Музей Совести. Роман-притча

Галина Хэндус

Санкт-Петербург, конец 80-х. Антон Глебов живет два года в залах Эрмитажа. Учитель живописи усыновляет мальчика, тот становится художником.Под рукой Антон картины оживают. Грехи изображенных на портретах людей выступают на поверхность пятнами Совести. Художник открывает Музей.Сын Антона Глебова Саша хочет закрыть Музей Совести и открыть Академию Гениев, чтобы зарабатывать деньги. Отец с сыном перестают понимать друг друга.Лауреат межд. конкурса «Лучшая книга года» 2015 Берлин-Франкфурт.

Оглавление

Глава 7 Три тарелки супа

Не могу сказать точно, сколько прошло времени с тех пор, как я обманул соседку Юлию Марковну, сбежал от неё и обосновался в Эрмитаже. Жизнь здесь была совсем не такой сладкой, как представлялась вначале, но я ни минуты не жалел о храбром поступке. Я дремал на полу в укромных уголках огромных залов, спрятавшись за тяжёлые портьеры. Спал на царских кроватях под пыльными покрывалами и на роскошных диванах, отдающих мне своё тепло. Сворачивался в каминах калачиком за металлическими резными загородками. Питался теми остатками еды сотрудников музея, что удавалось найти. Сон был чуткий, еда — редкой и скудной, но она была, и с голоду я не умирал.

С материальной частью музейной жизни всё обстояло более или менее благополучно. Но с другой, невидимой, той, которую не потрогаешь руками… Мне не хватало близкого человека рядом. Тепла человеческой речи, обращённой именно ко мне. Разговоров глаза в глаза. Вопросов-ответов. Всего того, без чего человеку очень трудно существовать, — самого обычного общения. Не важно с кем. C одноклассниками, с продавщицей в булочной, с соседями по площадке, с друзьями. Этого общения недоставало мне по той простой причине, что таких людей у меня — не было. Никого из них.

Вот ведь парадокс: я — был, но меня — не было.

Никто не знал о моём сегодняшнем существовании. Да, собственно, и знать об этом было некому. Понимать, что ты никому в этой жизни не нужен — страшнейшее из чувств. Жить среди людей одиноким волком — невыносимо трудный экзамен для мальчика-подростка. Даже если он готовится вырасти и стать настоящим мужчиной.

Когда становилось совсем нестерпимо жить в молчании среди оживленно разговаривающих друг с другом людей, я перебрасывался двумя-тремя предложениями с ровесниками — они часто приходили в музей шумными классами. Вскоре, однако, я стал замечать, что мы не понимаем друг друга.

Антоша Глебов, одинокий и покинутый, незаметно оторвался от того мира, в котором они вращались ежедневно. Пусть их мир был суетливым, громким и требовательным, но он — жил, двигался, шумел, развивался, бежал вперёд, смеялся и плакал. Мой мир, полный тишины, величия и спокойствия вековой истории, был мёртв. Он никуда не бежал, не стремился, не опаздывал. Он просто остановился, навис глыбой истории, вываливая на посетителей плоды трудов давно умерших художников, скульпторов, народных умельцев, ювелиров, археологов. Тех, кого мир называет талантливыми, творческими людьми.

Этот относительно безопасный мёртвый мир, выбранный мною взамен живого, но опасного, сжимал меня в величавых холодных объятиях каждый день и каждую ночь. Он ни на секунду не приближал к себе, но и не удалял. Оставался миром в себе, миром для себя. Но не со мной. Не для меня. Холод и равнодушие вечного молчания становились отчётливей и подавляли с возрастающей силой.

Мне, подростку, становилось тесно и душно в этом прекрасном, но неживом мире. Отсутствие свежего воздуха, ежедневного общения, замкнутость пространства угнетали день ото дня всё сильнее. Страх быть пойманным и разоблачённым леденил грудь. Медленно, но верно страх становился навязчивой идеей. Где-то далеко замаячила печальная перспектива сойти с ума.

Одежда снова истрепалась до невозможности, я часто ловил на себе косые взгляды служителей музея. В основном это были женщины, а от женского взгляда тяжело скрыть своё состояние. Они замечают многое. И даже больше. Они замечают не просто твою одежду, а твою суть. Тебя, нагого, спрятанного за потрёпанной одеждой.

Комнату в гардеробе, где я время от времени брал подходящие вещи, закрыли на замок. То ли недосчитались чего-то, то ли по какой другой причине, но теперь на тяжёлой деревянной двери висел простенький, совсем не подходящий к ней алюминиевый замок. Замок, преградивший мне доступ к чистоте и комфорту. Ограничивший, в который раз, часть жизни, сузив её до положения пленника, отчётливо чувствующего своё плачевное состояние. Жизнь в очередной раз поставила меня к стенке и больно сжала со всех сторон отсутствием свободы выбора.

Я начинал задыхаться, остро чувствуя свою обособленность, оторванность от мира живых, всё больше тяготясь одиночеством.

Мне захотелось как можно скорее покинуть мою добровольную тюрьму. И теперь, по истечении долгого времени, в голове сформировалась другая цель — обрести свободу от свободы. Та свобода, к которой я стремился, убегая из детского дома, уже не казалась мне настоящей свободой. За долгие месяцы скрытой от посторонних глаз жизни в Эрмитаже она казалась мне не чем иным, как большой, красивой, комфортной, но — тюрьмой. Видимо, я просто перерос моё сегодняшнее положение добровольного пленника. Жизнь активно подталкивала к принятию другого решения. К осознанию себя и окружающего пространства. Требовала изменения моего дальнейшего существования.

Приближалась осень.

Счёт времени я не вёл, но определил его по желтеющим за окнами музея деревьям. Я стоял около одной из моих любимых картин, «Возвращение блудного сына». Среди картин голландских художников, представленных в Эрмитаже, я заметил и выделил её не сразу. Но всё чаще в многокилометровых прогулках по залам музея я останавливался рядом с ней и задумывался над судьбами изображённых на ней людей. Потрёпанная одежда героя картины, раскаяние во взгляде, ожидание счастья воссоединения с семьей — всё это чем-то напоминало мою судьбу. Ошеломлённый, я сделал карандашный набросок с картины Рембрандта, сложил его вдвое и убрал в карман старенькой курточки. Бумагу, как и карандаши, я подворовывал в реставрационных мастерских. Большой толстый альбом для рисования, взятый мною из гардероба, я давно исписал, а наброски с картин великих мастеров, за неимением места хранения, с сожалением выбросил.

Один за другим.

Переживая и казнясь.

С подрагиванием рук.

Рисовать мне, как и бабушке Алине, нравилось с раннего детства. И здесь, в музее, я использовал неограниченное количество свободного времени и перерисовывал на бумагу понравившиеся мне сюжеты картин. Рисунки я носил с собой не все. Особенно, на мой взгляд, удавшиеся складывал в карман. Неудачные тут же выбрасывал в корзины для мусора.

Время от времени, наводя порядок в сильно оттопырившихся карманах, я доставал всё нарисованное, перебирал, сортировал, часть опять выбрасывал, чтобы освободить место для новых набросков. И всё время мечтал о мольберте, подаренном бабушкой на моё десятилетие и оставленном в нашей квартире. Мечтал о своём письменном столе, где в выдвижных ящиках были аккуратно сложены необходимые вещи: три коробки с карандашами, несколько коробок с цветными мелками, два альбома с марками, тюбики с красками, стопки бумаги, ручки, линейки, ластики, оловянные солдатики и много чего другого, нужного подрастающему мальчику. Всё это осталось в далёком прошлом, которого, кажется, и не было. Или было? А может быть, всё это мне только снилось — и ласковые родители, и любящая бабушка, и школа, и мой письменный стол?..

Нет, это был точно не сон. У всех детей есть или были родители и бабушки-дедушки. И у меня тоже. Были, а сейчас нет. Злая судьба унесла от меня счастье жить с семьёй.

Счастье быть кому-то нужным.

Радость быть любимым.

От таких мыслей и воспоминаний становилось горько и обидно. Слёзы текли по моим давно не мытым щекам.

Заливали лицо.

Капали на грудь.

Откладывали в душе ещё одну толику печали.

Морщинку грусти.

Складку взрослости.

Душа рвалась на части от тоски, сгорала без любви, томилась без общения.

Рассматривая в сотый, наверное, раз, босую ногу стоящего на коленях человека, изображённого на картине, я раздумывал о том, что скоро и мне придётся ходить босиком. Найденные когда-то в гардеробе ботинки совсем развалились. Последнюю футболку и маленькие, разрезанные по бокам детские трусики я давно уже выбросил — они источали ужасный запах немытого тела и давно не стиранного белья. С рубашкой, спрятанной под лёгкой спортивной курткой, я хотел расстаться на следующей неделе. Рукава её обтрепались, половины пуговиц не было. Мой внешний вид мог, независимо от желания, подтолкнуть меня к печальному концу. Именно этого нельзя было допустить. Именно этого я панически боялся, ожидая каждую минуту грозного окрика. От любого служащего музея.

Печальные размышления, навеянные картиной, увели в страну грёз, и я не сразу почувствовал рядом чьё-то присутствие. Подошедший к полотну великого живописца человек стоял чуть сбоку от меня и излучал спокойную силу. Он стоял, смотрел на ту же картину и уходить, кажется, не входило в его планы. Я скосил в его сторону глаза и немного успокоился — рядом находился просто один из посетителей музея. Не собираясь ни с кем из посторонних делить место возле «своей» картины, я решил отойти, чтобы позднее ещё раз вернуться в зал, но не успел сделать шаг в сторону, как услышал густой, очень приятный мужской голос, обращённый явно ко мне:

— Неужели подростку интересна такая взрослая картина?

— А чем, по-вашему, должны интересоваться подростки? — неожиданно дерзко вопросом на вопрос ответил я и с опаской поднял глаза на незнакомца. Стоящий рядом мужчина не казался страшным или опасным. И что странно — он улыбался. Набрав в лёгкие побольше воздуха, я приготовился его выслушать. В голове же крутилось, как при малейшем опасном движении незнакомца можно быстро удрать. Верить ему у меня не было оснований. Хотя и не верить — тоже. А поговорить ох как хотелось. Просто поговорить.

— Подростки могут интересоваться импрессионистами, к примеру. «Мадонной Литтой». «Девочкой на шаре». Что ещё вы изучаете в школе?

Никаких движений в мою сторону незнакомец не делал. Он стоял неподвижно и внимательно смотрел на меня. Его улыбка, правда, несколько поблекла — он, видимо, разглядел мою потрёпанную одежку.

Несмотря на охоту поговорить, ответить незнакомцу оказалось нечем, потому что я не знал, что сейчас изучают мои сверстники в школе. Может быть, этот вопрос был просто ловушкой? Но зачем и с какой стати незнакомцу ловить чужого мальчика? Он мог просто взять меня за руку и отвести к дежурному, но ведь не сделал. Значит, тут что-то другое.

Молчание затянулось, так как я заблудился в собственных мыслях. Ответить оказалось нечего. Вокруг слышался неясный гул голосов посетителей, неторопливо обтекающих нас. Люди останавливались на минуту, смотрели на картину, задумывались на миг, шли дальше. От картины к картине. Из зала в зал. Мой страх постепенно начал оседать, путаясь кривыми ногами между осторожностью и верой в добрые намерения незнакомца, пока меня не настиг следующий вопрос:

— Не покажешь свои рисунки? Кажется, у тебя интересная манера рисовать. Мне нравится.

Я увидел протянутую руку. Ни шага в мою сторону. И вновь — широкая улыбка. Как загипнотизированный, я смотрел в глаза незнакомца и медленно вытягивал из кармана пачку листков, самый верхний из которых оказался сложен рисунком наружу. Отцепив один лист от тощей пачки, я вложил его в протянутую руку. Чуть сощурив глаза, мужчина внимательно изучил рисунок и заинтересованно спросил:

— Где ты учился рисовать?

На меня смотрели серьёзные глаза. Незнакомец уже не улыбался, но вниманием к моей работе почти заслужил доверие. Чувство страха, затаившееся в дрожащих коленях, исчезло. Мне хотелось открыться этому сильному человеку.

— Меня учила бабушка.

— Как её зовут?

— А зачем вам знать? — заснувший страх вдруг вздыбился и вылез наружу. Недоверие к незнакомцу вернулось и заставило внутренне съёжиться.

— Не бойся, не хотел тебя испугать. Я преподавал много лет рисунок в Академии художеств. Меня зовут Николай Львович Кудрин. Можешь сказать это имя своей бабушке. Она наверняка меня знает. Наш мир искусства не так уж велик.

— Бабушка умерла.

— О-о, прости. Не знал. К слову сказать, у тебя замечательное видение предмета. Это редкое качество у начинающего художника. Но рука у тебя пока слабовата. Если хочешь, могу дать несколько уроков. Бесплатно. У тебя есть талант, мне это сразу бросилось в глаза. Может быть, покажешь все наброски?

Опять протянутая рука. И лёгкая улыбка, такая доверительная. Я протянул руку с помятыми рисунками. Зашелестели листы. Лицо мужчины выражало удивление и непонятную радость.

— Я тебе сейчас напишу адрес и телефон. Позвони или приходи в любое время. Мне обязательно нужно посмотреть, как ты работаешь. Я мог бы тебя многому научить. Если ты захочешь, конечно. Поверь, тебе обязательно нужно учиться и развивать талант. Нет, лучше передай телефон родителям. Пусть они мне позвонят, я смогу им лучше объяснить, чем тебе. Тебя может ждать великое будущее.

Речь мужчины звучала несколько сбивчиво и торопливо. Он, кажется, волновался сильнее меня.

— У меня нет родителей. Я сирота.

Слова вылетели помимо воли. Я совсем не хотел открываться перед незнакомым человеком. Видимо, жажда общения была так сильна, что подсознание само вытолкнуло слова наружу, не утруждая себя мыслями о последствиях такого рода откровений. Впрочем, мне уже было всё равно.

Я устал быть один. Устал молчать. Устал скрываться. Устал бояться.

— Где же… Как… Гм, хочешь поесть? Пойдём, я тебя покормлю. У меня сегодня много денег — я продал одну из своих картин. Да и время обеденное! Пойдём!

Предложение было так заманчиво, так притягательно. Мысли заметались в голове, рот тотчас наполнился слюной, не давая словам выскочить наружу.

Кто он — Николай Львович?

Правду ли говорит?

Зачем хочет меня накормить?

Если пойду с ним, смогу ли вернуться назад?

Хочу ли я назад?

А чего хочет он?

Возможно, это шанс выбраться из добровольного плена. Нужно его использовать. Незнакомец ничего не сможет сделать мне плохого — бегаю я быстрее его. И назад всегда сумею вернуться. Путь мне знаком. Нет, ничего плохого не случится, если я на время выйду отсюда. Как я соскучился по жизни!

— Спасибо. Я с удовольствием поем с вами.

Всё! Рубикон перейдён! Моё желание, опережая чувства и мысли, материализовалось в слова. Мышцы, повинуясь приказу, напружинились и сжались, заставляя ноги идти вперёд. Мы развернулись и пошагали к выходу. Николай Львович, разгладив о бедро мои рисунки, аккуратно положил их в большой накладной карман куртки. Он говорил что-то не очень важное, я отвечал невпопад, потому что чувствовал, что приближаюсь к другой степени свободы. Двигаюсь к свободе от плена, который по ошибке посчитал когда-то обычной свободой.

Жизнь!

Выйдя за большие тяжёлые двери Эрмитажа, в котором провёл бесконечные дни и месяцы, я остановился, зачарованный увиденной картиной. Настоящие, — не за окнами стёкол, — деревья, широкие улицы, по которым можно идти без конца. Люди, спешащие по своим делам, а не стоящие молча перед скульптурами. Машины, движущиеся широким потоком. И — воздух! Я стоял, прикрыв глаза, вдыхал полной грудью свежий воздух. Лёгкий ветерок шевелил отросшие волосы, рассыпанные по плечам, и мне казалось, что это бабушка гладит их ласковой рукой. У меня закружилась голова, увлажнились глаза. Как, оказывается, можно ошибаться!? Вот она — жизнь, передо мной! Вот оно — долгожданное счастье жить свободным!

Конец ознакомительного фрагмента.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я