«Гримасы свирепой обезьяны и лукавый джинн» – произведение остросоциальное. Поклонники романа найдут в нем присущие этому жанру любовь и верность, горечь разочарования в родном человеке, холод отчуждения супругов и новую страстную любовь. А для тех, кому «по силам» думать о будущем страны, «кто жил и мыслил», «кого сомнения тревожат», увидят в нем то, что, как иронично заметил поэт, «часто придает большую прелесть разговору»…
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Гримасы свирепой обезьяны и лукавый джинн предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
По полстакана за эволюцию
На столе надрывался телефон. Ну кто там еще? Он свалился на стул, взял трубку. Звонил собкор, раздраженно требовал Грушина, который зажал какой-то его материал. Заглянул в кабинет Грушина. На его месте сидел Трошкин. Значит, Грушин куда-то смотался и не на пять минут. Он всегда оставляет за себя за своим столом Трошкина, когда отлучается надолго, — подежурить у телефона, и тот с удовольствием идет навстречу.
На сей раз на его челе, кроме удовлетворенного тщеславия, изображающего невозмутимость детектива, Дмитрий заметил еще что-то вроде высокомерной погруженности в собственные ощущения.
— Привет.
— Привет.
— Где Грушин?.. Афанасьев его спрашивает. Говорит, еле дозвонился: один телефон молчит, другой постоянно занят.
— Все естественно: там никого не было, а тут я сидел на телефоне. Донесения кое-какие принимал. Грушину адресованные. А сам он в бегах. Министра федерального пасет.
— Что еще за министр?
— Бес его знает. Один из имеющих доступ к финансам. Актив какой-то был на «Калининце» с участием этого самого министра. Подхватили его под локотки, когда отгремели речи, и куда-то увезли — может, в администрацию, а может, на директорскую дачу — фонды выколачивать. И, прослышал я краем уха, удалось его уломать на несколько миллиончиков. Вот и подсунули ему Грушина, пока не сбежал на самолет. Засвидетельствовать почтение, — чуть дрогнули губы и веки в усмешке, которая, видимо, означала всепонимание непроницаемо-ироничного скептика. — Грушин должен ввернуть в интервью такой вопросик, чтобы бедняге министру ничего не осталось, кроме как подтвердить свое согласие на выделение дополнительных миллионов. А интервью в газете — это какой-никакой документ. Наш бедный Самодержец с перепугу чуть было не поручил это дело мне, да вовремя спохватился. Крупная игра! Тут нужен маэстро, профессионал экстра-класса. И свой в доску, которому можно довериться, о нет, не так — выше: которому можно доверить государственную тайну.
— Темнишь? — спросил Дмитрий.
— Чего ради? — обиделся он.
— Ладно. Мы тут треплемся, а человек ждет. Скажи толком: будет или нет сегодня Грушин?
— По всей вероятности, нет. Если будет, то мимоходом-мимоездом, весь в мыле, счастливо возбужденный, гордый оказанным высоким доверием, и вряд ли удостоит вниманием коллегу с периферии.
Дмитрий вернулся к себе, поднял трубку со стола:
— Алло, Миша, нет Грушина и, видимо, не будет. Брякни завтра.
Скинул пиджак. Сел за стол. Ни о чем думать не хотелось. Писать не хотелось. В голове чугунно ворочалось тупое, тяжелое раздражение. В руках, ногах — по гире. Может, просто физический нуль? Или эмоциональный.
Притопал Трошкин, увалился в кресло, задрал ноги на стул — выше головы, уставился пристально, нахально, как на копошащуюся возле сапога козявку. Его явно одолевал просветительский зуд.
— Так кого там обихаживает Грушин, — спросил Дмитрий: все равно не уйдет, пока не выговорится.
— А какая тебе разница? Меня лично забавляет другое. Грушин вот… нужный человек? Нужный. Специалист, то бишь трепач высокой квалификации, миллионные сделки проталкивает. Весь — душой и телом предан своему ремеслу, и там, — ткнул пальцем в потолок, — кое-кто его приваживает, а все равно не хозяин жизни. Там, — опять показал пальцем вверх, — в любой момент, чуть что не понравилось, запросто сколупнут. Парадокс! Нда-а… При коммунистах была борьба за кресло, а теперь — за собственность. Но суть та же: кто кого сгреб, тот того и… Мы Осташкова, нашего молочного короля, затравили, в помоях утопили, с инфарктом слег человек и неизвестно, выберется теперь, сядет ли когда в свое рабочее кресло. Казнили его за то будто бы, что неэффективно вел хозяйство, не мог наладить прибыльную работу. Но мы-то знаем, что тем он оказался виноват, что кое-кому захотелось его предприятие скушать. И что получается? Получается, что мы подготовили почву для рейдерского захвата и примолкли. А на «Калининце» — полусекретном, между прочим, предприятии — уже два года все летит кувырком, кое-кого гнать там надо в три шеи с насиженных кресел, но мы этого как будто совсем не видим, и ни директора, ни прочих еще ни разу не лягнули. Почему? Не знаешь? И я не знаю. Но вот погоди, выколотят для завода фонды, наладится положение — и запоем мы дружно хвалу предприимчивости, дальновидности руководства и ведущих специалистов. Кто, кому тут брат или сват — факт мной не установлен, но чувствую: есть то ли у директора «Калининца», то ли у кого-то еще где-то шерстяная рука, может, братская, может, дружеская… А ты говоришь…
— А что я говорю? Я только говорю, что ты же и загонял в гроб Осташкова своими филиппиками, точнее, словесной эквилибристикой. Ты уж, слава богу, сколько тут работаешь, и конечно, прекрасно знаешь, что он мужик стоящий, что не в его хозяйстве нужно искать причину перебоев с поставками молочных продуктов, а в скверном положении на молочных фермах. Его заводы задыхаются из-за нехватки сырья, им нечего переабатывать. Знал ты это? Знал. Должен был по крайней мере знать. И тем не менее вцеплялся в глотку королю.
— Брось разыгрывать из себя святошу. Ты бы не вцепился в глотку, если бы тебе скомандовали: «фасс!»? И если бы ты знал при этом, что тот, кто заправляет молочными фермами области, ближайший родственник…
— Нет, не стал бы, — оборвал его Дмитрий. — Не стал бы — и все.
— Ну-у?.. Вот так бы взял и не стал?
— Взял бы и не стал
— Дела-а… Значит, попер бы поперек линии администрации?
— А при чем здесь она?
— Как при чем?! Х-ха-а, смешной ты парень. Вчера родился, что ли? Ведь все адреса, все темы для наших филиппик и разных прочих опусов наш Самодержец черпает в администрации — на заседаниях или в кулуарах. Без нее он и шагу не сделает. Просто побоится. Мы же чей орган? Помнишь?.. Да-а, дела… Плох тот журналист, который видит дальше губернаторской команды.
— Ты хочешь сказать: плохо тому журналисту, который пытается видеть дальше администрации?
— Можно и так, — просверлил он Дмитрия острыми буравчиками сузившихся глаз; а губы снисходительно улыбались. — Ну сам посуди, как можно видеть дальше администрации, если она пользуется основательными справками, подготовленными видными специалистами, а в твоем распоряжении — пестрая мешанина фактиков, добытых самодеятельным путем из сомнительных источников?
— Ну сам посуди, — в тон ему ответил Дмитрий, — может ли администрация иметь точную картину событий и прочего, если будет располагать информацией таких специалистов, как ты, которые при составлении справок учитывают, кто с кем находится в родстве?
— Я справок губернатору не даю, — отрезал Трошкин. — Я только пописываю статейки на основании информации его аппарата. Играю в кон.
— Как бы не так. Каждая твоя статеечка в кон — это справка о том, что ложная информация, которой располагает администрация, правдива. Ты заявляешь об этом публично, на всю область и тем самым ставишь на ложной информации жирную печать: «Верно. Обжалованию не подлежит».
— Да кончай ты… — раздраженно махнул рукой Трошкин.
— Что «кончай»?
— Блефовать кончай. Как и я, и все мы, ничего ты из себя не представляешь. И нечего из себя корчить святошу, радетеля за правду-матку. Даже если бы ты и был им, радетелем, то все равно у тебя был бы только один вариант распорядиться этой добродетелью — оставить ее при себе.
— Хм… — обличаешь вот, маски срываешь… Но трудно, знаешь, если вообще возможно, ждать порядочности от того, кто уверовал в пансвинизм. Ведь если исповедуешь его, если убежден, что всякий встречный-поперечный только тем и озабочен, чтобы выхватить себе жирный кусок, то так легко оправдать любую пакость собственного производства.
— О, боже, сохрани его и помилуй! — задергался Трошкин в беззвучном истерическом смехе. — Ну что ты размахиваешь своей чистоплотностью?! Ты такой же моральный и интеллектуальный евнух, как и… Тебе вырезали яйца уже при поступлении в нашу досточтимую фирму. Работать здесь — это уже значит быть кастратом, ты, считай, по собственной доброй воле заключил договор на самооскопление. Или ты этого не понимаешь?.. Да нет же, не поверю, не такой уж ты глупый парень.
— Увы, Трошкин, глупый я. Глупый, хотя и кое-что понимаю. Ты вот сообразил: плетью обуха не перешибешь и сунул плеть за голенище — целей будет. А я все никак не возьму в толк: почему это — не перешибешь? Мне все кажется, видишь ли… потому и королят разные там новые хозяева жизни, что у их ног пресмыкается всякая хитромудрая мелочь.
— Опять знакомые мотивы, — усмехнувшись, скучливо покачал головой Трошкин. — Бороться и искать, найти и не сдаваться… Ну, а ради чего это — бороться и искать? Ради чего упираться, жертвовать собой или хотя бы какими-то удобствами, благополучием? Ради всеобщего счастья? Но это утопия. Что ты упираешься, Седов? Ну как пионер желторотый… Мы же это уже проходили — пытались наперекор всем издревле установленным мировым порядкам бороться за равное счастье для всех, но убедились, что это блажь, и вернулись на круги своя. Стали, как все, мирно строить капитализм.
— Ну, во-первых, не все и не как все, — отрезал Дмитрий. — Во-вторых, похоже, все-таки сильно поторопились, и потому получилось через пень-колоду. А в-третьих, и у капитализма бывает человеческое лицо.
— Да не суждено людям быть счастливыми. Никогда. Они обречены на каторжную, до скончания века борьбу с природой, с себе подобными, с самими собой. Кто-то, какая-то часть в каждый определенный момент живет безбедно, остальные бедствуют, так или иначе бедствуют. Счастливого человечества нет и быть не может. Это не предусмотрено самой его сущностью, его природой. Тому в истории мы тьмы примеров сыщем. Ну вот, скажем… Сколько отчаянных голов билось за эмансипацию женщин, и что же? Мы решили эту проблему — уравняли полностью в правах прекрасный пол с сильным, но наши дамы стонут теперь от двойного бремени, разрываются между так называемой общественно-полезной деятельностью и домом, между работой и пресловутыми тремя К. В итоге они плюнули на дом: детей рожать не хотят, щи варить — тоже. Зато научились хлестать водку, курить, ругаться, травить скабрезные анекдоты. И теперь застонали мужчины: куда подевалась прекрасная половина, где милые, заботливые, ласковые дамы?.. Мы, люди, рвались к технике, к машинам, чтобы они облегчили нашу участь, — и дооблегчались: теперь нас медленно, но верно убивает гиподинамия, от которой мы пытаемся спастись бегом трусцой, потому что уже не в состоянии задать резвого стрекача, пуститься в галоп. Мы стремились к богатству, изобилию — и загадили окружающую среду настолько, что нам скоро негде будет жить. Мы одолели чуму, холеру и прочие напасти, но нас душат теперь бесконечно меняющий обличья грипп, рак, болезни сердца, разные там язвы — их не перечесть. Мы остервенело били домострой, ратовали за свободу брака, а получили свободу нравов. А сейчас уже мало свободы нравов — подавай сексуальную свободу во всех ее вариантах и побочных эффектах. Ну, и так далее и тому подобное. Какая, выходит, разница — что спартанские условия, что оранжерейные — результат тот же. Так стоит ли за что-то там бороться, тщиться сделать человеческое существование безбедным и счастливым? Может, волчьи условия — это даже лучше для него, для человека — повысят приспособляемость к неблагоприятным факторам окружающей среды? — язвительно скривился Трошкин.
— Нда-а… Ну, что ж, возьми и умри тогда. Завернись в белую простыню, ляг в гроб, скрести руки на груди, как положено, — и умри. Только сначала сделай татуировку на руке, а еще лучше на груди, аршинными буквами: «Нет в жизни счастья». Даже так: «Щасттья» — через «щ». Пусть все видят, что покончил счеты с миром философ, постигший суть вещей, пусть каждый из оставшихся на этом свете знает, что он глупец, понапрасну растранжиривающий свою энергию на мелкие, недостойные цели.
— Не надо, Седов, меня отпевать, — поморщился Трошкин. — Я еще кое-что могу. И на тот свет сам могу кое-кого отправить.
— Так не я тебя отпеваю — ты себя отпеваешь.
— Не отпеваю, Седов. Думаю. Думать никому не грех.
— Но грех думать, как умная сволочь.
— Почему это вдруг — как сволочь?
— Потому что сволочам свойственно мазать дегтем белый свет. Это ведь так удобно: извозякал, извозякал — и тычь пальцем, освистывай. Грязи-то, мол, грязи-то сколько, да я прямо-таки святой на этом фоне, да после всего этого я могу что угодно себе позволить и остаться розовым романтиком, целомудренной девицей, наивной Красной Шапочкой.
— Слушай, Седов, брось, а?.. Что ты все в душу лезешь? Что ты все норовишь… гвоздем ее корябнуть? И вообще, знаешь ли… давно горю желанием расставить кое-какие акценты. Смотрю иногда на тебя и думаю: кто ты? Наивный, чудак или?.. или похуже? Вот носишься ты, как олень, стараешься. Ну, а зачем? Тебе не приходил в голову этот несложный вопрос? Мы же никчемушиной занимаемся. Так не лучше ли, как высказался однажды Лесков, ничего не делать, чем делать ничего?.. Не ясно?
— Во всяком случае слишком общо.
— Попытаюсь детализировать. Надеюсь для тебя не секрет, что интересы Грушина, под чьим оперативным руководством мы творим и вытворяем, не простираются дальше угождения вышестоящим, игры в оперативность? Там, — ткнул пальцем в потолок, заметили, положим, на каком-то предприятии бардак, приняли решение — Грушин тоже заметит, быстренько соорудит ходульную корреспонденцию. Но ведь там уже заметили. А когда замечают там, это значит, что народ давно все знает, и делать полуофициальную корреспонденцию без серьезного анализа, лишь пересказывая содержание казенной бумаги — это только разносить, как сорока на хвосте, дрянную весть по всей области: «Смотрите-ка, мол, что делается! Какой бардак!» Не лучше ли уж тогда без всяких красок просто опубликовать содержание казенной бумаги? По крайней мере народ будет иметь наглядное представление о том, что администрация кое-что видит, принимает меры — работает. Но зачем тогда мы?
«Так ведь именно этим ты и занимаешься, и неплохо на этом зарабатываешь, — чуть не вырвалось у Дмитрия, но он придержал язык за зубами: — Пусть занимается саморазоблачением. Может, на пользу пойдет».
— А ведь мы должны бы, если по-хорошему, давать пищу для ума всей области, в том числе и администрации, — удивил его Трошкин. — Мы должны бы вести самостоятельный поиск. Когда-то я думал, уверен был, что так оно и есть. Но детство кончилось. Теперь я убежден на девяносто девять процентов: все, что мы рожаем в муках или без них — это чих, жалкая последушка, вчерашний день в жизни области. Или грандиозный треп по поводу. Ничего другого тот же Грушин не допустит, а он имеет великое влияние на нашего редактора — значит, не допустит и газета в целом. Исходя из вышеизложенного и многого недосказанного, прошу тебя Христом-богом, не мельтеши перед глазами — ты меня раздражаешь своей пионерской старательностью. Нет, сам, конечно, если уж это тебе так нравится, бегай, старайся. Не могу же я тебе запретить. Но ты норовишь все в душу залезть, совесть ковырнуть. Не лезь, пожалуйста, не ковыряй, а?..
Он зло хлопнул дверью.
Дмитрий в нервном возбуждении стал мотаться взад-вперед по кабинету. Вытянул руку — пальцы слегка дрожали. Не было смысла ждать появления Грушина — сцепишься еще с ним под настроение из-за пустяка, как цепная собака. Надо было как-то разрядиться до его прихода или уж смотаться куда-нибудь.
Из коридора послышался голос Семеныча. Выглянул — нет, какой-то мужик ищет отдел информации. Показал ему. А Семеныча на месте не было. Заглянул в приемную.
— Исчез куда-то, — сказала Вера. Вздохнула: — Очередной скандал с редактором.
Дмитрий отправился к нему домой. Рядом с бронированными дверями соседей, упрятанными в кожу, украшенными ручками и кнопками из меди и хромированной стали, его деревянная дверь с плохо замазанным следом однажды выломанного замка выглядела как беспородная дворняга в репьях возле восточно-европейской овчарки с медалями на шее. Надавил кнопку звонка. Он слабо тренькнул. Еще раз надавил — никакой реакции. Только где-то отдаленно-приглушенные звуки — то ли там, за дверью, то ли где-то у соседей. Толкнул дверь рукой — она легко подалась. Из глубины квартиры донеслись звуки музыки и голос хозяина. Постучал костяшками пальцев о косяк:
— Можно?
— А-а, Дима, — увидел его в зеркале Семеныч. — Проходи.
Посреди комнаты стояла Зоя Владимировна. Только теперь, увидев ее здесь, Дмитрий понял — вдруг, сразу, ничего еще не зная, — что у них роман. Старый, болезненный для них обоих и совершенно неотвратимый. Он невольно улыбнулся. Может, потому, что увидел их вместе и рад был убедиться, что у обоих у них хороший вкус. И, ей-богу, подумал, окажись он на месте Семеныча, тоже постарался бы не проморгать такую женщину… Откроешь дверь в корректорскую — она сидит в пол-оборота, склоненная над очередным вариантом полосы свежего номера. Мягкие линии лица, округлый подбородок, плавно соединенный с полной шеей, не обезображенной складками; небольшой аккуратный нос, который, наверно, лет двадцать назад жаждали чмокнуть влюбчивые сверстники… Она постоянно поглощена текстами, и, бог мой, сколько же терпения, внимания нужно, чтобы выловить и выправить ту галиматью, что косяком прет порой на полосы. Читать и черкать, читать и черкать ошибки — глупые-преглупые, когда вместо «слон» почему-то оказывается «стон», вместо «сельскохозяйственный» вдруг откуда-то выскочит «старообрядческий»… Где-то в глубине души Дмитрия сидит неискоренимое убеждение, что хороший корректор — это непременно золотая женщина. Добрая, терпеливая, мудрая особой женской мудростью. И всякий раз, во время дежурства по номеру, еще только подходя к корректорской, он видит ее такой, какой увидел в первый раз, и улыбается встрече. Округло выгнутая бровь, опущенный на текст взгляд из-под постоянно пришторивающих глаза чуть припухлых век. Кажется, она постоянно с молчаливой покорностью делает свое совсем нелегкое дело, и такое чувство — будто у нее в груди застрял затолканный вздох, с которым приходит какое-то внутренне облегчение. Будто она постоянно преодолевает в себе желание посетовать на несбывшиеся девичьи надежды, на не совсем удачную судьбу, зная, что это ни к чему, что у людей своих забот хватает и что у нее еще ничего — жить можно… От нее исходила терпеливая мудрость нежной, заботливой женщины, хлопотливой, умелой хозяйки. И казалось почему-то, что она балует зятя, если он есть, наливочками и вкусной стряпней, заботясь о счастье своей дочери, на которую ухлопала собственную молодость, растя ее одна, без мужа, и растрачивая тоску по единственному близкому человеку, по бабьему счастью, рано оставившему ее. Потом Дмитрий узнал, что есть у нее и единственная красавица-дочь, похожая на нее, молодую, и баловень-зять, и нет давно мужа… А теперь он увидел, что у нее есть Владимир Семеныч.
— К нам пришел гость. Может, не будем при нем выяснять наши отношения? — предложил Семеныч.
— А-а, пусть слушает, — махнула она рукой. — Он парень порядочный. Не разбрешет. А мне… Должна же я когда-то высказаться. Должна наконец сказать тебе, что ты ненормальный. Надо же быть хоть чуть-чуть дипломатом, надо уметь лавировать. Ну что ты, скажи мне, что ты опять лезешь на рожон? Выкидывали уже тебя однажды за такие штуки — мало? Дождешься: и здесь выкинут. Скрутят по рукам и ногам — и выкинут. Христом-богом прошу тебя: не испытывай ты редакторского терпения, будь с ним поласковей, поснисходительней. Потому что… ну, может, и понимает он твои завихрения, твою зацикленность на порядочности, да ведь человек он зависимый. Ты же это прекрасно знаешь. И ничего уж тут не попишешь… Хулу и почести приемли равнодушно… Так сказал Пушкин, и ты сам себе так скажи. И не лезь на рожон. Пусть тебя отрезвит, излечит хотя бы… тщеславная надежда, что такие, как ты, должны беречь себя ради здоровья окружающей среды.
Семеныч коротко гоготнул, смущенно глянув на Дмитрия. Зоя Владимировна, высокомерно изогнув бровь, продолжила как ни в чем не бывало:
— Или, еще лучше, пусть тебя останавливает трезвая мысль, что ты должен выжить. Понимаешь? Просто выжить. Ну, а если это тебя не устраивает, если это тебе кажется мелким, то убеди себя, что ты должен выжить, чтобы творить добро. Если ты не поймешь всего этого, то ты просто… обыкновенный псих, и ноги моей здесь больше не будет. Я не хочу иметь ничего общего с психом. Знаешь, как это называется у психиатров? Утрата защитных функций. Что-то вроде этого.
— Ладно, пусть я псих, пусть я болен. Но, Зоя, я же болен красиво, — примирительно улыбнулся Семеныч. — Во всяком случае более благородной болезнью, чем свинство или сифилис. А? Зой! Чуешь разницу? Красиво болен, — осклабился он, стараясь, видимо, разрядить накалившуюся до прихода Дмитрия обстановку.
— Смотри-ите-ка на него-о! Нет, вы только посмотрите на него, Дима! Он еще и паясничает, — возмутилась Зоя Владимировна. — Пижон! Престарелый пижон, — запричитала она, срываясь на нервный смех. — Кому ты что докажешь этой своей позой! Не мечи бисер перед свиньями! Знаешь это? Вот и не мечи. Ты же совсем один. Кому ты нужен, кому что докажешь?
— Нну-у, может, и один — не знаю. Не думаю, что это так, — сказал раздумчиво Семеныч. — И вдруг глаза его повеселели: — Хо, Зой, послушай-ка… Вот тебе жалко меня? Жалко. Значит, ты все—таки меня понимаешь. Выходит, я уже не один, нас по крайней мере двое. Так ведь? Так. А Дима? Почему ты его не берешь в расчет?.. Почему же мы, трое более или менее порядочных людей должны пасовать перед свинством? Давай будем последовательными, Зоя. Пусть хоть весь мир сойдет с ума…
— Гос-споди! Какой же ты непробиваемый! — простонала она, глядя на него восторженно-влюбленными глазами.
Наверно, этим своим непроходимым упрямством он и был дорог ей. Она боялась за него. Она готова была спрятать его, как наседка цыпленка, под крыло. Она на все готова была ради него, ради того, чтобы он только жил и оставался такой, как есть. А ее слова… Что ее слова? Не всегда люди говорят самые убедительные слова для того, чтобы убедить других. Часто это только способ убедить в чем-то самого себя.
— Ума не приложу — как тебя убедить, — сказала вдруг Зоя Владимировна совершенно спокойно. И рассмеялась почти весело. — Ладно, бог с тобой. Живи, — поцеловала его в щеку и ушла.
Все оставалось на своих местах. Он должен был оставаться, по ее убеждению, жертвой собственной порядочности, она — мучиться опасениями за него. Каждому свое.
…А радиоприемник негромко играл грустно-веселую песенку: «Арлекино, Арлекино, нужно быть смешным для всех…»
Владимир Семеныч отошел к окну. Завернув правую руку, почесал большим пальцем под левой лопаткой. И вдруг сморщился болезненно.
— Что с тобой? — обеспокоенно спросил Дмитрий.
— Да так… Ничего особенного. Сердечко малость поскребывает. Грызуны какие-то завелись — никак не выведу окаянных… Выпить бы малость, а? Ты как насчет этого?
— Да я не против, но… тебе-то можно?
— Чепуха. Все можно. Как раз сейчас-то и можно. И нужно… Давай так… Тут под боком прекрасное злачное место есть. Хотя… — он недоверчиво покосился на Дмитрия. — Возможно, ты брезгуешь подобными заведениями… Это элементарная забегаловка.
— Не брезгую, — спокойно отрезал Дмитрий.
— Ну и великолепно, — оживился Семеныч. — Я лично предпочитаю такие заведения всякому там модерну. Здесь народ попроще. Да и почестнее. Правда, есть и жалкая, отвратительная грязь. Но кто знает, где ее больше. Среди модерна-то жулья всякого, снобствующих бездельников, развратников — несть числа; они там срывают цветочки жизни…. А сюда приходят не столько безмятежно поразвлекаться, сколько поговорить по душам или помолчать за стаканом вина. Здесь, между прочим, и обретается основной контингент тех, кто пишет нам жалобы. А знать клиента в лицо — сам понимаешь…
Они вышли на улицу.
— Как к Щеглову-то съездил? — спросил Семеныч.
— А-а… мало хорошего, — отмахнулся Дмитрий. Рассказал ему вкратце о командировке.
— Ну вот, а ты говоришь, мало хорошего, — сказал Семеныч весело. — По крайней мере получил представление, что жизнь кое в чем не согласна с теми требованиями, которые предъявляет ей наша газета, она не влезает в узкие газетные рамки. Это же очень полезно усвоить, от этого же умнеют.
— Так если бы… — кисло возразил Дмитрий. — Написать бы как есть, что видел, слышал, да ведь зарубят.
— Зарубят. Это как пить дать, — согласился Семеныч. — Можно, конечно, потолковать с Самодержцем, попробовать убедить, соблазнить интересной темой… По-моему, он вообще-то мужик неплохой, но, увы, — не нашего поля ягода. Другими категориями мыслит. Стаж административной работы у него не малый, но в журналистике не силен. Он и планерки-то иногда ведет, будто закрытые чиновничьи сходки, и материалы в газету отбирает по принципу: все, что мы знаем, должно остаться между нами, а вот это — что ж, это можно и опубликовать, в этом ничего особенного нет. Да тут еще Клюшин его с толку сбивает. Пасется в кабинете, напевает свое, а он и развесил уши, внимает. Сумел прохиндей внушить ему, что он первое перо в редакции.
— То-то и оно, — вздохнул Дмитрий. — Так что придется, видимо, по итогам поездки к Щеглову выруливать на чушь, заказанную кем-то в администрации.
— Валяй, ври, — равнодушно сказал Семеныч. — Не ты первый. История тебя простит. Врут не только газетчики.
…На бойком месте, между супермаркетом, небольшим сквером с массой укромных уголков и трамвайным кольцом, где никогда не бывает пусто, приютилась современная избушка на курьих ножках — из нескольких панелей с наполнителем и широченными окнами с трех сторон. Обстановка — более чем демократичная. В тягучих волнах синевато-сизого чада за стойкой колыхалась белокурая, синеокая, улыбчивая особа трудноохватываемого объема с широкими золотыми кольцами на пальцах. Она то и дело протягивала наполненные стаканы оживленно балаганящей разношерстной клиентуре: степенным, наглаженным мужчинам с печатью уверенности, достоинства на лицах, крепким, проворным парням с длинными патлами, замызганным типам, хмуро взирающим на публику остекленело-красными глазами на опухших физиономиях.
— Два стаканчика портфейна, — сказал Семеныч толстухе за стойкой, нарочно произнеся «ф» вместо «в». Попутно матюкнул какого-то шустряка, попытавшегося пролезть за вином без очереди.
В этой полустеклянной избушке, пропитанной сивушными парами, он вел себя так, как здесь было принято. Не случайно он приглядел эту экспресс-кафешку. Рестораны ему да-вно были не по карману. Вера посвятила Дмитрия в его тайну: он почти всю зарплату отправлял в Москву — бывшей жене с дочерью. Себе оставлял только чуть больше прожиточного минимума. Однако Дмитрий с трудом уговорил его разделить пополам расходы за посещение кафешки. «Я пригласил — я и расплачиваюсь», — твердил Семеныч.
Дмитрий, впервые оказавшийся здесь, с любопытством приглядывался к обстановке, к соседям. Семеныч расценил это по-своему.
— Думаешь, публика никудышная? — сказал хмуровато.
— Да нет, что ты…
— Не волнуйся. Не испачкают близостью. Не хуже, чем за банкетными столами.
— Лихо, — рассмеялся Дмитрий.
— Смешно?.. А мне вот сдается, знаешь ли… Вообще не надо идеализировать местную элиту. Те ли еще кадры есть… Ведь наверх рвутся и дерганные прыщавые эгоистики с массой комплексов, и тщеславные носороги с одной извилиной на двоих, и зубастые крокодилы, вертлявые обезьяны… А у подножия пирамиды остаются доверчивые агнцы, дружелюбные простаки. Они, эти самые простаки, осели внизу совсем не обязательно потому, что глупее тех, кто обскакал их на социальной лестнице. Просто у них атрофировались, притупились кое-какие инстинкты наших далеких волосатых предков. Они или не умеют, или не хотят работать локтями, чтобы пробиться наверх. Манеры?.. Да, манеры, пожалуй, прихрамывают — могут показаться грубоватыми. Без изящества, тонкости. Но, простите, что такое тонкость? Жало у змеи тоже тонкое. Так-то… Эволюция, братец мой, эволюция! Процесс превращения свирепой обезьяны в добродушного человека… Сейчас, впрочем, пошел, кажется, обратный процесс.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Гримасы свирепой обезьяны и лукавый джинн предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других