Лесные суровежники

Александр Николаевич Завьялов, 2019

На гиблом болоте поселился добрый молодой леший Мираш Малешот. И нестерпимо захотелось ему людям помогать. Узнал он, что из-за происков кромешников Таля со своим суженым Ильёй встретиться не может, – ну и поспешил в город. А там уже есть кому людям помогать… Сами кромешники вовсю стараются. Коверкают и путают судьбы людей, родственным душам встретиться не дают. Так и стараются кровь из носа, чтобы любовь несчастная была. Вот и Тале с Ильёй пришлось пройти через тяжёлые испытания.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Лесные суровежники предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Зарубка 3

Послало небо помощников

С начала служения не задалось Мирашу добрыми помощниками обзавестись. Первой лису Смолу Аникаеву приветил, однако та помощница вовсе никудышная оказалась. Спит целыми днями-ночами, из дома носа не кажет. Соня да ещё зарёва знатная. Почивает себе в спальне и вся слезами обливается. Да порато так: толкотня в глазах, слеза слезу погоняет, по полу ручьи текут. Чего уж там она во снях видит, не сказывает. Да только вовсе это не хитрая загадка. С мясоедами частенько такое положение случается: снами свою прошлую жизнь выплакивают.

Проснётся, и вся мордаха мокрая. Ну, чего уж там, вытрет насухо, возле печки посидит, обсохнет — и дальше спать.

Мираш на неё сразу рукой махнул. Всё же хоть и по книгам, а порядок знает: никак тут не поможешь, не подсобишь. Только время-лекарь и отмерит, сколь надо.

Вторым помощником филин Савин Баин стал. Перехварывал он недолго — два дня да ночь всего и помаялся. А потом — ничего, вроде как здоровёхонький… Сон его возьмёт на минуту-другую (плоти из скрытой материи сна много не надо, есть и такие тусторонние, что и совсем не спят), а так и неделями глаз не смыкает.

Помощник будто справный, лучше и не надо, вот только тихостный больно, как пришибленный всё одно. А как станет его Мираш в лес наряжать, так беда с ним: отговорки разные ищет, за каждый повод цепляется. Всё к одному склоняет, чтобы в лес не лететь.

Вид всегда у Савина серьёзный. Перьев на голове мало совсем, так, с боков и сзади реденько. Макушку словно плешь съела — сдаля посмотришь, будто белое яичушко из гнезда выглядывает. Ну и во всём обличии — гладенько да серенько.

Перемена в нём, конечно, сильная случилась. От былого филина ничего и не осталось…

Люди про филина всякое сказывают. И лешаком его называют, и что в нём завсегда нечистая сила гнездует. Поверье пошло, будто встреча с ним вовсе не к добру. Такая зловещая птица… увидел, и готовься принимать лихо. А среди лесного народца филин и вовсе не в чести. Будь то мышонка малая или медведь, а от жути филина мало кто уберёгся.

И то верно, в ночи встретишь, и впрямь страх берёт: глаза у филина большие, краснющие, как светящиеся тарелки всё одно; а как уставится немигаючи, так и блазнится, что огненные буркалы навстречу наплывают. А уж когда ухнет да захохочет — вот ужас-то!

Савин Баин раньше, при скудельной жизни, и вовсе изгильником был. Да таким, что даже среди других филинов на особинку. Те, может, и не нарочно пугают. Голос дадут, и вся животинка в страхе таится или вбежки пускается. Савин же всегда с умышлением подстерегал. Самая его забава — медведя погонять.

Спит, бывало, мишка, ни о чём не печётся. Сон у него хоть и чуткий, а какие ему враги? Савин подлетит тихохонько… Полёт у него и так неслышный, а он ещё пуще осторожничает, спланирует над косолапым да как ухнет над самым ухом! Да захохочет! Миша ажно в спине переламывается — да напрямки через чащобник. Малые деревца как щепа разлетаются, а большие — словно и не замечает. Кто видал, чтоб медведь летал, — он пеший как леший! Сколь шишек набьёт, пока в ум войдёт!

А как Савин весну ждал!.. В пору-то эту медведи из берлог выходят. Да и других зверей и птиц не обходил. Тут не ленился. А потом перед другими филинами бахвалился, рассказывал, как скуку разгонял.

Потом уж, когда скудельное тело оставил, всё и переменилось. Боязливый такой, каждого шороха пугается. Про лес ему и не поминай! Да ещё всё время жалится.

— Мне, — говорит, — с рождения повредили имя. Я не филином должен быть, а сразу лесовином. Вот сейчас у меня своя, найдённая судьба. Только я не окреп пока.

Уж как ему только Мираш не объяснял, что он — бессмертник, другой сути, а Савин — ни в какую. Крылами макушку закроет и сидит притаившись. Погоревал верша, конечно, а всё же и от Савина польза малая нашлась.

Так оно водится, что хоть у лесовина и мудрость в голове, и познания природные великие — не чета человеческим, а всё равно у помощников совета спрашивать надо. Те нет-нет да и скажут правильное решение или наумку подадут.

Боязливые, они, известно, всякую беду притягивают — и свою и чужую. Опасность везде примечают, всё-то им страхи мерещатся. А Савин и вовсе гореглядом стал. Если в лесу что худое случится, он намного раньше Мираша знает. Любую будущую крушину6 видит. Всё перед ним доподлинно является, малая подробность на глаза наплывает.

После таких видений, правда, Савина лихая трясуница-гнетуница охватывает. Забьётся он в угол и дрожмя дрожит. И сам себе шепчет в горстку, что и не разобрать. Станет Мираш его расспрашивать, а филин каждое слово с опаской пускает и молчит подолгу.

Однажды такой случай вышел. В то утро… Это когда ж было?.. Вот, считай, Мираш в сентябре на службу заступил, а тут на начало ноября пришлось. Мираш увидел, что с Савином лихоманка случилась, ну и давай выведывать:

— Опять что увидел? Не пожар ли?..

Савин повздыхал тяжко и говорит:

— Видел я: человек косулю стрелял… — и замолчал.

Верша сразу брови свёл и спрашивает:

— Насмерть или нет? — подвинулся ближе и ухо подставил.

— Насмерть… — еле выдохнул Савин.

Вызнал всё-таки Мираш в каком месте и в какое время беда случится. Тотчас же и засобирался. В нужное время и на место прибыл… косулька — вот она, пасётся себе спокойненько, ни о чём худом и не ведает.

Глянул верша на часы и удивился: до крушины считанные минуты остались, а ему самому бедовая наумка в голову так и не пришла. «Неужто неотвратимо?» — подумал так-то, подумал да и отогнал эту мыслишку. И раньше такое случалось. Как Савин Баин появился, так и разладки пошли.

Вскоре и охотник появился. Признал Мираш в нём Игната. На него ещё Лека Шилка показала. Самый он, говорит, жадный до лесной крови. Этому волю дай — всю животинку в лесу изведёт. Мираш, понятно, его сразу и невзлюбил. И раздумывать не стал… да и что тут думать: косулька молоденькая совсем, жить ей да жить, и лес радовать. Решил, конечно, пулю отвести. А потом ещё, думает, поучу кровохлёба. Будет знать, как зверушек губить.

Подступается Игнат сторожко, со всем старанием смотрит, куда ногу поставить. Так и вымеряет, чтобы ветка не хрустнула да лист жухлый не шорохтел. Как водится, против ветра заходит. По науке. Грома, собаку свою, в обход пустил. Наметил, вишь, чтобы, в случае промаха, на хозяина пригнал.

Косуля и не примечает, что её скрадывают. Голову подымет, поводит лопушными ушами, глянет по сторонам и опять травку выбирает.

Посмотрел Мираш, как Игнат старается, да и посмеялся про себя. Дождался, когда тот выцеливать начнёт, и между ружьём и косулей встал, прямёхонько под прицел подставился. Верное это средство: если пуля через тело лесовина пройдёт, враз плотную природу свою теряет и никакого вреда причинить уже не может.

Целится Игнат, щурит кровожадный глаз и умишком прикидывает, сколь в косуле весу да какую деньгу за мясо взять. И уже рубени7 перед глазами легли. А самому невдомёк, что верша напрямки стоит. Близко совсем, в метрах двух так-то. Стоит и думает, как бы так изладить, чтобы Игнат дорогу в лес позабыл.

Выждал убойца, когда косуля голову опустила, и послал пулю под лопатку.

Громыхнуло на весь лес… косулька вскинулась и опрометью в чащу сиганула. Только белое пятнышко среди кустов мелькнуло. Игнат ругнулся и вдогонку пальнул со второго ствола. Мираш опять грудь подставил, и только знай себе посмеивается. Убойца и вовсе разаркался. В спешке ружьё зарядил и широкими скачками вдогонку ринулся.

Мираш за ним поспешает… про косулю уже не вспоминает: решил, что далеко она ушла — не догнать. Придумал он лесину так поставить, чтобы Игнат на неё лбом наскочил. Вперёд забежал и смотрит, как бы свою задумку на деле изладить.

Тут вдруг лай послышался. С той стороны, куда косуля сиганула. Мираш опомнился и к Игнату кинулся. Да только… тот уже выстрелил. Впопыхах, слышь-ка, пальнул. Коричневое пятнышко между деревьями мелькнуло, и далече совсем… Да и Игнат не целился… Так, наудачу… Сам, может, и не понял, как успел. Вот ведь… а попал…

Зареготал убойца с довольства и поскакал добычу свою рвать. А там уже Гром ярится, клыками за пазанки вцепился и хрипит.

— А ну, пшёл! — Игнат грубым тычком отогнал собаку.

Косулька ещё живая была. Приподнимаясь, она скребла передними копытцами. Из последних сил подняв запрокинутую голову, посмотрела на Игната своими большими чёрными глазами… Но тот уже насел, как коршун, вонзая все когти, и выверено занёс руку с ножом…

Когда живика из тела выходит, сразу и образ телесный принимает, раздваивается всё одно. Это только для глаза лесовина приметно, ну и для других, кто скудельным телом не обременён. Человек, конечно же, видеть живику не может. Это уж по сути ему не дано.

Игнат потрошит тушку и не ведает, что рядышком Юлька-косулька стоит. Грустно так смотрит, и чуть задумавшись.

— На-кось, заслужил! — Игнат бросил окровавленные кишки Грому.

— Пойдём… — Мираш тронул Юлю по спинке. — Сейчас Соня за тобой придет.

Косулька легко встрепенулась и отвернулась от своего тела. Без всякой жалости так-то, будто всё равно ей. Рядышком с Мирашём пошла и не обернулась ни разу.

Отошли немного и стали в сторонке Соньку Прибириху дожидаться. Мираш шутейное да весёлое рассказывает, Юльку приободрить старается. А та вовсе и не смурная, лёгкого нрава оказалась. Сама шутить взялась. Весело ей стало: очень уж серьёзное лицо у верши… Более часа прождали, ну и ясно стало: не придёт Сонька, все сроки вышли. А это значит, что косуля в помощницы назначена.

Мираш Юле об этом сказал, а она и не растерялась нисколь, обрадовалась даже. Засмеялась звонко и на вершу с расспросами набросилась.

Что и говорить, многие живики, которые лесную жизнь ведут, мечтают лесовинам помогать. По тем же лесным тропкам ходить, и уже не таиться в страхе, а по-хозяйски старых знакомых привечать. «Вот я задам этим волкам, — сразу подумала Юля, — и медведям, и человекам…»

— Сама знаешь, какие места у нас, — расписывал Мираш житьё лесовинов. — Здесь и будешь жить. Исходила, поди… Каждую полянку изведала.

Юля тряхнула лопушными ушами, как ладошами махнула.

— Да что я видела, — вздохнула она. — Всё от волков этих бегала и от медведей пряталась. Не до красоты было. В чащу и вопче боялась заходить. Там рыси, говорят, на деревьях сидят. Караулят. Я, к счастью, ни одной не видела.

— Неужто?

— Ага. Страшные они, наверно?

— Вон к тому озерку подойдём, и увидишь рысь, — сказал Мираш, хитро прищуриваясь.

— Да нет, это я так… — вдруг заволновалась Юля. — Не надо… Что от неё ждать, от рыси от хищницы?

— Эх ты, трусиха, — улыбнулся Мираш. — Ты же сейчас другая. Никто тебе зло причинить не может, да и скляны мы — не видит нас никто… почти…

— Хорошо, — кивнула Юлька, брыкнув маленькими рожками, а сама всё одно нет-нет да и оглянется по сторонам. И непонятно, то ли с опаской озирается, то ли в диковинку ей всё.

К озеру подошли, и косулька, по привычки, в сторону повернула, по бережку обойти решила. Однако Мираш тотчас же упредил:

— Так, напрямки, и пойдём. Чего нам круголя давать?!

Юля недоверчиво покосилась, а верша уже на воду ступил да и пошёл, как по твёрдыне всё одно. Только лёгкая рябь в стороны побежала.

— А мне тоже можно? — спросила косулька и робко тронула воду копытцем.

Мираш даже и не остановился. Юля испугалась чего-то и припустилась вдогонку. Пошлёпала по воде, как посуху.

— Здоровско! — опомнилась она. — А про рысь пошутил, наверно?

— Рыси-то? — Мираш ещё лише на себя хитрющий вид напустил. — Да их полно здесь! Они же в воде водятся? Вон, смотри, по дну ползают…

Глянула косулька на воду-то и ахнула… кошачья морда на неё пялится… Подняла она правое копытце, а это и не копыто вовсе, а лапа когтистая… Враз она, с испуга, этой лапой по воде и плюхнула, прямёхонько по мордахе кошачьей попала. Та сразу и скрылась в заплесках, в рябях расплылась.

— Ну, чего чураешься? — спокойно спросил Мираш. — Себя разве не узнала?

Хотела Юля ответить… да как мявкнет не своим голосом! Тут и вовсе струхнула, уши прижала к темени и опрометью от верши сиганула. И не к берегу, а напрямки через всё озеро понеслась — только мохнатые пятки засверкали.

И надо же такому случиться, что Юля на старика Елима наскочила. Он как раз в лесу с собаками своими, Оляпкой и Сердышом, прогуливался. Возле озера остановился и на уток засмотрелся.

— Глядите-ка, прохвосты, поздний выводок никак, — с горечью говорил он. — Эхма, беда, беда. На крыло не успели встать. А можа, с последнего, северного лёта? Небось, отстали? — словно на что-то надеясь, рассуждал Елим, но сам же и согласился: — Прошёл уже, северный, прошёл. Эхма, сгибнут, горемычные. Зима, почитай, уже силушку свою пробует. По ложкам снег давно не тает, и забереги крепнут. Хороший мороз — и по всему озеру ледок встанет. Чем и помочь? — задумался старик. — Сетками, чай, огородить да пробовать…

Тут-то из-за мыска и Юля во всей красе вымахнула. Глядит Елим: по озеру, по водной-то глади… рысь бежит. Да прямиком — на него. Старик и оторопел, ноги прям подкосились.

Рысь летела себе, воды не касаясь, а тут вдруг заплюхала лапами по воде — брызги во все стороны, и не так ходко пошла, а всё равно на Елима правит. Испугалась, что и говорить, и сразу же тонуть стала. Забарахталась в воде, забила лапами и кричит утробным голосом:

— Мяу! Мау! Ма-ау!

Страх, известно, всегда силы отнимает. Сковал живику косули и в воду потянул, как скудельное тело всё одно.

Елим быстро в себя пришёл — чем старого напугаешь? Глаза только заслезились, наволока пошла, словно туман красный по озеру заклубился. Утёрся рукавом, смотрит: рысь так же бултыхается, а возле неё… парнишка какой-то объявился. Вида вовсе необычного: волос белый, ершистый, и нос большой, острый… И одёжа на нём необычная — в том разе, что уже холода стоят, а на нём штаны суконные и рубаха в клетку. А обувки никакой нет. Так прямо, босиком, по воде и шлёндает.

Наклонился этот парнишка над рысью — и резко к Елиму повернулся. Посмотрел на него странно так, и с удивлением и с испугом будто. А старик смотрит спокойно вовсе, глаз не отводит.

Тут уж Мираш совсем оторопел. И то верно, мыслимое ли дело под человечий глаз попасть!.. Тотчас же вместе с Юлькой под воду и бухнулся. Сам в щуку огромную превратился, а Юлю в маленькую плотицу обернул. Сразу её в пасть и отправил. Да за зубами пристроил, чтобы не потерялась, значит.

Щука чуть крутнулась и под обрывистый бережок встала, в том месте, где ива-плакушница над водой склонилась. Щуку ничуть не видать, а самой приметно, что на бережку деется. На дне лежит, хвостом колышет, тихохонько плавниками перебирает и за Елимом пригляд ведёт. А он немного постоял, поглядел на воду да и махнул рукой.

— Что-то у старого глаза слезятся, — посетовал он. — Привидится же такое!.. Вы, прохвосты, чевой-то видели?

Оляпка посмотрела умными глазами и вильнула хвостом: не понимаю, дескать, обычное дело. Наверно, рыбы какие плескались или ондатра. А Сердыш и вовсе отвернулся.

— Оно и верно, — согласился Елим. — Можа, на утей засмотрелся — в голове что и колыхнулось, а я путаю…

Оляпка заскулила и потянула старика от озерка.

Пошли они дальше, а Мираш обратно свой облик принял и Юлю снова на копытца поставил.

— Это что же это, я теперь, кем захочу, быть могу? — весело спросила косулька.

Мираш кивнул.

— А в медведицу можно?

— Да хоть в слона!

Стала Юля медведицей. Гора горой. Силищу в себе могутную почуяла. Прошлась туда-сюда, захотелось ей берёзку-семилетку сломить, но Мираш упредил — растолковал, что можно живикой, а чего ей и недоступно вовсе.

— Можно, — говорит, — и природную плоть обрести… Будешь тогда настоящей медведицей. И деревья будешь ломать и камни-валуны ворочать — и всё, значит, чего там медведям назначено. А вот способности наши утратишь. Только одна остаётся: назад обернуться можно, а больше — ничегошеньки. К тому же сложное это действо… В особенное состояние войти надо. Напутаешь ещё чего — достанется нам на орехи. А так — тренируйся, — ну и объяснил ей, как самой управляться — образы неплотные менять. Без подсобы, значит, оборачиваться, без догляда.

Так они и шли домой: Юля то орлицей, то совой перевернётся, то волчицей, то лисой. Так развеселилась, что и путаница пошла. Глядит Мираш, то лось с медвежьей головой рядом с ним вышагивает, то ворона с лисьей мордой над головой кружит, а то и вовсе непонятно что.

Сам же Мираш посуровел, серьёзный стал и весь в думу ушёл. Сбила его с толку встреча с Елимом, ох и сбила.

Что и говорить, получается, что человек Елим тустороннюю плоть видеть может. Дела… Нет, конечно, бывали случаи, что люди востроглазые рождались. Хотя это и редкость. А за Елимом ранешно ничего такого не примечалось. Был ведь Мираш в его избушке, знакомился, так сказать, а не сличал его старик, как и другие люди, глазами сквозил. И вот те раз.

Крепко задумался Мираш. И вдруг вспомнил сон свой давний. Тогда он ему приснился, как только на лесную службу заступил и помощников себе выглядывать стал.

Скажу тебе, сны к вершам вовсе иные приходят, нежели к людям и другим, кому плоть природная дана. Верши или совсем ничего не видят, или из открытого будущего. Тайности в их снах тоже много, но не до путаницы. Словом, по снотолковникам верши не скучают. Что приснилось, то и будет.

А тогда нашло на Мираша во снях откровение, что человек ему в помощники назначен, и не сторонний какой, а будто узнает его Мираш, встретит на лесных дорожках. Подивился верша тогда, само собой. И то верно, не часто случается, чтобы лесовину помощника давали, который человеческую жизнь прожил. Сильно уж люди за свою прошлую жизнь держатся. Тяготятся ею, случается, и подсобить норовят родственникам, исправить что или насурочить врагам и обидчикам бывшим.

Забыл тогда Мираш сон этот: обычные помощники объявились, а потом… хоть и откровение, а срок не указан — когда ещё будет!

А тут всё и вспомнилось.

Подумал, подумал да и решил за Елимом пригляд вести, узнать про жизнь его и о корнях родственных.

Да и то сказать, очень его эта тайна озадачила, а то и замечтал немножко… Она ведь, слышь-ка под сурдинку, живика эта, человеческая, особливой силой владает, особливой…

* * *

Юлька-косулька простого нрава оказалась. И смешливая, и не вязига какая. Всё, что ей Мираш поручает, с радостью исполняет. Со сноровкой и смекалкой, и точно устали не знает. Одна только у неё слабинка: в еде по-особому неразборчива.

Ранешно, когда косулей природной жила, известно, траву только ела. Самое вкусное и было, что ягодами полакомиться. А сейчас всё стала смахивать. Кладёт себе Мираш котлет мясных и Юльке на тарелку плюхает. Тут же ветчины порежет, колбасы разной, и копчёной и варёной — Юлька знай уминает. Рыбу особенно полюбила, всякой разной готовки. И жаркое тоже, под пряными обливами и соусами. На зелень и не смотрит. Уж стал её Мираш заставлять да следить, чтобы хоть стебелёк петрушки съела или укропу кисточку да сельдерею корешок. А она лишь отмахивается:

— Не могу я на эту траву смотреть, и никакого варенья мне не надо.

Многонько Мираш про Елима узнал. По нраву ему пришлось, что старик о лесе радеет и всякую животинку бережёт и любит. В согласии с душой и добрым сердцем живёт.

Узнал и то, что кромешники ознахарить Елима хотели. Ведовством своим наделить, чтобы он людей «лечил». Дабы со всех земель к нему люди ехали (как уж кромешники возносить умеют да во всех краях, близких и дальних, славу небывалую даровать, про то все знают), о судьбине справлялись, про будущее вызнавали, чтобы потом кромешникам было сподручнее и легче по-своему человеческую жизнь перекраивать. Всяко они к Елиму подступались (незримо, конечно, по своему обычаю), мостки чародейские прокладывали, но ничегошеньки у них не вышло. Крепок оказался душой старик. Ну а отчего Елим тайное видеть может, так и не разгадал Мираш. Вроде бы самый обычный он человек — в том разе, что волшебством никаким не владеет, а поди ж ты!

Сам-то Елим в деревне Забродки живёт. Тоже она, как и Канилицы, на владения Мираша приходится. Деревенька заброшенная, почти совсем опустевшая. В ней всего-навсего три жилых дома и осталось. Елима один, а в двух других старушки живут. Баба Нюра, древняя вовсе старушка, и Меланья Палениха — прозванье она такое получила, потому как горела раз пять или шесть за свою жизнь. В один год, сказывали, три раза избу тушили. Так её, горемычную, в гости боялись приглашать. Рок, поговаривали, на ней какой-то. Ещё две избы — охотничьи. На сезоны в них охотники и рыбаки живут. Одна из них Игната — того самого, что Юльку-косульку стрелял. Этот частенько в Забродки наезжает. Запреты ему не помеха, потому как браконьер заматерелый. Птицу и на гнезде стрелять будет, не пожалеет.

Если от Канилиц мерить, то Забродки в десяти верстах вверх по Суленге стоят. Это если через болото напрямки — тропка тут неприметная, среди шувары8 и зарастельника притаинная. Мало кто по ней, правда, ходить отваживается, да и в яроводие не пройти. А зимой на лыжах и Елим, и охотники, и всякий люд частенько тропятся и какой-никакой путь прокладывают. А так, в объезд, дорога отсыпная, ладная, на двадцать вёрст меряна.

Раньше Елим, когда по Суленге леспромхоз был, лесником служил. Как ни смотри, а рукомесло самое что ни на есть важное. Известно, какое у лесного хозяйства назначение, — пройдёт артель, и нет леса. Только одни пеньки да кустишки помятые. Елим следом идёт с саженцами, врачует землю, латает раны. Всегда у него ладно и на загляденье получается. С добрым разумением да по земле и по солнышку решит, какое деревце посадить надобно — берёзу или осину, кедр или сосну, пихту или ель, — и всходы у него дружные, ни один саженец не чахнет. Точно сама природа указала, где семечку или росточку гнездовать. Всегда он с присказкой и добрым словом живёт. Росточки ласковым словом привечает. Бывало, скажет: «Тут вам, робяты, в самый раз будет. Можа, потом и помянёте старика добрым словом». А они и рады стараться — тянутся к солнышку, шумят, ветушки новые пускают и Елима не забывают.

Рощицу кедровую, что на левом берегу Суленги на Красных камнях, тоже Елим в жизнь пустил. Тогда все, помнится, его подначивали: дескать, не приживётся здесь кедр, условия-де не те. А кедруши как поднялись! И никакая их хворь не тронула. У других лесников, что в округе значатся, много кедровой поросли шелкопряд и пяденица поела, а у Елима ни один росточек не погиб. Теперь-то его «робята» в широкоплечих красавцев вымахали и орех приносят. Кормят лесной народец и лес радуют.

Сейчас Елим на пенсии давно, да и леспромхоза уже нет.

Когда перевели участок в другое место, Забродки быстро пустеть стали. Многие в Канилицы перебрались, а кто и в город подался. Избы брошенные разобрали по брёвнам и утащили тракторами вверх. Там, по Суленге, в семи верстах от деревни и до самого верховья, бобровый заказник организовали. Нашлось, знаешь, в городе доброе управительство, когда уж, конечно, зорить стало нечего. Всякую рубку запретили — разрешили только бобрам лес валить, — егерские кордоны поставили и охотников да промышлятилей турнули. Лесу какая-никакая, а передышка.

Правда, охранную зону вовсе невеликую обозначили: на пять вёрст от речки в одну и в другую сторону, и в длину — не более тридцати получается. Оттого и не перевелись в Забродках охотники. И к Елиму по зиме частенько на постой просятся. Старик так-то не гонит с порога, если те не жадные и со спокойным разумением, да и зимой в компании веселее. Вот только наумку всякий раз пустую даёт. Укажет место: мол, там непременно лося добудете, а тут-де постоянно маралы держатся, — а на поверку по-другому выходит. Побегают охотники весь день, исследят все «пушные» места, а вечером ни с чем возвращаются.

Посмеётся Елим, да ещё засомневается: что за промысловики опытные такие, что за добытчики?! Сам ещё ружья посмотрит, пощупает: может, в них дело, небось, брак на оружейном заводе?.. Или не пристреляны?.. А может, глаз не верный омманул?..

А горе-охотники от такого невезения и давай спаиваться, да без удержу. И Елима за стол тянут. Только он это дело вовсе не жалует. Редко когда выпьет с кем рюмку-другую, а так только отнекивается:

— Нече мне на энто баловство время переводить, а развесёлые годы я уже проводил, и здоровье тожеть, не дозовёшься.

Сам-то он не грюма, то-то и оно, что, наоборот, весёлый да беседливый, а вот такую свою жизнь повёл.

Четыре года назад легко отошла его Алёна, без единого стона преставилась. Легла и Елима к себе призвала. Глядела на него долго, а потом сказала:

— Ночью, верно, помру… Ты уж не отходи, побудь рядышком.

Елим — по своему нраву — сразу на неё напустился:

— Очумела, старая?! Ишь, чего замыслила! Раньше меня и не думай! Вперёд я пойду, а опосля, как знаешь, — а сам видит: собралась Лёна, собралась…

Смотрит на него с грустью и тихо улыбается. Вот разошёлся старик! А сам ведь, как дитё малое, и впрямь: куда он без неё?

Всю ночку проговорили. Молодость вспоминали и жизнь поминали. Что хорошее и лихое пережили. Просила она Елима, чтобы к дочери перебирался, не мучил себя в четырёх стенах и от одинакости не страдал. Всё слова клятвенного от него добивалась. Старик и не противился, во всём соглашался и за руку её держал. А Алёна всё одно: скажи да скажи, мне так спокойней будет.

Утром уже пошёл в сенцы воды попить, а вернулся — она уже холонуть стала.

Алёну на самом яру похоронил. Рядышком, где и себе место присмотрел. Тут, на горушке, и просторно, и речку видать, и лес шумливый, и Ставерские озёра. Рощица кедровая через седловину выглядывает. Ещё годков тридцать — сорок, и вовсе на всю ширь поднимется. Дочери и сыновьям так и сказал: «Здесь и меня положите… возле… И Лёнушка рядышком, и робят видать. А в город не поеду. Нече мне там делать. Там только и остаётся, что ложись да помирай, а тут, можа, на что и сгожусь».

Долго тогда маялся, всю зиму в избе просидел. Только тропку к Алёне на взгорочек протоптал. У неё часами сидит недвижно, хоть в пургу, хоть в морозы крепкие. А то — ткнёт бороду в грудь и плачет.

Сам чует — не жилец. Соседки уже за ним приглядывать стали. «Задичал Елим шибко, как бы от одинакости не охолоумел». А всё ж душой крепок остался старик: другие по вдовству-то, как это бывает, к бутылке тянутся, а его как отбросило.

А в один из дней привиделось ему, что рядышком его Лёна. Возле присела и стала его обо всём спрашивать. Тогда-то он и разговорился. Сердце лёгкое почувствовал. И хоть Алёна больше не являлась, а так у него и повелось: за каждое дело — со словинкой доброй, всех привечает и со всеми разговаривает, будь ты хоть живая душа, хоть дерево, хоть камень. Вернул себя, да пуще — на зависть мрачунам — на всю грудь задышал.

Вместе с Елимом две собаки живут, лошадь Белянка и кот Камыш.

Оляпка, карелка рыжая, по человеческому понятию, собака породистая. Чутьё у неё славное, верховое, и по лесному да охотницкому делу до того смышленая, что, может, ей и равных нет. Сердыш тоже понятливый, только на свой лад, ко всему с хитрецой и ленцой примеряется. Сам-то породы непонятно какой. В теле огромный, здоровущий пёс, хвост у него волчий, шерсть длинная и кудрявая, уши не топорщатся, а висят так-то, в складку. Чутьё и слух не ахти какие, зато сила могутная — хоть кого напугает. И глаза у него удивительные, сами по себе примечательные — смеющиеся, живые глаза.

К слову скажу, у Елима Сердыш — это первая собака с привычным именем. А были и Ясень, и Кряква, и Канюк, и Дудка, и Клюква. Сердыша тоже поначалу, щенка ещё, хотел то ли Шмелём, то ли Шершнем назвать — где-то там схожесть выискал… Только Сердыш зубато такое имя встретил — взрыкивал, не отзывался, всяко отворачивался, — оттого и своё теперешнее имя заполучил.

Елим и впрямь любитель имена раздавать. Лис так тех щуками называет, ежей — шиповниками… Ой да много всяких прозвищ надавал! Какую зверушку или птицу в лесу приметит, обсмотрит её, как получится, — и готово, носи на здоровье! Без имени ты кто?! То-то. А сейчас, пожалуйста, — всё, как полагается.

Что уж говорить, доброе сердце, оно на всё по-своему смотрит, во всём радость видит.

Ещё у Елима медведица Настя есть. Однако о ней особый разговор.

Настя ещё совсем маленькая была, когда к Елиму попала. Без матери осталась, а одной и несмышленой — куда уж лесовать?! Да и от молока толком не отвыкла. Погибла бы точно. Однако обошлось, и на то история тайная случилась… Так-то обычная история, но не для человеческого разумения. Про то и Елим не знает.

Нашёл старик Настю три года назад, в первую весну, когда один остался. В тот раз он в лес отправился за черемшой. Ну и на красу ожившую посмотреть, порадоваться.

… — Слышь-ко, Ляпушка, чего деется!.. — Елим оторвал бинокль от глаз и с улыбкой посмотрел на собаку. — Наша-то сова опеть загнездовала. Ишь, то же самое деревце облюбовала. Как её там наш Семён Аркадьевич кличет?.. А! Бородастая неясыть. Тожеть, придумкали имя… Рази это борода? Кака ж это борода? Ну да ладноть, им, орнитологам, виднее. Можа, та, первая, шибко бородатая была… Совята, гляди, трепещутся… Скока?.. Один, два… Можа, ишо есть. Да уж непременно должно быть. Ишь как крылья распластала, и не углядишь. Эхма, увидела меня, кажись, лупоглазая, — Елим опустил бинокль и спрятался за кедром. — А ближе не подойдёшь. Ну её! Такая склочница, сама знаешь! С ней свяжесся, и запросто без ушей останесся… Семен Аркадьевич, помнишь, сказывал, что у них там случай был: одному ихниму учёному всюю плешь исполосовала. А всего-то близко к дереву подошёл. Её дажеть ведмедь боится — за версту обходит. Смелости в ей!

Вдали послышался призывный лай Сердыша.

— Ну вот, взяли брехуна на свою голову, сейчас весь лес переполошит, — старик, хмурясь, положил бинокль в сумку. — Эхма, а в прошлом разе как винился! Молчать, говорил, буду, слова не пророню.

Оляпка поняла, о чём Сердыш кричит, и нетерпеливо Елима звать стала. Отбежит чуть и на хозяина оглядывается, торопит по-своему.

— Иди вот за ним, успокаивай, — ворчал Елим. — Что б ему кокорина9 на хвост упала! Вона куды убёг! А знамо, зазря зовёт.

И то верно, у Сердыша, хоть на какого зверя, один лай, ему бы только горлопанить. А к чему да как — в том понимания нет. Оляпка — другое дело: всё-таки охотничья собака, у неё на каждый случай да на птицу или зверушку свой позыв. Иной раз тявкнет по-особенному, и Елиму понятно, кого приметила. Ладно всё выходит, по уму, но — это только если Сердыша поблизости нет… А так… Приведёт Оляпка Елима, а возле дерева уже Сердыш заливается, ярится в сплошном зарёве, на ствол налезает. Птицы уже и нет давно, слетела, само собой, куда подальше… от дурного пения-то. А Сердышу невдомёк, только знай себе оглядывается: где там хозяин, беги, дескать, скорей, я вот обнаружил…

Ну, чего уж там, Елим с Оляпкой уже привыкшие. Рыженка глянет, как на «ненормального», вздохнёт по-бабьи сумно: что с ним сделаешь, — и дальше рыскать. Елим пожурит, конечно, горлопана, а то и просто махнёт рукой. Обычное дело. Всё больше Оляпку успокаивает.

— Ты, Ляпушка, не серчай, — в одном разе сказывал он. — Сама знаешь, какой он. Можа, у него в роду одни крикуны были, оттого и удержу не знает. Наследие его, вишь, такое. Видала, кака шея у него могутна? Вон в ней гармонь и упрятана… А можа, и пианино какое невеликое утолкано. Его ж анатомию никто не глядел. Энто ж надоть в город везти, рентгены делать… Ну, энто погодь, потом свозим… — Елим для порядка грозил кулаком притихшему Сердышу и тут же улыбался замирительно. — Ишь, винится, молчун, поджал хвост. Ладноть, ладноть, чего уж там, не охотники мы всё ж, в другом разе поглядим. Да. А глухаря поболе в последние годы стало! Сам вижу. Ты мне, вот что, мошника уж гони, а копалуху, смотри, не пугай. У ей и так беспокойна жисть, ты ещё… А! — махнул рукой Елим. — Куды тебе разобраться!

Сердыш слушает, слушает, и Елиму кажется, что тот уже вовсю головой кивает, соглашается, стало быть, заверяет: понял, дескать, в последний раз оплошал, сам не знаю, как так получилось, затмение какое, магнитны бури…

Уяснит вроде как, а на следующий раз опять на дерево напирает, до хрипоты «гармонь» рвёт.

А в этот раз Сердыш особенно надрывался — и лает, и хрипит, и прыгает вокруг кедрушки, всё норовит за нижние ветки ухватиться. Елим рассердился, хотел отогнать, да Оляпка странно себя повела. Тоже вокруг дерева закружилась, выглядывает что-то в ветках и лает призывно. Так, что ни на птицу, ни на белку, ни на какую другую зверушку не схож позыв.

Елим ближе подошёл, посмотрел вверх-то… и растерялся. Медвежонок, маленький совсем, к стволу прижался, дрожит и испуганно всё выше карабкается. Коготки, видать, слабые, а может, и силы вовсе нет — то и дело неверно ухватится, соскользнёт вниз, в страхе глянет на собак и опять вверх лезет. Сам худющий такой! Даже на медвежонка не похож, шерсть клоками, где и ободранный вовсе.

Отогнал Елим Оляпку и Сердыша. Сам, что и говорить, испугался. О медведице подумал — недалеко, известно, она от своего дитяти.

Порядком уже отошли, а старик всё удивлялся:

— Мать-то у него стара вовсе. Близко так подпустила. Знать, не почуяла нас? Ально как? Отчего не увела? Как, Ляпушка, думаешь? Чуяла медведицу?

Оляпка виновато заскулила.

— Неужто далече была? — подивился Елим. — Сбежала, что ль? Да ну? Ты ужо наговоришь! Мать чтоб своё дитя бросила!

Укорил немножко Оляпку, а потом задумался.

— А можа, и впрямь мать такая. Что-то неухоженный больно. Глазёнки голодные, вполмордашки. Шкурка вся — клочками, ободранный какой… Не вылизывает, чай, мамаша свово дитяти? Али как? Сирота, что ль?

Откуда было знать Елиму, что мать того медвежонка совсем рядышком стояла. Для человеческого глаза невидимая, конечно, да и для медвежонка своего тоже, потому как из тела живикой сошла.

Браконьеры, на несчастье, в пихтаче в Карпушином логу медведицу погубили. Двое медвежат с ней было. Одного-то убойцы поймали, а другому убежать удалось. Про всё про это Елим потом узнал. Старателей тех нашёл… только вовсе их не наказали, как это и водится, потому как бумаги у них нужные нашлись. Дозволялось, вишь, по бумагам этим медведицу жизни лишить и медвежат сиротить.

Так всегда бывает: медведица-живика возле своего осиротевшего медвежонка осталась. Хоть и незримо, а рядышком держится. И Сонька Прибириха с ней. Не торопит она медведицу: известно, закон материнства, он превыше всего. Да и присоветовать чего пытается, да приободрить весёлым словцом.

Она ведь всегда такая, Сонька-то. Является радостная, а подумать можно, что и пьяная вовсе. Всё у неё с шуткой да прибауткой. И такой вид на себя напустит, что без смеха и смотреть нельзя. Она, знаешь, для каждого случая надлежащий вид принимает. И тут она, как водится, медведицей подошла. Но такой, что прямо потеха. Шерстка в блёстках вся, переливается на свету. В ушах серьги массивные, на камнях-самоцветах. На лапах браслеты золотые, тоже камнями убранные. На шее бант огромный розовый повязан, и сбоку так, что один глаз закрывает и разговаривать мешает.

…Медведица живикой от тела разрешилась и оцепенела на мгновение. До последнего с убойцами билась, детей защищала, но как ей совладать — четверо их с ружьями и собак свора.

— Всё, думал, баста! — керкал один из браконьеров. — Как на меня пошла!.. Вот зверина! Когти тянет, ревёт, блин! Я ей — в башку из обеих стволов, а она хоть бы что! Прёт, зараза, и прёт. Да вот, Обушок, смотри… — он ткнул пальцем в след от пули на голове мёртвой медведицы. — Мой жакан срикошетил. Крепкая штука, и не пробьёшь её.

— Не пробьёшь, не прошибёшь, — проворчал самый старый. — Я тебе что говорил? В сердце целить надо, под лопатку. Взяли тебя, дурака, майся теперь. Кабы не я — отшибла бы тебе самому дурню башку. И поделом, — осклабился во весь рот, перекатывая в губах замусоленную папиросу.

— Какой разговор, Обушок, на всю артель ставлю! Ох и зверина! — и со злостью пнул недвижную тушу. — И шкура — твоя, заслужил. Всё по чести.

— Накой она? Ободранная, и линять начала. Желчь я себе возьму. Остальное — делите, как хотите.

Другие двое тем временем сняли с дерева плачущего медвежонка и, ругаясь, затолкали в мешок.

А медведица уже далеко была, второго своего медвежонка спасала.

Когда беда пришла, сынишка на дерево залез, а дочурка поодаль чуть была и потому сразу в лес сиганула. Собаки её отчего-то не почуяли. И сейчас медвежонок бежал, бежал, слыша материнский голос, который просил: не останавливайся, только не останавливайся, — и путь указывал.

Дочурка добежала до укромного места, забилась под валежник и уснула. А медведица тщательно в округе всё осмотрела и рядышком устроилась.

Сонька Прибириха не сразу пришла. Обычно она на остановку сердца является, а тут сколько уж её нет! Всё-таки прибежала, запыхалась, как будто тоже через всю тайгу неслась, торопилась без удержу.

— Завидую тебе, подруга, — с ходу выпалила она. — Избавилась от этого тела скучного. Теперь запросто человечью жизнь прожить сможешь. Какую хошь, на выбор.

— Это ещё почему? — равнодушно отозвалась медведица.

— Ну как же… — Соня подвинула лапой бант с глаза и недоумённо уставилась на медведицу. — Закон такой. Чтоб тебе обидно не было, сама медведей стрелять будешь…

— Чео?! — медведица ажно подскочила с места, затряслась в гневе. — Кого?! Детей?! Ты что?!

— Ну ладно, ладно, — замахала лапами Соня, — успокойся, это я так… Не хочешь — не надо. Твой выбор.

Медведица хотела что-то ответить, но тут дочурка проснулась и стала звать маму.

— Пропадёт моя малышка, — заплакала медведица. — Теперь уже пропадёт.

Соня важно прошлась вокруг дерева, брякая тяжёлыми серьгами, подумала немного.

— Ладно, не реви, придумала я уже, — всё также беззаботно сказала она. — Смекаешь, зачем я здесь? Во-во. Сейчас всё уладим. — Соня важно облокотилась на пихтушку и выдала: — Надо лесовина здешнего позвать, пускай медведицу какую-нибудь пригонит. Это обязанность его. Ну и мать твоей дочке будет.

— Да нет у нас никакого лесовина, — всхлипывая, сказала медведица. — Никанора только знаю. Да он такой злобный старик! Хорошее нипошто ладить не станет. Да и какую медведицу он… Мариница рядом живёт — так она старая уже. Какая из неё мать! Ролька с пестуном ходит — тоже опасно. Другие… Не знаю я! — и вовсе разрыдалась.

— Ой, старая! Ну и что?! Ты сама потом приглядывать за ним будешь, беду отводить…

Медведица перестала плакать, недоверчиво глянула из-под влажных век.

— А, не получится! — Соня безнадёжно махнула лапой и в сердцах зубами клацнула. И вдруг обмякла, словно ей на ум мыслишка мудрая прильнула. Прищурилась таинственно, поближе придвинулась, с опаской оглядываясь по сторонам.

— Тут вот чего делать надобно, — шёпотом продолжала она. — Всё равно один медвежонок у людей будет. Зоопарка или цирка там ему не миновать — это уж по-всякому. Надо и второго твоего тоже к людям пристроить.

— Как?! — медведица ажно подскочила.

— Ты слушай! — Соня ещё ближе придвинулась. — Тут закон такой. У всех в неправильных условиях суть ломается. Карта меняется генетишная. А опасное это дело. Превратится ишо в невесть что и живику погубит напостоянно.

У медведицы от страха глаза побелели.

— Вот и оставят тебя, чтобы приглядывала. Ну и как родной образец… То есть я хотела сказать…

— А нельзя, чтобы дочка на воле была? — перебила медведица. — А сынишка пускай уж в… у людей.

— Охота, что ли, с одним возиться?.. Окочурится в зоопарке, и дело с концом. А тебя отправят куда подальше — в другие миры. Чтоб забылась…

— Хорошо-хорошо, — согласилась медведица. — Только кому мы малышку отдадим?

— Да хоть вот Елиму, — важно буркнула Соня. — Я слышала, хороший человек.

— Елиму? Можно… — неуверенно проговорила медведица. — Только как?

— Об этом, подруга, не беспокойся, — засмеялась Соня и опять с опаской обернулась. — Только ты там смотри не пробулькнись про меня. Говори: мол, сама придумала, своим умом дошла. А лучше ничего не говори, дурочкой прикинься: ничего не понимаю, дескать, что вы ко мне пристали…

С первого раза не удалось им медвежонка Елиму пристроить. Как раз в том самом случае, когда он подумал, что мать-медведица поблизости. Жалко, конечно, ведь ладно всё было устроено. Оляпку с Сердышом подговорили, как полагается. Как уж Сердыш старался! Как старался! На три дня после того голос потерял, порвал меха на гармони.

А во второй раз уже ладом вышло. Опять всё Сонька Прибириха придумала. Да и попросила она, знаешь, кое-кого из неплотных подсобить по знакомству…

В одну из ночей Елиму сон привиделся. Ясный такой, какие редкостно случаются. Всё действо будто в его избушке произошло. Сидит Елим возле окошка и корзину с лозы плетёт. Давненько уж этим делом не занимался, а вот разохотилось ему в кой-то веки, да по весне — где и лозы взять? Чудно, право. И не корзину вовсе, а вроде как колыбель мастерит, уж больно по форме подходяще.

Протаскивает лозину через оплётку, и вдруг в дверь постучали. Неуверенно так-то, тихо вовсе.

— Не заперто! — откликнулся Елим.

Но никто не вошёл, только опять робко стукнули.

— Эхма, и прохвосты куда подевались? Проводили бы гостя, — Елим прошёл к двери. Глянул на крюк — и впрямь не заперто. Подивился так-то да и вовсе оторопел, когда двери отворил. Смотрит Елим: женщина на пороге стоит, и ребятёнок у неё на руках. Молодая такая и красивая. Волосы русые из-под платка выглядывают, глаза карие и заплаканные. Большие вовсе глаза, на Елима с мольбой смотрят, и словно с укором чуть. Плачет и просит, чтобы ребятёнка приютил. Странные слова говорит:

— Нет у меня теперь молока, да и согреть нечем малышку. Спаси, Елимушка, дочку мою. А я приходить буду, рядышком буду всегда…

По имени, слышь-ка, его назвала. А позади неё Сердыш и Оляпка стоят, хвостами крутят. И не лают вовсе, словно ту женщину знают хорошо. Оляпка скулит даже, будто Елиму знак подаёт и просит заодно. И дитёнок заплакал и закнехтел.

Старик взял ребёнка на руки, а женщина радостно улыбнулась и сказала:

— Настей зовут, — и пропала тотчас же, будто и не было её вовсе.

Оляпка залаяла звонко и давай кружиться, на небо глядючи. Сердыш тут же топчется и тоже вверх пялится, но молчит, словно онемел от удивления.

Тут Елим и проснулся.

— Приснится же такое! — проворчал он и на другой бок поворотился. — Чай, не молодой дитями обзаводиться. Воспитал ужо своих, отнянчился.

А Оляпка всё лает и лает за окном.

— Эка! И взаправду чевой-то стряслось, — удивился старик. И тут ещё рёв какой-то странный услышал, чудной вовсе, будто хрипатое всхлипывание.

Из избушки старик торопко вышел, глянул, а на углу, на комлях, медвежонок висит. За стреху передними лапами уцепился и ревёт, дрожа от страха. Оляпка на него лает, Сердыш сипит, бухтит потерянным голосом.

Елим опасливо оглянулся. Признал всё же того медвежонка, которого в лесу видел. А вокруг тишина редкостная, деревья в темноте чернеют и не шелохнутся даже.

— Неужто тот медвежонок? Без мамки, что ль, остался? — догадался старик.

Медвежонок не удержался и вниз сорвался. На траву плюхнулся, распластался на пузе и на лапы подняться не может. Ослабел, верно, от голода, да и от испуга обессилил. Пялит мокрые глазёнки и хнычет, уж вовсе как дитя человеческое.

Оляпка с Сердышом все пути перекрыли — куда ему бежать? Да он и сам не пытается. Елим его фуфайкой накрыл — побоялся когтей и зубов острых. А он и не рвётся, сжался в комочек и засопел, запыхтел в своротке.

— То-то. Будешь у меня знать, как в чужой дом лезть, — шутейно пригрозил старик. — А мамаша твоя придёт — ужо задам ей! Узнает у меня, как дитя одного без присмотра оставлять!

В дом медвежонка понёс, и Оляпка с Сердышом вслед запросились. Ткнулись носами в ноги и не отлипли, пока в избушке не очутились. Сели вокруг найдёныша, пасти раззявили и дивуются, как на чудо.

Елим сходил к бабе Нюре, молока спросил. Потом в молоко хлебца покрошил, каши намешал — чуть оставалось с ужина. Ну и сгоношил нехитрую похлёбку.

— Поди, и исть не станет. Пужнули сильно, — сказал старик и, хмурясь, поставил перед медвежонком миску. — Ешь давай, перекати-поле, не слухался мамку, вот и мыкайся теперь.

А медвежонок — ничего, ткнулся носом в миску и зачавкал с аппетитом, заурчал довольнёхонько, ажно за ушами затрещало. Всё смахнул и миску даже вылизал. Потом ещё и на зубок её попробовал, хотел, верно, тоже в брюшко отправить.

Так и зажил медвежонок у Елима. Про сон тот чудной старик забыл сразу, вспомнил только, когда имя решил дать бурчихе своей.

— Как бурчиху-то звать будем? — сидя на завалинке, спрашивал старик у собак. — Мать её не объявилась… сколь уж дней прошло! Видать, тот сон и правда вещий был, — задумался чуть и рассказал, какой сон видел. Всё в подробностях выложил. Ну и от себя добавил для украсу.

— Так мать мне и сказала, — с серьёзным видом говорил Елим. — И пущай, говорит, Оляпка с Сердышом за дочкой приглядывают. Ежели чего, с них первых спрошу…

Собаки друг на дружку с опаской глянули. Оляпка ещё и тявкнула: слышал, дескать, что дедушка сказал? То-то. Смотри, мол. Сердыш огрызнулся будто: сама смотри в оба. И опять они уши напрындили и на Елима уставились.

— Ишо наказывала Настей назвать, — продолжал старик. — А я вот чего кумекаю: куды ей с человечьим именем позориться? Думаю, её Малиной звать. Малину, чай, любит…

Сердыш отвернулся, в лес отчего-то глядеть стал. Оляпка и вовсе фыркнула, поднялась на лапы и пошла невесть куда.

— Э-э, куды навострилась! — окликнул её старик. — Обсуждение, чай, не закончилось. Я ить и не настаиваю. Пчелкой можно, до мёду она тожеть, небось, охочая…

Оляпка уже было поворотилась, а тут опять удаляться стала.

— Ну, ладноть, ладноть, — смилился Елим. — Крестница тожеть нашлась. Настей, что ль, звать будем?

Оляпка чуть через голову не кувыркнулась! Подлетела к Елиму и залилась весёлым лаем. Сердыш тоже вскочил и запрыгал радостно.

— Ну, чего, чего, непутёвые? — ворчал Елим. — Никакого понимания в вас нету. Курячья вы слепота. Ладноть, пущай Настей будет. Обсмеют токо её все ведмедя… Из-за вас, прохвостов…

Лошадушка Белянка возмущалась поначалу, недовольство выказывала: дескать, развели медведей, задохнуться можно. Коза Кукуша бабы Нюры тоже ей вторила. А потом — ничего, пообвыкли, спокойно на Настю глядеть стали. Только всё равно сторонились и поодаль держались. Ну а Оляпка сразу к Насте привязалась. Сердыш — тоже, но не так. Он вроде защитника себя осознал. Но если надо было куском вкусным поделиться, то не всегда это у него и получалось…

Елим сразу Настю к лесу приучил, сильно не баловал. Благо и родительница её, незримая, советы в уши надувала и за воспитанием строго следила. Верховные доглядатели и вовсе мешаться не стали, как на эксперимент посмотрели. А может, у них своя задумка имелась, вовсе какая необычная намётка.

В первую зиму Елим берложку во дворе соорудил, вроде землянки изладил. А на вторую зимовку Настя уже в лесу устроилась, как и у медведей полагается. Настя, правда, дозволила родителю спаленку свою посмотреть. Так у них и повелось: Елим на зимнюю спячку Настю провожает, до берложки доводит. Потом за тем местом всю зиму смотрит. Близко, конечно, не подходит, чтобы дочу не беспокоить, а охотников отваживает.

Словом, ладно зажили и чудно. Людям на диво и зверушкам на поглядку.

А в эту весну Настя в невестин возраст вошла. От этого и перемена в характере у неё случилась. И раньше-то, бывало, если повстречает какого-нибудь медведя, сразу гнала от себя, а тут ещё пуще отгонять стала… Вовсе глядеть на них не могла и на дух не переносила. Ну а по Суленге всё-таки не медвежье царство, всех медведей по пальцам пересчитать можно. Вот и получилось: скольким-то отпор дала, и закончились они… Перевелись, стало быть, женихи эти. Больно, говорят, надо! Ишь, цаца какая! Настя туда-сюда глянула — нет никого. Загрустила, конечно, немножко; где и поругала себя — не без этого. Хотела было в дальние леса податься, да только вдруг вовсе новый кавалер объявился (это, знаешь, медведица, мамаша невидимая, и подобрала жениха, с дальних краёв привела…) На других сроду не похожий: сам из себя рудой10 (Настя таких и не видывала), брюхо сжелта, а на груди — галстук белый. Да статный такой! Красавец, одним словом. Правда, не Настиных годов, старше намного, но так уж мамаша придумала.

Как увидела его Настя, у неё сразу сердчишко затрепыхалось. Но только сразу, конечно, посуровела… С ходу отвергать, правда, не стала, но наершилась, отмолчалась и во весь дух домой к Елиму припустилась. Решила под родительским крылом схорониться: дескать, не могу понять, что со мной происходит, — можно я пока здесь поживу?.. Спряталась в своей землянке-берложке и давай реветь, слезами обливаться. Оляпка и Сердыш возле лаза уселись, растерялись, что и говорить, и тоже взялись подвывать да скулить жалостливо.

Елим прибежал испуганный.

— Можа, хворь какая приключилась? — разволновался старик. — Али старатели подранили? Ну-ка, дочка, выходь оттедова! Гляну, чего там с тобой.

А Настя только ещё сильней разрыдалась, а выходить — ни в какую!

Старик по следам её прошёлся, крови не приметил нигде и успокоился маленько. Пока думал, что дальше делать, и объяснилось всё. Медведь этот, рыжий (Елим его сразу Огоньком прозвал), не убоявшись Елима и собак его — вот ведь как обахмурило-то11! — к избушке прикосолапил. Близко, однако, не подошёл, а так, чтобы Настю высмотреть можно. Старик опешил от такой наглости, а собаки уж было кинулись прогонять, но тут вдруг Настя заворчала: дескать, пусть себе ходит, есть не просит…

Вот так история! Елим посмеялся, но противиться не стал. Хоть у него и разладки в делах случились. И то верно, по лесу не походишь, когда неизвестный медведь возле дома с утра до ночи выхаживает. Только заря, а он — возле избушки, хоть часы по нему сверяй. И ходит, и ходит вокруг. Голос иной раз подаст, рявкнет жалистно, а так всё молчком, молчком. А если Настя наружу выглянет, так он тотчас же на задние лапы становится. Известно, хочется ему себя во весь рост показать… Медведям трудно на вскидку долго стоять, а он — ничего, держится, и не шелохнётся даже.

Белянка с Кукушей опять в голос: развели медведей! Скоро на шею сядут! А куда денешься?

Настя то ли хитрость свою девичью являла, то ли спланировала так-то, а может, и чувства боялась выказать, но знакомиться не спешила вовсе. Ждала чего-то. Правда, с каждым днём всё чаще из домика своего вылезала. Покрутится, повиляет бёдрами, а Огонька будто и не замечает. Конечно, из укрытия глянет украдкой, а так, на виду, и не обернётся даже. Ну а жених-бедолага ждёт-пождёт до темноты, а потом в лес убредет понуро. Но на утро опять является.

— Ты бы уж не мучила его, — вразумлял Елим Настю. — Который день не могу Белянку с Кукушей к травке вывести. Гляди хворать начнут.

Настя виновато в землю смотрела, а тактики своей всё-таки держалась. На пятый день, правда, всё и переменилось. Огонёк утром, как всегда, вовремя пришёл, при галстуке при своём, белом. Ходил, ворчал что-то там себе под нос, на лапах стоял — словом, обычно себя вёл. Ну и Настя не сдавалась, покрутилась на поглядку маленько и скрылась в берложке. Решила, верно, подремать там, а может, и подумать в спокойствии.

Поудобней устроилась на лёжке, голову на лапы положила, а сон не идёт и не идёт, и с мыслями разладка… Ну и думает: дай посмотрю на «него». Глядь, и нет Огонька… Взметнулась враз, как ядро пушечное из берложки вылетела. А «он» — уже у опушки, в лес удаляется, и не оглядывается даже. Что, дескать, зазря бедовать, самое интересное уже посмотрел… Известно, учённый стал. А до вечера времени ещё порядком — утренние часы самые и есть.

Настя напугалась, думала: не придёт больше. Всю ночь не спала, скулила жалобно. Оляпку и Сердыша прогнала в сердцах, на Елима тоже рычала. Старик даже подивился: впервой всё же случилось.

Зря, конечно, растревожилась: утром Огонёк на своём посту объявился. И не пустой, вишь, а с гостинцем…

Увидел его Елим с ношей и за сердце схватился.

— Ну, Настасья, — говорит, — чтоб я твоего ухажёра больше не видел. Так он мне всех зверушек изведёт.

Тот, слышь-ка, с косулей в зубах заявился. Поднялся на задние лапы, вытянулся во весь рост, стоит с ношей, надрывается — вот, дескать, принёс…

Настя тут уж мешкать не стала. Сразу же к нему подбежала и… хрясть — лапёхой ему по морде. Тушка на несколько шагов отлетела, а сам жених так и бухнулся на зад. За нос держится и на невесту ошалело смотрит. Ну, Настя подошла не спеша, и лизнула ушибленный нос…

Потом долго Елим медведицу свою не видел. Она тогда с Огоньком этим как-то уж быстро в лес ушуровала. Про косулю они даже и не вспомнили, только пятки мелькнули за деревьями. На радость Сердышу и Оляпке, конечно. Они ту дичину быстренько прибрали. И к Елиму сразу — мол, давай скорей завтрак готовь. Вот этот кусок пожарь, этот отвари, а это мы и так слопаем.

Накормил, само собой, старик собак на славу. Ну и себе фаршу накрутил, котлетками побаловался. Мясо маленько на зиму насолил и тушёнки наделал. Где для себя и гостей, а которые и для Насти, без лука и приправ острых.

— Вот возвернётся Настасья и полакомится, — объяснял Елим собакам. — Для неё всё жно Огонёк старался, а не для вас, проглотов.

…Через месяц Настя вернулась… Вся такая потерянная и с грустинкой в глазах. Потрёпанная вся как есть: шёрстка нечесаная, клоками висит и ухо левое порванное чуть — где и угораздило?.. Мордаха вся опухшая. Один глаз и не открывается вовсе, заплыл разбухшими веками, а другой — всё же чуть зыркает, из-под прищура выцеливает — чистая разбойница! Обычная история с ней приключилась: мёду лесного отведала, ну и пчёлки с её внешностью позанимались… Когда с Огоньком вместе была, хоть и хотела сильно мёдом полакомиться, всё же терпела. Знала, само собой, что эти пчёлы с ней сделают… Ну а расстались, и ни к чему красота стала. Вот и отвела душу да по все знакомым пчельникам прошлась.

Да и то сказать, Настя — сладкоежка такая! Любую конфетку схрумкает. Хлеб ест так-то, но без восторга какого, а покажи ей печенье или пряник — сейчас же покой потеряет. И не успокоится, пока не отберёт и на язык не положит. Когда пасечник Степан к Елиму приезжает, Настя всегда навстречу бежит. Вокруг тюляшится и пихается настырно. Дескать, я всё равно не отступлюсь, отливай из туеска медку столько-то, и всё тут. Ну — куда деваться — нацедят ей тарелку. Только так, конечно, чтобы она не видала, что ещё мёд остался. Куда там! Настя всё равно каким-то боком чуяла и потом отымала без всякого. Вот и к пчёлам на такие жертвы пошла…

Елим увидел её такой — и вовсе строгость на себя напустил.

— Хоро-оша-а-а!.. — торжественно протянул он. — Нечего сказать…

А Настя обниматься полезла, бурчит на радостях, мордаху тянет.

— Ну, куды, куды? — отмахивался старик. — Силы своей не знаешь? Поломаешь ишо. Мокротуща-то какая… не к Степану ли за мёдом лазила?

Настя — бур-бур да бур-бур, и тёплым носом тыкается.

Прищурился старик и потянул к медведице ухо.

— Чего говоришь? Бросил тебя Огонёк энтот? Вот шельмец! Экий прохвост! Окрутил девку — и будь здоров, и поминай как звали! А ты тоже хороша! Это зайчихи любят ушами, а ты чевой-то ухи развесила? Сразу было видать, что на таких надея слабая… — Елим в сердцах шлёпнул себя по коленке. Потом успокоился чуть и заключил, вздыхая: — Эхма, такая уж ваша бабья доля: в одиночестве робят растить. Ладноть, чего уж там…

Покормил Елим Настю да и посмеялся с доброго сердца:

— Знамо, тебе сейчас усиленно питаться надо… Дело такое, понесла, поди, под сердцем?..

… Долгонько, знаешь, Мираш Малешот раздумывал да прикидывал — ну и решил с Елимом зазнакомиться. На то и особое разрешение получил. Как уж он там верховных доглядателей убедил — и впрямь загадка, а вот поди ж ты!

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Лесные суровежники предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

6

Крушина — смерть.

7

Рубени — рубли.

8

Шувара — водные растения.

9

Кокорина — вывороченное дерево с корнем

10

Рудой — рыжий.

11

Обахмуриться — влюбиться

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я