. Словом «эпифании» («богоявления») Джойс действительно называл писавшиеся им в тот период прозаические этюды и зарисовки; и, уезжая впервые в Париж, он сделал брату распоряжение о рассылке их копий в случае его безвременной смерти во все главные библиотеки мира.
Гомеров план. Эпизоду сопоставляется Песнь IV, 384–570: Телемак, посетив спартанского царя Менелая, получает известия об отце из рассказа царя о его встрече с Протеем, мифическим существом, наделенным способностью бесконечно менять свой облик. Но что значит это аллегорическое соответствие, кто в «Протее» — Протей? Верней всего, это собственный разум Стивена, человеческий интеллект, бесконечно изменчивый и многообразный. Джойс также указывает, что Гомеров прообраз Кевина Игена — Менелай, тем самым иронически уподобляя визит Стивена в парижскую комнатушку Кевина посещению Телемаком дворца лакедемонского владыки.
Тематический план. Лейтмотив эпизода — протеизм, бесконечные метаморфозы вещей, существ, идей, слов. Можно понимать этот мотив и крупней: как протеичность не только элементов реальности, но реальности как таковой: Протей — интеллект и Протей — художник здесь без конца заново изобретают, пересоздают себя вместе с окружающим (граница между внутренним и внешним миром снята), и сцена «художник на берегу Сэндимаунта» превращается во множество иных сцен, из разных времен и мест. В сознании Стивена, панорама которого развернута перед нами, проходят, чередуясь, троякие содержания: гроздья мыслей, собранные вокруг какой-либо стержневой темы; картины воспоминаний; воображаемые сцены из прошлого, своеобразные фантазии на исторические темы. В гроздьях — богатая интеллектуальная мозаика, но все ее главные элементы — в пределах привычных тем католического сознания. Эпизод открывает будто и не покидавшая мыслей Стивена фигура Аристотеля, праотца схоластики. Исходная тема весьма важна для «Улисса»: это развиваемая Аристотелем тема о достоверности восприятий и о различиях двух главных видов восприятия, зрения и слуха. Потом эта тема перейдет от Стивена к Блуму, а в конце романа, когда Стивен и Блум сойдутся, она завершится выводом «Итаки» (совпадающим с выводами современных культурфилософов): у «иудея» Блума доминирует слух, у «эллина» Стивена — зрение. Затем снова возвращается теология «Телемака». Взбунтовавшись, уйдя из Церкви, Стивен не перестает задаваться классическими богословскими вопросами: о сотворении и порождении, единосущии, связи Отца и Сына; занимает его и схоластическая казуистика Оккама… Исторические сцены, рисуемые его воображением, теперь выходят за пределы ирландской истории; мы узнаем в нем поклонника Данте и итальянского Возрождения. Последнее же и главное состоит в том, что в воспоминаниях, в размышлениях о самом себе Стивен наконец выступает как художник. Мы узнаем о его ранних опытах, и у нас на глазах он набрасывает четверостишие, которое мы прочтем в эпизоде 7.
Дополнительные планы. По схемам Джойса, искусство «Протея» — филология, символ — морской прилив, цвет — зеленый.
«Протей» был начат в Триесте в 1914 г. и завершен в Локарно в конце 1917 г. Первая публикация — «Литл ривью», май 1918 г.; как и «Нестор», эпизод был также опубликован в начале 1919 г. в лондонском «Эгоисте».
99
Неотменимая модальность… дверь. — Начальная тема — реальность окружающего мира и способы его восприятия человеком, слух и зрение. Стивен из опыта заключает, что явлениям присущи свойства (модальности) быть зримыми и слышимыми. Он вспоминает, что, по теории зрения Аристотеля, прозрачность — «общая природа и сила, обитающая в телах» (О чувствах и чувственном, 439а). С учетом еще относящейся к Аристотелю цитаты из «Ада», фигура «лысого миллионера» должна быть Аристотелем, хотя не только исторических данных, но и легенд о его плешивости не имеется и все изображения — с шевелюрой. Есть и сомнения в том, что лысый богач — Аристотель. С теорией зрения Аристотеля переплетается теория зрения ирландского философа и епископа-протестанта Джорджа Беркли (1685–1753), согласно которой зримое нами — не сами предметы, а только «цветные отметы» их. С «цветными отметами» связываются (какая тугая гроздь мыслей!) «отметы сути вещей»: так я перевел стоящее у Джойса signatures, отсылающее к названию трактата «De signatura rerum» Якоба Беме (1575–1624), немецкого мистика и мыслителя. Трактат (бывший у Джойса в библиотеке) говорит о том, что у всякой речи и всякой вещи имеется своя «сигнатура» — отмета сути, знаменование, означивание; и для проникновения в ее смысл необходимо эту отмету раскрыть, прочесть. Для Стивена это близко к более привычной ему схоластической теме о необходимости точных дефиниций вещей; и он вспоминает (чуть ниже) неуклюжие дефиниции из знаменитого «Словаря английского языка» (1755) Сэмюэла Джонсона, пародируя Джонсоново определение двери: «Дверь — то, что бывает у дома, ворота же — у городов и общественных строений».
100
Nacheinander… nebeneinander. — Вслед за Аристотелем и Беркли в тему о зримом и слышимом вступает Г. Э. Лессинг (1729–1781), немецкий драматург и теоретик искусства. В своем классическом сочинении «Лаокоон» он указал, что в зрительных искусствах, какова живопись, принципом упорядочения элементов является их рядоположение, или же nebeneinander; а в искусствах звуковых, какова поэзия, этот принцип есть последование, nacheinander.
101
Демиург Лос, или «творец Лос» (имя — возможно, инверсия «соль», солнце), — один из персонажей мифологической системы Блейка, которому посвящена его «Книга Лоса» (1795). Демиург — в философии Платона, а позднее во многих гностических и мистических учениях — демон-мироустроитель, создающий вещи мира, но не первоматерию, из которой они создаются. В оригинале тут есть еще протеический момент: Los Demiurgos можно прочесть и по-испански как мн. число «Демиурги».
102
Не в вечность ли… — Фраза перекликается с пассажем из поэмы Блейка «Мильтон» (1808): «…И я наклонился и повелел ей (автор — своей левой ноге. — С. X.) идти вперед, сквозь вечность».
103
Шверно — протеизм слов, перетекание немецкого schwer, тяжелый, в русскую грамматику (в оригинале — фр. слова в англ. грамматику).
104
Ассоциация провода пуповин с монахами-мистиками может быть двоякой: во-первых, строгие францисканцы, во Франции так и прозванные «веревочниками» (кордельеры), ходили, связавшись вместе веревкой; во-вторых, многие техники мистической медитации (в том числе православный исихазм) предписывают устремлять взгляд в область пупа. Контекст говорит более в пользу второго.
107
Адам Кадмон — Человек Первый (др.-евр.), понятие каббалы, а затем многих философских, мистических и оккультных учений. Контекст предполагает, скорей всего, теософию, где Адам Кадмон — сотворенный первый человек в его совершенстве, до падения. Хева — жизнь (др.-евр.), более древний вариант имени Ева. Отсутствие пупка у Евы (и Адама) — популярный мотив оккультной и теософской литературы, а также средневековой и народной религиозности; еще в «Детстве» Горького в разговоре русского простонародья прочтем, что Адам и Ева «не родились, а созданы, стало быть, у них пупков нет».
108
Живот без изъяна… белой пшеницы — парафразы Песни Песней 4, 7 и 7, 2; пшеницы восточной и бессмертной, сущей от века и до века — парафраза англ. мистика Томаса Трейхерна (1637–1674), Сотницы медитаций, Сотница III, разд. 3.
110
Об Арии и единосущии. Согласно церковным авторам, смерть Ария произошла в общественном туалете. Вдовец вдовой епархии. — В 321 г. Арий был отрешен от сана пресвитера Александрийской церкви.
112
Мананаан Мак-Лир — в ирл. мифологии бог моря, обладавший, подобно Протею, способностью менять облик.
113
Достопочтенные гондольеры — ироническое выражение из популярной комической оперы «Гондольеры» (1889) У. Гилберта и А. Салливана. Отец Джойса именовал так Уильяма Мерри и его брата Джона.
117
Ричи Гулдинг — неудачливый делец и юрист, оставшийся не удел, но изображающий солидность и занятость. Мистер Недотеппи и мистер Тристрам Тэнди — иронические имена мнимых лиц, выражающие насмешку Стивена над пустыми играми Ричи. Тристрам Тэнди — смесь двух имен: ирл. революционера Нэппера Тэнди (1740–1803) и Тристрама Шенди, героя романа Стерна.
121
Аббат Иоахим — Иоахим Флорский (ок. 1145 — ок. 1202), ит. мистик, выдвинувший модель всемирной истории из трех эпох или царств, подчиненных трем Лицам Пресвятой Троицы: царство Отца — от сотворения мира до рождества Христова, царство Сына — от рождества Христова до 1260 г., царство Св. Духа — от 1260 г. до конца времен (хотя рубежная дата 1260 г. введена не Иоахимом, а его последователем Герардино да Борго Сан-Доннино (ум. 1276)). В третью эпоху должно быть возвещено и новое откровение, Завет Св. Духа в дополнение к Ветхому Завету (Отца) и Новому Завету (Сына). Модель, осужденная в католичестве как ересь, была созвучна религиозным исканиям европейской интеллигенции начала века, и Джойс в молодости некое время увлекался ею, вслед за Йейтсом и отчасти под влиянием его рассказа «Скрижали Закона» (1897). В это же время в России Третий завет проповедовали Мережковский и его круг. Ныне идеи и движение иоахимитов вновь вызывают интерес, входя в орбиту постмодернистских деконструирующих или псевдоэзотерических фантазий на темы истории; они фигурируют в романах У. Эко «Имя розы» (1980), «Маятник Фуко» (1988) и в потоке рыночной эзотерики.
122
В стоячем болоте библиотеки Марша, где ты читал… — В «Герое Стивене» этой строчке соответствует небольшой эпизод, где, в частности, читаем: «В своих блужданиях Стивен открыл библиотеку… основанную архиепископом Маршем… и ходил туда по нескольку раз в неделю читать старинные итальянские книги Треченто». В отличие от героя, автор посетил эту дублинскую библиотеку всего дважды, 22 и 23 октября 1902 г.; читал же он там Иоахима Флорского (см. ниже).
123
Возненавидевший род свой… — Мотив мизантропии, отталкивания от окружающих как от «черни» стоит, натурально, под знаком Свифта, присяжного мизантропа ирл. культуры (хотя, кажется, эта репутация и не отвечает реальности). Джонатан Свифт (1667–1745), писатель и аббат, настоятель дублинского собора Св. Патрика, — фигура, близкая Джойсу и важная для него. Согласно «Путешествиям Гулливера», он предпочитал людскому роду лошадей, гуигнгнмов; как считали в эпоху Джойса, к концу жизни он испытывал все растущую мизантропию, перешедшую в безумие; по завещанию он оставил средства на основание психиатрической больницы в Дублине. Переход от Иоахима к Свифту — отражение упомянутого рассказа Йейтса.
124
Кемпбелл-Лис, Остроскулый — прозвища о. Ричарда Кемпбелла, одного из преподавателей колледжа Бельведер, сохраненные в «Портрете художника» (гл. 4).
125
В сознании Стивена — протеические взаимопревращения двух неортодоксальных аббатов; от Свифта он возвращается к Иоахиму. Лат. цитата (несколько измененная) — из апокрифа XVI в. «Прорицания пап», который был приписан Иоахиму в том его издании (Венеция, 1589), которое читал Джойс в библиотеке Марша; в цитате — реминисценция текста 4 Цар. 2, 23–24. Глава, обреченная карам — аллюзия на преследования Иоахимова учения (не сам Иоахим, но его более радикальные последователи подверглись неоднократному осуждению в XIII в.).
127
От церковной сцены мысль Стивена переходит к совершаемому в церквах таинству евхаристии (тема о нем есть и в эп. 1; видно, что Джойс о нем думал пристально и натуралистично, концентрируясь на его физической стороне). Есть проблема: как совмещается единственность Христа со множеством совершаемых пресуществлений? Стивен воображает это множество и вспоминает, что проблему решал Вильям Оккам (ок. 1285–1349), англ. философ, один из крупнейших схоластов, прозванный «непобедимым доктором».
128
Кузен Стивен… — с заменой святого на поэта, а Стивена на Свифта — фраза, сказанная последнему его кузеном, драматургом Джоном Драйденом, после знакомства с его поэтическими попытками.
129
Остров святых — средневековое прозвание Ирландии — «остров мудрецов и святых»: в раннем Средневековье оттуда на континент являлось много подвижников, целый ряд из коих стали святыми.
130
Припомни свои эпифании. — Рождение этого жанра Джойс описывает в «Герое Стивене». Там развита и его эстетика, включающая такую, не слишком внятную, дефиницию: «Под эпифанией он понимал внезапное явление духовного, передающееся в вульгарности слова или жеста или же в какой-либо памятной фазе самого духа».
131
Махаманвантара — великий год (санскр.), по учению индуизма, мировая эпоха длиной в 4320 млн лет.
132
Пико делла Мирандола (1463–1494) — одна из ярких фигур ит. Ренессанса, философ и ученый, юноша с огромными талантами и познаниями, с тягой к тайноведению, горделивый и амбициозный.
134
Читая одну за одной… — пародийная стилизация эссе «Пико делла Мирандола» Уолтера Пейтера (1839–1894), влиятельного английского культурфилософа, эссеиста, стилиста. Эссе вошло в его известную книгу «Ренессанс» (1873, рус. пер. 1912).
136
Обломки Армады. — В 1588 г. испанский флот Великая Армада был разбит англичанами, и поздней некоторые из его судов потерпели крушение у берегов Ирландии.
137
Остров смертельной жажды — аллюзия на выражение «остров неутолимого голода» в Песни IV «Одиссеи».
139
«Кто же тебя… Иосиф» — цитата из «Жизни Иисуса» (1884), одного из антирелигиозных сочинений, которые под псевдонимом Лео Таксиль выпустил француз Габриэль Жоган-Паже (1854–1907).
140
Дикими гусями называли ирландских политических эмигрантов, начиная со сторонников Якова II, покинувших страну в конце XVII в.; бо́льшую часть их составляли военные, а поздней — террористы.
141
Имеется в виду, вероятно, книга «Женщина» знаменитого французского историка Жюля Мишле (1798–1874).
143
Буль-Миш. — Изображая заправского парижанина, Стивен употребляет фамильярное название бульвара Сен-Мишель, любимого места студентов и богемы.
144
«Это сделал другой: другой я» — ироническая адаптация афоризма «Государство — это я» Людовика XIV; вероятен и отзвук Флоберовой вариации этого афоризма, тоже иронической: «Мадам Бовари — это я» (постмодернистское наслоение многократной и многонаправленной иронии).
145
В ночь на семнадцатое… — реминисценция дела об убийстве, бывшего в феврале 1904 г. в ирл. газетах. Мотив преступника — двойника Стивена, возможно, связан с тем, что убийство произошло на Стивен-стрит. Комментаторы с большой фантазией видят тут серию из русских аллюзий: «другой я… пальто, нос» — на «Двойника» Достоевского, «Шинель» и «Нос» Гоголя.
146
Кто-то там обездоленный. — Тема обездоленности, лишенности законного достояния и наследства — важный элемент самоощущения Стивена и темы отца и сына в романе. Начало темы — в «Портрете», дальнейшее продолжение — в эп. 9, где этот мотив — одна из параллелей Стивена с Гамлетом. Ср. также «Зеркало», эп. 10.
147
Фиакр и Скот — наряду с Колумбаном известнейшие из ирл. миссионеров: св. Фиакр — умер ок. 670 г.; Скот — Иоанн Дуне Скот (ок. 1266–1308), крупнейший философ-схоласт; ирл. происхождение его — спорный факт. Джойс говорит об обоих в лекции «Ирландия, остров святых и мудрецов»; образ святых в небесах на табуретках — из заметок к «Портрету» («Триестская записная книжка»).
149
Париж просыпается… — С заменой Парижа на Триест этот пассаж впервые появляется в неопубликованном при жизни этюде «Джакомо Джойс» (1914); в нем использована также одна из эпифаний (№ XXXIII в нумерации Обера).
150
Далькассии — жители небольшого королевства Далькайс в Мунстере, откуда в X–XI вв. вышли короли Мунстера и знаменитый король Ирландии Брайен Бору. Артур Гриффит (1872–1922) — активнейший лидер легальной борьбы за независимость, основатель «Шинн Фейн», в дальнейшем — первый президент Ирландского Свободного Государства (1922). В противоположность фенианскому терроризму, его изобретательная стратегия, сочетавшая политические и экономические методы, пользовалась одобрением Джойса, которое он передает ниже Блуму (см. эп. 8, 18). Э. А. Дрюмон (1844–1917) — влиятельный французский журналист, издатель резко антисемитской газеты «Свободное слово». Мод Гонн (1866–1953) — деятельница ирл. революционного движения и парижская эмигрантка, женщина редкостной и романтической красоты, предмет долгой безответной любви Йейтса и любовница фр. журналиста и политика Люсьена Мильвуа (1850–1918), издателя журнала «Родина». Феликс Фор (1841–1899) — президент Франции в 1895–1899 гг., смерть которого слухи приписывали половым излишествам.
151
Полуденная дрема… Развратные люди. — Беседа со старым боевиком-фением. Видно общее отношение Стивена: своего рода доброжелательная отстраненность, человеческая симпатия, соединенная со скептическим несочувствием делу. Таково было и отношение Джойса к революционерам-радикалам, отчетливо выраженное им в ит. заметке «Фенианство. Смерть последнего фения» (1907), посвященной памяти одного из руководителей фениев, Джона О’Лири. Сигареты с порохом — ассоциация с террористическим прошлым Игена.
152
Ольстерские боевики — протестантские экстремисты в конце XVII в., предшественники оранжистов. Превращение националиста и католика Игена в такую фигуру — очередной протеизм.
153
Главный центр — титул главы Общества фениев Джеймса Стивенса (1824–1901). Речь идет о его побеге из Дублинской тюрьмы в конце 1867 г.
154
Ушедшие вожди — лидеры, отошедшие от борьбы; выражение восходит к стихотворению англ. поэта Роберта Браунинга (1812–1889) «Ушедший вождь» (1845), где Браунинг осуждает переход на сторону англ. официоза поэта У. Вордсворта (1770–1850).
155
Взрыв стен Клеркенуэллской тюрьмы в Лондоне — операция фениев в декабре 1867 г. Прототип Игена Дж. Кейси и другой фений, полковник американской армии Ричард О’Салливан Берк, заключенные в тюрьме, по условленному знаку должны были к моменту взрыва пробраться и залечь под стеной тюремного дворика, чтобы не пострадать. Хотя взрыв произошел, побег не удался; но Кейси был позднее оправдан судом. Тан — у древних ирландцев преемник вождя клана, избираемый при жизни вождя.
156
На рю де ла Гутт д’Ор… ушедших. — Согласно комментарию Гиффорда, под ушедшими надо понимать героинь Золя Жервезу Маккар и ее дочь Нана, живших в этом квартале Монмартра. При таком толковании нужен другой перевод: на улице… украшенной лицами ушедших в мушиных пятнах; но толкование весьма натянуто.
157
Св. Канис, или Кенни (умер ок. 599), — ирл. святой, в честь которого названы город и графство Килкенни; Стронгбоу, «Тугой Лук» (англ.) — один из вождей норманнов, предводитель первого англо-норманнского вторжения в Ирландию в 1169 г.; его замок на р. Норе был построен в 1172 г.
158
За руку Нэппер Тэнди взял меня — из ирл. патриотической баллады «Носящий зеленое», о восстании 1798 г.
160
Черно-серебристый — цвет бороды призрака в «Гамлете», I, 2; «искусительный поток» Эльсинора — «Гамлет», I, 4; выражение «поток искушения» есть в «Портрете».
161
Луи Вейо (1813–1883) — французский журналист, ярый католик, резкий критик романтиков, и в частности Теофиля Готье (1811–1872), бывшего крупным поэтом, а также романистом и эссеистом. Приводимое выражение — из очерка Вейо «Подлинный парижский поэт», вошедшего в сборник «Запахи Парижа» (1867). Его пылкая поддержка папства создала ему популярность в ирл. церкви и в иезуитских учебных заведениях, где его творчество пропагандировалось.
162
Сэр Лут — видимо, измышление Джойса; в ирл. мифах фигурирует великан Луг по прозвищу Длинная Рука.
163
Две Марии — вероятно, Св. Дева Мария и Мария Магдалина. Новозаветные образы тут же сливаются с ветхозаветною матерью Моисея, укрывшей его колыбель в тростниках (Исх. 2, 3).
164
Как храбрый Мэйлахи… — строка из стихотворения Томаса Мура (1779–1852) «Пусть вспомнит Эрин дни былые». Имеется в виду легенда о том, что ирл. король Мэйлахи, успешно сражавшийся с норманнами, снял с побежденного датского вождя и надел себе золотой шейный обруч.
165
Лохланны, «жители озер» (ирл.) — прозвище норвежцев, совершавших набеги на Ирландию и основавших Дублин в VIII–IX вв. Датчане-викинги совершали подобные же набеги поздней.
166
Стая кашалотов… — По свидетельству хроник, во время голода в Дублине в 1331 г. к берегу принесло стаю кашалотов, и жители перебили более двухсот из них. Следующая историческая сцена — небывалые морозы зимой 1338 г., когда дублинцы жгли костры на льду городской реки Лиффи.
169
Слуга фортуны. — В «Гамлете» (II, 2) Розенкранц и Гильденстерн называют себя «приближенными фортуны».
170
Когорта самозванцев. Брат Брюса — Эдвард Брюс (убит в 1318 г.), младший брат шотл. короля Роберта Брюса, успешно защищавшего независимость Шотландии от Англии. В 1314 г. Эдвард начал вторжение в Ирландию с целью ее освобождения от Англии, но был убит ирландцами как самозванец. Томас Фицджеральд (1513–1537) поднял в 1534 г. безнадежное восстание против англичан, был взят ими в плен и казнен; вошел в историю как «Шелковый Томас», ибо его сторонники носили шелковый опознавательный знак. Перкин Уорбек (ок. 1474–1499) — самозванец, в царствование Генриха XII объявивший себя сыном короля Эдуарда IV и претендентом на трон. Был быстро изловлен и признал свое самозванство. Лэмберт Симнел (1475–1534), плотницкий сын, которого англо-ирландские лорды объявили Эдвардом, графом Уорвикским, и короновали в 1487 г. в Дублине как английского короля Эдуарда VI. В том же году он был взят в плен англичанами, и король Генрих VII отправил его к себе на кухню поваренком; позднее он стал королевским сокольничим.
171
Насмешки над Гвидо — мотив из новеллы 9 Шестого дня «Декамерона» Боккаччо, рассказывающей об остроумном ответе Гвидо Кавальканти (ок. 1250–1300), ит. поэта и друга Данте. Знакомые застали Гвидо гуляющим на кладбище (но не в Ор-сан-Микеле, а в Сан-Джованни); на их насмешки он отвечал, что они вольны говорить о нем что угодно, ибо «находятся в своем доме» — тем самым объявляя их домом кладбище, дом смерти. В заметках Джойса к «Портрету» («Триестская записная книжка») есть рубрика «Гвидо Кавальканти», где фигурирует и этот сюжет о нем; но в «Портрете» материал не использован.
172
Метаморфозы пса: на протяжении трех абзацев он получает эпитеты или образы зайца, оленя, медведя, теленка, леопарда. В червленом поле — стиль геральдических описаний. Леопард, по средневековым бестиариям, «жестокий зверь, зачинаемый в прелюбодействе льва и пантеры».
173
Сон Стивена иногда толкуют как предвестие, предвосхищение встречи с Блумом, а в поднесении дыни усматривают древнеевр. обряд принесения первых плодов (Втор. 26, 2–11).
174
Египтяне. Цыгане. — Цыганам всюду долго приписывали египетское происхождение; ср.: «Московские купцы называли цыган фараонами» (К. Коровин).
175
Эх, фартовая маруха… — Стивену рисуется сцена из жизни преступного мира старых времен. Четверостишие — второй куплет из блатной песни «Довольные хвалы вора в честь девки своей», опубликованной в сборнике «Блатная академия» (Лондон, 1673). Язык здесь сдвигается в воровской жаргон XVII в. — пласт, практически отсутствующий в русском языке (известные образцы старинного разбойничьего фольклора и воровской речи — отличный, чистый язык, отнюдь не жаргон). Поэтому перевод мой использует жаргон XIX в. и явно не слишком удовлетворителен. А что прикажете делать, господа?
176
Безотрадное услаждение — согласно «Сумме теологии» св. Фомы Аквинского, грех, состоящий в том, что сознанию позволяют углубляться в дурные мысли. Прозвище брат-дикобраз дано было св. Фоме за остроту его аргументов и всестороннюю огражденность ими.
177
Через пески… — Закатные мотивы в этом абзаце перекликаются со стихами в конце драмы Шелли «Эллада» (1821).
178
Влачит… трашинит — превращения глагола «тащить» из языка в язык: славянский, латинский, немецкий, русский, итальянский.
181
Грядет он… устам. — Стихотворение, которое сочиняет Стивен, — небольшая вариация последней строфы стихотворения «Моя скорбь на море» — англ. перевода ирл. песни, сделанного Дугласом Хайдом (1860–1949) и помещенного в его сборнике «Любовные песни Коннахта» (1893). Хайд — один из активных деятелей Ирландского Возрождения, поэт, филолог, кельтолог; в конце жизни — президент Ирландии. Стивен цитирует также его стихи в эп. 9, а Джойс упоминает их в рецензиях «Ирландский поэт» и «Душа Ирландии» (1902).
183
Епископ Клойнский — Беркли. Стивен замечает, что в теории зрения Беркли видимое пространство и предметы можно уподобить завесе, которая в ветхозаветном храме отделяет святое от святая святых (Исх. 26, 31–35); предметы — «цветные эмблемы» (ср. в начале эпизода — «цветные отметы») на этой завесе. По этой же теории, зрение воспринимает мир плоским, и только мысленно, а не зрительно мы воспринимаем расстояние между предметами в глубину.
185
Стиви — так называет Стивена в «Портрете» его университетский друг Давин, разговор с которым, стало быть, и мелькает здесь в потоке сознания. Прототип Давина — Джордж Клэнси, пылкий патриот-националист, позднее погибший во время гражданской войны.
186
Слово, которое знают все — возвращающаяся тема в сознании Стивена. В прежних изданиях «Улисса», как и в новейшем, слово остается неведомым, однако в «Исправленном тексте» как главное изменение в эп. 9 была внесена вставка из рукописей Джойса, определяющая слово как «любовь».
188
Под ее укрытием… Боль далеко. — Этот пассаж включает название эклоги «Полуденный отдых фавна» Стефана Малларме (1842–1898) и перекликается с ее мотивами.
189
Эстер Освальт. — Кроме данного упоминания, это имя встречается у Джойса лишь в набросках к гл. V «Героя Стивена».
190
Любовь… что назвать себя не смеет — строка из стихотворения «Две любви» друга О. Уайльда лорда Альфреда Дугласа. Стихотворение фигурировало в судебном разбирательстве по поводу обвинения Уайльда в гомосексуализме.
191
Все или ничего — девиз героя драмы «Бранд» (1866) Ибсена. Творчество Ибсена имело в молодости значительное влияние на Джойса; в этой связи стоит сопоставить отказ Бранда посетить умирающую мать и отказ Джойса, а за ним и Стивена помолиться у смертного ложа матери.
192
Поток из озера Кок — завуалированно описывается отправление Стивеном малой нужды; Кок (cock) — половой член (англ.); однако в согласии с природой эпизода это также и название озерка приливных вод в тех местах, где бредет Стивен.
193
Извиваются водоросли… — Это описание, как и ряд других мест эпизода, близко перекликается с финалом гл. 4 «Портрета», едва ли не перепевая его: Стивен там тоже прогуливается в отлив, дремлет на берегу и покидает сцену с началом прилива.
194
Св. Амвросий Медиолианский (ок. 340–397) — один из крупнейших западных Отцов Церкви, епископ Миланский и наставник Блаж. Августина; лат. цитата — из его «Толкования на Послание к Римлянам», толкование на стих 8, 22: «Ибо знаем, что вся тварь совокупно стенает и мучится доныне».
196
Игра слов: перинная гора — постельная перина и одновременно — гора Фезербед, возвышенность к югу от Дублина, неоднократно упоминаемая в «Улиссе».
200
Сверкая… разума — реминисценция евангельского текста Лк. 10, 18 о низвержении с неба Сатаны (Люцифера, «светоносца» (лат.)). Лат. цитата о Люцифере — из католич. службы Святой Субботы, с малым изменением; но в службе Люцифер — утренняя звезда и не отождествляется с Сатаной.
202
Несет нам радость новый год, о мать — строка из стихотворения «Майская королева» (1833) Альфреда Теннисона (1809–1892). Джойс относился весьма отрицательно и к стихам Теннисона, и к его роли официального «поэта-лауреата» викторианской Англии; Стивен, кому он передал это отношение, наделяет Теннисона насмешливым прозвищем Лаун-Теннисон (еще в «Портрете» он ниспровергал его как «рифмоплета»).
203
Клинк, сверхчеловек — словарь и некоторые идеи Ницше можно проследить и у Маллигана, и у Стивена; сам Джойс в 1904 г. подписался под одной открыткой Дж. Робертсу: Джеймс Сверхчеловек.
5
Да окружит тебя лилиями венчанный сонм сияющих исповедников веры, и хор ликующих дев да возрадуется тебе (лат.; из католической молитвы за умирающих).
18
«Возьмешь с собой» (лат.) — повестка о явке в суд с представлением каких-либо документов или предметов.