В книге известного литературоведа В. М. Есипова рассматриваются такие проблемные вопросы пушкиноведения, как отношение Пушкина к идеям декабризма и декабристам, отношения Пушкина с императором Николаем I, подлинность Записок А. О. Смирновой-Россет и многие другие. Самая ранняя из статей, вошедших в книгу, «Исторический подтекст “Пиковой дамы”», была снята советской цензурой из готового номера журнала «Вопросы литературы» в 1984 году и увидела свет только в 1989-м, в так называемую перестройку. Последняя по времени – статья «Между “Онегиным” и “Дмитрием Самозванцем” (Царь и Бенкендорф в противостоянии Пушкина с Булгариным)» опубликована в 2017 году в журнале «Новый мир». В. М. Есипов – автор книг «Пушкин в зеркале мифов» (2006), «Божественный глагол. Пушкин. Блок. Ахматова» (2010), «От Баркова до Мандельштама» (2016), «Четыре жизни Василия Аксенова» (2016), а также составитель и комментатор посмертных изданий Василия Аксенова.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Мифы и реалии пушкиноведения. Избранные работы предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Миф об «утаенной любви»
«Скажите мне, чей образ нежный…»
1
В своем известном выступлении «О назначении поэта», посвященном памяти Пушкина, Александр Блок 10 февраля 1921 года провозгласил: «Мы знаем Пушкина — человека, Пушкина — друга монархии, Пушкина — друга декабристов. Все это бледнеет перед одним: Пушкин поэт»1.
Однако столь многосторонний подход к творчеству и личности Пушкина уже совершенно не соответствовал требованиям и представлениям наступившей эпохи. Для идеологов утвердившейся в России политической системы единственно важной и необходимой стала только одна часть блоковского определения: «Пушкин — друг декабристов». Перед этим утверждением все остальные стороны пушкинского наследия не то, чтобы «побледнели», а просто стали ненужными. Сквозь призму этого единственного постулата стали рассматриваться все существующие в пушкиноведении проблемы (биографического, художественно-стилистического, историко-литературного плана), в том числе вопрос об «утаенной любви» поэта, которому посвящена настоящая глава.
Проблема эта впервые была поставлена в пушкиноведении еще П. И. Бартеневым. В 10-е годы прошлого века разгорелась острая полемика о том, кто был предметом самой сильной и длительной по времени любви поэта: М. О. Гершензон называл в связи с этим кн. М. А. Голицыну (внучку А. В. Суворова)2, а горячо возражавший ему П. Е. Щеголев — кн. М. Н. Волконскую (урожденную Раевскую)3. В результате дискуссии, отличавшейся не совсем уместной для данного случая запальчивостью, Гершензон фактически отказался от кандидатуры М. А. Голицыной, но при этом посчитал не опровергнутым свое утверждение о «северной любви» поэта, то есть о том, что такая особенно сильная любовь была пережита Пушкиным не на юге, а в Петербурге, до высылки на юг в 1820 году. Он справедливо указал на то, что его оппонент оставил этот главный вопрос полемики без рассмотрения4.
К сожалению, этот главный вопрос так и остается без ответа. В советском пушкиноведении точка зрения Щеголева утвердилась очень прочно, так как оказалась неожиданно созвучной основной идеологической тенденции новой эпохи в популяризации наследия Пушкина: поэта необходимо было представить многомиллионному читателю безусловным приверженцем декабристских идей, борцом против самодержавия, революционером. В этих условиях версия о любви к легендарной женщине, жене декабриста, добровольно последовавшей за мужем в Сибирь, представлялась особенно притягательной, романтичной и, главное, идеологически оправданной. До последнего времени она приводилась как научно доказанная в большинстве комментированных изданий, использовалась в музейных экспозициях, школьных учебниках и в популярных изданиях о Пушкине. Тем настоятельнее необходимость вернуться к ее истокам, дать ей современную оценку.
Нельзя сказать, что эта версия была принята безоговорочно. Например, в 1939 году против нее выступил Ю. Н. Тынянов5, указавший (правда, безуспешно) на те же зияющие просчеты в ее построении, которые были уже отмечены ранее Гершензоном. Он тоже отнес «утаенную любовь» ко времени пребывания Пушкина в Петербурге, до ссылки на юг. Подтверждением этому служат многочисленные указания в произведениях поэта. Например, в эпилоге поэмы «Бахчисарайский фонтан», над которой он работал с весны 1821 до 1823 года:
Я помню столь же милый взгляд
И красоту еще земную,
Все думы сердца к ней летят,
Об ней в изгнании тоскую…6
Еще более красноречиво свидетельствуют об этом черновые варианты эпилога поэмы:
Иль только сладостный предмет
Любви таинственной, унылой —
Тогда… но полно! вас уж нет,
Мечты невозвратимых лет.
Во глубине души остылой
Не тлеет ваш безумный след…
Ты возмужал средь испытаний,
Забыл проступки ранних лет,
Постыдных слез, воспоминаний
И безотрадных ожиданий
Забудь мучительный предмет.
След той же любви находим в элегии «Погасло дневное светило…», написанной осенью 1820 года:
…Но прежних сердца ран,
Глубоких ран любви ничто не излечило…
Воспоминание о безотрадной любви содержится и в первой главе «Евгения Онегина», законченной в октябре 1823 года:
… Вздыхать о сумрачной России,
Где я страдал, где я любил,
Где сердце я похоронил.
…Погасший пепел уж не вспыхнет,
Я все грущу; но слез уж нет,
И скоро, скоро бури след
В душе моей совсем утихнет…
Приведенные стихи неопровержимо свидетельствуют о том, что Гершензон и Тынянов были правы: Пушкин пережил в Петербурге большую и сильную любовь, воспоминания о которой продолжали волновать его на юге. Как известно, Щеголев ничего не смог возразить по этому поводу в полемике с Гершензоном.
Ощутимый удар по концепции П. Е. Щеголева нанес и Б. В. Томашевский, доказавший, что «дева юная» в элегии «Редеет облаков летучая гряда…» — это Екатерина Раевская7. Таким образом, все попытки связать элегию с М. Н. Волконской оказались несостоятельными, что лишило сторонников ее кандидатуры одного из важнейших аргументов.
Кроме того, до сих пор совершенно не принимается во внимание фактическая сторона вопроса: ко времени знакомства с Пушкиным на юге Марии Николаевне еще не исполнилось 15 лет. Любопытно, что по воспоминаниям графа Г. Олизара, страстно и безнадежно влюбленного в М. Н. Волконскую, на которые ссылается Щеголев, она в то время (1820 г.) представлялась ему «малоинтересным смуглым подростком»8. В последующие годы она могла встречаться с Пушкиным мельком или случайно, как это произошло в 1826 году в салоне З. А. Волконской, но этой встрече в пушкиноведении придали чрезмерное значение.
Воспоминания самой Марии Николаевны тоже не подтверждают версию Щеголева. Известное место в них, где тридцать с лишним лет спустя она утверждает, что Пушкин, оказавшийся невольным свидетелем ее игры с морской волной, «поэтизируя детскую шалость», написал затем «прелестные стихи», послужило в свое время основанием связать с ее именем XXXIII строфу первой главы «Евгения Онегина»9.
Однако Ю. М. Лотман показал возможность «иной биографической трактовки строфы»: как следует из письма В. Ф. Вяземской мужу от 11 июля 1824 года из Одессы, эти стихи могут быть отнесены и к Е. К. Воронцовой. А сам Пушкин, посылая осенью 1824 года Вяземской из Михайловского в Одессу дополнение к первой главе (по мнению Лотмана, именно эту строфу), признавался: «Вот, однако, строфа, которою я вам обязан»10.
Следовательно, отнесение этой строфы «Онегина» к М. Н. Волконской весьма проблематично. К тому же отброшенные в ее цитации строки, где поэт признается, что никогда еще «не желал с таким мученьем»
Лобзать уста младых Армид,
Иль розы пламенных ланит,
Иль перси, полные томленьем… —
мягко говоря, слишком смело было бы относить к девочке-подростку.
Наконец, версия Щеголева никак не согласуется с «Донжуанским списком» Пушкина. Хотя мы и не склонны преувеличивать значение последнего, но и полностью игнорировать его существование вряд ли справедливо. А ведь в нем «утаенная любовь», которая, как принято считать, скрыта за обозначением «NN», находится между «Катериной» и «Кн. Авдотьей», то есть между Е. С. Семеновой и княгиней Е. И. Голицыной, и должна относиться, следовательно, к петербургскому периоду жизни Пушкина, до ссылки на юг. Если учесть явно выраженную хронологичность списка, то и здесь версия Щеголева не выдерживает критики.
К М. Н. Волконской не могут быть отнесены ни элегия «Редеет облаков летучая гряда…», как это доказал Томашевский, ни эпилог «Бахчисарайского фонтана», совершенно явно связанный с воспоминанием о «ранних», «прежних», отроческих годах автора («Ты возмужал средь испытаний, / Забыл проступки ранних лет…»), ни стихи «На холмах Грузии лежит ночная мгла…» — как показала М. П. Султан-Шах11, ни некоторые другие стихи, которые с легкостью связывали с ее именем в последние десятилетия. Нет оснований относить к ней и посвящение «Полтавы», но это утверждение требует специального рассмотрения, к которому мы теперь переходим.
2
В основе версии о М. Н. Волконской как предмете «утаенной любви» Пушкина лежит сомнительно истолкованная строка из черновика посвящения «Полтавы»: «Сибири хладная пустыня», найденная и расшифрованная самим Щеголевым. Он увидел в ней первоначальную редакцию стиха, вошедшего в окончательный пушкинский текст в следующем виде: «Твоя печальная пустыня…».
Заменяя «печальную пустыню» Сибирью, он получал местонахождение М. Н. Волконской в 1828 году, во время написания посвящения. Однако такая замена совершенно неправомерна. Гершензон, а затем Тынянов убедительно показали, что эта черновая строка в сочетании с другой, впереди стоящей, обретает совсем не тот смысл, какой придавал ей Щеголев.
В черновике написано:
Что без тебя……… свет
Сибири хладная пустыня (V, 324),
то есть мир для поэта без этой женщины, к которой он обращается в посвящении, подобен Сибирской пустыне, Сибирь здесь — метафора12. Без этого основного аргумента все остальные доводы Щеголева, как заметил еще Гершензон, «падают сами собой»13.
Щеголев также придавал этому аргументу особое значение: «Все наши наблюдения приводят нас к заключению, что мучительным и таинственным предметом любви Пушкина на юге в 1820-м и следующих годах была М. Н. Волконская, но при всей их доказательности должно признать, что они все же нуждаются в фактическом подкреплении, которое возвело бы предположения и догадки на степень достоверного утверждения. Мы можем указать такое подкрепление (курсив наш. — В. Е.)»14, — заключал он с торжеством, переходя к анализу черновиков посвящения «Полтавы».
Однако позднейший текстологический анализ упомянутых черновых вариантов, произведенный Н. В. Измайловым, «подтвердил правильность понимания текста Гершензоном и показал, что стих “Сибири хладная пустыня” не может служить прямым аргументом для гипотезы Щеголева»15. То есть, используя выражение самого Щеголева, его «предположения и догадки» все же не достигают «степени достоверного утверждения».
В упомянутой нами работе Щеголев провозглашал, что «в пушкиноведении изучение чернового рукописного текста становится вопросом метода, и в сущности ни одно исследование, биографическое и критическое, не может быть оправдано, если оно оставило без внимания соответствующие теме черновики»16.
Однако сам он оказался не вполне последовательным в осуществлении провозглашенного им принципа, так как основывался лишь на изучении черновиков «Посвящения» и оставил без всякого внимания черновики самой поэмы, которые ему также, разумеется, были хорошо известны. А ведь черновики поэмы, по-видимому, вполне «соответствуют теме» исследования, когда решается вопрос о том, кому эта поэма посвящена.
Если бы она действительно была посвящена М. Н. Волконской, то черновая рукопись поэмы содержала бы дополнительные подтверждения этому: графические изображения ее лица, фигуры или какие-либо иные знаки, свидетельствующие о том, что поэт в процессе работы над поэмой вспоминал свою давнюю знакомую, думал о ней, повторял ее имя. Ничего этого в рукописи нет. Там действительно находим мы женские профили и анаграммы женского имени, но относятся они к Анне Алексеевне Олениной.
Как известно, летом 1828 года Пушкин был настолько серьезно увлечен ею, что даже делал ей предложение, отвергнутое, впрочем, семьей Олениных. Рассматривая этот период жизни и творчества поэта, Т. Г. Цявловская сделала в свое время знаменательный вывод: «…мы не можем не указать, что, как бы ни были сложны и порой тяжелы для Пушкина отношения его к Олениной, она была центральным образом его лирики 1828 года и что она вдохновила поэта на создание одного из самых больших циклов любовных стихотворении за всю его жизнь»17.
После признания столь важной роли Олениной в творческой биографии поэта представляется удивительным тот факт, что поэма «Полтава», также в 1828 году создававшаяся, до сих пор с ее именем никак не связывалась. А ведь именно отношения с Анной Олениной занимали мысли Пушкина в период работы над поэмой, о чем свидетельствуют его записи и рисунки в черновиках «Полтавы». Несмотря на то что почти все они уже публиковались в пушкиноведческой литературе, приведем их здесь (они находятся в тетради № 2371):
1) запись на л. 11/2, предположительно относящаяся к маю 1828 года (начало работы над поэмой):
[Olenina]
Pouchkine
[Annette];
2) запись на л. 481 по черновику первой песни, оконченной 3 октября 1828 года:
Olenine [Annette Pouch]
Olenine [АР]
[АР];
3) запись на л. 572 на полях третьей песни, писавшейся 9–16 октября 1828 года:
Aninelo
А.О.
А.О.
Aninelo
А.О.
Aninelo
Aninelo18;
4) на л. 471 два известных пушкинистам профильных портрета А. А. Олениной;
5) на л. 461 слева под профильным изображением усатого украинца нами обнаружены не очень отчетливые буквы «АР», начертание которых сходно с теми, что находятся на л. 481.
Т. Г. Цявловской записи в тетради № 2371 откомментированы следующим образом: «Черновые рукописи Пушкина выдают неуспокоившиеся мечтания его. Вновь появляются в рукописи заветные сочетания имен: ”Olenine“, ”Olenine“, ”Annette Pouch“, ”Annette“, ”АР“, ”АР“. Все, кроме фамилии Олениной, зачеркнуто. И еще через несколько страниц пишет поэт ”Aninelo“, ”A.O.” и вновь, и вновь повторяет эти начертания, тут же и дальше»19.
В этих записях и рисунках чрезвычайно важны даты, раскрывающие динамику творческого процесса и связь его с размышлениями об Олениной:
1) на л. 11/2 — приблизительно 9 мая;
2) на л. 461, 471, 481 — не позднее 3 октября;
3) на л. 572 — с 9 по 16 октября.
27 октября 1828 г. в Малинниках было написано «Посвящение».
«Уехав из Петербурга, поэт увезет с собой и воспоминание о той, которая вдохновляла его и чей образ был для него путеводной звездой в трудные и напряженные месяцы весны и лета уходящего года. Чувство к Олениной впитало живые радости и тревоги, надежды и разочарования, одухотворило холодный и мрачный облик парадной столицы Российской империи с ее контрастами пышности и бедности, “стройным видом” и “духом неволи”»20, — утверждает современный исследователь в очерке об Олениной, разумеется, по существующей традиции никак не связывая это свое заключение с поэмой «Полтава»…
Так обстоит дело с фактологической точки зрения. А если обратиться к тексту самого «Посвящения»?
Отдельные его строки содержат совершенно явную образно-смысловую, а местами и лексическую перекличку с циклом стихотворений, обращенных к Олениной. Так, одним из центральных смысловых мотивов его является следующий: женщина, отвергнувшая в прошлом любовь поэта, всегда с безусловным одобрением относилась к его творчеству:
Узнай, по крайней мере, звуки,
Бывало милые тебе…
Этот же мотив содержится в обращенном к Олениной стихотворении «Увы! Язык любви болтливый…», по соседству с черновиком которого находится среди черновых набросков первой песни «Полтавы» первая из приведенных нами выше записей ее имени в тетради № 2371:
Тебя страшит любви признанье,
Письмо любви ты разорвешь,
Но стихотворное посланье
С улыбкой нежною прочтешь.
Другим примером может служить слово «нежность» и образуемые от него эпитеты. Ведь «Посвящение» содержало в черновой рукописи признание: «J love this sweet name (Я люблю это нежное имя)». Характерно, что и в стихах, обращенных к Олениной, весьма часто встречаются «нежности»: «И сколько неги и мечты!..» («Ее глаза»); «С улыбкой нежною прочтешь…» («Увы! Язык любви болтливый…»); «Опечалься: взор свой нежный…» («Предчувствие»); «Я вас любил так искренно, так нежно…» («Я вас любил, любовь еще, быть может…»). Известно, кроме того, что при выборе имени для героини поэмы Пушкин останавливал свое внимание и на имени Анна.
Третий пример переклички: в «Посвящении» поэт наделяет свою избранницу «душою скромной». А в стихах к Олениной, например, в стихотворении «Ее глаза», он видит в ней «детскую простоту», «скромную грацию», сравнивает с «ангелом Рафаэля», в стихотворении же «Предчувствие» называет ангелом: «мой ангел», «ангел кроткий, безмятежный». Но ведь эти стихи создавались параллельно с работой над поэмой!
Однако самый яркий пример соотнесенности, внутренней связи посвящения «Полтавы» со стихами «оленинского цикла» дает сопоставление с указанными стихами того места «Посвящения», где поэт заклинает свою избранницу помнить о том, какое место занимает она в его душе:
И думай, что во дни разлуки,
В моей изменчивой судьбе,
Твоя печальная пустыня,
Последний звук твоих речей
Одно сокровище, святыня,
Одна любовь души моей.
То же заклинание, то же откровеннейшее признание находим мы в стихотворении «Предчувствие»:
Ангел кроткий, безмятежный,
Тихо молви мне: прости;
Опечалься: взор свой нежный
Подыми иль опусти;
И твое воспоминанье
Заменит душе моей
Силу, гордость, упованье
И отвагу юных дней.
Анна Ахматова в неоконченной работе о повести «Уединенный домик на Васильевском» охарактеризовала это стихотворение как крик о помощи:
«Что может быть пронзительней и страшнее этих воплей воистину как-то гибнущего человека, который взывает о спасении, взывает к чистоте и невинности». Полагая, что «Пушкин — Павел», «Оленина — Вера», Ахматова предположила, что для Пушкина «Оленина — Вера была надеждой на спасение, очищение, прощение» в том глубочайшем духовном кризисе, который поэт переживал, по ее мнению, в 1828 году21.
Теми же мотивами, только звучащими в более спокойной тональности, пронизано и посвящение «Полтавы». Ниже выделены совершенно явные лексические совпадения между двумя текстами:
Такие совпадения находим и в других стихах:
Исчерпывающее объяснение выявленной нами внутренней связи между приведенными выше пушкинскими текстами заключается в признании того факта, что в основе всех этих поэтических явлений лежит один и тот же эмоциональный возбудитель — любовь Пушкина к Олениной летом 1828 года.
Необходимо остановиться также на стихе «Посвящения»:
Твоя печальная пустыня…
Помимо тех соображений, которые были высказаны критиками версии Щеголева и подтверждены позже (см. выше), заметим, что «печальная пустыня» совсем не обязательно должна уподобляться Сибири. В пушкинское время пустынной могла называться любая малолюдная местность и даже деревенская жизнь. Так, в «Дубровском» Владимир находит письма матери к отцу, в которых она описывает мужу «свою пустынную жизнь» в Кистеневке; деревня названа «пустынным уголком» и в одноименном стихотворении. Так что «печальной пустыней» вполне могло быть осеннее Приютино, имение Олениных под Петербургом: «Барский дом стоял здесь над самой рекой и прудом, окаймленными дремучими лесами»22. Н. И. Гнедич, близко знакомый с Пушкиным, воспевая Приютино и его окрестности в проникновенных стихах, посвященных хозяйке имения Е. М. Олениной, писал:
Уединение для сердца не пустыня:
Мечтами населит оно и дикий бор;
И в дебрях сводит с ним фантазия-богиня
Свиданья тайные и тайный разговор.
Пустыня не предел для мысли окрыленной:
Здесь я невидимый все вижу над землей…23
Стихи эти наверняка были известны Пушкину. Характерно и то, что общий тон дневниковых записей Олениной, относящихся ко времени пребывания в Приютино, минорный. Например, 7 июля 1828 года она записывает: «…мне было очень грустно…», а 19 сентября того же года выносит в качестве эпиграфа:
«Что Анета, что с тобой?» — все один ответ:
«Я грущу, но слез уж нет», —
а чуть далее записывает следующую фразу: «Но грустный оставим разговор»24.
Так что у Пушкина имелись основания, вспоминая об Олениной осенью 1828 года, написать: «Твоя печальная пустыня». Другой стих «Посвящения»: «Последний звук твоих речей», — подразумевал, возможно, прощание с Олениной в Приюти-не 5 сентября 1828 года, описанное в ее дневнике. Вот что она записала: «Прощаясь, Пушкин сказал, что он должен уехать в свое имение, если, впрочем, у него хватит духу, — прибавил он с чувством»25. Вяземский в письме к своему другу 18 сентября 1828 года писал: «Ты говоришь, что бесприютен: разве уж тебя не пускают в Приютино?»26 Действительно, общение с Олениными к этому времени прервалось. Но Приютино, «смиренная обитель» (Гнедич), прибежище людей искусства, многие из которых были близки Пушкину, не могло не вызывать у него благодарных воспоминаний. Поэтому строки «Посвящения»:
Твоя печальная пустыня,
Последний звук твоих речей
Одно сокровище, святыня,
Одна любовь души моей, —
гораздо уместнее отнести к Олениной и Приютину, нежели к Волконской и Сибири, как это сделал Щеголев, потому что трудно представить себе, чтобы место ссылки, «мрачные подземелья» рудников, «каторжные норы», где задыхались осужденные участники восстания 1825 года, Пушкин в экстазе любовного упоения назвал святыней своей души! И кроме того, «печальная пустыня», «последний звук… речей» и грамматически, и в смысловом плане подразумевают в авторском тексте единство времени и места: «последний звук» произнесен был именно в этой «пустыне», поэтому они и объединены автором в «одно сокровище», «одну любовь».
И все-таки нам могут возразить, что «Посвящение» нельзя относить к Олениной по той причине, что в черновой редакции 6-го стиха любовь поэта характеризовалась им самим как «утаенная», а об увлечении Пушкина Олениной знали многие. Щеголев, как известно, придавал большое значение этому варианту стиха. Он даже использовал его в заглавии своей известной статьи, где утверждал, что «Полтава» посвящена той же женщине, к которой поэт обращался в поэме «Бахчисарайский фонтан».
Но, во-первых, в окончательном тексте стихов определения «утаенная» все-таки нет, значит, Пушкин по каким-то причинам отказался от него, может быть, из-за того, что оно было не совсем точным.
А во-вторых, нет никаких указаний на то, что «утаенная любовь» в черновиках «Посвящения» как-то связана с той любовью, которую поэт вспоминает в эпилоге «Бахчисарайского фонтана», элегии «Погасло дневное светило…» и других произведениях тех лет. Та давняя, юношеская любовь характеризовалась им как «безумная», «безотрадная», — определение «утаенная» там ни разу не встречается; и наоборот, здесь не находится места тем эпитетам.
Кроме того, серьезного, решительного объяснения между Пушкиным и предметом его увлечения, по-видимому, так и не произошло. Сама Оленина не относилась к ухаживаниям Пушкина серьезно, избегала его откровений, так как боялась, чтобы он «не соврал чего в сентиментальном роде…»27. Стихи же, обращенные к ней, могли восприниматься ею всего лишь как мадригалы, привычные для молодой и красивой светской девушки, фрейлины императорского двора…
Итак, в окончательном тексте «Посвящения» вместо «как утаенная любовь» мы имеем: «как некогда его любовь». Правда, и эта редакция, это «некогда» свидетельствует как будто бы о том, что речь идет о любви, отдаленной во времени, о чувстве, оставшемся в прошлом. Но таким, по мысли Пушкина, и должно было представляться Олениной его отношение к ней к моменту выхода поэмы из печати. Ведь «Посвящение» писалось в конце октября 1828 года, когда поэма была закончена и стоял вопрос об ее издании. При этом Пушкин не мог не отдавать себе отчета в том, что поэма выйдет в свет и, следовательно, будет прочитана Олениной не раньше весны (а может быть, и лета) следующего года, то есть почти через год после кульминационного периода их отношений летом 1828 года. Для людей в возрасте 20 и 29 лет один год — довольно большой срок, вполне допускающий употребление наречия «некогда». Кроме того, этим «некогда» Пушкин в октябре 1828-го как бы подводил окончательную черту под пережитым им чувством.
Вообще, по-видимому, нет нужды чрезмерно нагружать дополнительным смыслом эти стихи «Посвящения»:
Иль посвящение поэта,
Как некогда его любовь,
Перед тобою без ответа
Пройдет, непризнанное вновь?
Здесь «вновь», вероятно, следует понимать так, что посвящение может пройти перед избранницей поэта «непризнанным», как и его любовь, а совсем не в том смысле, будто раньше уже был какой-то поэтический текст Пушкина, «непризнанный», то есть не понятый этой женщиной (толкование Тынянова)28. А «непризнанное» означает в этом случае не оцененное в полной мере — и вовсе не равнозначно «непонятому», то есть не принятому ею на свой счет (если бы было так, то все последующие обращения поэта в «Посвящении» повисали бы в воздухе: «Узнай, по крайней мере, звуки…», «И думай, что во дни разлуки…»). По толкованию же Тынянова получается, что автор говорит примерно следующее: «Если ты не принимаешь моего посвящения на свой счет, не понимаешь, что оно обращено к тебе, думай, по крайней мере, что все связанное с памятью о тебе («твоя пустыня», «звук твоих речей») является святыней моей души». Очевидно, что такое толкование пушкинских строк противоречит элементарной логике. На самом деле у поэта не было сомнений, что избранница поймет его, что поэма посвящена ей, он просил ее о другом: «признать», оценить глубину и серьезность пережитого им чувства:
Поймешь ли ты душою скромной
Стремленье сердца моего…
Вообще пора признать, что идущая от Щеголева тенденция связывать посвящение «Полтавы» с «утаенной любовью» ничем не обоснована. В пушкинскую эпоху было принято предварять публикацию новой поэмы (или другого стихотворного сочинения крупной формы) посвящением в стихах. Это нам хорошо известно и на примере пушкинского творчества. Вспомним его посвящения к «Руслану и Людмиле», «Кавказскому пленнику», «Бахчисарайскому фонтану» (в форме вступления, исключенного впоследствии из окончательного текста), наконец к «Евгению Онегину». Посвящая «Полтаву», Пушкин, разумеется, не мог указать, кого он имеет в виду, так как стихи посвящения имели слишком личный характер. Тем не менее поэт подразумевал при этом вполне конкретное лицо с именем и фамилией, как и в случаях с «Кавказским пленником», «Бахчисарайским фонтаном», «Евгением Онегиным». Однако из-за отсутствия имени адресата на посвящении «Полтавы» вокруг него усилиями нескольких поколений пушкинистов был создан ореол особой таинственности. Представим себе на миг в этой связи, какие страсти разгорелись бы в пушкиноведении, если бы, например, на вступлении к «Бахчисарайскому фонтану» не было обозначено имя Н. Н. Раевского-младшего! Свидетелями каких изысканий, споров и гипотез мы могли бы стать! Именно такую ситуацию имеем мы с посвящением «Полтавы».
В «Посвящении» автор обращается к той, кому он посвятил «Полтаву», с просьбой:
Узнай, по крайней мере, звуки,
Бывало милые тебе… —
то есть пойми, что поэма посвящается тебе.
Одна из современниц поэта эту просьбу выполнила: она «узнала», поняла, что поэма «Полтава» посвящена ей. Этой женщиной, по свидетельству известного библиофила пушкинского времени Сергея Дмитриевича Полторацкого, была его двоюродная сестра А. А. Оленина. В перечень обращенных к ней стихов Пушкина, составленный в 1849 году Полторацким, первым пунктом он включил посвящение «Полтавы». Перечень этот был одобрен самой Олениной. Те же сведения Полторацкий повторил затем в рукописном библиографическом труде «Мой словарь русских писательниц»29.
Можно ли доверять С. Д. Полторацкому? Он был знаком с Пушкиным, встречался с ним. Как и другой известный библиофил пушкинского времени, друг Пушкина С. А. Соболевский, он «с юных лет и до последнего вздоха в меру своих сил и в рамках библиофилии и библиографии боролся за правдивую публикацию и точное комментирование того, что создал Пушкин», ему было присуще «упорное стремление доискаться до всего и подобрать все, прежде чем опубликовать…»30.
А можно ли доверять мнению Олениной? Оно, безусловно, заслуживает нашего внимания.
Во-первых, насколько нам известно, больше никто из современниц поэта не относил «Посвящение» на свой счет. Скажем, М. Н. Волконская в воспоминаниях, написанных спустя много лет после смерти Пушкина, указала ведь на некоторые пушкинские тексты, которые считала связанными с нею, но «Полтаву» вообще не упомянула.
Во-вторых, нельзя не учитывать, что А. А. Оленина была хорошо образована литературно и весьма заинтересованно относилась к творчеству Пушкина. По воспоминаниям О. Н. Оом, под некоторыми пушкинскими стихами, находившимися в ее альбоме, она делала поясняющие пометки, например, отметила, что в стихотворении «Ее глаза» второй стих «Твоя Рос-сети егоза» был впоследствии заменен другим: «Придворных витязей гроза»31. И уж надо думать, что текст «Посвящения» был внимательнейшим образом перечитан ею.
Кроме того, в поэме достаточно четко намечена сюжетная линия с биографическим подтекстом: неразделенная любовь к Марии безымянного казака, сподвижника Кочубея:
Вечерней, утренней порой,
На берегу реки родной,
В тени украинских черешен,
Бывало, он Марию ждал,
И ожиданием страдал,
И краткой встречей был утешен.
Он без надежд ее любил…
Последний стих — это то же горестное признание, что прозвучало позднее открыто (как авторское) в стихотворении «Я вас любил, любовь еще, быть может…»32, вписанном в альбом Олениной: «Я вас любил безмолвно, безнадежно…». Этот стих мог укреплять уверенность Олениной в том, что «Посвящение» обращено к ней.
Щеголев, имея в виду М. Н. Волконскую, задавался вопросом, «не собственную ли свою историю рассказывает в этих стихах Пушкин»33? Замечание очень верное, только подразумевать здесь, по-видимому, следует «историю» любви к Олениной летом 1828 года. Стихи, в которых биографический оттенок проступал слишком явно, Пушкин исключил из окончательной редакции. Вот они:
Убитый ею, к ней одной
Стремил он страстные желанья,
И горький ропот, и мечтанья
Души кипящей и больной…
Еще хоть раз ее увидеть
Безумной жаждой он горел;
Ни презирать, ни ненавидеть
Ее не мог и не хотел… (V, 330–331).
Но все же многими пушкинистами, например В. В. Куниным, не принято всерьез свидетельство С. Д. Полторацкого относительно посвящения «Полтавы», хотя и признается, что поэма «действительно писалась в кульминационный момент разрыва с Олениной» и что «черновики поэмы хранят прямые подтверждения этому: профили Анны Алексеевны и ее инициалы34.
Это тем более удивительно, что версия о посвящении поэмы М. Н. Волконской не имеет никаких подтверждений. Одно только слово «Сибирь», обнаруженное некогда Щеголевым в черновых набросках «Посвящения», продолжает гипнотизировать сторонников этой красивой пушкиноведческой легенды.
3
Кроме П. Е. Щеголева и М. О. Гершензона, свои предположения о предмете «утаенной любви» Пушкина пытались обосновать П. К. Губер, Л. П. Гроссман, Ю. Н. Тынянов, Б. В. Томашевский.
Работы Тынянова и Томашевского мы уже упоминали и рассмотрим их более подробно чуть позже, что же касается догадок Губера (о графине Н. В. Кочубей)35 и Гроссмана (о графине С. С. Потоцкой-Киселевой)36, то они представляются нам еще менее обоснованными, чем версия Щеголева, хотя и не лишены увлекательности.
Более сложно однозначно оценить гипотезу Тынянова, по которой предметом «утаенной любви» Пушкина является Е. А. Карамзина. Появившаяся в пору почти безраздельного торжества версии Щеголева, она не была рассмотрена всерьез, но никем до сих пор и не опровергнута. Между тем некоторые аргументы Тынянова заслуживают внимания.
Биографической основой гипотезы служат рассказы Е. А. Протасовой и графа Д. Н. Блудова, известные по записи П. И. Бартенева. Из этих рассказов следует, что Карамзиной была передана любовная записка лицеиста Пушкина, в результате чего Пушкин имел серьезное объяснение с Карамзиным. Блудов, в частности, вспоминал, что «Карамзин показывал ему место в своем кабинете, облитое слезами Пушкина»37. Тынянов связывает с этими рассказами элегию 1816 года «Счастлив, кто в страсти сам себе…», особенно ее заключительные стихи:
Но я, любовью позабыт,
Моей любви забуду ль слезы!
«Слезы» в рассказах графа Блудова и в элегии исключают, по мнению Тынянова, всякие сомнения в том, что Пушкин в 1816 году мучительно переживал свою любовь к Екатерине Андреевне. Существование такой любви подтверждается и другими современниками поэта. Так, графиня Р. С. Эдлинг в своем письме от 17 марта 1837 года В. Г. Теплякову, упоминая о предсмертном желании поэта видеть Карамзину, пишет: «Меня очень тронуло известие, что первая особа, о которой после катастрофы спросил Пушкин, была Карамзина, предмет его первой и благородной привязанности»38. «Первой любовью Пушкина» называет Карамзину и А. П. Керн в своих воспоминаниях39.
Но едва ли не самое важное свидетельство этой любви, почему-то оказавшееся вне поля зрения Тынянова, принадлежит лицейскому товарищу поэта Ивану Васильевичу Малиновскому, сыну первого директора лицея В. Ф. Малиновского. Оно было обнаружено Цявловским и опубликовано в 1930 году40. Речь идет о помете И. В. Малиновского на полях оттиска статьи П. И. Бартенева «Александр Сергеевич Пушкин. Материалы для его биографии. Глава 2-я. Лицей» из «Московских ведомостей» за 1854 год, № 117–119. На стр. 44 оттиска к словам П. И. Бартенева: «Пушкин горячо полюбил Николая Михайловича и супругу его» — рукой Малиновского карандашом приписано: «Пушкин влюбился в его жену так, что написал ей письмо прозой о том. Отец его был с детства знаком с моим дядей П. Ф. Малиновским, прислал это письмо, переданное от Карамзина, моему дяде с тем, чтоб ему дать… Я помню это перед выпуском этот день».
Как известно, день выпуска из лицея — 9 июня 1817 года. Значит, к этому моменту эпизод с письмом формально еще не был завершен. Только в тот день, как следует из воспоминания Малиновского, злополучное письмо, по-видимому с назидательной целью, было возвращено его автору, пройдя предварительно через руки третьих лиц.
Вряд ли требуются еще какие-то доказательства тайной любви Пушкина к Карамзиной в 1816–1817 годах, а также факта существования любовного послания к ней.
Причины, по которым Пушкин должен был таить от всех эту свою любовь, психологически точно очерчены Тыняновым: «Старше его почти на 20 лет… жена великого писателя, авторитета и руководителя не только литературных вкусов его молодости, но и всего старшего поколения, от отца Сергея Львовича до П. А. Вяземского, она была неприкосновенна, самое имя ее в этом контексте — запретно»41.
Все это делает довольно убедительным и предположение Тынянова о том, что в элегии 1820 года «Погасло дневное светило…» поэт вспоминает именно эту свою «безумную» любовь.
Идя вослед Тынянову, мы готовы признать, что элегия «Счастлив, кто в страсти сам себе…» и «Погасло дневное светило…», а также эпилог «Бахчисарайского фонтана» связаны с Е. А. Карамзиной. Жаль только, что его анализ отмеченных текстов (весьма убедительный для тех, кто разделяет его точку зрения) не получил достаточных фактических подтверждений.
Правда, от всех других версий относительно «утаенной любви» гипотезу Тынянова, как мы уже отметили, отличают свидетельства современников, подтверждающие факт влюбленности юного Пушкина в Е. А. Карамзину42.
Однако, чем дальше отходим мы от 1816 года, тем слабее становится вероятность сохранения этой любви. В первой главе «Евгения Онегина» (она была закончена осенью 1823 года) содержится достаточно ясное указание на то, что к этому времени какая-то мучительная и длительная по времени любовь поэтом уже преодолена:
Прошла любовь, явилась муза,
И прояснился темный ум…
Говорить о «северной любви» после 1822 года не имеет смысла. Другое дело, что Пушкин на всю жизнь сохранил привязанность и глубочайшее уважение к Екатерине Андреевне. И здесь совершенно прав Тынянов, напоминая о том, что Пушкин обращался к ней в самые критические моменты жизни: он хочет знать ее мнение о своей предстоящей женитьбе, среди немногих близких людей она была посвящена им в обстоятельства его преддуэльной истории, наконец, о ней вспоминает поэт на смертном одре, и она приезжает, чтобы проститься с ним. Но Тынянов, как это часто бывает, не смог преодолеть своей увлеченности предметом исследования и пошел дальше, чем позволял это сделать исследуемый материал.
Вообще существующая тенденция связать с одним лицом написанные на юге элегии, эпилог «Бахчисарайского фонтана», посвящение «Полтавы», стихи «На холмах Грузии лежит ночная мгла…», «Не пой, красавица, при мне…» и некоторые другие стихи — мало плодотворна. Более вероятно, что они обращены к разным женщинам. Не менее загадочны ведь и «два ангела», «два призрака младые» из черновой рукописи стихотворения «Воспоминание», но это не означает, что и «Воспоминание» обязательно следует включать в тот же ряд. Объединение всех этих произведений одной жесткой исследовательской схемой вряд ли оправдано. Реальная жизнь, тем более жизнь гениального поэта, намного, думаем, сложнее, чем это может представиться даже самому талантливому исследователю.
В то же время не следует пренебрегать наблюдениями, накопленными в результате анализа отдельных произведений, традиционно объединяемых проблемой «утаенной любви». В этом плане гипотеза Тынянова в своей наиболее убедительной части (период с 1816 по 1822 год) заслуживает внимания. К сожалению, вне поля его зрения остались еще два пушкинских текста, которые, по нашему мнению, могут иметь самое непосредственное отношение к Е. А. Карамзиной.
4
Более полувека отделяет нас от времени опубликования тыняновской статьи. Появилось немало работ, посвященных этой теме, годам южной ссылки поэта. В одной из них — «“Таврида” Пушкина» Томашевского — было установлено, что в элегии «Редеет облаков летучая гряда…» в качестве «девы юной» запечатлена Екатерина Раевская, дочь генерала Н. Н. Раевского, с семьей которого Пушкин находился в Гурзуфе с 18 августа по 5 сентября 1820 года. Речь идет о трех последних стихах элегии:
Когда на хижины сходила ночи тень —
И дева юная во тьме тебя искала
И именем своим подругам называла.
Доказательством послужило следующее место из письма М. Ф. Орлова от 3 июля 1823 года к его жене Е. Н. Раевской, в брак с которой он вступил на следующий год после пребывания Пушкина в Гурзуфе: «Среди стольких дел, одно другого скучнее, я вижу твой образ, как образ милого друга, и приближаюсь к тебе или воображаю тебя близкой всякий раз, как вижу памятную Звезду (fameuse Etoile), которую ты мне указала. Будь уверена, что едва она всходит над горизонтом, я ловлю ее появление с моего балкона»43.
Из письма видно, что Е. Н. Раевская считала своею некую звезду, восходившую вечером на гурзуфском небосклоне, и любила показывать ее близким.
Стихотворение возвращает нас к кругу переживаний, знакомых нам по другой элегии 1820 года «Погасло дневное светило…», комментарии по поводу которой Тынянов дал в своей статье, — это печаль, воспоминание о несчастной любви прежних лет.
Луч звезды «думы разбудил, уснувшие во мне», вызвал опять «сердечную думу», «задумчивую лень», которые долго владели поэтом на юге, «во всяком случае до Одессы», как отмечал Гершензон44. Следы этого состояния находим и в «Отрывке из письма к Д.»: «Растолкуй мне теперь, почему полуденный берег и Бахчисарай имеют для меня прелесть неизъяснимую? Отчего так сильно во мне желание вновь посетить эти места, оставленные мною с таким равнодушием? Или воспоминание самая сильная способность души нашей, и им очаровано все, что подвластно ему?» (VIII, 439).
Это «все» — очевидно, местность, пейзаж. Но может ли быть пейзаж «очарован воспоминанием» лишь после того, как носитель этого воспоминания его покинул, лишился возможности наблюдать его непосредственно? Конечно, нет.
Значит, местность, пейзаж были «очарованы воспоминанием» во время лицезрения их Пушкиным в 1820 году. Благодаря этому воспоминанию, мучившему поэта летом того года, столь дороги теперь для него эти места, оставленные им несколько лет назад без сожаления.
Так комментируется пушкинское признание и Тыняновым: «Крым, который он покидал с таким равнодушием, был для него местом, в котором он испытал воспоминания»45.
В приведенной нами части элегии нет никакого повода для того, чтобы считать ее обращенной к какой-то присутствующей рядом с поэтом женщине. Да и ничьего реального присутствия в стихотворении не ощущается. Только в последних трех стихах, приведенных выше, вспоминается «дева юная», которая «искала» звезду, созерцаемую теперь поэтом, погруженным в глубокую задумчивость, в воспоминание. Нет ничего, что говорило бы о любовном волнении поэта по отношению к «деве», его отношение к ней совершенно бесстрастно46.
Между тем Пушкин настоятельно требовал издателей альманаха «Полярная звезда» отбросить эти три последние стиха элегии. Кого же они компрометировали?
Томашевский доказал, что «девой юной», называвшей звезду своим именем, была Екатерина Раевская. Но из этого вовсе не следует, что она — героиня его «утаенной любви». Во всяком случае, в рассматриваемом стихотворении невозможно найти каких-либо любовных мотивов, обращенных к «деве юной». Если же перевести вопрос в биографическую плоскость, то необходимо отметить, что брак Е. Н. Раевской с М. Ф. Орловым не вызвал у Пушкина заметных переживаний. В письме к А. И. Тургеневу от 7 мая 1821 года он сообщает об этом событии в довольно-таки фривольном тоне: «Орлов женится; вы спросите, каким образом? Не понимаю. Разве он ошибся плешью и… головою. Голова его тверда; душа прекрасная; но черт ли в них? Он женился, наденет халат…» (XIII, 29). Никакого следа тайных страданий не содержат и стихи, обращенные к В. Л. Давыдову, написанные месяцем раньше («Меж тем, как генерал Орлов»), где «Раевские» упоминаются только во множественном числе, — в отличие от того, что делал Пушкин при упоминании Карамзиных, специально выделяя Е. А. Карамзину47.
Через несколько лет (точнее, через 4 года) он запросто называл Екатерину Николаевну Раевскую «славной бабой» (XIII, 226) и еще более бесцеремонно вспоминал ее в письме к Вяземскому, написанном около 7 ноября 1825 года (XIII, 240).
В чем же дело, что смущало Пушкина в заключительных строках элегии? Выскажем предположение, что его могло смущать имя звезды. Оно ведь косвенно (для него самого и для тех, кто находился в те дни, когда он созерцал звезду, рядом с ним) было названо: ЕКАТЕРИНА! То есть было указано на имя, которое он предпочитал навсегда сохранить в тайне. Не исключена и возможность того, что Е. А. Карамзина тоже считала эту звезду своею и что Пушкин знал об этом. Как бы то ни было, Пушкин действительно был искренне взволнован нарушением его воли. Вспомним, что писал он А. А. Бестужеву 29 июня 1829 года: «Бог тебя простит! но ты острамил меня в нынешней ”Звезде“ — напечатав последние стихи моей элегии; черт дернул меня написать еще кстати о ”Бахчисарайском фонтане“ какие-то чувствительные строчки и припомнить тут же элегическую мою красавицу. Вообрази мое отчаяние, когда увидел их напечатанными.
Журнал может попасть в ее руки. Что ж она подумает, видя, с какой охотою беседую об ней с одним из петербургских моих приятелей. Обязана ли она знать, что она мною не названа, что письмо распечатано Булгариным — что проклятая элегия доставлена тебе черт знает кем — и что никто не виноват. Признаюсь, одной мыслию этой женщины дорожу я более, чем мнениями всех журналов на свете и всей нашей публики. Голова у меня закружилась…» (XIII, 100–101)48.
Вряд ли эта характеристика («одной мыслию этой женщины» и т. д.) может относиться к Е. Н. Раевской, которую Пушкин действительно высоко ценил, что не помешало ему буквально через год упоминать ее имя в письмах к Вяземскому в весьма вольном контексте.
Трудно понять, почему бы у Пушкина должна была «закружиться голова», если бы издание Булгарина попало в руки Е. Н. Раевской, чтÓ компрометировало ее в процитированном там отрывке пушкинского письма?
Совсем иное дело, если подразумевать здесь Е. А. Карамзину: самое имя ее запретно для Пушкина в этом контексте.
Тем не менее в письме к Бестужеву Пушкин подчеркнул, что женщина, к которой обращена элегия, и женщина, рассказавшая ему о «фонтане слез», — одно и то же лицо. И это крайне важно. Именно это указание Пушкина и должно быть применено в качестве объективного критерия при оценке достоверности той или иной гипотезы, выдвинутой для решения проблемы «утаенной любви».
По этому признаку не выдерживают проверки версии Щеголева, Губера, Гроссмана, так как ни к М. Н. Волконской, ни к Н. В. Кочубей, ни к С. С. Киселевой не может быть отнесена элегия «Редеет облаков летучая гряда…». После исследования Томашевского можно считать установленным, что женщина, к которой обращена эта элегия, звалась Екатериной.
Полгода спустя, в «Отрывке из письма к Д.», Пушкин почти назвал ее: «В Бахчисарай приехал я больной. Я прежде слыхал о странном памятнике влюбленного хана. К** поэтически описывала мне его, называя la fontaine des larmes…» (VIII, 438). В черновом варианте письма было: «К*** поэтически описал мне его и назвал…» (VIII, 1000).
Замена мужского рода на женский в окончательном тексте свидетельствует о том, что таким образом (буква со звездочками) Пушкиным обозначена фамилия, а не имя — сначала мужа, а затем жены. Это косвенно подтверждается и тем, что, как заметил Тынянов, в «Отрывке…» все фамилии обозначены начальными буквами: Дельвиг, Муравьев-Апостол, Чаадаев. С учетом всего отмеченного трудно предположить другой вариант расшифровки фамилии, обозначенной Пушкиным заглавной буквой «К» со звездочками.
И следовательно, женщиной, рассказавшей поэту о фонтане в Бахчисарае, вероятнее всего признать Е. А. Карамзину. Тынянов отмечал, что именно она могла знать старое предание, положенное Пушкиным в основу поэмы, так как была в курсе всех исторических интересов своего мужа, в том числе к Крыму — Тавриде. Ее же имя косвенно обозначено в элегии «Редеет облаков летучая гряда…» через имя звезды, принятое в семье Раевских.
Итак, с одной стороны, имя этой женщины для Пушкина неприкосновенно, он готов навсегда сохранить его в тайне, с другой стороны, он едва сдерживает себя, чтобы не произнести его вслух.
На это обратил внимание Лотман в своей биографии поэта. Он считает, что Пушкин намеренно распространил среди друзей полный текст элегии, а затем «наложил вето на последние три стиха», чтобы привлечь к ним внимание, дать понять, что они содержат «важную для него тайну». При этом, признавая неподдельную искренность тона в письме к Бестужеву, Лотман справедливо отмечает, что на роль «утаенной любви» Пушкина в качестве «наиболее вероятных кандидатур» не подходят ни Мария Николаевна, ни Екатерина Николаевна Раевские. Не видя других «вероятных кандидатур», Лотман делает сомнительный вывод о том, что Пушкин просто «мистифицировал Бестужева, а через него наиболее важный для него круг читателей для того, чтобы окружить свою элегическую поэзию романтической легендой» в духе Байрона49.
Нам представляется, что гораздо ближе к истине другой взгляд на характер пушкинской лирики, высказанный в свое время Гершензоном: «Пушкин необыкновенно правдив, в самом элементарном смысле этого слова; каждый его личный стих заключает в себе автобиографическое признание совершенно реального свойства, — надо только пристально читать эти стихи и верить Пушкину»50.
Поучительно, что, как это часто бывает, при неверной общей посылке Лотман допускает и частную ошибку, когда, касаясь «Бахчисарайского фонтана», утверждает: «…никакого ”любовного бреда“, якобы выпущенного при публикации, там не содержится»51.
Известно обратное: во всех прижизненных изданиях поэмы выпускались, начиная со строки: «Все думы сердца к ней летят», те десять стихов, которые Пушкин называл «любовным бредом».
Поэтому совершенно прав Тынянов, объясняя указанное противоречие между художественными текстами и письмами Пушкина (неприкосновенность имени Е. А. Карамзиной и едва преодолеваемая потребность высказаться) следующим образом: «Это удивительная черта Пушкина: он должен скрывать, таить от всех любовь, имя женщины, а жажда высказаться, назвать ее до такой степени его мучит, что он то и дело проговаривается»52.
Можно даже предположить, что признания Пушкина, содержащиеся в его письмах А. А. Бестужеву от 8 февраля и 29 июня 1824 года, брату Л. С. Пушкину от 25 августа 1823 года и П. А. Вяземскому от 4 ноября 1823 года, а также в «Отрывке из письма к Д.», являются своего рода неофициальным посвящением упоминаемых в них произведений, уклончивым намеком для наиболее близких людей на то, что эти произведения связаны с именем Е. А. Карамзиной.
5
В 1827 году Пушкин посвятил дочери Карамзиных Екатерине Николаевне стихотворение, которое известно под названием «Акафист Екатерине Николаевне Карамзиной»:
Земли достигнув наконец,
От бурь спасенный Провиденьем,
Святой владычице пловец
Свой дар несет с благоговеньем.
Так посвящаю с умиленьем
Простой, увядший мой венец
Тебе, высокое светило,
В эфирной тишине небес,
Тебе, сияющей так мило
Для наших набожных очес.
В этом стихотворении женщина снова явлена в образе звезды. Здесь, быть может, Пушкин невольно перенес на дочь чувство, навеянное ему в прежние годы Екатериной Андреевной. Во всяком случае, отсвет той «печальной, вечерней звезды» из элегии 1820 года лежит и на этом стихотворении:
Я помню твой восход, знакомое светило… (элегия),
Тебе, высокое светило… («Акафист…»).
Однако и с этим стихотворением не все ясно.
Начнем с того, что в черновой рукописи указаны рукой поэта дата и место написания: 31 июля 1827 года, Михайловское. А беловой автограф обнаружен в альбоме Екатерины Николаевны, куда стихи были вписаны в день ее именин 24 ноября 1827 года. Значит, стихотворение обдумывалось за несколько месяцев до встречи.
Для сравнения отметим, что, например, стихотворение «В отдалении от вас…», посвященное Е. Н. Ушаковой, написано непосредственно перед отъездом из Москвы в Петербург; стихотворение «Зачем твой дивный карандаш…», посвященное А. А. Олениной, написано прямо на пароходе, шедшем в Кронштадт, где Пушкин только что познакомился с известным английским портретистом Дау; «Ты и вы», обращенное также к А. А. Олениной, — за неделю до его вручения ей и т. д. (примеры можно продолжить). «Акафист…» обдумывался заранее, следовательно, ему придавалось особое значение.
Известно, что Пушкин впервые после ссылки приехал в Петербург в мае 1827 года и здесь, разумеется, виделся с Карамзиными, а в конце июля выехал из Петербурга в Михайловское, где начал первое свое прозаическое произведение — исторический роман из эпохи Петра I, известный нам под названием «Арап Петра Великого». Начало работы помечено той же датой, что и черновая рукопись «Акафиста…»: 31 июля 1827 года. Первый опыт исторической прозы не мог не обратить его мыслей к Карамзину, умершему годом ранее, а следовательно, и к членам его семьи. Это подтверждается письмом к А. А. Дельвигу от того же 31 июля из Михайловского: «Наше молчание о Карамзине и так неприлично…» (XIII, 335). На фоне этих размышлений создавалась черновая редакция «Акафиста…».
Обратимся к содержанию стихотворения. В нем воздается благодарение женщине, служившей автору путеводной звездой в жизненных злоключениях. «Достигнув земли», автор благодарит эту женщину за то, что она, подобно звезде, указывала ему путь в житейских скитаниях. Поэтому автор и посвящает ей свой поэтический венец. «Земля» может обозначать здесь окончательное освобождение из ссылки, в которой Пушкин (если иметь в виду Петербург) пребывал до мая 1827 года, и лишь теперь ему наконец было разрешено возвратиться в Петербург (в таком плане несомненна внутренняя связь этих стихов с «Арионом»).
Но трудно, скорее даже невозможно, объяснить, каким образом это благодарение может относиться к Екатерине Николаевне, которой в это время не исполнилось еще 21 года (следовательно, в год высылки поэта из столицы не было и 14-ти)!
Такое сомнение уже высказывалось в свое время Н. О. Лернером, когда адресат стихотворения еще не был установлен: «Что касается Карамзиных, то едва ли такой благоговейный “акафист” мог быть написан Катерине Николаевне, дочери историка. В таком тоне Пушкин мог обратиться разве к вдове Карамзина, которую, как известно, высоко уважал…» (курсив наш. — В. Е.)53.
Кроме того, нужно учесть, что под обретением земли могла подразумеваться и переоценка собственных политических взглядов. Известно, что оппозиционный дух, безрассудные выпады против власти, свойственные юному Пушкину, вызывали неодобрительную реакцию Н. М. Карамзина, писавшего И. И. Дмитриеву 25 сентября 1822 года: «Талант действительно прекрасный: жаль, что нет устройства и мира в душе, а в голове ни малейшего благоразумия»54.
Екатерина Андреевна, единомышленница и надежная помощница мужу в его трудах, скорее всего, разделяла его упреки в адрес Пушкина. Например, в письме по поводу женитьбы Пушкина она характеризовала всю его прежнюю жизнь как «бурную и мрачную»55.
Таким образом, эволюция, совершившаяся во внутреннем развитии Пушкина, протекала в направлении умеренности и консерватизма, что сближало пушкинскую общественную позицию с позицией Карамзина. Добавим к этому, что Екатерина Андреевна сыграла, по-видимому, важную роль в смягчении наказания, грозившего поэту в 1820 году (такое предположение высказывалось и Тыняновым).
Все это дает основания утверждать, что у Пушкина имелось много причин обратиться именно к Екатерине Андреевне как к «святой владычице», «высокому светилу» и посвятить с «благоговением» и «умилением» свой поэтический венец именно ей.
В этой связи заслуживает упоминания давнее сообщение В. В. Вересаева, содержащееся в его статье «Таврическая звезда»: «От М. О. Гершензона я слышал, что Вяч. Ив. Иванов толкует разбираемое место так: в средневековых католических гимнах Дева-Мария называется stella maris (звезда моря), a stella maris было название планеты Венеры. Мне такое объяснение представляется слишком ученым и громоздким: ну, где было знать Пушкину и девицам Раевским, как называли Деву-Марию средневековые католические гимны? Однако веское подтверждение мнению Вяч. Ив. Иванова мы находим в черновике Пушкинского “Акафиста К. Н. Карамзиной”:
Святой владычице,
Звезде морей, небесной Деве…
Значит Пушкину было известно название Девы-Марии — Stella mans…»56.
Указание Вересаева дает основание предположить, что с Е. А. Карамзиной каким-то образом связана одна из важнейших тем пушкинского творчества — тема Богоматери. Подобное предположение высказал и Л. С. Осповат в устном докладе «Поэт, Мадонна и бес» на конференции «Пушкин и христианская культура», прошедшей в феврале 1992 года в ИМЛИ РАН.
Говоря об автографе «Акафиста…», следует также учесть, что именины Екатерины Николаевны 24 ноября были и именинами Екатерины Андреевны (день ее рождения 16 ноября). Поэтому в душе, тайно от всех, стихи могли быть обращены к Екатерине Андреевне. А посвящая их Екатерине Николаевне, вписывая текст в ее альбом, Пушкин мог надеяться, что стихи будут прочитаны и Екатериной Андреевной, а, следовательно, его искреннее благодарение дойдет до истинного адресата.
Подтверждением того, что наше предположение не беспочвенно, может служить история другого пушкинского автографа, обнаруженного в альбоме С. Н. Карамзиной. Речь идет о стихотворении «Три ключа», вписанном в альбом падчерицы Екатерины Андреевны примерно в то же время, что и «Акафист…» в альбом Е. Н. Карамзиной. В этом случае как будто бы нет оснований считать, что стихотворение «Три ключа» обращено к обладательнице альбома. Правда, оно не имеет и прямого посвящения, каким обладает «Акафист…», но это не отменяет самого факта: стихи, вписанные в альбом Пушкиным, по-видимому, не обращены к его владелице. Причем и тут имеется странная особенность, на которую указал Б. Л. Модзалевский: «Написав 7 стихов, Пушкин оборвал последний 8-й стих на третьем слове и после шутливой приписки ”achevez le vers comme il vous plaira“ <закончите стих, как вам будет угодно> — на другой странице дал его целиком со словами ”le voila <вот он>”: Он слаще всех жар сердце утолит. Ниже этой строчки слева было написано еще две коротких строчки, но они ”тщательно и осторожно выскоблены”»57.
Для кого выделены были слова «жар сердца утолит», какое указание содержал выскобленный текст — остается загадкой.
Что же касается «Акафиста…», то в строгом смысле слова — это хвалебное песнопение в честь святого. И поэтому, даже если это песнопение, посвященное рукою Пушкина Е. Н. Карамзиной, действительно обращено к ней, — все равно всем своим образным строем, доверительностью интонации оно невольно вызывает в сознании читателя светлый образ Екатерины Андреевны Карамзиной.
«Печаль моя полна тобою…»
1
В 9-м выпуске «Московского пушкиниста» И. С. Сидоров, обозначая так называемую новую пушкинистику, охарактеризовал ее следующими «ключевыми словами»: «небрежность, поспешность и склонность к сенсационности»58.
Справедливости ради следовало бы заметить, что и старая пушкинистика (имеются в виду советские десятилетия) страдала нередко не менее серьезными недостатками: бездоказательностью, тенденциозностью, стремлением представить Пушкина хитроумным лицемером, любыми способами старающимся скрыть истинный смысл своих творений от современников (но не от советских исследователей, каковыми он, этот истинный смысл, был наконец обнаружен и объяснен читающей публике!).
Указанные недостатки пушкинистики прошлых лет невольно приходят на ум при знакомстве с публикацией В. И. Доброхотова «На холмах Грузии лежит ночная мгла» в том же выпуске «Московского пушкиниста».
Сначала приведем стихотворение, по праву считающееся шедевром пушкинской лирики:
На холмах Грузии лежит ночная мгла;
Шумит Арагва предо мною.
Мне грустно и легко; печаль моя светла;
Печаль моя полна тобою.
Тобой, одной тобой… Унынья моего
Ничто не мучит, не тревожит,
И сердце вновь горит и любит — оттого,
Что не любить оно не может.
Автор публикации в соответствии с существовавшей в советском пушкиноведении тенденцией безоговорочно относит приведенное стихотворение к М. Н. Волконской, считавшейся в русле той же тенденции предметом «утаенной любви» Пушкина. Вместе с тем из ее переписки с В. Ф. Вяземской известно (и автор этого не скрывает), что обе весьма осведомленные современницы Пушкина относили это стихотворение к невесте поэта Н. Н. Гончаровой.
Доброхотов объясняет такое несоответствие тем, что Пушкин, якобы постоянно и безнадежно влюбленный в М. Н. Волконскую и якобы признающийся в том в стихотворении «На холмах Грузии лежит ночная мгла…», сватался в это время к Н. Н. Гончаровой и, дабы избежать невыгодных для себя толков, а также обиды со стороны невесты (нелюбимой, надо полагать, по мнению Доброхотова), делал вид, что стихотворение обращено именно к ней. То есть, выражаясь короче, Доброхотов объясняет отмеченное несоответствие лицемерием Пушкина.
Однако несмотря на категоричность тона автора публикации, его все же не устраивает в стихотворении то, что «адресат обезличен» и «стихи не содержат намеков, которые могли бы обидеть Н. Н. Гончарову, чьей руки Пушкин добивался с мая 1829»59.
Поэтому Доброхотов обращается к тексту первоначальной черновой редакции пушкинского стихотворения, реконструированной в свое время С. М. Бонди и содержавшей, в отличие от окончательного текста стихотворения, не две, а четыре строфы.
В соответствии со своими собственными представлениями о художественных достоинствах тех или иных фрагментов пушкинского текста (разумеется, несколько отличающимися от пушкинских) Доброхотов произвольно меняет редакции ряда стихов, предложенные Бонди, располагает строфы в другой, отличающейся от черновика Пушкина последовательности, добавляет к имеющимся в черновике четырем строфам еще одну (находящуюся на предыдущей странице пушкинской тетради и лишь предположительно относящуюся к реконструированному Бонди тексту) и компонует, таким образом, некое стихотворение в пять строф, которое можно, по его мнению, с большим основанием отнести к М. Н. Волконской.
Результатом своего оригинального эксперимента автор остался весьма доволен, о чем можно судить по его собственному бесхитростному признанию: «Вопреки несовершенству редакторских конъектур, стихотворение смотрится как внутренне стройное, единое произведение, отличающееся от ранее известных вариантов целым рядом картин, сложных душевных движений и сердечных переживаний. Интересно оно и тем, что полнее отражает изначальный замысел Пушкина»60 (курсив наш. — В. Е.).
Как можно отреагировать на это откровение? Комментарии здесь, как говорится, излишни.
Что же касается безоговорочной уверенности в том, что именно М. Н. Волконская явилась «истинной вдохновительницей шедевра», то вместо какого-либо обоснования этой уверенности Доброхотов ссылается на статью Т. Г. Цявловской 1966 года в альманахе «Прометей» и известную работу П. Е. Щеголева «Утаенная любовь Пушкина» в одноименном издании 1997 года.
По этой причине полемика с автором указанной публикации теряет смысл, и нам приходится обратиться к названным первоисточникам.
2
Ссылаясь на работу П. Е. Щеголева в издании 1997 года (в которой нет и упоминания об интересующем нас стихотворении Пушкина), автор отмеченной нами публикации имел в виду, по-видимому, краткую биографическую справку о М. Н. Раевской–Волконской, написанную одним из составителей указанной книги (возможно, Я. Л. Левкович) и помещенную после щеголевского исследования.
Там действительно утверждается, что из всех стихотворений, которые пушкинисты склонны были под влиянием Щеголева еще не так давно относить к М. Н. Раевской–Волконской («Редеет облаков летучая гряда…», «Таврида», «Ненастный день потух…», «Буря», «Не пой, красавица при мне…», «На холмах Грузии лежит ночная мгла…»), «только ”На холмах Грузии…” можно с полной уверенностью отнести к Марии Раевской»61 (курсив наш. — В. Е.).
Нельзя не заметить, что первая часть этого утверждения воспринимается нами с большим удовлетворением, так как свидетельствует о признании столь авторитетными представителями академической науки, каковыми, безусловно, являются Р. В. Иезуитова и Я. Л. Левкович, того очевидного факта, что версия П. Е. Щеголева не является «истиной в последней инстанции» и перечисленные стихотворения, в том числе «Редеет облаков летучая гряда…» и «Не пой, красавица, при мне…», относить к Раевской-Волконской нет достаточных оснований.
Утверждение же, что названное стихотворение Пушкина «можно с полной уверенностью отнести к М. Н. Волконской» не представляется нам обоснованным. Ссылка автора биографической справки на профиль Марии Раевской в черновом автографе стихотворения не является достаточным доказательством, хотя бы потому, что эта атрибуция Я. Л. Левкович не является окончательной, на этот счет имеются и другие мнения (например, Т. Г. Цявловской, Т. К. Галушко)62. Кроме того, чуть ниже изображения Марии Раевской имеются еще два женских профиля, которые та же Левкович определила как портреты двух других сестер Раевских — Екатерины и Елены63. Причем профили Марии и Екатерины зачеркнуты вертикальными штрихами, а профиль Елены остался не зачеркнутым.
Не беремся судить о том, что означает последнее обстоятельство, но ясно, что точности ради, заключительная фраза биографической справки должна была бы выглядеть следующим образом: «…в тетради, рядом со стихотворением, Пушкин рисует профили Марии, Екатерины и Елены Раевских»64.
Попытка же автора рассматриваемой биографической справки обосновать свою точку зрения обращением к «миру романтических чувств» поэта, «пережитых ранее», как и к его «душевному состоянию» в момент написания стихотворения напоминает более беллетристику (впрочем, весьма талантливую), нежели научную аргументацию.
Статья Т. Г. Цявловской 1966 года, на которую также ссылается В. И. Доброхотов, выдержана местами в духе массовых изданий советского времени и тоже содержит известную долю беллетристики. В ней нет фактических доказательств того, что стихотворение Пушкина обращено не к невесте поэта, а к М. Н. Волконской. Спору нет, М. Н. Волконская действительно является замечательной русской женщиной, личностью яркой даже в окружении других выдающихся современниц Пушкина, вместе с тем в статье Т. Г. Цявловской ощутима тенденция к ее упрощенно-идеализированному изображению по сравнению, например, с представлением Щеголева, который в своем известном исследовании, уже не раз помянутом нами, отмечал следующее: «…представление о Марии Раевской, как о женщине великого самоотвержения, преданности и долга. Но еще очень спорный вопрос, соответствует ли действительности обычное представление. Ведь Мария Раевская в сущности нам неизвестна, мы знаем только княгиню Волконскую, а образ Волконской в нашем воображении создан не непосредственным знакомством и изучением объективных данных, а в известной мере мелодраматическим изображением в поэме Некрасова»65.
О сложности ее духовного облика писал и В. В. Вересаев в биографическом очерке о Волконской, написанном за тридцать лет до Цявловской66.
Из нашего сегодняшнего далека вызывает вопросы и подзаголовок статьи: «(Новые материалы)». Трудно понять, чем он мотивирован, если учесть, что за десять лет до нее в авторитетнейшем пушкинском издании была опубликована статья М. П. Султан-Шах (на этом мы остановимся позднее), где впервые были опубликованы фрагменты писем Волконской, на которые ссылалась Цявловская, отметив, правда, что приоритет в их публикации принадлежит указанному нами автору.
Для полноты картины приводим полные названия двух статей: «М. Н. Волконская и Пушкин (Новые материалы)» — Т. Г. Цявловская, 1966; «М. Н. Волконская о Пушкине в ее письмах 1830 — 1832 годов» — М. П. Султан-Шах, 1956.
Что же касается филологического содержания статьи, то здесь нельзя не отметить ряд неточностей, допущенных автором, вероятнее всего, из-за чрезмерной увлеченности предметом своего исследования:
1) параллель между Волконской и героиней «Полтавы» Марией Кочубей представляется недостаточно оправданной, потому что в отличие от Волконской, решавшей «мучительный вопрос» — отец или муж, Мария Кочубей решала вопрос существенно иного свойства — отец или любовник, причем в ситуации, когда отец и любовник смертельно враждуют между собой;
2) английская фраза «I love this sweet name» («Я люблю это нежное имя») обнаружена в черновиках «Посвящения» и вряд ли может быть распространена на всю поэму до тех пор, пока достоверно не доказано, что имя той, к кому обращено «Посвящение», — тоже Мария; напомним в связи с этим, что некоторые современники связывали «Посвящение» с А. А. Олениной67.
3) эпитафия двухлетнему сыну Волконской, оставленному ею на попечение ее родителей при отъезде в Сибирь и умершему вдали от матери, которую Пушкин написал не по собственному побуждению, как можно понять из статьи, а по прямой просьбе генерала Раевского68.
Весьма спорным представляется и следующее замечание Цявловской: «Судя по словам Марии Николаевны, Вяземская писала ей, что стихотворение обращено к Н. Н. Гончаровой. Может показаться, что Волконская поверила этому, как поверили этому и некоторые современные пушкинисты. Однако этому утверждению противится текст стихотворения» (курсив наш. — В. Е.)69.
Если бы текст действительно противился этому утверждению, вряд ли Пушкин стал публиковать стихотворение накануне своей женитьбы на Гончаровой.
Альманах «Северные цветы на 1831 год» со стихотворением «На холмах Грузии лежит ночная мгла» вышел в Петербурге 24 декабря, менее чем за два месяца до венчания. 28–29 декабря 1830 года находящийся в Москве Пушкин в ответе на записку Вяземского извещает его о том, что ближайшие два дня проведет в доме невесты и что «Северные цветы» еще не получены. Однако уже на следующий день (или через день) альманах доходит до него70.
Соседство темы женитьбы с темой выхода «Северных цветов» в ответе Пушкина позволяет предположить, что именно из его рук Гончарова получила альманах с интересующим нас стихотворением. В таком случае представим себе ситуацию, в которой любящий жених накануне свадьбы вручает невесте альманах со своим стихотворением, содержащим признание в любви к другой женщине… Какой же степенью лицемерия наделили Пушкина авторитетные советские пушкинисты!
Не понятно также в этом пассаже Цявловской, каких «современных пушкинистов» она имела в виду, обвиняя их в излишней доверчивости к свидетельствам весьма осведомленных современников поэта? Уж не Б. В. Томашевского ли и М. П. Султан-Шах? Их позицию мы рассмотрим позднее.
Бегло коснувшись двух строк чернового автографа, из которых видно, что в стихотворении первоначально присутствовала тема воспоминаний, воспоминаний, по-видимому действительно связанных с пребыванием в 1820 году вместе с семьей Раевских на Северном Кавказе, Цявловская заключила на основании этого, что окончательная редакция стихотворения «На холмах Грузии лежит ночная мгла…» обращена к М. Н. Волконской, не подкрепив свои выводы более весомыми доказательствами. При этом Цявловская сослалась на известную статью С. М. Бонди 1931 года, фактически повторив его доводы.
3
Статья С. М. Бонди «Все тихо — на Кавказ идет ночная мгла…» по праву считается образцом работы текстолога. Перед читателем проходят все этапы текстологической работы, в результате которой из неразборчивого и трудно читаемого чернового автографа, фотокопия которого для наглядности приводится тут же, исследователь извлекает абсолютно связный и в известном смысле законченный текст без лакун и противоречивых неясностей. То есть в результате его работы получена как бы беловая редакция чернового текста с одной существенной оговоркой: эта беловая редакция выполнена не автором текста, а С. М. Бонди.
И здесь возникает ряд вопросов.
Во-первых, можно ли считать эту редакцию в полном смысле слова пушкинской? Ведь, как известно, возникновение беловой редакции являлось для Пушкина важным этапом творческого процесса. Беловой автограф чаще всего вновь подвергался правке, в него вносились исправления и уточнения, то есть работа над текстом получала продолжение.
В нашем же случае пушкинского белового автографа четырех строф нет (его за Пушкина выполнил Бонди), нет, соответственно, и дальнейшей правки белового текста, которая, вероятнее всего, имела бы место у Пушкина.
Поэтому, по нашему представлению, реконструированный Бонди текст считать в полном смысле принадлежащим Пушкину все-таки нельзя: Пушкин этого текста не записал набело, он оставил нам лишь исчерканный черновик.
По-видимому, мы имеем здесь дело с одним из тех случаев, которые имел в виду Ю. Г. Оксман, отмечая перегруженность академического собрания сочинений Пушкина «материалами пушкинского фольклора и произведениями Бонди, Томашевского, Зенгер и даже Медведевой»71, то есть мы имеем в данном случае не совсем пушкинский текст.
Во-вторых, не является ли отсутствие пушкинского белового автографа свидетельством того, что проступающий в черновике (и реконструированный Бонди) текст не мог удовлетворить Пушкина по своим художественным качествам?
Думается, так оно и было.
А через некоторое время Пушкин (вероятно, по памяти) извлек из черновика лишь две первые строфы и, существенно изменив первую из них, создал стихотворение «На холмах Грузии лежит ночная мгла…», которое он отдал в «Северные цветы». Известны три беловых автографа этого стихотворения, причем один из них полностью повторяет текст печатной редакции, а два других имеют следы незначительной правки (попытка продолжить работу над уже законченным текстом!).
В редакции же Бонди четыре строфы, приведем ее полностью:
Все тихо. На Кавказ идет ночная мгла.
Восходят звезды надо мною.
Мне грустно и легко. Печаль моя светла;
Печаль моя полна тобою.
Тобой, одной тобой. Унынья моего
Ничто не мучит, не тревожит,
И сердце вновь горит и любит — оттого
Что не любить оно не может.
(Прошли за днями дни. Сокрылось много лет.
Где вы, бесценные созданья?
Иные далеко, иных уж в мире нет —
Со мной одни воспоминанья.)
Я твой по-прежнему, тебя люблю я вновь,
И без надежд, и без желаний,
Как пламень жертвенный, чиста моя любовь
И нежность девственных мечтаний72.
Далее идут довольно противоречивые рассуждения Бонди.
С одной стороны, он признает, что эти четыре строфы нельзя считать «цельным, законченным стихотворением», и объясняет почему: «Третья строфа недаром вычеркнута Пушкиным, и переход от нее к четвертой звучит несколько натянуто. Может быть, вернее считать эти строфы своего рода ”заготовкой“, материалом для стихотворения. Из них, как сказано выше, две первые Пушкин напечатал под названием ”Отрывок“»73.
С другой стороны, казалось бы, объяснив, почему Пушкин напечатал только две первые строфы (существенно переработав первую), он вдруг привлекает для обоснования этого достаточно мотивированного по творческим соображениям решения совершенно иные, внетворческие причины: «Можно сделать довольно вероятное, как мне кажется, предположение о том, почему он не печатал окончание стихотворения. Только что добившемуся руки Натальи Николаевны жениху-Пушкину, вероятно, не хотелось опубликовывать стихи, написанные в разгар его сватовства и говорящие о любви к какой-то другой женщине (“Я твой по-прежнему, тебя люблю я вновь”). В напечатанных же первых двух строфах этот мотив — новое возвращение прежнего чувства (“И сердце вновь горит и любит оттого”) — настолько незаметен, что комментаторы, не знавшие ”продолжения отрывка“ (да и современники Пушкина, его знакомые), нередко относили эти стихи к самой Гончаровой»74 (курсив наш. — В. Е.).
Можно с полной уверенностью утверждать, что приведенное нами «предположение» Бонди и было признано в советском пушкиноведении бесспорным доказательством того, что интересующее нас стихотворение обращено не к невесте поэта, как считалось до тех пор, а к М. Н. Волконской. По логике Бонди, получается, что если уж Пушкин в процессе работы над стихотворением вспомнил свою давнюю поездку по Северному Кавказу вместе с семьей Раевских, то, значит, любовные признания, содержащиеся в стихотворении, обязательно должны быть обращены именно к Марии Раевской, хотя никем (в том числе П. Е. Щеголевым) не доказано, что предметом «утаенной любви» Пушкина была именно она75.
Утверждение, что строка — «Я твой по-прежнему, тебя люблю я вновь…» — не может относиться к Наталье Николаевне, которую поэт оставил при неясных перспективах своего сватовства, совершенно односторонне; по нашему мнению, здесь вполне допустима и противоположная точка зрения.
Обосновывая дату начала работы над стихотворением (15 мая 1828 года), Бонди со ссылкой на давнюю работу Е. Г. Вейденбаума совершенно справедливо сопоставляет первые два стиха черновой редакции «с тем местом ”Путешествия в Арзрум“, где Пушкин рассказывает о своей поездке из Георгиевска в Горячие воды»76. Однако впоследствии Пушкин, как известно, изменил редакцию первых двух стихов, заменив пейзаж Cеверного Кавказа пейзажем Грузии. Бонди в соответствии со своей идеей предположил, что поэт поступил так, чтобы завуалировать истинную направленность своего любовного признания.
Логическое построение, надо признаться, очень сложное, если учесть, что Пушкин не читал исследований Бонди и Цявловской!
Гораздо вероятнее предположить, что изменение редакции стихов произошло под влиянием изменения окружающего пейзажа, также отраженного в «Путешествии в Арзрум»:
«Мгновенный переход от грозного Кавказа к миловидной Грузии восхитителен. Воздух вдруг начинает повевать на путешественника. С высоты Гут-Горы открывается Кайшаурская долина с ее обитаемыми скалами, с ее садами, с ее светлой Арагвой, извивающейся, как серебряная лента…
Мы спускались в долину. Молодой месяц показался на ясном небе. Вечерний воздух был тих и тепел. Я ночевал на берегу Арагвы, в доме г. Чиляева. На другой день я расстался с любезным хозяином и отправился далее.
Здесь начинается Грузия. Светлые долины, орошаемые веселой Арагвою, сменили мрачные ущелья и грозный Терек…» (VIII, 454).
Непосредственное впечатление от «миловидной Грузии» и «светлых долин, орошаемых веселой Арагвою» вызвали изменение редакции первых двух стихов; таким образом, изменение это имеет, по нашему мнению, чисто творческие причины. Для Пушкина (если он имел в виду Н. Н. Гончарову) не имело значения, где сложилось в стихи его любовное признание 1828 года: на Северном Кавказе или в Грузии. Направленность самого признания от такой замены никак не могла измениться.
В завершение своей статьи Бонди предлагает еще одну редакцию стихотворения, которую он извлекает из чернового автографа на основании пометок Пушкина: вертикальной чертой, сделанной карандашом, зачеркнута вторая строфа, чернилами третья и, следовательно, не зачеркнутыми остались только первая и четвертая черновые строфы.
К этой редакции Бонди дает весьма любопытный комментарий: «А сейчас эти стихи, не отменяя, конечно, известной печатной редакции, представляют собой данный самим Пушкиным (а вовсе не произвольно скомпонованный редактором) новый вариант знаменитого стихотворения, вариант вполне законченный, значительно отличающийся от стихотворения ”На холмах Грузии“ и, пожалуй, не уступающий ему в художественном отношении»77 (курсив наш. — В. Е.).
Великодушное признание Бонди, что предложенная им редакция стихотворения не отменяет «известной печатной редакции» пушкинского шедевра, выглядит достаточно комично, если учесть, что она в значительной степени создана усилиями самого Бонди, автор же даже не удосужился перебелить исчерканный черновой текст.
Кроме того, вновь совершенно не ясно, почему эта редакция не может быть отнесена к невесте поэта? Во всяком случае, эпитет «девственных», относящийся к «мечтаниям» автора, ассоциативно связывается в сознании читателя скорее с шестнадцатилетней Натальей Гончаровой, нежели с замужней М. Н. Волконской.
Нельзя обойти молчанием и утверждение известного пушкиниста, что реконструированный им текст не уступает («пожалуй, не уступает») в «художественном отношении» стихотворению Пушкина «На холмах Грузии лежит ночная мгла…». Мы придерживаемся противоположного мнения. Предложим читателям вынести собственное суждение на сей счет, приведя этот текст полностью:
Все тихо — на Кавказ идет ночная мгла.
Мерцают звезды надо мною.
Мне грустно и легко, печаль моя светла;
Печаль моя полна тобою.
Я твой по-прежнему, тебя люблю я вновь —
И без надежд и без желаний,
Как пламень жертвенный, чиста моя любовь
И нежность девственных мечтаний.
Насколько нам известно, ни в одном авторитетном издании этот черновой текст не приводится в основном корпусе произведений Пушкина, что является своего рода оценкой его художественной значимости.
Что же касается «полной уверенности», с которой составители книги «Утаенная любовь Пушкина» (1997) относят стихотворение «На холмах Грузии лежит ночная мгла…» к М. Н. Волконской, то, на наш взгляд, и известная статья Бонди не дает никаких оснований для столь категоричного вывода.
4
Однако в пору, когда вопрос о стихотворении «На холмах Грузии лежит ночная мгла…», казалось бы, был окончательно решен в пользу отнесения его к М. Н. Волконской, появилась статья М. П. Султан-Шах, подвергшая существующую точку зрения осторожной, но серьезной критике78.
Автором статьи достаточно убедительно обосновано, что стихотворением, посланным В. Ф. Вяземской в Сибирь и вызвавшим своеобразную оценку М. Н. Волконской, было именно интересующее нас стихотворение Пушкина.
Вот отзыв Волконской:
«В первых двух стихах поэт пробует свой голос. Извлекаемые им звуки, нет сомнения, очень гармоничны, но не имеют отношения к дальнейшим мыслям, столь достойным нашего великого поэта и, судя по тому, что Вы пишите мне, достойным предмета его вдохновения. Эти мысли так новы, так привлекательны, они вызывают в нас восхищение, но окончание, извините меня, милая Вера, за Вашего приемного сына, — это окончание старого французского мадригала, это любовный вздор, который нам приятен, потому что доказывает, насколько поэт увлечен своей невестой, а это для нас залог ожидающего его счастливого будущего. Поручаю Вам передать ему наши искренние, самые сердечные поздравления»79.
В связи с этим Султан-Шах отмечает следующее:
«Отзыв М. Н. Волконской тем интереснее, что комментарии к этому стихотворению во всех современных изданиях указывают, что оно адресовано именно к ней, Волконской. Между тем В. Ф. Вяземская прислала ей это стихотворение с указанием, что оно обращено к невесте поэта — Н. Н. Гончаровой. Это явствует из писем Волконской от 19 октября 1830 года и 20 марта 1831 года. Того же мнения придерживались и первые комментаторы, начиная с П. И. Бартенева, который остановился на вопросе об адресате этих стихов и назвал Н. Н. Гончарову. В отнесении стихотворения к Н. Н. Гончаровой первым усомнился П. Е. Щеголев. По его следам стали искать другого адресата. П. А. Ефремов высказал неуверенное предположение, что Пушкин имел в виду Ушакову, затем Е. Г. Вейденбаум предположил, что в стихах говорится о Елене Раевской. После разысканий П. Е. Щеголева о предмете ”утаенной любви“ Пушкина стали склоняться к тому, что стихотворение обращено к М. Н. Раевской-Волконской»80 (курсив наш. — В. Е.).
Вот главный аргумент в пользу отнесения стихотворения к М. Н. Волконской: по логике сторонников этой версии, оно должно быть обращено к той, кто являлся предметом «утаенной любви». Но как мы уже отмечали, со ссылкой на авторитетных представителей академической науки, мы так и не знаем имени этой женщины. То есть этот главный аргумент повисает в воздухе. Что же остается? Сомнения Щеголева, высказанные им в публикации 1903 года.
Суть сомнений выражена в следующем рассуждении Щеголева:
«Эти фразы о возрождении прежней любви, связанные с воспоминанием о прошлом («я твой по-прежнему, я вновь тебя люблю»), не могут относиться к Н. Н. Гончаровой; в отношениях Пушкина к ней еще не было прошлого»81.
Чем же обосновал Щеголев мысль об отсутствии прошлого в отношениях Пушкина и Гончаровой? Продолжим цитату:
«Пушкин был в это время страстно влюблен в нее; перед отъездом на Кавказ он сделал через Ф. Толстого ей предложение и получил отказ. Вот уж о любви своей к Н. Н. Гончаровой поэт не мог сказать, что он любит ”без желаний”»82.
Особый упор Щеголев сделал на слово «страстно», но ведь это щеголевская характеристика любви Пушкина, какой она была на самом деле, мы не знаем. Однако, признав, что Пушкин был «страстно влюблен» в Гончарову, Щеголев тем самым разрушил собственное возражение по поводу существования «прошлого» в их отношениях, потому что в любви, как известно, существует своя логика, которая порой может быть недоступна авторитетному историку и пушкинисту. Вспомним страстные взывания Онегина к Татьяне в восьмой главе романа:
Я знаю: век уж мой измерен;
Но чтоб продлилась жизнь моя,
Я утром должен быть уверен,
Что с вами днем увижусь я…
Этот отрезок времени между «утром» и «днем», какой вечностью он должен казаться для влюбленного! Но там, где есть вечность, может существовать и прошлое.
Невозможно объяснить и уверенность Щеголева в том, что замужнюю Волконскую можно любить «без желаний», а несостоявшуюся пока невесту (сватовство не привело к желаемому результату) нельзя.
Нашими запоздалыми возражениями на давние утверждения Щеголева мы хотим показать, что эти утверждения носят односторонний характер, что они не более чем предположения.
Именно такой упрек (предположение — не есть доказательство) адресует в той же публикации сам Щеголев своим оппонентам:
«К кому относится стихотворение? Издания относят его к жене поэта Н. Н. Гончаровой… Это — одно из тех предположений, которые не имеют за собой фактических подтверждений»83.
Заявление Щеголева для нас чрезвычайно важно, потому что в то время, как и в 1931 году, когда была опубликована развивающая его «сомнения» работа Бонди, «фактических подтверждений» в пользу отнесения стихотворения к Н. Н. Гончаровой действительно еще не существовало. Они появились после прочтения нескольких писем М. Н. Волконской из Сибири, хранившихся в рукописном отделе ИРЛИ. Именно этому открытию новых материалов о Пушкине и была посвящена статья Султан-Шах 1956 года, к рассмотрению которой мы уже приступили. Напомним главное: стихотворение Пушкина было получено М. Н. Волконской от В. Ф. Вяземской с указанием, что оно обращено к невесте поэта Н. Н. Гончаровой. Ответ М. Н. Волконской мы также уже приводили. Таким образом, с опубликованием статьи Султан-Шах заявление Щеголева 1903 года потеряло силу. Теперь в 1956 году уже можно было перефразировать его текст в обратном смысле: «К кому относится стихотворение? Издания относят его к М. Н. Волконской. Это — одно из тех предположений, которые не имеют за собой фактических подтверждений».
Добавим к отмеченному, что к статье Султан-Шах имеется редакционное примечание составителей первого тома авторитетнейшего издания «Пушкин. Исследования и материалы» следующего содержания:
«Отрывки из писем М. Н. Волконской к В. Ф. Вяземской от 19 октября 1830 года и к З. А. Волконской от 20 марта 1831 года, касающиеся стихотворения Пушкина ”На холмах Грузии лежит ночная мгла…“, напечатаны в русском переводе Б. В. Томашевским в примечании к этому стихотворению в издании: Пушкин А. С. Стихотворения // Библиотека поэта. Большая серия. 2-е изд. Т. 3. Л., 1955. С. 836–837, — с указанием на то, что отзыв М. Н. Волконской-Раевской ”кажется опровергает“ версию П. Е. Щеголева о посвящении ей (а не Н. Н. Гончаровой) этого стихотворения»84.
Необходимо отметить, что приведенное «указание», как и статья Султан-Шах, совершенно не были приняты во внимание в дальнейшей дискуссии по поводу стихотворения Пушкина, например, Т. Г. Цявловской в ее статье 1966 года. Такой стиль ведения дискуссии вряд ли может быть признан безупречным.
К сожалению, сама Султан-Шах по каким-то причинам не нашла возможным столь явно подчеркнуть значение своего открытия в споре о стихотворении «На холмах Грузии лежит ночная мгла…». Вместе с тем она выдвинула весьма серьезные аргументы против трактовки Бонди четырех строфного реконструированного им чернового текста автографа стихотворения:
«…стихотворение в такой композиции в действительности никогда не существовало. Автограф ясно показывает, что Пушкин, написав две первые строфы (которые позднее с изменением двух первых стихов и составили все стихотворение), поставил разделительный знак = и перешел к новой теме, обычной для него в эти годы (1825–1830), — к теме воспоминаний и пересмотра своего жизненного пути. Но, написав одну строфу, он остановился, отказался от намерения ввести тему воспоминаний в стихотворении, зачеркнул эти четыре стиха и, поставив под ними разделительную черту, продолжал прерванную тему первых двух строф: ”Я твой по-прежнему…”» и т. д.
В самом деле, третья строфа («Прошли за днями дни…») не связана ни по смыслу, ни стилистически со второй и особенно с четвертой строфами («Где вы, бесценные созданья?..», «Я твой по-прежнему…»).
Это признает и первый публикатор чернового текста стихотворения С. М. Бонди85 (курсив Султан-Шах. — В. Е.).
Кроме того, в примечании Султан-Шах отмечает: «В академическом издании сочинений Пушкина (Т. III. Кн. 2. 1949. С. 722–723) четырехстрофная редакция стихотворения напечатана, однако, как единое целое, без указаний на разделительные знаки и на исключение третьей строфы, что, несомненно, представляет ошибку»86.
Первой черновой редакцией стихотворения Султан-Шах уверенно считает трехстрофную:
I. Все тихо — на Кавказ идет ночная мгла…
II. Тобой, одной тобой — унынья моего…
III. Я твой по-прежнему — тебя люблю я вновь…
По поводу третьей (по Бонди — четвертой) строфы Султан-Шах замечает следующее: «…она нам представляется также не противоречащей отнесению стихотворения к Н. Н. Гончаровой. Стихотворение в целом (имеется в виду трехстрофная редакция. — В. Е.) говорит о трагическом перерыве в любви, о пережитой печали и вновь разгоревшемся чувстве»87.
Кроме того, Султан-Шах обратила внимание на важную особенность одного из беловых автографов стихотворения (берлинского): «Там текст его сопровожден рисунком, изображающим девушку во весь рост в профиль, с крылышками бабочки, как изображали Психею. Мы знаем из свидетельств сестры поэта, что жену Пушкина называли в петербургском свете Психеей. В этом профиле несколько подчеркнута длинная линия лба и длинная шея — особенности, которыми отличаются пушкинские зарисовки профиля Н. Н. Гончаровой»88.
Итак, мы кратко рассмотрели едва ли не все основные работы пушкинистов прошлого века с 1903 по 1997 год, в которых обсуждалась правомерность отнесения стихотворения «На холмах Грузии лежит ночная мгла…» к Н. Н. Гончаровой или к М. Н. Волконской.
В результате предпринятого анализа указанной литературы мы пришли к выводу, что оснований для отнесения стихотворения к М. Н. Волконской явно недостаточно. Гораздо больше оснований отнести его к невесте поэта Н. Н. Гончаровой, что и делали дореволюционные комментаторы произведений Пушкина.
5
В завершение наших заметок остановимся кратко на еще одном стихотворении Пушкина, по случайному совпадению также связанному с Грузией.
В. И. Доброхотов, упомянутая публикация которого послужила поводом для нашего выступления, и стихотворение «Не пой, красавица, при мне…» относит к М. Н. Волконской столь же категорично и безосновательно, как и «На холмах Грузии лежит ночная мгла…»89.
В связи с этим напомним, что в давней статье Р. В. Иезуитовой, в целом весьма содержательной и солидной, попытка отнести это стихотворение к М. Н. Волконской обосновывается следующим универсальным способом:
«После работы П. Е. Щеголева ”Из разысканий в области биографии и творчества Пушкина“, установившего, что кавказским увлечением Пушкина была М. Н. Раевская, расширились возможности для углубленного комментария пушкинского стихотворения»90 (курсив наш. — В. Е.).
Мы видим здесь ту же методологию доказательств, которая была распространена в советской пушкинистике при рассмотрении проблемы «утаенной любви» Пушкина.
Однако сегодня, когда версия П. Е. Щеголева больше не считается научно доказанной, та же Р. В. Иезуитова вместе с Я. Л. Левкович признает, что стихотворение «Не пой, красавица, при мне…» без достаточных оснований относилось пушкинистами к М. Н. Раевской–Волконской под влиянием версии Щеголева91.
В самом деле, остановим внимание на второй строфе:
Увы, напоминают мне
Твои жестокие напевы
И степь, и ночь, и при луне
Черты далекой бедной девы.
Почему, если здесь имеется в виду Мария Раевская, она названа «бедной»? Сторонники версии Щеголева, не колеблясь, ответили бы нам: «Потому что ко времени написания стихотворения она находилась в Сибири».
Такой ответ никого не может удовлетворить. Ведь в приведенной строфе нами ощущается своего рода единство времени и места действия: поэт видит мысленным взором «черты далекой бедной девы» именно «при луне», в степи, Мария же Раевская в 1820 году (к нему пушкинисты относят это воспоминание автора) никак не могла быть названа «бедной». Предположение, что автор считает ее «бедной», подразумевая ее будущую судьбу, разрушает поэтический образ, лишает его органичности. К тому же в 1829 году М. Н. Волконскую вряд ли уместно было называть «девой».
Кроме того, отношение Пушкина к ней всегда определялось сторонниками версии Щеголева как безответная, неразделенная любовь. В стихотворении же угадываются отношения совсем иного рода. Здесь присутствует, как проницательно заметила Анна Ахматова, «тема уязвленной совести автора»92. Это подтверждается и возгласом сожаления в начале второй строфы: «Увы»! «Увы, это случилось тогда», — как бы вздыхает автор.
А «бедной» дева названа, по-видимому, потому, что автор по каким-то причинам (или без причин) не собирался связывать с нею свою судьбу, несмотря на счастливое для него любовное свидание с нею. Вместе с тем характеристика «бедная» может иметь социальный смысл: несостоятельная, небогатая, не принадлежащая к привилегированному кругу.
Выскажем предположение, отнюдь не претендуя на его окончательность, просто предположение (как и абсолютное большинство предположений Щеголева и его последователей в пользу М. Н. Раевской–Волконской), что «бедной девой» в данном случае вполне могла быть компаньонка сестер Раевских, татарская девушка Анна Ивановна, которая сопровождала их в поездке по Северному Кавказу в 1820 году.
Однако в том же 9-м выпуске «Московского пушкиниста», который мы уже упоминали, предлагается другое решение вопроса: Е. А. Зингер, давно занимающаяся биографией Амалии Ризнич и ее ролью в жизни и творчестве Пушкина, в статье «Еще о ”бедной деве“» попыталась обосновать, что именно Ризнич и была «бедной девой» в стихотворении Пушкина «Не пой, красавица, при мне…».
Автор упомянутой статьи сосредоточенно и серьезно анализирует некоторые обстоятельства и факты, связанные с интересующей нас проблемой, и ее работа не может не вызывать уважения.
Однако окончательные выводы ее статьи мы, к сожалению, не можем принять по следующим соображениям.
Во-первых, в центральном месте статьи Е. А. Зингер, где мнение Анны Ахматовой как будто бы подкрепляется мнением Владислава Ходасевича, происходит невольная (в чем мы не сомневаемся) подмена смыслов. Ахматова, говоря об «уязвленной совести» автора стихотворения, отнюдь не упоминает Ризнич: она анализирует лишь психологические побуждения Пушкина; Ходасевич же, называя Ризнич, не упоминает стихотворение «Не пой, красавица, при мне…». Таким образом, сопоставление двух цитат фактически не работает на версию Е. А. Зингер.
Во-вторых, замужняя Амалия Ризнич, «негоциантка молодая», окруженная постоянно толпой поклонников, плохо ассоциируется с «девой», которую автор называет «бедной» в момент любовного свидания. Предположение же, что автор проецирует будущие несчастья Ризнич на образ «бедной девы», черты которой вспоминается ему, спустя годы, в степи, «при луне», как мы уже отмечали (имея в виду М. Н. Волконскую), разрушает поэтический образ.
И в-третьих, если предположить, что «степь» и «берег дальный» — это приметы одесского пейзажа, как считает Е. А. Зингер, то при чем тогда «песни Грузии печальной» в стихотворении, как объяснить упоминание Грузии? Как согласуется с таким предположением черновая строфа:
Напоминают мне оне
Кавказа гордые вершины,
Лихих чеченцев на коне
И закубанские равнины?
То обстоятельство, что приведенная нами строфа не вошла в окончательный текст стихотворения, не доказывает возможности (или необходимости) перемещения «степи» и «берега дального» в одесский период жизни Пушкина. Воспоминание, ставшее основой лирического стихотворения, вряд ли может в промежуточных вариантах этого стихотворения перемещаться из одного периода жизни автора в другой, с неизбежной заменой самого объекта воспоминания…
Наши замечания, касающиеся статьи Е. А. Зингер, несколько отклонили нас от основной темы наших заметок, посвященных недостаткам старой пушкинистики. Мы достаточно подробно рассмотрели эту проблему на примере принятой в недавнем прошлом трактовки стихотворения «На холмах Грузии лежит ночная мгла…» и очень кратко — стихотворения «Не пой, красавица, при мне…».
В связи с этим вызывает удивление не так давно появившееся в печати утверждение представительницы сегодняшней академической науки о том, что мы имеем «обширную исследовательскую литературу, содержащую, в частности, и материалы к реальному и историко-литературному комментарию практически всех пушкинских произведений»93 (курсив наш. — В. Е.).
Насколько эти полученные нами в наследство от предыдущей эпохи материалы к историко-литературному комментарию стихотворений «На холмах Грузии лежит ночная мгла…» (и отчасти стихотворения «Не пой, красавица, при мне…»), исключая статью М. П. Султан-Шах, на самом деле далеки от научной объективности, мы и попытались показать в настоящей главе.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Мифы и реалии пушкиноведения. Избранные работы предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
6
Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 19 т. М., 1994. Т. IV. С. 170. Все цитаты — по этому изданию, ссылки даются в тексте в скобках: римской цифрой обозначается том, арабской — страница. Курсив в цитатах везде наш.
7
Томашевский Б. В. «Таврида» Пушкина // Уч. записки ЛГУ. Серия филологических наук. Вып. 16. № 122. 1949.
11
Султан-Шах М. П. М. Н. Волконская о Пушкине в ее письмах. 1830 — 32 гг. // Пушкин. Исследования и материалы. Т. 1. М.; Л., 1956. С. 262–266. Более подробно эта работа будет рассмотрена нами в следующем разделе настоящей главы «Печаль моя полна тобою…».
12
Также в стихотворении «Увы! Язык любви болтливый…», обращенном к А. А. Олениной (черновик которого находится, кстати, среди черновых набросков первой песни «Полтавы»), метафорой, характеризующей положение поэта, является «жизненная пустыня»:
Благословен же будь отныне
Судьбою вверенный мне дар.
Доселе в жизненной пустыне,
Во мне питая сердца жар…
Подобный же образ Пушкин через несколько месяцев собирался использовать и в посвящении «Полтавы».
17
Цявловская Т. Г. Дневник А. А. Олениной // Пушкин. Исследования и материалы. Т. II. М.; Л., 1958. С. 292.
29
Крамер В. В. С. Д. Полторацкий в борьбе за наследие Пушкина // Временник Пушкинской комиссии 1967–1968 гг. С. 60.
32
Стихотворение это после обстоятельного анализа известных фактов Т. Г. Цявловская все же отнесла к Олениной. См.: Цявловская Т. Г. Дневник А. А. Олениной.
36
Гроссман Л. П. У истоков «Бахчисарайского фонтана» // Пушкин. Исследования и материалы. Т. III. Л., 1960.
42
Предположение Гроссмана о тайной любви Пушкина к Софье Станиславовне Потоцкой (в замужестве Киселевой) вообще ни на чем не основано, поскольку не установлен факт их личного знакомства в Петербурге до 1820 года. Гроссман исходит из того, что они должны были встречаться в свете и что она была очень красива, этого, конечно, недостаточно.
47
Например, в письме к брату от 20 декабря 1824 года он просит: «Напиши мне нечто о Карамзине, ой, ых…» (XIII, 130). То же в записке к Жуковскому 1819 года: «…Скажи, не будешь ли сегодня с Карамзиным, с Карамзиной?» (II, 98).
48
Ф. В. Булгариным в «Литературных листках» (1824 г., ч. 1) был опубликован следующий отрывок из пушкинского письма Бестужеву от 8 февраля 1824 года, где речь идет о «Бахчисарайском фонтане»: «Недостаток плана не моя вина. Я суеверно перекладывал в стихи рассказ молодой женщины. («Aux douces lois des vers je pliais les accents De sa bouche aimamble et naive». Перевод: «К нежным законам стиха я приноравливал звуки ее милых и бесхитростных уст»). Впрочем, я писал его единственно для себя, и печатаю потому, что…» (XIII, 88).
Тынянов замечает по этому поводу: «Жажда высказаться здесь необыкновенная, а фраза о молодой женщине (что не подходит к годам Карамзиной) вовсе не маскировка, а власть образа, переведенное начало цитаты из Андре Шенье “La jeune captive” — “Молодая узница”… Как часто у Пушкина цитата, быть может, имеет расширительное значение. Образ “молодой узницы”, так же как собственных томительных дней (mes jours languissants) — быть может, воспоминание образов собственного лицейского ”заточения“ и царскосельского одиночества красавицы Карамзиной» (С. 223–224).
58
Сидоров И. С. Классический комментарий с классическими ошибками, или Новые ошибки новых комментаторов? // Московский пушкинист. Вып. 9. 2001. С. 32.
61
Щеголев П. Е. Утаенная любовь Пушкина // «Утаенная любовь Пушкина» / Сост., подгот. текста и примеч. Р. В. Иезуитовой, Я. Л. Левкович. СПб., 1997. С. 159.
66
Вересаев В. В. Спутники Пушкина: В 2 т. Т. 1. М., 1993. С. 279–286. Он, в частности, не обошел молчанием семейную драму Волконских, заключавшуюся в том, что Мария Николаевна, по-видимому, никогда не любила мужа и поехала за ним в Сибирь исключительно из идейных соображений. Однако их семейная жизнь оказалась безрадостной. При этом Вересаев приводит свидетельство Якушкина (сына декабриста): «…как бы то ни было, она была одной из первых, приехавших в Сибирь разделить участь мужей, сосланных в каторжную работу. Подвиг, конечно, не большой, если есть сильная привязанность, но почти непонятный, ежели этой привязанности нет. Много ходит невыгодных для Марии Николаевны слухов про ее жизнь в Сибири. Говорят, что даже сын и дочь ее — дети не Волконского». Вересаев поясняет, что сын Михаил рожден ею от декабриста Поджио, а дочь, «знаменитая красавица Нелли», — от И. И. Пущина. Достаточно критически прокомментировал Вересаев слишком театрализованный, по его мнению, эпизод встречи М. Н. Волконской с мужем по прибытии в Сибирь, описанный в известной поэме Некрасова.
67
См. выше «Скажите мне, чей образ нежный…». Следует также учесть, что, как справедливо отметила Т. Г. Цявловская, имя Мария (вместо Матрена) дал дочери Кочубея еще до Пушкина Егор Аладьин в повести «Кочубей» («Невский альманах на 1828 год»).
68
См.: Черейский Л. А. Пушкин и его окружение. Л., 1989. С. 361; Друзья Пушкина: В 2 т. Т. 2. М., 1984. С. 73.
78
Султан-Шах М. П. М. Н. Волконская о Пушкине в ее письмах 1830 — 1832 годов // «Пушкин. Исследования и материалы». Т. 1. М.; Л., 1956. С. 257–268.
89
Что касается стихотворения «Я вас любил, любовь еще, быть может…», которое В. И. Доброхотов также голословно отнес к М. Н. Волконской, то это выглядит чистым курьезом и даже не требует обсуждения; о Посвящении «Полтавы» — см. выше «Скажите мне, чей образ нежный…».