В новую книгу «Тьмать» вошли произведения мэтра и новатора поэзии, созданные им за более чем полувековое творчество: от первых самых известных стихов, звучавших у памятника Маяковскому, до поэм, написанных совсем недавно. Отдельные из них впервые публикуются в этом поэтическом сборнике. В книге также представлены знаменитые видеомы мастера. По словам самого А.А.Вознесенского, это его «лучшая книга».
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Тьмать предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
ТИШИНЫ ХОЧУ!
Шестидесятые
Лиловые сумерки Парижа. Мой номер в гостинице.
Сумерки настаиваются, как чай. За круглым столом напротив меня сидит, уронив голову на локоть, могутный Твардовский. Он любил приходить к нам, молодым поэтам, тогда, потому что руководитель делегации Сурков прятал от него бутылки и отнимал, если находил. А может, и потому, что и ему приятно было поговорить с независимыми поэтами. Пиетет наш к нему был бескорыстен — мы никогда не носили стихи в журнал, где он редакторствовал, не обивали пороги его кабинета.
В отдалении, у стены, на тёмно-зёленой тахте полувозлежит медноволосая юная женщина, надежда русской поэзии. Её оранжевая чёлка спадала на глаза подобно прядкам пуделя.
Угасающий луч света озаряет белую тарелку на столе с останками апельсина. Женщина приоткрывает левый глаз и, напряжённо щупая почву, начинает: «Александр Трифонович, подайте-ка мне апельсин. — И уже смело: Закусить».
Трифонович протрезвел от такой наглости. Он вытаращил глаза, очумело огляделся, потом, что-то сообразив, усмехнулся. Он встал; его грузная фигура обрела грацию; он взял тарелку с апельсином, на левую руку по-лакейски повесил полотенце и изящно подошёл к тахте.
«Многоуважаемая сударыня, — он назвал женщину по имени и отчеству. — Вы должны быть счастливы, что первый поэт России преподносит Вам апельсин. Закусить».
Вы попались, Александр Трифонович! Едва тарелка коснулась тахты, второй карий глаз лукаво приоткрылся: «Это Вы должны быть счастливы, Александр Трифонович, что Вы преподнесли апельсин первому поэту России. Закусить».
И тут я, давясь от смеха, подаю голос: «А первый поэт России спокойно смотрит на эту пикировку».
Поэт — всегда или первый, или никакой.
Бьют женщину. Блестит белок.
В машине темень и жара.
И бьются ноги в потолок,
как белые прожектора!
Бьют женщину. Так бьют рабынь.
Она в заплаканной красе
срывает ручку, как рубильник,
выбрасываясь на шоссе!
И взвизгивали тормоза.
К ней подбегали, тормоша.
И волочили, и лупили
лицом по лугу и крапиве…
Подонок, как он бил подробно,
стиляга, Чайльд-Гарольд, битюг!
Вонзался в дышащие рёбра
ботинок узкий, как утюг.
О, упоенье оккупанта,
изыски деревенщины…
У поворота на Купавну
бьют женщину.
Бьют женщину. Веками бьют,
бьют юность, бьёт торжественно
набата свадебного гуд,
бьют женщину.
А от жаровен сквозь уют
горящие затрещины?
Не любят — бьют, и любят — бьют,
бьют женщину.
Но чист её высокий свет,
отважный и божественный.
Религий — нет, знамений — нет.
Есть Женщина!..
…Она, как озеро, лежала,
стояли очи, как вода,
и не ему принадлежала,
как просека или звезда,
и звёзды по небу стучали,
как дождь о чёрное стекло,
и, скатываясь, остужали
её горячее чело.
Б. Окуджаве
К нам забредал Булат
под небо наших хижин
костлявый как бурлак
он молод был и хищен
и огненной настурцией
робея и наглея
гитара как натурщица
лежала на коленях
она была смирней
чем в таинстве дикарь
и тёмный город в ней
гудел и затихал
а то как в рёве цирка
вся не в своём уме —
горящим мотоциклом
носилась по стене!
мы — дети тех гитар
отважных и дрожащих
между подруг дражайших
неверных как янтарь
среди ночных фигур
ты губы морщишь едко
к ним как бикфордов шнур
крадётся сигаретка
По мотивам Расула Гамзатова
Если б были чемпионаты,
кто в веках по убийствам первый, —
ты бы выиграл, Век Двадцатый.
Усмехается Век Двадцать Первый.
Если б были чемпионаты,
кто по лжи и подлостям первый,
ты бы выиграл, Век Двадцатый.
Усмехается Век Двадцать Первый.
Если б были чемпионаты,
кто по подвигам первый, —
нет нам равных, мой Век Двадцатый!..
Безмолвствует Двадцать Первый.
Партизанам Керченской каменоломни
Рояль вползал в каменоломню.
Его тащили на дрова
к замёрзшим чанам и половням.
Он ждал удара топора!
Он был без ножек, чёрный ящик,
лежал на брюхе и гудел.
Он тяжело дышал, как ящер,
в пещерном логове людей.
А пальцы вспухшие алели.
На левой — два, на правой — пять…
Он
опускался
на колени,
чтобы до клавишей достать.
Семь пальцев бывшего завклуба!
И, обмороженно-суха,
с них, как с разваренного клубня,
дымясь, сползала шелуха.
Металась пламенем сполошным
их красота, их божество…
И было величайшей ложью
всё, что игралось до него!
Все отраженья люстр, колонны…
Во мне ревёт рояля сталь.
И я лежу в каменоломне.
И я огромен, как рояль.
Я отражаю штолен сажу.
Фигуры. Голод. Блеск костра.
И, как коронного пассажа,
я жду удара топора!
Несли не хоронить,
несли короновать.
Седее, чем гранит,
как бронза — красноват,
дымясь локомотивом,
художник жил,
лохмат,
ему лопаты были
божественней лампад!
его сирень томилась…
Как звездопад,
в поту,
его спина дымилась
буханкой на поду!..
Зияет дом его.
Пустые этажи.
На даче никого.
В России — ни души.
Художники уходят
Без шапок,
будто в храм,
в гудящие угодья,
к берёзам и дубам.
Побеги их — победы.
Уход их — как восход
к полянам и планетам
от ложных позолот.
Леса роняют кроны.
Но мощно над землёй
ворочаются корни
корявой пятернёй.
Третий месяц её хохот нарочит,
третий месяц по ночам она кричит.
А над нею, как сиянье, голося,
вечерами
разражаются
глаза!
Пол-лица ошеломлённое стекло
вертикальными озёрами зажгло.
…Ты худеешь. Ты не ходишь на завод,
ты их слушаешь, как лунный садовод,
жизнь и боль твоя, как влага к облакам,
поднимается к наполненным зрачкам.
Говоришь: «Невыносима синева!
И разламывает голова!
Кто-то хищный и торжественно-чужой
свет зажёг и поселился на постой…»
Ты грустишь — хохочут очи, как маньяк.
Говоришь — они к аварии манят.
Вместо слёз —
иллюминированный взгляд.
«Симулирует», — соседи говорят.
Ходят люди, как глухие этажи.
Над одной горят глаза, как витражи.
Сотни женщин их носили до тебя,
сколько муки накопили для тебя!
Раз в столетие
касается
людей
это Противостояние Очей!..
…Возле моря отрешённо и отчаянно
бродит женщина, беременна очами.
Я под ними не бродил,
за них жизнью заплатил.
Лежу бухой и эпохальный.
Постигаю Мичиган.
Как в губке, время набухает
в моих веснушчатых щеках.
В лице, лохматом, как берлога,
лежат озябшие зрачки.
Перебираю, как брелоки,
прохожих, огоньки.
Ракетодромами гремя,
дождями атомными рея,
Плевало время на меня,
плюю на время!
Политика? К чему валандаться!
Цивилизация душна.
Вхожу, как в воду с аквалангом,
в тебя, зелёная душа.
Мы — битники. Среди хулы
мы — как зверёныши, волчата.
Скандалы, точно кандалы,
за нами с лязгом волочатся.
Когда магнитофоны ржут,
с опухшим носом скомороха,
вы думали — я шут?
Я — суд!
Я — Страшный суд. Молись, эпоха!
Автопортрет мой, реторта неона, апостол
небесных ворот —
аэропорт!
Брезжат дюралевые витражи,
точно рентгеновский снимок души.
Как это страшно, когда в тебе небо стоит
в тлеющих трассах необыкновенных столиц!
Каждые сутки
тебя наполняют, как шлюз,
звёздные судьбы
грузчиков, шлюх.
В баре, как ангелы, гаснут твои алкоголики,
ты им глаголешь!
Ты их, прибитых,
возвышаешь!
Ты им «Прибытье»
возвещаешь!
Ждут кавалеров, судеб, чемоданов, чудес…
Пять «Каравелл»
ослепительно
сядут с небес!
Пять полуночниц шасси выпускают устало.
Где же шестая?
Видно, допрыгалась —
блядь, аистёнок, звезда!..
Электроплитками
пляшут под ней города.
Где она реет,
стонет, дурит?
И сигареткой
в тумане горит?
Она прогноз не понимает.
Её земля не принимает.
Худы прогнозы. И ты в ожидании бури,
как в партизаны, уходишь в свои вестибюли.
Мощное око взирает в иные мира.
Мойщики окон
слезят тебя, как мошкара,
Звёздный десантник, хрустальное чудище,
сладко, досадно быть сыном будущего,
где нет дураков
и вокзалов-тортов —
одни поэты и аэропорты!
Стонет в аквариумном стекле
небо,
приваренное к земле.
Аэропорт — озона и солнца
аккредитованное посольство!
Сто поколений
не смели такого коснуться —
преодоленья
несущих конструкций.
Вместо каменных истуканов
стынет стакан синевы —
без стакана.
Рядом с кассами-теремами
он, точно газ,
антиматериален!
Бруклин — дурак, твердокаменный чёрт.
Памятник эры —
Аэропорт.
Открывайся, Америка!
Эврика!
Короную Емельку,
открываю, сопя,
в Америке — Америку,
в себе —
себя.
Рву кожуру с планеты,
сметаю пыль и тлен,
спускаюсь
в глубь
предмета,
как в метрополитен.
Там груши — треугольные,
ищу в них души голые.
Я плод трапециевидный
беру, не чтоб глотать —
чтоб стёкла-сердцевинки
сияли, как алтарь!
Исследуйте, орудуйте,
не дуйте в ус,
пусть врут, что изумрудный, —
он красный, ваш арбуз!
Дарвины, Рошали
ошибались начисто.
Скромность украшает?
К чёрту украшательство!
Вгрызаюсь, как легавая,
врубаюсь, как колун…
Художник хулиганит?
Балуй,
Колумб!
По наитию
дую к берегу…
Ищешь
Индию —
найдёшь
Америку!
Обожаю
твой пожар этажей, устремлённых
к окрестностям рая!
Я — борзая,
узнавшая гон наконец, я — борзая!
Я тебя догоню и породу твою распознаю.
По базарному дну
ты, как битница, дуешь, босая!
Под брандспойтом шоссе мои уши кружились,
как мельницы,
по безбожной, бейсбольной,
по бензоопасной Америке!
Кока-кола. Колокола.
Вот нелёгкая занесла!
Ты, чертовски дразня, сквозь чертоги вела и задворки,
и на женщин глаза
отлетали, как будто затворы!
Мне на шею с витрин твои вещи дешёвками вешались.
Но я душу искал,
я турил их, забывши про вежливость.
Я спускался в Бродвей, как идут под водой с аквалангом.
Синей лампой в подвале
плясала твоя негритянка!
Я был рядом почти, но ты зябко ушла от погони.
Ты прочти и прости,
если что в суматохе не понял…
Я на крыше, как гном,
над нью-йоркской стою планировкой.
На мизинце моём
твоё солнце — как божья коровка.
Н. Андросовой
Заворачивая, манежа,
свищет женщина по манежу!
Краги —
красные, как клешни.
Губы крашеные — грешны.
Мчит торпедой горизонтальною,
хризантему заткнув за талию!
Ангел атомный, амазонка!
Щёки вдавлены, как воронка.
Мотоцикл над головой
электрическою пилой.
Надоело жить вертикально.
Ах, дикарочка, дочь Икара…
Обыватели и весталки
вертикальны, как ваньки-встаньки.
В этой, взвившейся над зонтами,
меж оваций, афиш, обид,
сущность женщины
горизонтальная
мне мерещится и летит!
Ах, как кружит её орбита!
Ах, как слёзы к белкам прибиты!
И тиранит её Чингисхан —
замдиректора Сингичанц…
Сингичанц:
«Ну, а с ней не мука?
Тоже трюк — по стене, как муха…
А вчера камеру проколола… Интриги…
Пойду, напишу по инстанции…
И царапается, как конокрадка».
Я к ней вламываюсь в антракте.
«Научи, — говорю, — горизонту…»
А она молчит, амазонка.
А она головой качает.
А её ещё трек качает.
А глаза полны такой —
горизонтальною
тоской!..
Свисаю с вагонной площадки,
прощайте,
прощай моё лето,
пора мне,
на даче стучат топорами,
мой дом забивают дощатый,
прощайте,
леса мои сбросили кроны,
пусты они и грустны,
как ящик с аккордеона,
а музыку — унесли,
мы — люди,
мы тоже порожни,
уходим мы,
так уж положено,
из стен,
матерей
и из женщин,
и этот порядок извечен,
прощай, моя мама,
у окон
ты станешь прозрачно, как кокон,
наверно, умаялась за день,
присядем,
друзья и враги, бывайте,
good bye,
из меня сейчас
со свистом вы выбегаете,
и я ухожу из вас,
о родина, попрощаемся,
буду звезда, ветла,
не плачу, не попрошайка,
спасибо, жизнь, что была,
на стрельбищах
в 10 баллов
я пробовал выбить 100,
спасибо, что ошибался,
но трижды спасибо, что
в прозрачные мои лопатки
вошла гениальность, как
в резиновую перчатку
красный мужской кулак,
«Андрей Вознесенский» — будет,
побыть бы не словом, не бульдиком,
ещё на щеке твоей душной —
«Андрюшкой»,
спасибо, что в рощах осенних
ты встретилась, что-то спросила
и пса волокла за ошейник,
а он упирался,
спасибо,
я ожил, спасибо за осень,
что ты мне меня объяснила,
хозяйка будила нас в восемь,
а в праздники сипло басила
пластинка блатного пошиба,
спасибо,
но вот ты уходишь, уходишь,
как поезд отходит, уходишь…
из пор моих полых уходишь,
мы врозь друг из друга уходим,
чем нам этот дом неугоден?
ты рядом и где-то далёко,
почти что у Владивостока,
я знаю, что мы повторимся
в друзья и подругах, в травинках,
нас этот заменит и тот —
«природа боится пустот»,
спасибо за сдутые кроны,
на смену придут миллионы,
за ваши законы — спасибо,
но женщина мчится по склонам,
как огненный лист за вагоном…
Спасите!
В ревю
танцовщица раздевается, дуря…
Реву?…
Или режут мне глаза прожектора?
Шарф срывает, шаль срывает, мишуру,
как сдирают с апельсина кожуру.
А в глазах тоска такая, как у птиц.
Этот танец называется «стриптиз».
Страшен танец. В баре лысины и свист,
как пиявки, глазки пьяниц налились.
Этот рыжий, как обляпанный желтком,
пневматическим исходит молотком!
Тот, как клоп, —
апоплексичен и страшон.
Апокалипсисом воет саксофон!
Проклинаю твой, Вселенная, масштаб!
Марсианское сиянье на мостах,
проклинаю,
обожая и дивясь.
Проливная пляшет женщина под джаз!..
«Вы Америка?» — спрошу как идиот.
Она сядет, сигаретку разомнёт.
«Мальчик, — скажет, — ах, какой у вас акцент!
Закажите-ка мартини и абсент».
На окно ко мне садится
в лунных вензелях
алюминиевая птица —
вместо тела
фюзеляж
и над её шеей гайковой
как пламени язык
над гигантской зажигалкой
полыхает
женский
лик!
(в простынь капиталистическую
завернувшись, спит мой друг.)
кто ты? бред кибернетический?
полуробот? полудух?
помесь королевы блюза
и летающего блюдца?
может ты душа Америки
уставшей от забав?
кто ты юная химера
с сигареткою в зубах?
но взирают не мигая
не отёрши крем ночной
очи как на Мичигане
у одной
у неё такие газовые
под глазами синячки
птица что предсказываешь?
птица не солги!
что ты знаешь, сообщаешь?
что-то странное извне
как в сосуде сообщающемся
подымается во мне
век атомный стонет в спальне…
(Я ору. И, матерясь,
мой напарник
как ошпаренный
садится на матрас.)
Р. Гамзатову
11. III.61
Сирень прощается, сирень — как лыжница,
сирень, как пудель, мне в щёки лижется!
Сирень зарёвана,
сирень — царевна,
сирень пылает ацетиленом!
Расул Гамзатов хмур, как бизон.
Расул Гамзатов сказал: «Свезём».
12. III.61
Расул упарился. Расул не спит.
В купе купальщицей сирень дрожит.
О, как ей боязно! Под низом
колёса поезда — не чернозём.
Наверно, в мае цвесть «красивей»…
Двойник мой, магия, сирень, сирень,
сирень как гений! Из всех одна
на третьей скорости цветёт она!
Есть сто косулей —
одна газель.
Есть сто свистулек — одна свирель.
Несовременно цвести в саду.
Есть сто сиреней.
Люблю одну.
Ночные грозди гудят махрово,
как микрофоны из мельхиора.
У, дьявол-дерево! У всех мигрень.
Как сто салютов, стоит сирень.
13. III.61
Таможник вздрогнул: «Живьём? В кустах?!»
Таможник, ахнув, забыл устав.
Ах, чувство чуда — седьмое чувство…
Вокруг планеты зелёной люстрой,
промеж созвездий и деревень
свистит
трассирующая
сирень!
Смешны ей — почва, трава, права…
P. S.
Читаю почту: «Сирень мертва».
P. P. S.
Чёрта с два!
Конфедераток тузы бесшабашные
кривы.
Звёзды вонзались, точно собашник
в гривы!
Польша — шампанское, танки палящая
Польша!
Ах, как банально — «Андрей и полячка»,
пошло…
Как я люблю её еле смежённые веки,
жарко и снежно, как сны? — на мгновенье, навеки…
Во поле русском, аэродромном,
во поле-полюшке
вскинула рученьки к крыльям огромным —
Польша!
Сон? Богоматерь?…
Буфетчицы прыщут, зардев, —
весь я в помаде,
как будто абстрактный шедевр.
Их Величеством поразвлечься
прёт народ от Коломн и Клязьм.
«Их любовница — контрразведчица
англо-шведско-немецко-греческая…»
Казнь!
Царь страшон: точно кляча, тощий,
почерневший, как антрацит.
По лицу проносятся очи,
как буксующий мотоцикл.
И когда голова с топорика
подкатилась к носкам ботфорт,
он берёт её
над толпою,
точно репу с красной ботвой!
Пальцы в щёки впились, как клещи,
переносицею хрустя,
кровь из горла на брюки хлещет.
Он целует её в уста.
Только Красная площадь ахнет,
тихим стоном оглушена:
«А-а-анхен!..»
Отвечает ему она:
«Мальчик мой Государь великий
не судить мне твоей вины
но зачем твои руки липкие
солоны?
баба я
вот и вся провинность государства мои в устах
я дрожу брусничной кровиночкой
на державных твоих усах
в дни строительства и пожара
до малюсенькой до любви?
ты целуешь меня Держава
твои губы в моей крови
перегаром борщом горохом
пахнет щедрый твой поцелуй
как ты любишь меня Эпоха
обожаю тебя
царуй!..»
Царь застыл — смурной, малохольный,
царь взглянул с такой меланхолией,
что присел заграничный гость,
будто вбитый по шляпку гвоздь.
Мы —
тамтамы гомеричные с глазами горемычными,
клубимся, как дымы, —
мы…
Вы —
белы, как холодильники, как марля карантинная,
безжизненно мертвы —
вы…
О чём мы поём вам, уважаемые джентльмены?
О
руках ваших из воска, как белая извёстка,
о, как они впечатались между плечей печальных, о,
о, наших жён печальных,
как их позорно жгло — о-о!
«Н-но!»
Нас лупят, точно клячу, мы чаевые клянчим,
на рингах и на рынках у нас в глазах темно,
но,
когда ночами спим мы, мерцают наши спины,
как звёздное окно.
В нас,
боксёрах, гладиаторах, как в чёрных радиаторах
или в пруду карась,
созвездья отражаются торжественно и жалостно —
Медведица и Марс — в нас…
Мы — негры, мы — поэты,
в нас плещутся планеты.
Так и лежим, как мешки, полные звёздами и легендами…
Когда нас бьют ногами —
пинают небосвод.
У вас под сапогами
Вселенная орёт!
Андрею Тарковскому
ПАРТИЯ ТРУБЫ
Рок —
н —
ролл —
об стену сандалии!
Ром
в рот — лица как неон.
Ревёт
музыка скандальная,
труба
пляшет, как питон!
В тупик
врежутся машины.
Двух
всмятку —
«Хау ду ю ду?»
Туз пик — негритос в манишке,
дуй,
дуй
в страшную трубу!
В ту
трубу
мчатся, как в воронку,
лица,
рубища, вопли какаду,
две мадонны
а-ля подонок —
в мясорубочную трубу!
Негр
рыж —
как затменье солнца.
Он жуток,
сумасшедший шут.
Над миром,
точно рыба с зонтиком,
пляшет
с бомбою парашют!
Рок-н-ролл. Факелы бород.
Шарики за ролики! Всё — наоборот.
Рок-н-ролл — в юбочках юнцы,
а у женщин пробкой выжжены усы.
(Время, остановись! Ты отвратительно…)
Рок-н-ролл.
Об стену часы!
«Я носила часики — вдребезги, хреновые!
Босиком по стёклышкам — ой, лады…»
Рок-н-ролл по белому линолеуму…
(Гы!.. Вы обрежетесь временем, мисс!
Осторожнее!..)
…по белому линолеуму
кровь, кровь —
червонные следы!
ХОР МАЛЬЧИКОB
Мешайте красные коктейли!
Даёшь ерша!
Под бельём дымится, как котельная,
доисторическая душа!
Мы — продукты атомных распадов.
За отцов продувшихся —
расплата.
Вместо телевизоров нам — камины.
В рёве мотороллеров и коров
наши вакханалии страшны, как поминки…
Рок, рок —
танец роковой!
BСЕ
Над страной хрустальной и красивой,
выкаблучиваясь, как каннибал,
миссисипийский
мессия
Мистер Рок правит карнавал.
Шерсть скрипит в манжете целлулоидовой.
Мистер Рок — бледен, как юродивый,
Мистер Рок — министр, пророк, маньяк;
по прохожим
пляшут небоскрёбы —
башмаками по муравьям.
СКРИПКА
И к нему от тундры до Атлантики,
вся неоновая от слёз,
наша юность…
(«О, только не её, Рок, Рок, ей нет
ещё семнадцати!..»)
Наша юность тянется лунатиком…
Рок! Рок!
SOS! SOS!
Я сослан в себя
я — Михайловское
горят мои сосны смыкаются
в лице моём мутном как зеркало
смеркаются лоси и перголы
природа в реке и во мне
и где-то ещё — извне
три красные солнца горят
три рощи как стёкла дрожат
три женщины брезжут в одной
как матрёшки — одна в другой
одна меня любит смеётся
другая в ней птицей бьётся
а третья — та в уголок
забилась как уголёк
она меня не простит
она ещё отомстит
мне светит её лицо
как со дна колодца —
кольцо
Большой аудитории посвящаю
В Политехнический!
В Политехнический!
По снегу фары шипят яичницей.
Милиционеры свистят панически.
Кому там хнычется?!
В Политехнический!
Ура, студенческая шарага!
А ну, шарахни
по совмещанам свои затрещины!
Как нам мещане мешали встретиться!
Ура вам, дура
в серьгах-будильниках!
Ваш рот, как дуло,
разинут бдительно.
Ваш стул трещит от перегрева.
Умойтесь! Туалет — налево.
Ура, галёрка! Как шашлыки,
дымятся джемперы, пиджаки.
Тысячерукий, как бог языческий,
Твое Величество —
Политехнический!
Ура, эстрада! Но гасят бра.
И что-то траурно звучит «ура».
Двенадцать скоро. Пора уматывать.
Как ваши лица струятся матово!
В них проступают, как сквозь экраны,
все ваши радости, досады, раны.
Вы, третья с краю,
с копной на лбу,
я вас не знаю.
Я вас — люблю!
Чему смеётесь? Над чем всплакнете?
И что черкнёте, косясь, в блокнотик?
Что с вами, синий свитерок?
В глазах тревожный ветерок…
Придут другие — ещё лиричнее,
но это будут не вы —
другие.
Мои ботинки черны, как гири.
Мы расстаёмся, Политехнический!
Нам жить недолго. Суть не в овациях,
мы растворяемся в людских количествах
в твоих просторах,
Политехнический.
Невыносимо нам расставаться.
Ты на кого-то меня сменяешь,
но, понимаешь,
пообещай мне, не будь чудовищем,
забудь со стоящим!
Ты ворожи ему, храни разиню.
Политехнический —
моя Россия! —
ты очень бережен и добр, как Бог,
лишь Маяковского не уберёг…
Поэты падают,
дают финты
меж сплетен, патоки
и суеты,
но где б я ни был — в земле, на Ганге, —
ко мне прислушивается магически
гудящей раковиною гиганта
большое ухо
Политехнического!
Левый крайний!
Самый тощий в душевой,
самый страшный на штрафной,
бито стёкол — боже мой!
И гераней…
Нынче пулей меж тузов
блещет попкой из трусов
левый крайний.
Левый шпарит, левый лупит.
Стадион нагнулся лупой,
прожигательным стеклом
над дымящимся мячом.
Правый край спешит заслоном,
он сипит, как сто сифонов,
ста медалями увенчан,
стольким ноги поувечил.
Левый крайний, милый мой,
ты играешь головой!
О, атака до угара!
Одурение удара.
Только мяч,
мяч,
мяч,
только — вмажь,
вмажь,
вмажь!
«Наши — ваши» — к богу в рай.
Ай!
Что наделал левый край!..
Мяч лежит в своих воротах.
Солнце чёрной сковородкой.
Ты уходишь, как горбун,
под молчание трибун.
Левый крайний…
Не сбываются мечты,
с ног срезаются мячи.
И под краном
ты повинный чубчик мочишь,
ты горюешь
и бормочешь:
«А ударчик — самый сок,
прямо в верхний уголок!»
Мимо санатория
реют мотороллеры.
За рулём влюблённые —
как ангелы рублёвские.
Фреской Благовещенья,
резкой белизной,
за ними блещут женщины,
как крылья за спиной!
Их одежда плещет,
рвётся от руля,
вонзайтесь в мои плечи,
белые крыла.
Улечу ли?
Кану ль?
Соколом ли?
Камнем?
Осень. Небеса.
Красные леса.
Ж.-П. Сартру
Я — семья
во мне как в спектре живут семь «я»
невыносимых как семь зверей
а самый синий
свистит в свирель!
а весной
мне снится
что я — восьмой!
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Тьмать предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других